Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2010
Мария Ряховская
родилась в Москве. Окончила Литературный институт имени Горького. Публиковалась в журналах “Юность”, “Октябрь”, “Сельская молодежь”, “Простор”, “Прича” (Белград). Автор многих передач для радио “Свобода” в жанре “радиопрозы”. Участница Международного литературного фестиваля имени Волошина, Девятого Форума молодых писателей России в Липках. Живет в Москве. В “ДН” печатается впервые.
На Щучьем озере
В конце сентября на берегу северного Щучьего озера скопилось десятка полтора паломников. Приехали к праведнику и заступнику Николаю Курьянову.
Курьянов жил посреди озера, на острове. Как сказочный остров из русских заговоров, он был продуваем всеми ветрами и вполне мог называться Буяном; как и на острове Буяне, мы должны были оставить на нем свою грусть-печаль и вернуться обратно в свою жизнь обновленными. Только вот доступа в заветный домик старца — одно окошко, струпья зеленой краски на стенах, помет сизарей на гнилых штакетинах забора — мы так и не получили. Его прислужница, старая монахиня, раз за разом отказывала нам в приеме: отцу Николаю перевалило за девяносто, он хворал и незадолго до нашего приезда вовсе слег. Мы покинули остров и вернулись в деревню.
На берегу мы держались кучкой — трое нас, родителей, и при каждом его умственно отсталое дитятко. Дети наши по годам были уже немолоды — двое мужиков — Василий и Артур — и Ксюша, крупная телом тетка, с мясистым носом на плоском лице.
Ехали мы к отцу Николаю за советом — оставить детей при себе или создавать фонд. Объединяться с десятками людей нашей судьбы и закладывать поселение для детей и им подобных, где бы они выживали с помощью волонтеров. Много лет наши дети прожили в таком поселении под названием “Жаворонки”. Была земля, пашня, огород, выгон, чистенькие дома с горячей водой, своя котельная, пекарня, ферма, и волонтеры, чаще иностранцы, и финансовая поддержка европейского движения в пользу людей с аномалиями хромосомного набора. Весной нынешнего года “Жаворонки” были разорены: власть позарилась на землю, на коттеджи, иностранных волонтеров выжили — не продлили визы, и все.
Мы с сыном ночевали на сеновале и под утро чесались так, что пришлось спускаться. Пытались вытрясти сенную труху из свитеров, спустились к озеру. Сидели на ящиках, я курил, он куда-то глядел. Я спросил у Василия: видит ли он, что с появлением солнца озеро посветлело, и дальний берег оказался полосой темной воды. Василий, как обычно, рассмеялся, и его монгольские глаза стали и вовсе щелочками. Когда он родился, все мои улыбки перешли к нему, а вся его будущая хмурость — ко мне. Теперь он всегда радовался, а я был обречен тосковать.
— Где ваши конфеты? — прервала мои раздумья пензенская Тамара и протянула пакет. — Собираю вот гостинцы для отца Николая.
Рыжая Тамара обошла нас, наполнила пакеты гостинцами и уложила в нанятую лодку-казанку. Она была паломница со стажем. Первым ее паломничеством была поездка к могиле Цоя, тогда, в начале 90-х, у свежей могилы, она продержалась шесть вахт. Объект поклонения был завален полугнилыми цветами и увенчан гитарой, едва различимой сквозь мутный от влаги полиэтилен. Шел мокрый снег, вахтовые во все дни пили с приезжающими со всей страны фанатами, спали в тощих синтепоновых спальниках и драных палатках. Ватные штаны добыли себе авторитеты, бравшие по три бутылки “за прописку”, то есть за право поставить свою палатку возле могилы.
К отцу Николаю Тамара явилась изможденная и простуженная, обвиняла органы в гибели Цоя. Курьянов лечил ее травяными настоями и словом, а перед ее возвращением в Пензу предупредил о встрече с неминуемым злом. Тамара, окончившая два курса гуманитарного вуза и слушавшая историю религии, заимствовала уловку у патриархальных народов: надела белый кудрявый паричок и в таком виде надеялась обмануть ищущее ее зло. Добиралась домой она автостопом, и в ночном лесу фура встала. Шофера Тамару связали, забросали ветками и сверху придавили колесными скатами. Приняли за плечевую проститутку, заразившую обоих шоферов сифилисом. Поднесли зажигалку… Тамара задыхалась в черном дыму, пыталась выпростаться, — и ее парик слетел. Дальнобойщики отпустили незнакомую огненно-рыжую девку.
В измятую и облезлую дюральку казанки влезла и разлеглась поверх пакетов с гостинцами Ксюша, она вздумала ехать с Тамарой. Совладать со здоровущей “дуркой”, иначе в деревне дауна Ксюшу не звали, тщедушный лодочник и не пытался. Ее мать Марина устало стояла в отдалении.
По возвращении с острова Тамара отчиталась. Старуха-монахиня, бывшая при отце Николае, приняла гостинцы тайно от него: вовсе стал плохой и людей просил не пускать.
Между тем Ксюша отпихнула старуху, вошла во двор и далее в дом и там склонилась над отцом Николаем. Его сухая борода колола Ксюше лицо и походила на веник. Ксюша подхватила старика и посадила к стене.
Их отдельные слова терялись в междометиях, смехе, шевелении пальцев в воздухе. Ни старуха, ни Тамара не понимали, что намаячили друг другу старик и Ксюшка и отчего старик вдруг ожил…
В подтверждение рассказанного Ксюшка улыбалась во весь рот, отчего ее лицо делалось еще шире, и показывала птичье гуано на своем рукаве.
— Голубь — птица Божья, — шепелявила она, — дед голубей любит, разводит он их. Я тоже голубей люблю. Вот один мне насрал на рукав, Тамара говорит, на счастье.
Паломники взвыли — особенно после рассказа довольной Ксюшки.
Накопленная за дни сидения в деревне усталость и раздражение дали о себе знать. Мало того, что Бог отягощает нашу жизнь страданиями — он еще и знать нас не хочет! Ори в небо — не доорешься!
— Мы тут застыли, сопли распускать начали! Сколько можно!
— Деньги кончились, даже на билеты не остается!
— Старик к себе не пускает — а дурка запросто махнула к нему за благословением!
Каждый что-то орал, и обида мешалась с завистью.
Мы с матерью Артура, Ольгой Алексеевной, переглянулись и пошли по берегу. Было сумрачно, грустно, пахло прелыми березовыми листьями.
— Ваш Василий крепкий, весит, наверно, килограммов сто… — говорила Ольга Алексеевна. — И дружелюбный такой…
Ольга Алексеевна посмотрела с некоторой завистью на Василия и Ксюшку, сидевших на бревне возле причала и начавших вдруг весело пихаться…
— …А мой Артур до трех лет чего-то лепетал, а потом совсем перестал. Как мы с мужем узнали, что у него аутизм, купили фильм “Человек дождя” и по многу раз вечерами смотрели его. Артур заснет — мы включаем. Все пытались что-то понять про него. Вскоре муж ушел, и это дело стало только моим. Ни минуты не свободна от мыслей о нем. Я работаю с техникой в астробиологии. Неужели в его вселенной такая же тишина и одиночество? Нет связей, нет голосов. В “Жаворонках” он отвечал за крольчатник. Теперь сиднем сидит в комнате. Ночью просыпаюсь, его не слышно. Его вообще никогда не слышно… Он вдали — как протопланета, глухая и немая. Но, знаете, — Ольга Алексеевна просветлела лицом, — пару лет назад я нашла у него в комнате листки. Гляжу: стихи, и какие!.. Месяцев семь уговаривала его поехать со мной, отчаялась уже. А когда сказала ему, что Курьянов тоже стихи пишет, согласился.
— Первый год не знали, что у Василия синдром, — сказал я. — Помню, он заболел, кашлял ночами, мы так измучились. Потом оказалось — это было счастье… Пришел на дом старичок в круглых очках и говорит: инфекции всегда будут к нему липнуть, у него же синдром Дауна. Как синдром? Какой синдром? Весь день проплакали с женой, наутро встаю, иду в ванную бриться — гляжу, а у меня правая половина головы седая…
На другой день, поддаваясь один за другим доводам пермяка Дедюхина, бывшего военного, паломники подписали два обращения.
Первое к отцу Николаю, должное воодушевить его, поднять для служения страждущим. Второе обращение также предполагалось зачитать перед воротами отца Николая — оно предназначалось областной Думе. В нем содержались просьбы укрепить и поддержать старца силами отечественной и зарубежной медицины, потому как народ страдает, а он принимает раза два-три в год, и то только вип-персон, Пугачеву, Орбакайте и Бабкину. Так пишут в газетах. Что это за демократия такая?
Копия обращения для Госдумы имелась, и Дедюхин намеревался ее тотчас по возвращении отослать — вне зависимости от исхода дела.
Вновь ходили в другой конец села к Семену, сыну Курьянова, уговаривали перевезти на остров и похлопотать за нас.
— Рад бы, других-то вожу, и лодка на ходу, — говорил рыжий Семен и тотчас краснел лицом. — Только отца не могу просить. Я отца лет двадцать не видел, он и детей моих смотреть отказался. Называет меня “блудный сын”, а какой я блудный? Бывает, по три раза туда и обратно на остров гоняем. Мы тут все на нем только и зарабатываем…
— А чтой-то у вас за куртка такая фирменная? Это по-каковски написано? — спросил я.
— По-польски, — ответил Семен. — Я катаюсь на заработки в Польшу.
В раскрытые ворота ребятня загоняла овец и коз. Семен отбежал, галоши на босу ногу. Помог загнать скотину в сарай, вернулся. Мы сидели на шаткой длинной лавке во дворе. И эта лавка, и цемент во дворе, и ступени, ведущие в дом, — все было загажено. Хозяева держали трех коз, четырех овец, барана и козла. Еще птицу — гуси, куры, утки. Зачем им столько живности?
Семенова жена прошла с ведром, улыбнулась.
— Меня первый раз мама родила, второй — отец, — рассказывал Семен, как видно, гордившийся отцом, несмотря на обиду. — Я лет пяти в полынью провалился, глаза открыл: вода зеленая. Отец выдернул меня из-подо льда за конец лыжи. Откуда он взялся? Я один был, километра за два от дома.
Из рассказа Семена выходило, что охлаждение к сыну у отца Николая началось с пустяка. Тогда ему с другом заплатили двумя бутылками самогона за перевозку дров. Парни по пути к дому бросили в болотине свой “белорусец” и заночевали в стогу. Газетные затычки из бутылок вылетели, содержимое бутылок вылилось. Ночью парни заколевали, выдирали из-под себя облитую самогоном солому и сосали. С отвращением отец выслушал рассказ Семена и сказал: сам-то блеять не станешь, а на сына перекинется. И в самом деле, первенец Семена стал заикой. Куда уж его ни возили — и по врачам, и по бабкам-“шептуньям”, толку — чуть. Жена Семена кинулась в ноги к не желавшему знать непутевого сына свекру, помоги! Тот только щелкнул пальцами над головой внучка: говори! Тот заговорил…
Семена уговорили. Три цены дали. Семен с дружком взялись свезти паломников на остров.
Лодка была нанята длинная и широкая, в таких в путину забрасывают невод, в сезон возят сено и дрова. Лодочники оба в пятнистой затертой униформе, привычной в России после чеченских войн.
В лодке уместилось четырнадцать человек. Рядком на сиденьях и на днище, где толсто навалено сено. Здесь были две учительницы с дочками-подростками, жительницы отравленного химическими отходами городка на юге Челябинской области. Был пугавший натужным сипением мужчина в кожаной куртке — он только что перенес операцию по поводу рака горла. Была маленькая глухая женщина, она тянула головку и все время оглядывалась. С ней егозливая девчонка с куклой, которую девчонка без конца то целовала, то кусала. У пластмассовой бедняги не было уже половины волос на голове. Видимо, девчонка их съела.
В центре важно сел Дедюхин, с мегафоном на ремне. В руках он держал ядовито-зеленую папку со своими воззваниями. Рядом с ним притулилась жена, мечтательно глядя на волны озера. Очевидно, они напоминали ей морские волны в Крыму, откуда была она родом. Однако то и дело возникал муж и спугивал иллюзию, хватал ее за плечо, и вовсе не из потребности коснуться жены — а чтобы не вывалиться за борт. Лодку заметно качало.
И несмотря на качку, Дедюхин встал и стал ходить по лодке, задавая кому-то различные вопросы и уточняя очередность посещения старца, установленную накануне на общем собрании. Видно было, что вне роли лидера ему не прожить ни минуты.
— Да отстанете вы, наконец! — раздраженно сказала ему бритая наголо большеглазая девушка.
В ее ноздре поблескивало колечко, и на губе тоже. Накануне тетки уговаривали ее снять свои папуасские украшения, но она отказалась: если он святой — он примет меня такой, как есть.
— Выдрючиваешься — вот и получила! Сама виновата! — строго сказал ей Дедюхин и погрозил папкой.
Она опустила голову и поджала губы. Видно было, что она сожалела о рассказанном накануне.
Ее жизнь покатилась под откос после одной из телепередач, где служила она штатным сценаристом. Заказали написать тексты для двух персонажей: гея, лесбиянки и их соседей. “Гей” нашелся быстро — его сыграл безработный студент, “соседей” тоже нашли среди технического персонала “Останкино”, а вот лесбиянку брать было неоткуда. Редакторша давила и, в конце концов, срывая злобу на сценаристке, выпихнула ее в студию. Иди — или уволю! Девчонка была без комплексов и сыграла легко, можно даже сказать, проявила актерский талант — себе на беду. Тем более что текст писала сама. Только вот после этого начальник, плейбой, не продлил ей контракт. Да и любовник под каким-то предлогом свалил от нее. Совершенно внезапно — посреди месяца — выгнали с квартиры хозяева, посмотревшие передачу. И что самое страшное — родители из далекого городка, всю жизнь работавшие на производстве, тоже поверили в ее лесбиянство. В родном городе девчонка сделалась местной знаменитостью — так что и носа не кажи.
Нелепые, совершившие много ошибок, озлобленные и временами святые, мы сидели в лодке, прижавшись друг к другу, чувствуя сквозь одежду тепло тел. За бортом дул ледяной ветер, пространство озера было пусто и чуждо всему одушевленному. Здесь, на большой воде, осознавалось, что мы прижаты друг к другу давлением враждебной жизни. Верующий человек сказал бы: соединены самим Господом, но я верю только в то, что есть люди мудрее меня. И один из таких, может быть, этот отец Николай. Может, он поможет нам, нашим детям, которые сидят сейчас у нас в ногах…
Слева от меня пристроились двое немолодых, только что соединившихся людей. Он и она, оба в прошлом инженеры, а теперь продавцы бог знает чего, — она москвичка, он тамбовский, черпали вдохновение в учении индийского “живого Бога” Саи-Бабы. Они были совершенно уверены в том, что Баба — воплощенный Бог, и приехали лишь затем, чтобы эта истина еще раз воссияла над миром. Точнее, над Псковской областью. Местная газетенка, дескать, писала: с семьдесят первого по семьдесят пятый Курьянов пропал из поля зрения земляков — может, он был в Индии?
Позавчера вечером, когда они подошли ко мне знакомиться, женщина стала восторженно что-то выкрикивать про Саи-Бабу, и видно было, что она ждала и боялась отпора со стороны православных, — оттого говорила резко, нервно и очень быстро. Я вытерпел лишь несколько минут. Вот и теперь ее ядовито-оранжевое сари, торчащее из-под куртки, кричало о Саи-Бабе вместо нее и раздражало глаз, привыкший к свинцовым водам озера, серому небу, призраку острова впереди.
Рядом с бабистами сидела пожилая женщина во всем сером, на ее лице лежала печать усталости и безысходности. За те четыре дня, что мы ждали приема Курьянова, она не сказала ни слова. Но мы поняли из телефонных разговоров: ее муж умирает от редкой формы склероза, и она каждые полчаса звонит кому-то, кто может связать ее с хорошим специалистом по этой болезни. По общему согласию, к Курьянову она должна идти первой.
Дедюхин важно перемещался по лодке, давая кому советы, кому указания, и внезапно наткнулся на сиплого больного с трубкой в горле. В этот миг лодку качнуло, и его мегафон, а затем и папка упали в воду.
— Помогите! Остановите! — возопил Дедюхин. — Заявления! Мегафон!
Лодка взревела, замедлила движение и дала задний ход. Семен прокричал товарищу: “Якорь!”, и мы стали на месте.
— Вы что, в самом деле решили зачитывать старцу бумагу для Думы? — нервно спросила бывшая фанатка Цоя.
Мнимая лесбиянка корежилась от смеха. Вслед за ней и другие стали похихикивать.
— Ну правда же, — примирительно сказала Ольга Алексеевна, — хватит. — Вы с Богом через мегафон решили поговорить? Едем! Замерзнем все.
Внезапно бабист, то ли желая покрасоваться перед столичной невестой, то ли всех нас желая обратить в свою веру, произносит свою тарабарщину — ом-поп-хохом, скидывает куртку и сари и обнажается до трусов.
Женская половина ковчега пришла в ужас, увидев его дистрофическую йоговскую худобу. Жилы и кости!
Он булькнул в воду, поплавал, выловил листки и разложил их по борту.
Мы сидели в молчании: гуще и плотнее стал холод, над водой потянулся ранний осенний туман. Затем наш тамбовско-индийский гость шумно потянул воздух ноздрями и исчез в воде. Дедюхин стал громко и четко считать, будто отдавал команды.
На счет “сорок пять” мой Василий поднялся с зажатым в кулачище куском сена, перешагнул скамью и ударом сбросил Дедюхина за борт.
Люди повскакивали, кричали, лодка заходила под ногами.
Лодочники орали: сесть! Сесть! Мотор взревел. Люди попадали, легли, присмирели. Василий свесился через борт, тянул руку к бьющемуся в воде Дедюхину. Я обхватил его сзади. Господи, в роду таких не бывало, больше центнера! Ксюша сердито тащила Васю в лодку за ноги.
Ольга Алексеевна в обнимку с сыном барахтались на днище. Артур спрятал голову на груди у матери.
Лодка с выключенным мотором обошла вокруг Дедюхина и тамбовско-индийского гостя. При всеобщем молчании они медленно перебирали руками и ногами на одном месте. Дедюхин с листом бумаги во рту и бабист с матюгальником в руке.
Когда Дедюхина извлекли из воды, он сообщил о потерянном ботинке, что вызвало восклицания и хохот паломников. Потом вытащили и бабиста. Губы у пловцов были черничные. Дедюхину предложили плащ, бабисту — две женских кофты. Третью сняла с себя подруга бабиста, кофта была у нее под курткой. Сняла кофту — под ней было режущее глаз оранжевое сари, из него торчали зеленоватые костлявые руки.
— Ну, йоги! — хохотал Семен с дружком. — В койке, наверно, такую стукотню поднимаете!
Очищенный от ила матюгальник разразился шипеньем, а затем громогласно заговорил:
— Обррращаемся в Государственную Думу! Копия в Администрацию президента! Российская медицина работает с низким ка-пэ-дэ! Просим создать достойные! Материальные и общественные условия! Народному! Целителю! Николаю! Допустим! Ивановичу! Курьянову! И обязать его принимать! Явившихся! К нему! Паломников! Ура!
— Долгих лет отцу Николаю! — подхватили женщины.
— Ура! — заорали Василий и Ксюша.
Лицо Артура исказилось болезненной гримасой, — он не переносил людей, а тем более орущих, Ольга Алексеевна расстегнула куртку и засунула его голову к себе за пазуху.
Под возгласы и крики лодка подошла к мосткам. На берегу расхаживала привязанная за кол коза, стояли две немолодые женщины.
Они сообщили нам о смерти отца Николая.
Мы некоторое время стояли на пристани, а потом пошли к дому Курьянова.
Зеленый домик в одно окошко, в облезлой зеленой краске, обнесенный гнилым некрашеным штакетником, стоял сиротливо, поодаль от других.
Старец предусмотрительно поселился напротив кладбища, и теперь, когда он скончался, кладбищенские березы скрипели и стонали на все голоса, будто приветствуя старца у себя.
Мы стояли кучей возле дома, не решаясь войти в калитку. С той стороны пришла старуха-монахиня, молча сняла проволочное кольцо, соединявшее столбик и калитку, и пропустила Семена. Затворила калитку решительно, и все поняли, что туда нам ходу нет.
Мой Василий опустился на землю и прислонился к штакетнику. Гнилой столбик треснул, и прогон забора повалился на грядки с коричневой картофельной ботвой. Ксюша кормила помойных сизарей, которых во множестве прикормил старец, раскрошившимся печеньем. Глухая старушка стояла в нескольких метрах от ограды, не решаясь даже подойти, зато ее внучка взяла за волосы куклу, раскрутила и бросила на участок Курьянова. Старушкино лицо выражало ужас: так — со святыней! — но она только прижала внучкино плечо к себе.
Монахиня вернулась за Ксюшей.
— Проходи и ты, блажная, — сказала она, и Ксюша обрадованно загоготала.
Матери Ксюши, Марине, двинувшейся было вслед за ней, она сказала:
— Возвращайся на постой, Семен привезет девку.
Дедюхин стоял в стороне ото всех, озлобленно глядя на зеленый домик с белым оконцем.
К курившей лжелесбиянке подошла Тамара и попросила сигарету. Телесценаристка протянула сигарету, да еще дала отхлебнуть из фляжки, вынутой из нагрудного кармана.
— Ты думаешь, чего я обрилась? Вши заели. Ночевала на вокзалах, в подъездах. Забираешься на последний этаж, постелила газетку и… — она опять отхлебнула из фляжки, — …шестой месяц без работы, — сказала она, — за шесть месяцев одно предложение по работе. Зовут в журнал для гомосексуалов…
— В “Квир”, что ли? — спросила Тамара.
— Ага. Только и передохнула за эти полгода в больнице для психов. Хорошая больница, палаты двухместные, с туалетом. Попасть непросто. Места надо ждать, собеседование пройти. Пришла я на это собеседование. Сидят трое. Я зашла, сняла шапку, они видят — лысая, на губе пирсинг, в ноздре пирсинг. Даже не стали ни о чем спрашивать. Врачиха молча подает мне бумажонку — приходи, говорит, завтра с вещами. А я говорю, нет у меня вещей. Она позвонила в отделение, и меня тут же положили. Белье свежее, кашки, телевизор, черт бы его подрал… Черт бы его подр-а-ал! — заорала она и побежала куда-то.
Затем неожиданно подпрыгнула и рванула в сторону сидящих на бревне Ольги Алексеевны и Артура, прокричала:
— Не выходи из комнаты, не совершай ошибку! Зачем тебе Солнце, если ты куришь “Шипку”?
Прыжок.
— За дверью бессмысленно все, особенно — возглас счастья. Только в уборную — и сразу же возвращайся.
Прыжок.
— О, не выходи из комнаты, не вызывай мотора! — она показала рукой на
лодку. — Потому что пространство сделано из коридора — и кончается счетчиком! А если войдет живая милка, пасть разевая, выгони не раздевая…
Прыжок.
Она отошла к озеру, продолжала декламировать сама для себя:
— …Не выходи из комнаты; считай, что тебя продуло! Что интересней на свете стены и стула? Зачем выходить оттуда, куда вернешься вечером — таким же, каким ты был, тем более — изувеченным?
И вдруг Артур отделился от матери и пошел за лысой девушкой, догнал ее у озера и, вынув из кармана записную книжку, стал читать ей стихи. Свои стихи…
Ольга Алексеевна оцепенела. Спустя минуту по ее онемевшему лицу потекли слезы.
Слово взяли ученики индийского пророка.
— Отец Николай не умер, — сказал костлявый тамбовский индиец-бабист, — как не умирал он и тогда, в семидесятых, когда исчез вдруг на несколько лет. Он просто взял и перенесся в Шамбалу. Это телепортация — не важно в теле или без!
— Так и есть, — подтвердила его подруга, — как бы он мог ежегодно принимать тысячи больных, если бы не восстанавливал свои силы в Шамбале? Там время останавливается, и человек не стареет и исцеляется.
— Так он, что ли, не умер? — спрашивали тетки у бабистов.
Подошел мрачно стоявший поодаль Дедюхин.
— Он не мог умереть! — сказал он хмуро. — Нас целая куча приехала!
Марина, мать Ксюши, взяла у него мегафон и пропела в него, запрокинув голову в вышину и будто ища взглядом Курьянова там:
— Оте-ец Ни-икола-а-ай!
Люди и желали, и не решались переступить магическую черту, отделявшую территорию святости от территории греха, бессилия, болезней. Теперь, когда Василий обрушил прогон забора, — эта черта была условной.
Вдруг забитая старушонка, та, что казалась глухой и держала за руку вертлявую девчонку, протиснулась сквозь паломников и ступила на опрокинутый забор.
— Я за ним ходить буду… приставлена… — выговаривала она сиплым слабым голосом. — Он меня вызвал… приставлена… ходить буду…
Она пересекла участок и села на верхнюю ступеньку крыльца.
Услышав шаги за дверью, домашние закрылись на щеколду.
Историю старушонки я знал. Некая приезжая пара, как опекуны, выкупила ее у банка вместе с двухкомнатной квартирой и держала несколько лет безвыходно в зарешеченной комнате. Старушонка была обречена, и ее опекуны, как рассказывали во дворе, выкупленных стариков с квартирами “придушивали”.
Про обреченную старушонку каким-то образом стало известно отцу Николаю, отказавшему в заступничестве московскому депутату, на чьей территории находилась старушка в своей клетке. Ее отняли у опекунов и освободили.
Внимание паломников привлекла полукруглая башня на огороде.
Приблизившись, я обнаружил, что она состояла из стекла. Пустые водочные или пивные бутылки были связаны старыми почернелыми рыбацкими сетями, проволокой, прихвачены кое-где веревками.
К башне, кажется, тянулись провода. Может быть, вечерами старик зажигал здесь свет, и башня светилась, как маяк, напоминая живущим, что выход есть всегда. Или демонстрацией стеклянной башни отец Николай напоминал народу о выпитом ими море отравы?
Бабистка расшифровала идею башни по-своему:
— Мое предположение подтвердилось, — важно сказала она, — эта стеклянная башня — копия ледяных пещер в Гималаях. Там в состоянии сомати тыщи лет пребывают лемурийцы и атланты. В этой башне старец медитировал, готовился к встрече с Высшим разумом. И сейчас он лежит там, в доме, на кровати, — но он здесь. Надо только настроиться на его волну…
— Так он в доме или здесь? — спросила Ксюша. — Я его в доме видела. Но он мертвый.
— Он тут, — ответил ей бабист, — если хочешь с ним поговорить, тебе сюда.
Бабистка благоговейно зашла в башню, вынула из кармана куртки газету, постелила на землю и села в позу лотоса, закрыв глаза.
Спустя минут пять она вышла, произнесла важно:
— Кто хочет, пожалуйста.
Следующей зашла радостная Ксюша, села топтаться и озираться в поисках отца Николая. Не найдя его, она ушла в глубь участка. За ней последовал и мой Василий.
За Ксюшей в стеклянную башню зашла жена умирающего мужа, беспрерывно звонившая по мобильнику. Спустя четыре дня непрерывной телерадиосвязи она, наконец, отключила телефон и села на газетку в позу лотоса. Ее лицо расслабилось, и мне казалось, что она проехала сотни километров лишь за тем, чтобы сесть в эту башню. Она сидела минут десять и просидела бы еще час, если бы не явилась мать Ксюши, Марина, искавшая дочь и нашедшая ее.
— Работает! Работает! — почти закричала она, так что на нее зашикали. — Я нашла Ксюшку в курятнике отца Николая! Она скребла его так усердно, что вся взмокла! Это старец дал ей мысленный приказ! Пока она сидела здесь, в башне!
К башне выстроилась очередь. И даже глухая старушонка, сидевшая на своем посту у запертой двери, подошла и стала тянуть свою птичью головку, пытаясь разгадать, что происходит.
Бабисты шепотом рассказывали кому-то о генофонде человечества, скрытом в пещерах далеких Гималаев.
— Живые представители ушедших цивилизаций… — доносились до меня отдельные слова, — … скрыты в пещерах, пирамидах и глубоких слоях воды… Арийцы, лемурийцы и атланты…
В башню зашла телесценаристка, села, скрестила ноги. За ней внимательно наблюдал Артур, вновь уцепившийся за Ольгу Алексеевну.
Просидев минут пять с закрытыми глазами, девчонка встала, провела ладонью по бритой голове, как будто снимая паутину неправильных мыслей, и произнесла громко:
— Поняла. Надо идти за судьбой, ведущей тебя. Мне предлагали работу в журнале “Квир”, это журнал для гомосексуалов. И я приму предложение. Я хочу пойти туда работать! Это для меня! Это для них! Это для всех! Если ты не сопротивляешься — все происходит само собой.
Щелкнула щеколда, и из приоткрытой двери выглянула монахиня. Увидев, что народ больше не рвется в дом, а, наоборот, столпился зачем-то у бутылочной башни, она подошла к нам.
— Чего вы тут смотрите? Это он, батюшка, из бутылок сложил, да, он. Заботился обо мне очень. Говорил: когда помру, на что жить будешь? Понуждаешься — так спасибо скажешь. Бутылки во все времена принимают.
Люди оглядывались на монахиню с недоумением. Эти бутылки? Сдавать?
Затем, как по щелчку, недоумение сменилось общим унынием. Люди стали разбредаться кто куда. Казалось, им было совершенно все равно, куда идти, лишь бы подальше от этого места, принесшего им столько разочарований.
Явились лодочники, торопили с отплытием: ветер потянул, и побрызгивает с неба.
Отплыли. Тамара махала нам с берега: она оставалась на похороны отца Николая, старуха-монахиня знала ее и просила помочь.
Пока ждали автобуса, Ольга Алексеевна с Артуром и я с Васей пошли за Семеном, к его усадьбе. Ксюшка тут же ринулась в коровник и орудовала скребком битый час, причем обнаружившая ее там Семенова жена с удовольствием сообщила, что она приходит уже в который раз — “доски скоро станут белые”.
Марина глядела уныло: она вспомнила, что обхаживать коров и ходить через день в подпасках было обязанностью Ксюши все семь лет ее жизни в “Жаворонках”, и дух старца здесь ни при чем. Теперь тамошняя земля отсужена властями, разрезана на участки и распродана, а Ксюшка лишена хоть малого смысла своего существования, как и Василий, стоящий рядом с ней…
Наш отъезд оставил Ксюшу равнодушной. У нее было распаренное румяное лицо, от нее пахло навозом, и затолкать ее в джип для Марины было делом нелегким.
Мы не успели отъехать от деревни и десяти километров, как автобус догнал джип и принялся сигналить.
Марина вытянула нас с Ольгой Алексеевной и детьми из автобуса и пересадила в джип.
Развернула машину, гнала и говорила:
— Да, я сподличала в “Жаворонках”! Денег хотела. Сами знаете, уговорить себя всегда можно. У меня кроме Ксюшки еще двое. Здоровых! Председатель нашего попечительского совета был вор. Люстру старинную у себя в институте и ту снял — и на дачу. Администрация района — грабители и нищие. Слюна ядовитая, клянусь! Но это теперь неважно. Семен берет наших детей. К холодам поставлю дом из бруса, у каждого своя комната.
— Что-то в нем есть такое… — начал я, — вы участок его видели? От говна уже ступить некуда. Зачем ему столько уток, гусей, кур, овец, коз…
— А это и надо! — обрадовалась Марина. — Запряжет наших! Будут ползать у него на грядках! Грести! Чистить! Косить!
— Чего радуетесь? — запротестовала Ольга Алексеевна и передразнила: — “Грести!” “Чистить!” Не скотина мы им. В поселении была горячая вода — а здесь? Будут ходить, как этот Семен, грязные, в резиновых сапогах зимой и летом. Вы видели — он портянки носит? Превратит наших детей в батраков. А жена? Какая там еще жена — неизвестно…
— Останови машину. Выйдем, — сказала Ольга Алексеевна, — мой Артур не переносит громких разговоров.
Мы вышли.
— Какая жена? — переспросила Марина. — А не знаю я. Какая ни есть — а за девятьсот баксов будет шелковая. К тому же они батрачить будут на нее.
— Девятьсот баксов? — ужаснулась Ольга Алексеевна. — Это по триста с носу? Я не потяну. У меня зарплата научного сотрудника.
— А иначе этот Семен будет в Польшу мотаться на заработки, — парировала Марина. — Нам это надо? Случись чего — а его нет.
— А горячая вода будет? — спросила Ольга Алексеевна. — Дайте мне сигарету. Еще не хватало за такие деньги раз в месяц в баню ходить.
Марина протянула ей длиннющую тонкую сигарету. Ольга Алексеевна закашлялась. Видно, не курила она лет десять.
— Котел поставим, не волнуйтесь, — заверила Марина, нервно прикуривая вслед за Ольгой Алексеевной. — Электрический котел. Лучше всего, конечно, газовый, но в селе газа нет.
— Жидкотопливный, — предложил я, — солярку залил — и все. По затратам сопоставим с электрическим, но электрический ставить нельзя. Знаете ж, какие у нас скачки напряжения в деревнях…
— Я боюсь, — сказала Ольга Алексеевна, — мой Артур, — она оглянулась на сидящих в машине детей, — он же бессловесный. А какой этот Семен, если от него даже отец отказался? Причем святой отец!
— Да ладно — святой! — поморщилась Марина. — К нему перли толпы больных, несчастных людей. И он никого не принял за последние два года. Кроме моей Ксюшки… А эта история с трактором “Беларусь”! Он же из-за этого наслал на своего внука заикание!
— Да что вы — наслал! — ужаснулась Ольга Алексеевна. — Ему были открыты Божьи замыслы, — что, дескать, будет у ребенка заикание. Он пророк. “Норд-ост” предсказал… Скольким людям будущее предсказывал.
— Марина, — сказал я, — вы путаете святого и блаженного. Это блаженный кроток, а святой нет. Вспомните, как Сергей Радонежский…
— При чем здесь Радонежский, — прервала Ольга Алексеевна. — Мы про Семена. Не сбивайте нас! Нам надо решить. Ваш Семен — обыкновенный деревенский алкаш…
— А что вы предлагаете? — напирала Марина. — Да, вот вы! Астрофизик или кто вы там. За всю жизнь ничего, кроме коммуналки, не нажили. И ваш сын будет сидеть в четырех стенах, пока не умрет. А здесь он будет пастухом. Сидеть один на поле, стихи сочинять. И проживет наверняка дольше, чем в этой задолбанной Москве.
Ольга Алексеевна опустила голову и молчала.
— Вы забыли про геном! — почти радостно сказал я. — У него же геном! Геном отца Николая!
— Черт бы побрал наши геномы! — Маринино лицо перекосилось, по щекам потекли крупные слезы.
— Когда мы поедем? — канючили Ксюша и Василий, высовывая головы из окна машины.
— Подождите, дайте пореветь… — отвечала Марина и пошла по дороге. Сигарета в ее левой руке крупно дрожала, в правую ладонь она пыталась спрятать мокрое лицо.
Я тоже куда-то пошел. Выпустил сигаретный дым в пустое осеннее небо. Стоявший справа и слева от дороги лес был тих. Слева приближался звук идущей навстречу машины. Справа, со стороны деревни, слышался протяжный скрип. Что это за звук, я так и не понял. Как будто раззявленная кем-то калитка, висящая на одной ржавой скрипучей петле, звала своего покойного хозяина назад, в усадьбу.
Дура фартовая
— Здорово! — в трубке раздался голос какой-то бабы. — У тебя есть фотка генерала Джарулы? Он там в камуфляже, в правой руке калаш, в левой — клюшка для гольфа. Не могу найти — ни в его архиве, ни в ЖЖ, ни на сайтах… Мы с Машкой искали-искали, ну знаешь, последняя его, рыжая такая пионерка. Помогает, помещение нашла для выставки.
Катя ничего не могла понять: пионерка? Выставка? Фотки? Но спросить не решалась. Баба явно не ошиблась номером и звонит ей.
— А этой фотографии у тебя нет — там лидер сербских националистов… как его? Ну как его!.. и мальчик с флажком, а?
— Воислав Шешель, что ли? — подала голос Катя.
— Ну да, Шешель и мальчик с флажком!.. Помнишь, он показывал эти фоты на сейшене в Царицыне, первого июня, еще пришел весь на отходняках, с Балкан только вернулся?.. Я тогда за водкой для него бегала, помнишь?
“Раз говорит про царицынскую поляну первого июня — значит, из хипповской тусовки, — поняла Катя, — но кто “он”?”
— Ты че-то не догоняешь. Ну, хоть ваши с ним командировочные фотографии у тебя есть? Полуголая герла в венке прыгает через костер, там, под Можайском, куда вы с ним ездили на Ивана Купалу?!
И тут комнату будто наполнили запахи весны и звуки бубна. Они с Володей Петренко шли на звуки по лесной тропе, и вокруг было все светло-зеленое, шумное, свежее. Он, огромный, с черными кучерявыми волосами, с печальными цыганскими глазами, впереди. Она за ним не поспевала. Потом, в потемках, вереница двигалась по ночному лесу, мужчины с факелами, женские глаза призывно мерцали из-под тяжелых венков. На поляне горят костры, в середке торчит идол, вокруг него в хороводе сплелись десятки влажных рук. Толпа становится коловратом и вращается, призывая солнце подняться в светлеющее небо. Быстрее! Быстрее!.. Дорога каждая минута этой весны, надо прожить ее, а не проспать! Жрец — бородатое лицо обрамлено дубовым венком — просит у богов полной жизни, долгой молодости. Но он ничего не может, может только Петренко. Он щелкает и щелкает своим “Кэноном”, в складках его майки залегла влага, он, как титан, непрерывно и в одиночку борется с Хроносом, перемалывающим нас с равнодушием машины…
— Не успеем, наверное, к сорока дням… — голос из телефонной трубки трещал и трещал, мешая Кате предаваться грезам о прошлом.
— К сорока дням? — переспросила она. — К каким сорока дням?
— Как это — к каким? — на том конце провода зависла пауза. — Ты что, не знала, что Володька умер? Ах ты, паразитка! Декоративное растение! Как он меня тогда локтем в бок толкнул на поляне в Царицыне, когда я к нему полезла! Думала, ребро сломал, так вдарил. Обломайся! Пошла вон, не мешай клеиться к Катьке. А ты только глаза на него пучила свои здоровенные. Зачем глаза пучила, тебя спрашиваю?
— Так он что, интересовался, что ли, мной? — обалдело произнесла Катя, но звонившую все равно не вспомнила. — В каком году это было? Ну, наш сейшен на поляне?
— В девяносто девятом… Фартовая ты девка, но дура! — прокричала тусовщица. — Лучший московский стрингер за гроши прется с тобой в какую-то дыру, как его… самый маленький город России… полторы тысячи человек… Я еще бегала в ларек и покупала газету с твоим репортажем и его фотографиями! Ну, городишко этот, еще назван в честь какого-то расстрелянного партизана!..
— Чекалин… — произнесла Катя и опять отключилась.
…Большой и грустный, как ньюфаундленд, Петренко сидит напротив настоятеля чекалинского храма. Его цыганские глаза мерцают из полумрака. В храме пусто, ходят косые лучи. За окном буйствует летняя зелень. Глаза священника пусты, он рассказывает, как его дочь затащили в машину приезжие хулиганы, а местные стояли невдалеке и молчали. Как две недели ремонтировал полы в церкви, но доски крали каждую ночь, и он сдался. “А-а, — поп махнул рукой, — все равно никто не зайдет”. И позвал за свечной прилавок, там и распили бутылку. Петренко быстро напился, и Катя злилась на него. …После ходили в местную богадельню, бывшую прежде корпусами больницы. Для молодых оставили две койки, остальное заняли брошенные детьми старики. Дед с бородищей жаловался на голод, дескать, его четыре тысячи забирают, а кормят от силы на полторы. Петренко насовал ему за пазуху мятых сотенных, наверняка, все командировочные спустил… Права, видно, тусовщица эта. Ради чего ему, именитому фотокору, стрингеру с баснословными гонорарами, нужно было тащиться с ней на перекладных в такую даль?.. Пятьдесят баксов заплатили тогда ему за снимок…
Катя поднесла трубку к уху, у ее собеседницы, видно, был радиотелефон, который она взяла с собой в туалет. Струя билась о стенки унитаза. Прошумел слив.
…Потом были в похоронной конторе, единственном доходном месте в городе, — там рассказали, что в год умирает чуть не полсотни, а рождается два-три человека. Одно слово — Лихвин… Так назывался Чекалин до революции. С дореволюционных времен в городе остался острожный замок. Здешний дачник, академик, как-то предложил сделать из него гостиницу для богатых чудаков. С тех пор лихвинцы верят, что однажды явится кто-то добрый и богатый и отстроит замок, и поедут к ним туристы, и разбогатеют все так, что каждый сможет построить себе зимний нужник с унитазом…
“Так вот и я думала, — сказала про себя Катя, — что раздастся вдруг звонок и явится кто-то за мной и уведет в другую жизнь. Звонок — и обязательно утром… А вдруг это и был Петренко? Он и явился. Только не домой, а в нашу редакцию, к другу… Да ладно! Что за чепуха! Он был обычным фотокором, алкашом, неопрятным, грубым матерщинником. С попом тогда напился. На последнюю электричку опоздали. Пришлось мерзнуть, ловить попутку. Потом пересаживаться в другую, третью… Не бог весть какой был кавалер”…
— Он пытался спасти наш ГЛАВЖЛОБСБЫТ! — кричала хиппушка. — В одиночку!
— Чего спасти? — не поняла Катя.
— Ну, ни во что не въезжаешь! ГЛАВ-ЖЛОБ-СБЫТ! Страну спасти! Страну! — кричала тусовщица, и телефонная трубка звенела от ее визга. — Горби на Форосе записал видеопослание к международной общественности. Каким-то макаром кассета попала в Москву, в программу “Взгляд”. Но взглядовцы не могли переправить ее на Запад. Повез Володька! Это хоть знаешь? Он рисковал! Он мог так накрыться! Он тогда работал в датской газете. Сел в поезд Москва—Хельсинки. И передал кассету в корпункт Си-эн-эн! Буржуи ему тогда хорошо отвалили. Купил флэт в центре. Потом продал, чтобы развязаться с чеченцами. Ему даже пришлось ховаться от них в Абхазии, он там два года землю пахал. Тогда как раз Грузия бомбила Абхазию. А ты знала, что Володька единственный из российских фотографов снял Ахмад-шаха Масуда?
Катя молчала.
— Фартовая ты герла, но дура! Такого мужика могла отхватить! А как он поехал на войну в Югославию — тоже не знала? Ну, ты дерево! Ему немцы съемки заказали. И у него не было ксивы! Они вдвоем с другом за ночь сделали ему удостоверение спецкора “Правды”. Просто купили в ларьке газету и отсканировали… ну, эту… верхушку газеты…
— Шапку, — тихо поправила Катя.
— Да, шапку, с орденами! Слепили печать. На принтере! А как он прошел в буденновскую больницу!
Хиппушка шумно вздохнула.
— Тогда по ящику показали его портрет. По приказу главаря боевиков Салмана Радуева расстрелян фотокорреспондент Владимир Петренко. Я в нокауте, мне “скорую” вызвали. Володька сам потом рассказывал! Он с другими журналюгами бухал в Нальчике, подъехал бомбила, говорит, могу подкинуть в Буденновск. Другие трусанули. А он поехал! С ним еще один писака. Влили в себя пол-литра — и двинули. Входят к Радуеву, тот в кабинете старшей медсестры. Говорит, фу, от вас несет кафирским напитком! Потом Володя пропал. Его спутник выбрался за кордон — и сразу телевизионщикам: Петренко убит.
— Так ведь он уцелел… — робко, со вздохом проговорила Катя.
— Помню, — не слыша Катю, проговорила бабенка, — думала тогда — любимый мужик погиб. Хоть у нас с ним ни фига не было, все равно любимый! И вообще последний в России мужик! Для чего жить? Я в Текстильщиках на вписке. Ночь, зима. Пошла, легла на рельсы. А электрички нет. Ночная дыра в расписании. Заколела — насилу потом разогнулась. Дома в ванну, стучу зубами и реву. Вся на изменах. А потом кореш позвонил, живой, говорит, твой Петренко! Володька мне сам потом рассказывал, пошел на пятый этаж, сел на койку, заснул. Сколько выпил-то! Утром выбрался. Нет, ты подумай — люди близко подходить к больнице боялись, — а он спит там как младенец!
Катя не знала про Буденновск. Не знала и про то, как Петренко передавал горбачевскую кассету на Запад. Про то, как Володя снимал талибов, — слышала. Рассказывал в ее застолье. Она пригласила его на день рождения, он пришел пораньше и помог ей с готовкой. Ловко разделал рыбу, потер на нее сыра, залил майонезом, поставил в духовку. Еще салат какой-то мудреный сделал, с морепродуктами. Там были креветки, морская капуста… “Господи, — поразилась самой себе Катя, — как это возможно? Помню состав салата, но не помню про его поездку в Буденновск? Не знала про кассету с горбачевской записью? Ничего о нем не знала?! Как это?”
Все вокруг знали, а она — нет? Какая необычайная глухота, тупость, полудрема, в которой она существовала, могла до такой степени скрыть от нее мир? От ужаса перед этой мыслью Катя замерла. Так праздная, темна и тяжела, во мне душа безликая бродила… И целовалась у язычников с каким-то белобрысым красивым мальчиком, залезли в кусты, ходила потом окропивленная… А на Петренко даже внимания не обращала. Ну, щелкает фотоаппаратом возле, и все!..
А когда все ушли с бездника, остался помыть посуду. Утопил в жирной кастрюле свой мобильник, он у него на груди висел. Вся телефонная база пропала! Шутка ли — для фотокора? Вышли на балкон, смотрели в ночное небо, он говорил, что ему сорок, а семьи, ребенка нет. Кому все оставить? Рассказывал, как отделывает новую квартиру, на даче канализацию сам мастерил… “Так я его даже не оставила, думала, приставать будет, зачем мне? Поперся, в дым пьяный, к себе в Измайлово, через всю Москву, в третьем часу”…
Вернуться к реальности! Отогнать этот морок! Катя изо всех сил прижала к уху телефонную трубку. Слушала детский рев.
— Это дети, что ли, твои? — проговорила Катя занемевшими губами.
— У меня двое. Мне вот не попадалось таких мужиков, как твой Володя. Фартовая ты герла, фартовая. Я-то родила от своего хиппаря…
“Твой Володя”. Катя болезненно поморщилась.
— Как только вырастила — не знаю. Машка кричит от голода — ей даешь грудь, а она все равно орет — молоко-то пустое. Потому что последний месяц я ела один рис. Говоришь своему: устройся куда-нибудь, а он: ты, мещанка недоделанная, не лезь ко мне со своими ничтожными просьбами. Я пишу великую книгу о роли человека в мироздании! Что делать? Ребенка за спину закинула, взяла дудочку — и в переход, собирать на хавку. Еще его, засранца, кормила… Ему сороковник стукнул — а он все волосатый ходит, с феньками по локоть. Я сижу дома с больным ребенком — а он идет проведывать, в него девочки семнадцатилетние влюбляются… Писатель! Опубликовал две статьи, и те в хипповском журнале. Одна называлась: “Роль травы в Библии”.
— Какой травы? — не поняла Катя.
— Обычной. Каннабис. Анаша. Мол, там, где в Библии сказано про древо познания, — это на самом деле о траве сказано. Трава — это дерево, только ей вырасти не дают. Скуривают ее тут же… — собеседница кисло засмеялась. — На лето уезжали в Крым, жили на заброшенных дачах, без электричества. Муж семинары проводил по измененке…
— По чему?
— Ну, по измененке… Измененному состоянию сознания. Танатотерапию придумал. Кладут человека в спальник, в рот трубочку и зарывают на метр в песок. Песок сырой, давит на грудь, выбраться нельзя. Такой ужас! Сразу мозги на место встают. Даже от шизы помогает. Муж семинары проводит, умняки гонит, фрилавами занимается — а я, конечно, на набережную, аскать, в одной руке дудочка, в другой ребенок… Соберу к вечеру мелочи — и в “Макдоналдс”. Бывало, ребенок со столов недоеденные гамбургеры собирал. Осенью начинает ветер с моря дуть, дите хворает. Я говорю: пора ехать. А он: не хочу в Москву. Там не так работается, хочешь — ищи зимнюю квартиру. Мол, у одного из наших семинаристов здесь дом есть, с печкой. Мол, закрути с ним фрилав, может, позволит зимой у него пожить, все равно в Питер скоро укатит. Я говорю: как это закрути? А он: с резинкой — не считается. Ты с ним не соприкасаешься. Это как мастурбация.
Хиппушка замолчала.
— Второй раз решила покончить с жизнью под колесами машин. В последний момент спохватилась, что на мне мамины трусы и драная майка. Меня ж в морге разденут! В другой раз не промахнусь! Придумала свой способ, верный. Он теперь на сайте самоубийц висит. И не где-нибудь, а в топе! Муж плел свою херню на семинаре по измененке, мне и влетело в голову. Инъекция бензина! Нет под руками — можно жидкость для зажигалок! Нет шприца — сойдет ингаляция! И мешок на голову, чтоб верняк. Легко! И обязательно в Крыму! Там и с Володей познакомились. Фестиваль снимать приехал. Увидела — сразу поняла: этот бы не позволил милостыню с ребенком просить. Мужик. Да на что я ему? Это ты у нас столичная журналистка, глаза как у коровы. А что толку? По ходу, ты только отмазы лепить умеешь. И чего он на тебя повелся?
Катя услышала щелчок зажигалкой, затем выдох. Звон стекла о стекло. Кашель. Опять звяканье.
“Пьет”. И, наконец, вспомнила эту девку. Ходила за Володькой по царицынской поляне такая тощая-тощая, белобрысая и вся в прыщах. Подносила зажигалку, только он потянется за сигаретой. Бегала за спиртным. Расстилала ему пенку, когда он сгибал колени, чтобы сесть. А “лепить отмазы” Катя и в самом деле была мастерица. Все казалось, следующий будет лучше, и в итоге — одна.
Катя изумлялась вновь и вновь. “Мужик. Не позволил бы милостыню просить”. Да, да! Именно. Может быть, он был единственным мужчиной, которого ей довелось встретить. Выходит, прожила половину жизни, ничего в ней не понимая? А теперь одиночество, миомы, по утрам тоска такая, заброшенность, чувство обиды… что хоть… Бизнесмена бросила: он думал, что Первая мировая была где-то в девятисотом году, а Рерихи еще живы. Тупой! Искусствовед, кстати, специалист по
Рерихам, — только о своих Рерихах и трындел — в жопу эгоцентрика! Музыкальный критик опять не угодил — бесчувственный, как мороженая треска, а еще с тонкими материями дело имеет! Геолог не купил белую сумку — жадный, физик не подал нищенке в метро — черствый. А вот живет же эта баба со своим… как же его? Это даже не человек, а хумбаба в чаще кедровой.
Катя смотрела через окно на падающий снег, как будто бы впервые видела его.
И опять реальность вдруг разрезали — будто ножницами блеклую обертку, и с небес потек густой желтый свет, как лопнувший яичный желток.
И память, не державшая обычно даже фактов, как будто, чтобы доставить ей еще больше утонченных страданий, предоставляла все больше деталей, слов, запахов, осязательных ощущений…
Вспомнила, как обозвала Петренко “вонючкой”, когда он опрыскался спреем от блох у дверей приюта для бомжей под Новым Иерусалимом, и то, как, в ответ на ее упреки, он стал прыскать на нее, и как назывался этот самый спрей — “Барсик”. Сказал, что всегда с собой его возит. Там, в километре от приюта, за лесом, виднелись купола знаменитого монастыря, задуманного патриархом Никоном как подобие Иерусалима Небесного. Они золотились на солнце, как обещание счастья, и только такие тупые бесчувственные существа, как приютские, — и она, она, Катя, — ничего не видели, не хотели замечать!
В одуванчиковом поле валялись грязные дети. Три тетки — чеченка, русская и армянка — сидели за дощатым заусенчатым столом и перебирали лук размером с грецкий орех.
Чеченка бодро командовала другими, но, как только Катя поднесла диктофон, тотчас же затянула с плаксивой интонацией профессиональной нищенки: “СВЧ-печку украли соседи, мешок картошки украли…”. “Провода сельсовет отрезал…” — вторила ей русская так же заунывно и ровно, и было видно, что эти жалобы давно стали их единственной формой взаимоотношений с миром. В них звучало спокойное удовлетворение своей жизнью: да, нам плохо, но завтра будет не хуже, чем сегодня, и, значит, все идет хорошо. Армянка рассказывала, что в Москву ее вызвали сыновья, прижившиеся у москвичек. Москвичкам была не нужна свекровь, и она осталась здесь, хотя в Абовяне у нее был дом. “У меня в Армении и дом есть, и сад. Не знаю, почему не еду. Как-то привыкла здесь”… Деньги у содержателей приюта закончились, запал тоже, грантодателям все надоело, одни приютские были довольны. Собирали деньги по вокзалам, в метро.
Ступили на порог дома — доска на двух кирпичах. Сырое и темное обиталище дохнуло утробными запахами. Цементные стены, цементный пол с накиданными на него тюфяками. “У нас были нары, но мы их истопили зимой”, — тянула чеченка.
Володя тряхнул своими цыганскими кудрями в сторону леса, — он был в ста метрах от дома, — и выкатил свои черные глаза ньюфаундленда.
Видно, лес был также недоступен приютским, как и блиставший за ним Новый Иерусалим.
Чеченка вынула шишковатые ноги из разбитых мужских ботинок и поставила их на землю рядом с керогазом, где варилась пшенка. Петренко щелкнул кэноном.
Катя стала карабкаться наверх по сбитой из кривых неструганых досок лестнице. Когда она обрушилась, Володя едва успел ее подхватить. Матерясь, он тащил Катю прочь и наконец кинул на одуванчиковый луг возле дома, как мешок. Она еще подумала, вот грубиян. Опустился рядом. Смотрели в небо.
“Дети тоже постоянно с этой лестницы падают, — канючили где-то сзади, — починить надо. Некому”…
Как же так? Она совершенно не понимала того, о чем сама писала! Вот обвинила приютских в душевной лени — а сама почему не осталась тогда с Петренко? Ведь, когда бегали вокруг монастыря в языческих рощах, вязали ленты на ветки, она уже чувствовала, знала… Или не чувствовала?
А потом из кустов появился ее будущий муж, Антон, как всегда, выслеживающий ее. Со всхлипами, выкриками, множеством лишних слов. Ей пришлось чего-то долго говорить, за что-то оправдываться… Она увязла в объяснениях. И, как обычно, уже вечером не могла вспомнить, что было причиной их дневной ссоры. Да, Антон не матерился бы, когда она свалилась с лестницы в приюте. Не напился бы в Чекалине, и им не пришлось бы всю ночь не спать, ловить попутки. Муж окружал ее заботой и лаской, но сама эта забота была какой-то липкой. Ей не хватало воздуха, свободы, самой жизни. Почему она не ушла тогда с Володей? Когда они стояли рядом, один большой и грустный, другой маленький, подвижный, шумный, в паутине слов, куда она вечно попадала — разве уже тогда она не почувствовала, с кем нужно быть? Из той же обреченности или лени, которая довлела и над приютскими, и над чекалинцами, она привычно потащилась за Антоном. Он все всегда делал за нее — наполнял содержанием их взаимоотношения, решал, куда они пойдут, будут ли жить вместе… С Володей надо было отвечать хотя бы за себя — ведь он ничего никогда не навязывал… Память на долгие годы похоронила этот майский день и другие поездки этого лета. Скрыла от нее все, что могло нарушить ее состояние анабиоза… Так праздная, темна и тяжела, во мне душа безликая бродила…
— Что, взвыла теперь? — добивала ее белобрысая. — Ни себе, ни людям! Динамщица, вот ты кто! — она перешла на крик. — Если бы ты не лупила! Свои коровьи глаза! У меня бы теперь была! Другая жизнь! А зачем ты лупила?! Зачем лупила? Сама не знала! По привычке!
— О-ой-ой… — Катя осела на пол кухни, все также сжимая в руке телефонную трубку.
— Я бы спасла его от раннего ин…фаркта! — Катина собеседница изрядно набралась и постоянно икала. — Мужик умер в й! сорок один й! год! От пьянки! Я бы не позволила ему пить! Й! Моему уже сорок пять! Й! А он только и может, что пилить вены в обезьяннике. А Петренко й! сделал за жизнь миллион кадров! Ми…й! миллион! М…ть… три ми! миллиона.
Катя зарыдала. Страстно, громко, с переливами.
Хиппушка ей подвывала.
— Ладно…— всхлипывала она. — Пригрузила я тебя. Прости меня… Й! Это я так… ничего бы у нас с ним все равно не вышло бы. На кой я ему?
Пришла спасительная мысль!
И Катя ему не нужна бы была! Он быстро жил! Сегодня Багдад, завтра Белград, послезавтра Грозный. И еще тусоваться успевал. Гостей принимал. Готовил хорошо… Он скоро бы понял, что Катя не поспевает за ним, и соскучился. Ничего не получилось бы.
Однако утешить себя не удавалось.
Не считала Петренко за мужчину потому, что он был толст, пил и матерился. Вышла за адвокатишку, чистенького, с правильной речью. А то, что он в детстве под стол прятался, когда отец мать избивал, и в расчет не брала. Мог ли он, такой, поехать в горные районы Афганистана, к талибам? Да ей это и не важно было. Главное, чтоб с ней сюсюкали. Антон был такой же бездарный, как она сама. А это и есть главное открытие сегодняшнего дня, а может, и всей жизни…
Петренко… Ну да, был грубоват, не церемонился с бабами. Ну а кто сказал, что мужчина должен быть таким, каким его хочет видеть женщина?
За полночь Катя перезвонила хиппушке:
— Нашла я твой способ на сайте. Нет больше его. Повезло, разыскала редактора.
— Тебе всегда везет, фартовая ты девка, но дура!.. Спасибо, сестренка.