Роман. Окончание
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2010
Окончание. Начало см. “ДН”, № 1, 2010.
5.
Ночью Ивану приснилось, что он умер. Мертвый, он лежал на диване в чужой, неизвестно кому принадлежавшей квартире.
Перед тем как там оказаться, он ходил по московским улицам. Узнавал знакомые с детства места, доставал из кармана куртки надежную, заряженную мелкозернистой “Ilford” камеру, переводил кадр, нажимал на спуск. Большие дома расширялись кверху, будто нависали над улицами, оставляя над головой узкие полоски серого неба, по которому пролетали стаи ворон. Отбившиеся от стай птицы планировали вниз, садились на краешек тротуара, глядели на Ивана маленькими блестящими глазами, беззвучно разевали клювы, отпрыгивали в сторону, когда он к ним приближался, превращались в сумрачных прохожих, ссутулившись, шли по своим делам. Иван пытался заговорить то с одним, то с другим, но никто не останавливался, не отвечал. На востоке, в просветах между домами, висела бледно-серая, в голубоватых оспинах луна, с запада стены высвечивал розоватый солнечный рефлекс.
Иван, выйдя на проезжую часть переулка, попытался увидеть хотя бы краешек солнца, но тут же в переулок свернула темно-синяя машина, из нее выскочили несколько человек в коротких легких пальто, направились прямиком к нему, и он вбежал в ближайший подъезд. И плотно закрыл за собой дверь. И держал ее руками. Иван слышал дыхание людей по другую сторону двери, ждал, когда они уйдут, но они не уходили, стояли и ждали, когда он сам откроет дверь. По лестнице спустилась женщина, с ребенком на руках, со сложенной коляской. Остановилась рядом, передала Ивану ребенка, начала раскладывать коляску. Ребенок в упор, внимательно смотрел на Ивана. Иван отводил глаза, а ребенок — вглядывался. Наконец, женщина забрала ребенка, усадила в коляску, преодолевая сопротивление Ивана, открыла дверь. Иван бегом, слыша за собой топот преследователей, поднялся по лестнице, до последнего этажа, позвонил. Ему открыли. “Я очень устал!” — сказал Иван, уверенно прошел по коридору и оказался в дальней, полутемной комнате.
Закрытые, плотные, пыльные шторы на двух высоких, выходящих на шумный проспект, окнах. Свисающая с потолка старомодная, с хрустальными гирляндами люстра. Маленький письменный стол у стены. Кресло. Выцветшие, с разводами от высохшей протечки обои. На стене над столом — фотография какого-то человека в сдвинутой на затылок мятой шляпе. Лампа с зеленым абажуром.
Не снимая куртки, не разуваясь, он лег на застланный темно-красным покрывалом диван. Подушки дивана тут же приняли его тело, он словно вошел в паз, совпал с предуготовленным ему углублением.
Иван вытащил — да-да, именно ее! — подаренную дедом “лейку”, модель М3. Ту самую, которую таможенники не разрешали вывезти в Англию, и отцу пришлось звонить Артемию Филипповичу. Ту самую, которой он готовил снимки для конкурса.
Фотоаппарат — “лейка”. Черно-белая пленка. Никаких постановок и монтажа. Никаких обрезанных кадров. Только захватить фрагмент реальности. Одна сто двадцать пятая доля секунды. В камере мелькает свет. Мир останавливается. Точнее — мир останавливается по его, Ивана, желанию. Безыскусное искусство фотографического снимка. Магия. Волшебство.
Перед смертью во сне он успел провести приобретшей удивительную чувствительность подушечкой пальца по верхней панели камеры, как слепой прочитал заветные слова Ernst Leitz GMBH Wetzlar Germany. Мягкий ход наводки на резкость. Впустившие его люди встали у кровати. За ними толпились преследователи. Он попытался их всех рассмотреть. Не получилось. Он навел на стоявшего ближе всех камеру, сделал снимок. Он терял способность видеть своими собственными глазами, его глазами становился объектив.
И он проснулся.
Где-то в доме хлопнула дверь.
Иван отбросил одеяло, сел, включил стоявшую на столике у кровати лампу. Темнота отступила в углы. Иван встал и подошел к комоду. Взял в руки лежавшую на комоде “лейку”. Вернулся к кровати, сел, зябко повел плечами. “Странно, — подумал Иван, разглядывая камеру, — вроде бы только вчера утром зарядил, а пленка уже почти кончилась, двадцать девять кадров, двадцать девять…”
Дверь хлопнула снова.
Но уже другая. Если первый хлопок послышался откуда-то неподалеку, со второго же этажа, то новый — снизу.
Иван подхватил висевшие на спинке стула джинсы, откинулся на кровать, натянул джинсы, встал, застегнул молнию. И набросил на плечи рубашку.
Он вышел из комнаты. Босиком. Прошел по коридору. Остановился на верхней ступени лестницы. Снизу, просеянный через ступени, поднимался свет. Внизу кто-то был.
— Эй! — тихо позвал он.
Никто не отозвался.
Иван начал спускаться по лестнице.
За столом, боком, подперев голову рукой, закинув ногу на ногу, сидела бабушка. В халате. Упавший тапочек лежал на полу кверху подошвой. Бабушкины ноги были пронизаны темно-синими жилками. Длинные, тонкие пальцы. Молодая, узкая, изящная ступня.
— Ты что не спишь? — садясь напротив, спросил Иван.
— Бессонница, — Галина Федоровна продолжала смотреть прямо перед
собой. — Последнее время я легко засыпаю, сплю, а потом просыпаюсь. Мне мешают мысли. То я думаю об одном и том же, например — о Мариночке, то мысли скачут с одного на другое. А ты чего не спишь?
Иван зевнул. Лицо его сморщилось. Он шмыгнул носом.
— Дверь! Хлопала дверь. И потом — мне такое снилось…
— Да! Да-да… — Галина Федоровна кивнула. — Кто-то тут ходит…
— Кто-то? А я подумал — ты.
— А что мне ходить? Мне ходить нечего. Это дверь мастерской. Я говорила Андрюше. Он меня высмеял. Будто я выжила из ума. Или начиталась детективов. А я детективы не читаю. Я проснулась, решила пойти вниз, начала спускаться по лестнице и услышала, как хлопает дверь. Значит, Ванечка, ты тоже слышал. Значит, я из ума не выжила.
— Может — сквозняк?
— Ваня! Сейчас сквозняка нет? Нет! Значит, и десять минут назад не было. Сквозняк!
Иван встал, пересек кухню, вошел в тамбур, из которого одна дверь вела на крыльцо, другая, напротив, была дверью туалета, а дверь прямо была дверью мастерской. Он взялся за ручку двери мастерской, повернул и дверь открылась. “Странно, — подумал Иван, — кажется, отец всегда запирает мастерскую”.
Сквозь стеклянный потолок светили звезды. Он включил свет, и звезды погасли. В мастерской никого не было. Иван обошел мастерскую по периметру, мимо высоких шкафов, плотнее прикрыл чуть приоткрытую дверцу одного из них. Обернулся к стоявшему посередине мастерской чертежному столу. Посмотрел на компьютерный стол с огромным плоским дисплеем. Выключил свет. Вернулся в кухню.
— Там никого нет, — сказал он бабушке и заметил, что Галина Федоровна успела налить себе немного коньяка в большой коньячный бокал из стоявшей на столе бутылки.
— Будешь? — спросила бабушка.
— Буду, — Иван открыл шкаф над мойкой, взял бокал, налил себе коньяка. — Твое здоровье!
— И твое! — Галина Федоровна сделала маленький глоток, поцокала языком, допила коньяк и ткнула чуть согнутым пальцем в свой бокал.
Иван привстал со стула, взял со стола бутылку. Пробка уютно выскочила из горлышка.
— Мы так сопьемся, — сказал Иван.
— Мы? Ты не пьешь, мне уже поздно спиваться. Я скоре окочурюсь от чего-то другого. Так вот, происходит что-то странное. Какие-то звонки. Люди в черном. Двери хлопают. Ты вот спокойно вошел в мастерскую. А раньше Андрюша всегда ее запирал. Всегда! Он забыл или у кого-то есть дубликат ключей? Или он не запер мастерскую специально?
— Я вчера пленку вставил в камеру, — сказал Иван, — а проснулся, посмотрел, почти вся пленка использована. Я же точно помню — сделал только пять-шесть кадров, пока Антон сгребал снег. Не больше. Твое здоровье!
Иван опустошил свой бокал. И усмехнулся: расскажи он кому-нибудь из своих лондонских приятелей, что он ночью сидел на кухне отцовского дома и пил с бабушкой коньяк, его поднимут на смех. Но если рассказать, что бабушка его вся во власти каких-то мистических фантазий, то это будет круто. Очень круто!
Наверху хлопнула дверь.
— Вот! — Галина Федоровна подняла кверху палец. — Вот! В доме кто-то есть!
— Конечно, — кивнул Иван. — Отец, Юля, Митенька, Марина, дядя. Господин Обрезчиков. Людей в доме полно!
— И ты туда же! — Галина Федоровна покачала головой. — Забудем! Забудем! Так вы едете к Буйницкому? Решил послушаться отца?
— Едем. Ты его знаешь?
— Я? Откуда! Артемий его знает. Говорит — пустейший человек. Но очень богатый. Миллиардер. Его хотят назначить на важную должность. Вернее, он хочет сам сесть на важную должность, чтобы командовать и говорить, как и что делать не только в своих компаниях…
— Да я не потому, что отец сказал. Просто надо куда-то поехать. Я уже отоспался. Вот уже кошмары во сне. Но Артемий Филиппович ведь обо всех так говорит. Для него все пустые. Я это помню!
— Буйницкий из пустых самый пустой, — Галина Федоровна перевернула тапочек, вставила в него ступню, притопнула. — Пустым же всегда везет. Всегда! Ладно, надо пойти поспать. Или почитать. Проводи-ка меня! И коньячок захвати.
Иван довел бабушку до ее комнаты. Открыл дверь. Пропустил Галину Федоровну вперед. Бабушка села на край кровати. Иван поставил бокал с коньяком на тумбочку.
— Дай-ка мне очки. Я буду читать.
Иван передал бабушке очки.
— Спокойной ночи! — сказал он.
— Утро уже! Полпятого. Давай, иди!
Иван вышел из комнаты Галины Федоровны и заметил, что по коридору прошмыгнула чья-то тень. Он уже собрался последовать за ней, как почувствовал на себе чужой взгляд. Он обернулся: в дверях своей комнаты стоял дядя, шелковый халат, мягко спадающие на домашние туфли брюки, шейный платок.
— Ты тоже не спишь? — спросил Иван.
— Не сплю, — голос Петра Ивановича был низок, он смотрел на Ивана исподлобья. — Ты ничего не слышал?
— Да мы с бабушкой тут…
— Про вас я знаю! Не твой ли дружок по коридору шастает?
— Антон? Он спит.
— Ну-ну! — Петр Иванович отступил на полшага и закрыл дверь.
Иван прошел мимо двери комнаты Обрезчикова. Остановился. Приложил к двери ухо. Прислушался. За дверью было тихо. Иван аккуратно открыл дверь, пригляделся и понял, что кровать пуста. Ему стало как-то горько, неприятно на душе. Он закрыл дверь, сделал еще несколько шагов, повернул за угол. Коридор раздваивался. Налево — к комнате отца и детской, направо — к комнатам над гаражом, в одной из которых спала Марина. “Не ходи туда! — сказал сам себе Иван. — Не ходи!”
Утром же он был в отвратительном настроении. Стоял возле Марининой машины. Ждал, когда Марина и Обрезчиков выйдут из дома. Тяжело падал снег. И тут же спрессовывался в плотное, сырое полотно.
За большим окном передвигались тени. Бабушка кормила Марину завтраком. Иван, сказав, что не голоден, завтракать отказался. Обрезчиков посмотрел на него, усмехнулся, положил себе в миску с овсянкой большой кусок сливочного масла. И намазал маслом горячий тост. Отец еще спал. Юлия занималась Митенькой. Дядя заперся в своей комнате. Марина, спросив разрешения, закурила, сделала две затяжки, сигарету потушила. Быстрым движением сбила верхушку вареного яйца. Иван понял, что это — надолго.
Он поднялся по ступеням крыльца, взял лопату, принялся расчищать снег. Шарф размотался, он стянул его, бросил на капот машины. Потом снял куртку. С каждым новым броском он чувствовал себя лучше и лучше. “Мне-то что за дело? — думал Иван. — Они взрослые люди. Им не нужно ни мое разрешение, ни чье-либо еще”. Он расчистил почти всю дорожку, когда Марина и Обрезчиков вышли из дома. Бабушка стояла у окна, приложив ладони к стеклу, смотрела, как Марина открывает багажник, как достает скребок и начинает счищать снег с машины.
— Ванька! Ты бы лучше с машины начал! — крикнула ему Марина.
Иван не ответил.
Марина не торопилась. Обрезчиков стоял рядом с ней, что-то говорил. До Ивана долетал Маринин смех.
При выезде из ворот машину чуть повело, но Марина справилась, вывернула руль, скомандовала: “Все пристегнулись!”, и они поехали к городу. Иван сидел сзади. Он поднял воротник, обхватил себя руками, завалился на бок, уткнувшись головой в дверцу.
— Ты что? Не выспался? — спросил его Обрезчиков.
— Не выспался, — буркнул Иван.
— Оставь его, — сказала Обрезчикову Марина. — У него скачки настроения — обычное дело. Как у моего папочки. Кстати, что он на тебя так взъелся?
— Ему не нравятся мои взгляды на жизнь, — ответил Обрезчиков.
— А у тебя есть взгляды?
— Ты считаешь их лишними?
— Не отвечай вопросом на вопрос. У тебя есть взгляды?
— Есть. Только я не знаю — какие. Они так быстро меняются… Петру Ивановичу не нравится, что я делал Интернет-дневник для его подруги…
— Но ты же говорил, что никогда ее не видел и, тем более, не знал, что она — его подруга.
— Да я тогда не знал ни о существовании Петра Ивановича, ни о Ванькином. Она прислала фото, чужое, кажется — Дженифер Эннистон, если не ошибаюсь, мы списались, пообщались по аське, потом — по скайпу. Она меня видела, я ее — нет, у нее якобы веб-камера не работала…
— Это все ты уже рассказывал. Я никак не могу понять — зачем повторять одно и то же, только с небольшими вариациями? Вчера подробности были другие …
— Какие?! Ты хочешь сказать — я привираю?
— Конечно! Но сейчас — не об этом. Мы говорили о твоих взглядах на жизнь.
— Правда? И что же?
— Какие они?! Какие?
— Ну, я, наверное, верю в любовь…
Машину слегка подбросило на выбоине, Иван ударился головой.
— Черт! — прошипел он.
— Спи братик, спи! — Марина завела правую руку между сиденьями, похлопала Ивана по колену. — Знаешь, — сказала она Обрезчикову, — я ведь серьезно спрашиваю.
— А! Серьезно… Ну что ж…
Проснулся Иван уже в Москве.
6.
Марина высадила Обрезчикова и Ивана возле подъезда под длинным козырьком. Стоявший на краю тротуара охранник в черном комбинезоне тут же вытащил из внешнего кармана рацию, произнес в нее несколько слов, подошел к машине вплотную.
— Здесь нельзя останавливаться, — сказал он громко. — Проезжайте!
— Эти господа к Леониду Матвеевичу, — опустив стекло, ответила Марина.
— Здесь нельзя останавливаться! Проезжайте! — охранник вновь потянулся к рации.
Марина резко взяла с места, выставила в открытое окно тонкую руку в белой кожаной перчатке и помахала на прощание. Стеклянные двери подъезда открылись. Иван и Обрезчиков вошли.
— У вас назначено? — спросил другой охранник, тоже — в черном, только без куртки, шапочки, черных перчаток.
Обрезчиков оглянулся на Ивана. Иван потер глаза, открыл было рот, но Обрезчиков уже ответил:
— Нас ждет ваш хозяин. Буйницкий. Леонид Матвеевич. Или мы ошиблись адресом?
— Нет-нет, вы не ошиблись. Прошу вас, вот туда, — он указал на конторку в глубине холла, за которой стояли две улыбавшиеся девушки. — Только сначала — через рамку.
Обрезчиков и Иван подошли к рамке металлоискателя. Обрезчиков, положив сумку с ноутбуком на столик рядом с рамкой, прошел через нее первым. Раздался зуммер, замигала лампочка на перекладине рамки. Обрезчиков собрался выложить что-то из карманов, начал расстегивать куртку, но к нему подошли двое охранников, в костюмах и белых рубашках, в галстуках, один из них попросил Обрезчикова стоять ровно, другой, с ручным металлоискателем, начал водить щупом металлоискателя вокруг него и только потом, когда и ручной металлоискатель начал подавать сигналы, попросил расстегнуть куртку.
— Я же сам хотел это сделать! — сказал Обрезчиков.
Оба охранника хранили молчание. Обрезчиков расстегнул куртку, расстегнул пиджак. Охранник с ручным металлоискателем оттянул к себе полу куртки, держась за нее рукой в ослепительно белой нитяной перчатке, просунул щуп между курткой и пиджаком. Металлоискатель запищал.
Один охранник, без металлоискателя, посмотрел на другого, державшего металлоискатель. Охранник с металлоискателем пожал плечами. Другой охранник отступил на полшага. Охранник с металлоискателем сделал то же самое.
— Снимите куртку и положите ее на столик, — сказал охранник без металлоискателя.
— Пожалуйста! — сказал Обрезчиков.
— Простите?
— Я говорю — надо быть вежливее!
Охранник некоторое время смотрел на Обрезчикова в упор, потом повторил:
— Снимите куртку и положите ее на столик.
— Пожалуйста!
— Что?
— Я говорю — пожалуйста!
— Вы снимите куртку и положите ее на столик. Вы. Куртку.
— Вот я и говорю — пожалуйста!
Охранник вздохнул. Посмотрел на охранника с металлоискателем. Оба они отступили еще на полшага. Еще один охранник, возвышавшийся над другой конторкой, напротив рамки металлоискателя, поднял трубку зазвонившего телефона.
— Да, — сказал он в трубку. — Да. Да. Да. Хорошо. Да.
Охранник за конторкой повесил трубку. Вышел из-за конторки и подошел к охраннику с ручным металлоискателем, что-то шепнул ему на ухо.
— Возьмите вашу сумку, — сказал охранник с металлоискателем Обрезчикову и повернулся к Ивану.
— Проходите, пожалуйста, — сказал он.
Иван прошел под не издавшей ни единого звука рамкой.
— К вам сейчас подойдут, — сказал вышедший из-за конторки охранник. — Вот кресла. Присядьте. Пожалуйста.
Иван пошел к креслам. Пол под креслами был стеклянный, внизу плавали красные с белыми крапинками рыбы. Одна из них посмотрела ему в глаза, и Иван вспомнил, как ловил в объектив женщину в длинной юбке, пытавшуюся завязать распустившиеся ремешки сандалий. Женщина была одета слишком легко, но держала в руках оранжевое пальто. Она положила пальто на плечо, наклонила голову, прижимая пальто к плечу, поставила ногу на столбик ограждения тротуара. Иван успел сделать несколько снимков женщины в длинной юбке и за сотые доли мгновения до взрыва начал переводить объектив в сторону приближающегося двухэтажного автобуса. Он чувствовал, что с этим автобусом что-то вот-вот произойдет. Раздался взрыв, второй этаж автобуса исчез, взрывной волной женщину сбило с ног, а кусок чьего-то тела, что-то ярко-красное и студнеобразное ударило Ивана в плечо. А он продолжал снимать. Его притягивали не сами события, а их предчувствия.
Иван сел в кресло. Обрезчиков никак не мог снять куртку. Заведя обе руки за спину, он пытался ее стряхнуть, подпрыгивал, тряс плечами. Иван встал, сдернул рукава куртки с рук Обрезчикова, положил куртку на кресло. Куртка тут же соскользнула на пол. Иван нагнулся, вновь встретился взглядом с рыбой.
— Слушай, — Обрезчиков огляделся. — Огромный холл, ни одного человека. Никого!
— А они? — Иван кивнул на охранников, на девушек.
— Манекены. Функции. Я не могу себе представить самого себя на их месте. Стоять на ресепшн, спрашивать — “Вы к кому?”, звонить, говорить “К вам господин такой-то”. Или проверять, не несешь ли ты колющие предметы, копаться в чужих вещах, брать в руки чужие удостоверения личности. Это — самый низ. Ниже некуда…
Возле них, словно соткавшись из воздуха, возник человек в сером костюме, светло-голубой рубашке, розовом галстуке. Чуть коротковатые брюки. Темно-коричневые ботинки.
— Вы от Андрея Ивановича? К Леониду Матвеевичу?
— Да, — кивнул Иван. — Мы от Андрея Ивановича.
— Прошу за мной!
Обрезчиков и Иван поднялись и пошли за человеком в сером костюме. Обрезчиков остановился, развернулся, возвратился к креслу, подхватил стоявшую возле кресла сумку с ноутбуком. Потом вернулся еще раз, уже — за курткой.
Человек в сером костюме уже стоял возле лифта. Было видно, что ему не нравятся мятые вельветовые брюки Ивана, джинсы Обрезчикова. Он отвернулся, достал из кармана магнитную карточку, вставил ее в считывающее устройство. Двери лифта раздвинулись.
— Прошу!
Пропустив их в кабину, он вытащил карточку, вошел следом, нажал на кнопку с номером этажа так, чтобы ни Иван, ни Обрезчиков не смогли увидеть этот номер. Двери лифта задвинулись, лифт полетел вверх.
— У вас все так серьезно, — сказал Обрезчиков человеку в сером костюме.
— В каком смысле? — человек в сером костюме поднял брови. На его лбу образовались две тонкие морщинки.
— Ну, эта вот карточка. Без нее на лифте не покатаешься, точно?
— Мы здесь вообще-то не катаемся на лифтах, а работаем, — морщинки на лбу человека в сером костюме разгладились.
— А… — Обрезчиков обернулся к Ивану. — Вот, Ваня, люди тут работают, а мы, понимаешь…
Лифт остановился, двери раздвинулись.
— Прошу! — человек в сером костюме пропустил Обрезчикова и Ивана вперед себя, но сам из лифта выходить не стал, нажал кнопку какого-то этажа, двери лифта закрылись, и человек в сером костюме исчез.
— Добрый день! — услышали Иван и Обрезчиков и обернулись на голос.
Посередине совершенно пустого холла стоял еще один человек в сером костюме, в отличие от первого — с блокнотом в левой руке, с ручкой в правой.
— Здравствуйте, Иван Андреевич! — обратился он к Обрезчикову, потом повернулся к Ивану.
— Здравствуйте, Антон Васильевич! Очень рад вас видеть! Леонид Матвеевич просил проводить вас в его комнату для переговоров.
— Наоборот, — буркнул Обрезчиков.
— Простите?
— Я — Антон Васильевич. Он, — Обрезчиков указал на Ивана, — Иван Андреевич. Все остальное пойдет.
— Прошу прощения! — новый человек в сером костюме крутанулся на каблуках — Иван отметил, что ботинки у людей в серых костюмах были одинаковыми, — и пошел по направлению к закрытой двери матового стекла.
— Сейчас он вставит в дырку свою карточку, и дверь откроется, — довольно громко сказал Обрезчиков.
Человек в сером костюме вставил в прорезь у двери свою магнитную карточку, толкнул дверь и пригласил Ивана и Обрезчикова пройти. Они прошли в дверь и оказались в большом зале.
Белые стены, черный блестящий пол, длинный стол, стулья, падающий сверху рассеянный свет. В дальнем углу зала, за маленьким столом, сидел человек в белом свитере и что-то писал. Увидев вошедших, человек поднял голову, встал, с шумом отодвинул стул из гнутых металлических трубок, начал пересекать зал, по мере приближения поднимая для рукопожатия руку.
— Это — Леонид Матвеевич, — сказал человек в сером костюме, который тоже вошел в комнату для переговоров и теперь стоял за спиной Ивана и Обрезчикова.
— Спасибо! — бросил Обрезчиков через плечо. — Мы в курсе.
Лицо Леонид Матвеевич имел удлиненное. На нем было застывшее выражение усталого внимания, однако глаза, полуприкрытые тяжелыми, набрякшими веками, глядели жестко. Длинные ноги свои Леонид Матвеевич ставил чуть в стороны, отчего походка его была как бы рыскающей из стороны в сторону. Леонид Матвеевич подошел, поднятую уже на нужную высоту руку направил на Ивана.
— Рад видеть, — произнес он голосом молодым, почти — мальчишеским. — Сейчас вот заканчиваю тезисы для выступления. Хочу знать ваше мнение.
Он быстро сдавил пальцы Ивана, после чего передал руку Обрезчикову, внимательно, широко открыв глаза посмотрел на него, ему сдавил пальцы.
— Основная мысль моего выступления — распределение власти, — сказал Леонид Матвеевич, возвращаясь к своему столу. — Подлинная власть уже не в руках тех, кто по своей должности облечен властью, а принадлежит технократам. В этом прямая угроза государственным институтам. Среди технократов по этому поводу царит воодушевление, которого я, сам — технократ, не разделяю.
Иван шел слева, на полшага отставая от Леонида Матвеевича. Обрезчиков, шедший от Леонида Матвеевича справа, чуть заметно кивал головой. Человек в сером костюме на ходу что-то записывал в блокнот.
— Кто это? — Леонид Матвеевич повернулся к Ивану и кивнул на Обрезчикова. — Он пришел с вами. Кто он?
— Мой друг.
— А! — Леонид Матвеевич посмотрел на Обрезчикова. — Да-да, мне Андрей Иванович говорил, что вы приедете с другом. Друзья — это главное!
Они подошли к столу. Леонид Матвеевич предложил садиться, указав на стоявшие перед столом стулья, такие же, как и его, дешевые, сам обошел стол, уселся первым. Человеку в сером костюме стула не досталось, и он остался стоять, продолжая что-то записывать в блокнот.
— Наша эйфория от возможностей капитализма и свободного рынка сходит на нет, — откидываясь на спинку стула, поигрывая пластиковой ручкой, сказал Леонид Матвеевич. — Будучи антитезисом феодализму, капитализм должен уступить место синтезу. И синтезом будет новое средневековье!
— Простите, но средневековье и феодализм… — начал было говорить Обрезчиков, но Леонид Матвеевич даже не посмотрел в его сторону.
— Это средневековье будет средневековьем общественным, — Леонид Матвеевич говорил ровным голосом, спокойно, уверенно. — Причем уже сейчас на первый план выходит работа с людьми. Сама экономика выдвигает на первый план социальное измерение, оттесняя прибыль на периферию. Рынок становится всего лишь вспомогательным механизмом, а крупное производство успешно дополняется мелким и даже индивидуальным.
— Вы хотите сказать, что отчуждение, о котором писал Маркс… — вновь попытался вставить слово Обрезчиков.
— Да, отчуждение, клеймо капитализма, клеймо больших корпораций, будет по мере развития нового средневековья изжито, — кивнул Леонид Матвеевич и внимательно посмотрел на Обрезчикова.
— Читали Маркса?
— Да, — ответил Обрезчиков. — Читал, но не Маркс сейчас важен. Проводники нового средневековья, люди, имеющие дело с субъективными образами, могут оказаться слишком уж оторванными от объективной реальности. Виртуальная мощь нового класса должна быть уравновешена реальной мощью традиционалистов…
Леонид Матвеевич уронил ручку, она щелкнула об пол, он наклонился за нею, и его слова “Продолжайте, продолжайте!” глуховато прозвучали из-под стола.
— Не только конструирующие виртуальности должны иметь воздействие на тех, кто принимает решения, на власть, — продолжил Обрезчиков. — Традиционалисты должны иметь свой канал информационного воздействия. Им нужны корпоративные представительства, от которых идет информация наверх, в адрес власти Верховной. Таковой может быть только монархия — сильная, единоличная власть, сверхустойчивая благодаря наследственной передаче и религиозному освящению. Лишь она способна подняться над дуальностью субъекта и объекта, политики и экономики. Лишь она способна уравновесить два уклада — информационный и вещественный.
Леонид Матвеевич наконец вылез из-под стола. Его лицо покраснело. Он шмыгнул носом, посмотрел на Обрезчикова с любопытством, бросил на стол ручку, которая, прокатившись по столешнице, вновь упала на пол, к самым ногам Ивана.
Иван поднял ручку. Положил ее на стол.
— Спасибо, — сказал Леонид Матвеевич. — У тебя любопытный друг. Говорит почти то же самое, что собирался сказать я сам. Скажите — вы читаете мысли? Или каким-то образом подсмотрели мои материалы?
Леонид Матвеевич посмотрел на человека в сером костюме.
— Ты записал, что он сказал? Хорошо… Сегодня вечером у меня будут гости. Нечто вроде большой тусовки. Соберутся разные люди. Большинство — совершеннейшая дрянь. Мелочь. Но будут и люди приличные. Приходите. Оба.
Хлопнула дверь, Леонид Матвеевич резко поднялся со стула.
— Наташа! — громко сказал он. — Наконец-то! Ты обещала быть к одиннадцати, а уже семь минут! Забирай их… — он, словно в руках у него были револьверы, ткнул указательными пальцами в Обрезчикова и Ивана. — Пока, парни, пока! До вечера!
С этими словами Леонид Матвеевич шагнул к стене, нажал на выступавшую из стены блестящую белую кнопку, открылась дверца, в проем которой Леонид Матвеевич и шагнул, за ним успел протиснуться человек в сером костюме, дверца закрылась, а к Ивану и Обрезчикову подошла невысокая, с гладкой прической женщина. Большие раскосые голубые глаза смотрели на них чуть устало, строгий деловой костюм дополнял яркий, искрящийся люрексом шарфик.
— Меня зовут Наталья, — сказала женщина. — Наталья Сессаревская. Да-да, Сессаревская. Бывшая жена. Советник по связям с общественностью. Иван? Антон? Отлично, отлично. Завтракали?
7.
В корпоративном кафе была экологически чистая, обезжиренная, без холестерина еда, кофе — без кофеина. Салаты, рыба, постное мясо. Оливковое масло. Сушеные фрукты, орехи. Белые стены. Легкая, еле слышная музыка. Все говорили полушепотом, многие сидели за столиками в одиночестве, уставившись в одну точку, пили воду, сок, бросали в рот орешки, изюм, сосредоточенно жевали.
— Основной ваш бизнес — производство бумаги? — спросил Иван у Натальи Сессаревской, сидевшей к столу боком, положив ногу на ногу. Сессаревская ела зеленый салат с кедровыми орешками, пила мультивитаминый сок.
— Почему вы так решили? — Наталья посмотрела на Ивана с удивлением.
Иван пожал плечами.
— Не знаю. Ваши сотрудники очень часто вытирают руки салфетками. Я подумал — это тоже проявление корпоративного духа, — он развернул салфетку с логотипом корпорации Леонида Матвеевича.
— Леня считает, что здоровее есть руками, — Сессаревская усмехнулась. — И многие наши сотрудники ему подражают. А вы, — она улыбнулась, — наблюдательный. Не любите корпоративный дух?
— Он — фотограф, а они все индивидуалисты. А он к тому же закончил Лондонскую фотошколу, — вставил свое слово Обрезчиков. — Скажите, Наталья, — он тоже, словно пародируя Сессаревскую, сел к столу боком, подпер голову кулаком, быстрым движением схватил с тарелочки половинку очищенного грецкого ореха, — скажите…
— Да? — Сессаревская перевела взгляд на Обрезчикова.
— Вам не приходило в голову, что есть много вещей, похожих на мозги. Вот, например, орех, — Обрезчиков показал орех сначала Сессаревской, потом — Ивану, отправил орех в рот. — Или, — продолжил он, — каракуль. У вас нет каракулевой шапочки? Раньше это было так модно. Создавалось впечатление, будто мозги наружу….
Сессаревская посмотрела на Обрезчикова с грустью.
— Как там Лева?
Обрезчиков быстро взглянул на Ивана.
— Скучает… — ответил он.
— Правда? — Сессаревская усмехулась. — Это на него не похоже. Ну что ж, — она отодвинула от себя тарелку, — приятно было познакомиться! — и быстро встала. — До встречи!
В маленьком ресторанчике, запрятавшемся в переулке, за столиком в глубине почти пустого зала, куда Обрезчиков предложил зайти поесть как следует, Иван собирался спросить — что это вдруг Обрезчиков затеял такой странный разговор, разговор про мозги наружу, но Обрезчиков Ивана опередил.
— Я хотел узнать — сколько времени они были женаты, как складывались их отношения, кто был инициатором развода… — сказал Обрезчиков, бросая на стол толстую книгу меню. — И — не решился… Слушай! Как она выглядит, а? Вот что значит — порода. Но откуда узнала, что я со Львом знаком? Не иначе — до сих пор в контакте.
Иван пожал плечами.
— Я буду солянку. Мясную.
Ивану было неприятно оттого, что Обрезчиков явно недоговаривал-привирал. Неприятно и за него неловко.
— А я рыбную…
Принесли солянку, две запотевшие рюмки с водкой.
— Ты мне что-то не нравишься, — сказал Обрезчиков Ивану, поднимая рюмку. — Мрачный какой-то. Хлебни супцу. И будь здоров!
В дальнем углу ресторанчика располагалась небольшая компания, трое молодых людей, все — в костюмах. На их столе стояло ведерко для шампанского, блюдо с маленькими пирожными, один из сидевших что-то набирал на клавиатуре раскрытого ноутбука, двое других время от времени пытались заглянуть через его плечо. Когда Обрезчиков громко позвал официанта и попросил его принести еще по рюмке водки, сидевший у ноутбука обернулся на голос.
— Антон! Это ты? — громко произнес он, поднялся, закрыл ноутбук. — Обрезчиков!
— Кто там? — спросил Обрезчиков у Ивана.
— Откуда я знаю? — допивая водку, сказал Иван. — Какие-то незнакомые…
— Вот так встреча! Откуда? Ты же где-то в Европах! Или я ошибаюсь? Вы не Обрезчиков? — говоря это, молодой человек пересек зал, остановился у их стола.
— Я — Обрезчиков! — Антон снизу вверх посмотрел на подошедшего. — А это, Ваня, богатый наследник водочной империи, Лев Урывкин. Тезка великого и ужасного Сессаревского. Трезвенник, поклонник здорового образа жизни. С другой стороны, глупо ожидать, что производитель водки будет и ее потребителем. Главное — деньги, верно, Лева?
Полные, чувственные губы Урывкина растянулись в нерешительной улыбке. Маленькие, глубоко посаженные глаза смотрели на Обрезчикова беспокойно.
— Лев! — сказал он Ивану, на Ивана, впрочем, не глядя. — Рад видеть!
— Кого? — Обрезчиков, вытирая углы рта кусочком хлеба, доел солянку, откинулся на спинку стула. — Его? Меня?
— Тебя, Антон, тебя… А, простите, и вас, конечно! Не знаю, как вас зовут, прошу прощения…
— Садись… Зовут моего друга Иваном. Да садись ты!
Обрезчиков ногой отодвинул стул, Урывкин поймал его, зацепившегося задними ножками за край ковра и готового упасть, поставил, сел. Иван через плечо посмотрел на оставшихся за столом приятелей Урывкина. Те, открыв ноутбук, приблизив головы друг к другу, смотрели в монитор и в унисон, тоненькими голосками, хихикали.
— А ты почему не в Европах? — цокая зубом, спросил Обрезчиков, выхватил из вазочки зубочистку, воткнул меж зубов. И — снова цокнул зубом. — По чистой случайности?
— Нет, — Урывкин смутился. — Не случайность. Бизнес. Отец просил кое-что уладить. Вот, сижу тут, жду. У меня назначена встреча…
Последние слова Урывкин обратил к Ивану, который ответил на них понимающей улыбкой. Впрочем, улыбку он тут же согнал с лица: манера Урывкина быстро облизывать губы, при этом — часто-часто моргая, показалась ему наигранной. Иван подумал, что Урывкин давно уже наблюдал за ним и Обрезчиковым.
Он быстро взглянул на Антона. Тот подмигнул в ответ.
— С каким-то налоговиком? Угадал?
— Почему с налоговиком? — Урывкин надул губы.
— А мне рассказывали, что тут, у вас в России, принято встречаться с налоговиками. Улаживать вопросы. Такая форма проведения досуга.
— Нет, не с налоговиком. С одним технологом. Специалистом по прохладительным напиткам. Скоро весна, за нею лето. Отец хочет перепрофилировать несколько линий на лимонад.
— Совесть замучила?
— Какая совесть? Почему? Ну что ты, Антон! Просто прохладительные напитки в последнее время становятся все хуже. Тут дело в том, — Урывкин повернулся к Ивану, — что сейчас используется слишком много химии. Но главное — сахар. Вот технолог, с которым я встречаюсь, специалист по сахару. Вы мне скажите — почему кока-кола стала такой невкусной?
— А раньше была вкусной? — спросил Иван. — Я не пью кока-колу.
— Не любите?
— Не знаю… Я люблю лимонад “Буратино”. Любил, вернее…
— Хорошо, — Урывкин с готовностью продолжил разговор. — Буратино так Буратино… Но Буратино тоже стал невкусным. Почему?
Иван пожал плечами и с недоумением посмотрел на Обрезчикова. Тот методично ковырял в зубах зубочисткой и цокал зубом.
— Да, Лева, почему?
— Сахар! Сахар! Прежде это был, в случае с кока-колой, настоящий темный тростниковый сахар. Нерафинированный. В случае с “Буратино” — нерафинированный или свекольный или также, по тем временам — дешевый, тростниковый кубинский. Но потом стали использовать сахарозаменитель. И складов нужно меньше. Заменитель не гидроскопичен. Одна таблетка на большой объем…
Обрезчиков поднялся, вытащил бумажник.
— Спасибо за лекцию, Левочка! — он бросил на стол несколько купюр. — Твои познания поразительны. Ты нам открыл глаза. Пошли, Иван!
— Куда вы? — Урывкин вскочил. — Я — с вами.
— У тебя же встреча. С технологом.
— Он уже не придет. Опаздывает на сорок минут! Он во мне заинтересован,
не я — в нем. Да и мои люди с ним поговорят, — Урывкин кивнул на сидевших перед ноутбуком. — Они в курсе. Предлагаю зайти в одно место. Удивительные люди, потрясающие! Тебе, Антон, будет очень интересно! И вам, — Урывкин повернулся к Ивану. — И вам тоже…
К столику подошел официант с маленьким подносиком, на котором стояли две рюмки водки.
— Мы бы пошли куда угодно с тобой, Левочка, — обязательно, но Иван хотел хороший кусок мяса…
— У нас… — начал было официант, но Обрезчиков остановил его коротким жестом, взял с подносика одну из рюмок, выпил, занюхал кусочком хлеба.
— Там накормят! — Урывкин был готов вцепиться в рукав Обрезчикова. — Я сейчас наберу, скажу — мы идем, к нашему приходу, а это — рядом, будет мясо. Вы какое любите? Вэл дан? С кровью?
— У нас… — пытался вставить слово официант, но Обрезчиков посмотрел на него так, что официант поставил подносик на стол, подхватил лежавшие на столе деньги и быстро ушел.
— Он, — обращаясь к Ивану, Урывкин кивнул на Обрезчикова, — когда-то перевернул мою жизнь. Показал мне на простых примерах, что я трачу время на чепуху. А теперь, когда я нашел в себе силы меняться, думает, от меня так легко избавиться? Не выйдет!
— Ну, если Ване дадут мясо, я согласен, — сказал Обрезчиков.
— А ты… А тебе… Я буду звонить, надо будет сказать — что приготовить тебе?
— Что-нибудь легкое. Рыбки. Или… А, лимонада на натуральном сахаре, тростниковом.
— Будет! Обязательно! — Урывкин просиял. — Идем! У меня машина, тут, в двух шагах.
Он быстро подтрусил к своим людям, быстро сказал им несколько слов, вернулся к Ивану и Обрезчикову, которые уже одевались в гардеробе.
— Катушищева показывают в интеренет-тиви, — сообщил Урывкин. — Потрясающее зрелище! Что-то похожее на мумию. Только глаза сверкают. Все в Англии говорят, что это был поджог. Поджог! Полыхнуло сразу в нескольких местах. Ничего, все выяснится, с божьей помощью, — Урывкин быстро перекрестился.
— Ты стал верующим? — спросил Обрезчиков, поплотнее надевая шерстяную шапочку. — Прежде ты был, кажется, атеистом. Как и все комсомольцы. Хотя нет, ты комсомол не застал…
— Я не был атеистом. Никогда! — Урывкин позволил гардеробщику накинуть себе пальто на плечи, вытащил из кармана пиджака хрустящую купюру, протянул не глядя. — Я всего лишь не задумывался о таких вопросах. Это не значит быть атеистом.
— Да-да, извини, ты был не атеистом, а пофигистом. Что же тебя подвигло?
Урывкин открыл тяжелую дверь, пропустил вперед Ивана и Обрезчикова, его самого чуть не прищемило, но он толкнул дверь плечом, выскочил на улицу, помахивая маленьким узким, черной кожи, с тиснением и золотыми вставками, портфельчиком, придерживая грозившее соскользнуть с плеч пальто, бросился догонять.
— У меня была как-то беседа с одним человеком, — сказал Урывкин, поравнявшись с Иваном и Обрезчиковым. — И он мне сказал, что люди живут для того, чтобы умереть. Но как умереть, с каким чувством — вот главное. Поэтому я…
— Где твоя машина? — резко оборвал его Обрезчиков.
— Машина? — Урывкин вдруг деланно захохотал. — Так вы пошли в другую сторону! Поэтому я… Да вот она стоит!
Они подошли к сигарообразной, черной машине. Водитель смотрел телевизор. Заметив хозяина, он выскочил и бросился открывать дверцы.
— Ты это серьезно, Лева? Про смерть? — спросил Обрезчиков, усаживаясь на сиденье.
— Конечно! И с тех пор…
— Вот что с людьми делают деньги! — тихо сказал Обрезчиков Ивану.
Иван кивнул. И обойдя машину, сам открыл дверцу.
8.
Водитель взял с места плавно, доехал до конца переулка, повернул налево, придавил газ, и у Ивана закружилась голова. Он подумал, что, видимо, врачи на комиссии, когда решался вопрос — может ли он или не может, по состоянию здоровья, участвовать в гуманитарной операции в Дарфуре? — сделали неправильный вывод, сочтя его совершенно здоровым. Хотя прежде — не укачивало! Он хорошо переносил и морскую качку. Его приятель, пожалуй — единственный, по фотошколе, приглашал поехать вместе к тетушке, на остров Уайт, тетушка оказалась лихой старушенцией, управляла в свои семьдесят два яхтой, они вышли из Бембриджа, приятель, тетушка, Иван, подруга приятеля, подруга подруги, и все — за исключением самой тетушки и Ивана, — валялись в лежку, пока тетушка закладывала петлю вокруг буя Бембридж-Ледж, чтобы обойти косу Калвер-Спит, Иван удостоился похвалы и был горд, очень горд. Борясь с тошнотой, он также подумал, что в Дарфуре придется постоянно летать на вертолетах, а это — ему рассказывал дядя Петр — далеко не самое приятное. Хотя Петр Иванович летал на советских вертолетах, под пулями, но и ему скорее всего предстоит на таких же вертолетах и тоже под пулями. И у него, уже в который раз, появилось ощущение, что происходящее — некий пролог перед настоящей жизнью, где все вращается вокруг простых, жестких вещей. Голод, жажда, жизнь, смерть.
Мимо пролетали особняки посольств. Мелькнул стеклянный вход в музей. В открытые двери музея заходили люди. Мелькнул козырек над подъездом кирпичного, бывшего номенклатурного дома. Стекло запотело от его дыхания, Иван протер его открытой ладонью, но все равно успел увидеть стоящих на ступенях, под козырьком, двух женщин, молодую и старую. Молодая была красива, но старая была красивее красотою прошлой. Его натренированный глаз запечатлел, а мозг продолжал хранить, пока машина делала еще один поворот, образы этих двух женщин, неповторимость их поз. Так, словно Иван оставался напротив того подъезда, словно тайком вынимал из кармана “лейку” и готовился сделать снимок.
Урывкин обернулся с переднего сиденья.
— Ты надолго? Насовсем? — спросил он у Обрезчикова.
Обрезчиков сидел развалившись, по-хозяйски расставив ноги. Он открывал и закрывал шторку, за которой, в спинке переднего сиденья, располагался экран плазменного монитора. Он поднимал и опускал подлокотник, в котором, под выдвижной панелью, были спрятаны пульт управления DVD и клавиатура компьютера.
— Я полечу в Лондон на следующей неделе, — сказал Урывкин. — Могу взять к себе в самолет.
— Твой собственный или отца? — спросил Обрезчиков.
— Фирмы. У отца, как он любит говорить, ничего нет. Только наручные часы. Так ты еще долго здесь будешь?
— Пока не знаю, — произнес Обрезчиков лениво. — Откуда у тебя такая машина?
— А у меня тоже ничего своего нет, — захихикал Урывкин. — Даже часов, — Урывкин вытянул левую руку и показал сначала Обрезчикову, потом Ивану, что на запястье у него нет часового браслета. — Машина — от фирмы, живу в квартире фирмы, ем что фирма дает. Прибыль растет — продуктов больше, фирма испытывает трудности — переходим на кашу…
— По тебе сразу видно — ты на одной каше сидишь, — кивнул Обрезчиков. — Куда мы едем?
— К Любе Теперик. Это восхитительная женщина. Бывшая жена одного бизнесмена. Он купил ей галерею. И ушел в политику. Она сама занималась политикой. Теперь занимается искусством. Строит на базе галереи творческий центр. Типа кафе, мастерские, офисы. Все под одной крышей.
— Понятно, — Обрезчиков усмехнулся. — Девочка оттягивается.
— Зря ты так, — Урывкин напустил на себя маску обиженного, но на самом деле было видно: ему нравится циничный и презрительный тон Обрезчикова, тон, который он себе позволить не мог. — Она все делает для других…
— Не в моих правилах ругать тех, кого я не знаю, — сказал Обрезчиков. — Только я тепериков повидал немало. Легко быть благодетелем, когда у тебя прикрыта задница. Кстати, о заднице. У ней хорошая задница, у этой Теперик?
— Сейчас увидишь, сейчас! — Урывкин обрадованно закивал.
Машина остановилась.
— Пойдем, Ваня, — Обрезчиков легонько толкнул Ивана локтем. — Посмотрим на инициативы тепериков.
Урывкин уже стоял возле машины, водитель — Иван даже не успел заметить, как тот выскочил и открыл дверцу, — открывал дверцу, чтобы дать выйти и Обрезчикову.
— Ага, — поборов приступ тошноты, кивнул Иван, открыл свою дверцу, вышел и чуть было не попал под летевший по переулку автомобиль.
— Черт! — он с силой закрыл дверцу, дошел до тротуара.
Водитель смотрел на него с немым укором.
— Извините, — сказал ему Иван и поспешил за Урывкиным и Обрезчиковым, уже спускавшимся по ступеням к большой железной двери.
Урывкин нажал на кнопку звонка, а Иван поднял голову, посмотрел в серое, с белыми прожилками небо, оглядел дом, в полуподвальное помещение которого они собирались войти. Дом был большой, с выпирающими фальшь-колоннами, фигуры атлантов снизу казались жуткими, их головы чернели на фоне неба, напряженные икры топорщились мускулами, казалось, атланты помочатся прямо на Ивана, а потом сбросят с плеч непосильную ношу, шагнут вперед, убегут от рушащегося за их спинами старого доходного дома. Иван достал из кармана куртки камеру. Прислонился одним плечом к стене, начал наводиться на одного из атлантов.
Дверь открылась, высокий женский голос радостно прочирикал:
— Левочка, милый, мы тут заждались!
— Иван! — позвал Обрезчиков.
Но Иван смотрел в видоискатель. Он понимал, что даже цейсовская оптика, даже великолепная мелкозернистая пленка, даже его умение не помогут — на фоне светлого неба обращенное к нему лицо готового броситься в бега атланта будет все равно темным. Он нажал на спуск. Перевел кадр. Нажал еще раз. Увеличил выдержку, уменьшил диафрагму. Нажал еще раз.
— Иван! — вновь позвал Обрезчиков.
— Иду!
В проеме открытой двери стояла молодая пухлая женщина, с крашеными, небрежно взбитыми волосами, вздернутым носиком.
— Любовь! — протягивая Ивану унизанную браслетами руку сказала женщина. — Какой у вас фотоаппарат! Обожаю старые вещи! Это пленочный? Но сейчас же везде цифра! Разве нет?
Иван взял ее руку, вдруг, для самого себя неожиданно, наклонился и руку ее поцеловал. Рука пахла мылом, масляной краской, длинные ногти имели траурную каемку.
— Иван, — представился он, распрямившись, и заметил на лице женщины довольную улыбку.
— Откуда вы? — спросила она.
Дверь ударила ее в плечо, она почти упала на Ивана.
— Из Лондона, — ответил Иван, пиная дверь ногой и подхватывая женщину под локоть.
— Да? Это мило. Уже и не вспомнить, когда мне целовали руку… Так принято в Лондоне?
— Нет…
Глаза Ивана привыкли к полумраку, и он увидел перед собой большое пространство подвала, высокий потолок, белые стены, колонны. Под ногами шуршала бумага, предохранявшая неряшливо положенный, бугрящийся ламинат.
— Проходите, проходите, — повторила Теперик. — У нас недавно закончился ремонт. Готовимся к первой выставке. Это будет нечто феноменальное. Самое актуальное искусство. Самое!
Она говорила быстро, проглатывая окончания слов.
— Лева говорил — вы хотите мяса. Чтобы вам пожарили. Так вот, у нас в экспозиции будет кусок огромный мяса. Художник будет его жарить и кормить всех желающих. Но пока мяса нет. Лева ошибся, он думал, что у нас тут всегда готовят мясо. Я ему говорила о перформансе. Он подумал, что мясо у нас сейчас. Вы голодны? У нас только крекеры. Или может быть пока — вина? Есть шампанское. Вон, в углу, ящики.
Иван увидел, что возле картонных ящиков стояли Обрезчиков и Урывкин. В руках Обрезчикова были два бокала, Урывкин откручивал проволочную петельку, сорвал крепеж пробки, раздался хлопок, из бутылки ударила пенная струя, Обрезчиков отскочил, потом со смехом подставил под струю оба бокала.
— Иван! — крикнул он. — Держи!
И протянул наполненный пеной бокал по направлению к Ивану.
— Не ходите туда! — сказала Теперик и взяла Ивана под руку. — Пусть они там разговаривают, а мы будем разговаривать с вами. И шампанское есть, лучше. Охлажденное. Пойдемте! Вы умеете открывать шампанское? Есть вещи вроде бы сложные со стороны. Например, езда на велосипеде. Или — плавание, — Теперик сжала его локоть. — Или — секс. Вы когда-нибудь думали о сексе со страхом?
Иван рассмеялся.
— Всегда!
Теперик рассмеялась тоже. Она смеялась так же, как Урывкин, отрывисто, четко выговаривая каждое “ха!” Отсмеявшись, остановилась, развернула Ивана к себе, внимательно в него всмотрелась.
— Вы — откровенный. Искренний, — она вновь взяла Ивана под руку. — Я думаю, все мужчины думают о сексе со страхом. Точнее — чем мужчина умнее, тоньше, чувственней, тем чаще это чувство страха его посещает. А там ведь ничего страшного нет!
— Правда?
— Я вас уверяю! Ну, вот мы и пришли к шампанскому. Доставайте!
Они стояли перед большим, двухкамерным холодильником. Иван потянул на себя одну из дверок, и Иван увидел десятки бутылок, разложенные по полкам.
— Доставайте любую, не ошибетесь. Здесь только французское, только “брют”, хотя я предпочитаю полусладкое. С шоколадиком. Вы любите сладкое?
— Люблю, — Иван вытащил одну из бутылок, взглянул на этикетку, подумал, что, по самым скромным прикидкам, в этом холодильнике шампанского было на несколько тысяч фунтов.
— Да, у нас немало денег, — словно прочитав его мысли, сказала Теперик. — Это все из фонда Буйницкого. Леня спонсирует мою галерею. Вы идете сегодня к нему? Я иду. Не верьте слухам, что деньги мне дает мой бывший муж. Мой бывший муж очень жадный. Леня тоже жадный, но по-другому. Ну, открывайте. Что вы делаете в Лондоне? Оттягиваетесь по клубам? Учитесь? Не надо, не отвечайте, меня все это не интересует…
Иван открыл бутылку.
— Что? — Теперик посмотрела на него с недоумением. — Ах, да! Бокалы… надо идти к этим двум умникам. А давайте пить из бутылки? Вы брезгливы? Брезгливы? Тогда пейте первым…
Иван прикоснулся губами к холодному горлышку бутылки, сделал несколько маленьких глотков, передал бутылку женщине. Теперик сделала быстрый глоток, вновь взяла Ивана под руку и вместе с ним подошла к Обрезчикову и Урывкину.
— У тебя, Люба, ни кресел, ни диванов, — Урывкин двигал шеей так, словно галстук, узел которого был ослаблен, тем не менее сжимал его горло. — Хочется сесть, расслабиться.
— Кресла — в офисе. Там сейчас мои девушки сервируют закусить. Сейчас позовут.
— А где обещанное мясо?
— Кое-кто уже в курсе, — Теперик отпила еще глоток и заговорщицки подмигнула Ивану. — Будет перформанс. Много мяса. Одно мясо. Но для меня важно, чтобы вы, бизнесмены, полюбили наконец современное искусство, перестали носиться со своими Шишкиным и Айвазовским, поняли, что современное искусство…
Она замолчала.
— Современное искусство — что? — спросил Обрезчиков, подставляя Урывкину свой бокал. — Полюбить расчетливое, холодное, циничное дерьмо? Которое выделяется людьми, не умеющими правильно взять в руки карандаш? Моя голландская знакомая, когда-то работавшая в Москве художником-оформителем, вышла замуж за профессора-археолога из Утрехта, решила преподавать, ей дали пробные часы, она поставила перед студентами голову этого, как его…
— Кондотьера Гатамелатта, — подсказал Иван. — Ты об этом говорил в самолете.
— Да-да, кондотьера. И обнаружила, что будущих художников не учат рисовать! Теперь это якобы не нужно. Перформанс! Мясо! Мясо надо есть, а по бумаге водить грифелем. По холсту — кисточкой. Вот он, — Обрезчиков указал бокалом на Ивана, из бокала на пол вылилось немного шампанского, Обрезчиков быстро поднес бокал ко рту, выпил. — Вот он… Закончил одну из лучших фотошкол в мире. Но появляется толпа продвинутой публики с модными мобильниками, снимают друг друга в клубных туалетах, их дебильные снимки выставляют в лучшей галерее и называют это искусством. Шишкин хотя бы понятен. Айвазовский хотя бы вставляет. Девятый вал! А у этих — Вася прокатывает дорожку, Маша подтягивает трусики, Линда берет минет, который ей дает Роберт.
Теперик открыла было рот, но заговорил Урывкин.
— Мой отец финансировал тут выставку портрета, — сказал он, вновь наливая в бокал Обрезчикова шампанское. — К нему приходили, просили денег для каких-то инсталляций. Он отказал. К нему обратились из министерства культуры, попросили денег для портретов, портретов классических, и он дал. А потом поехал в Нью-Йорк и на аукционе накупил какой-то современной мазни, на несколько миллионов. Я спрашиваю — зачем? Не ответил. Тогда я сказал ему, что на портреты он дал потому, что туда приедут нужные ему люди, из правительства, из администрации, что, если постараться, президент приедет, а инсталляции — это имидж в узком кругу.
— И что твой отец? — спросил Обрезчиков.
— У него новая женщина, она, кажется, делает инсталляции.
— Что он тебе ответил?
— Сказал, что я придурок. Нет бы — дурак. Придурок! Это обидно очень…
— А ты зря обижаешься, — Обрезчиков вновь подставил бокал. — У меня
с утра — сумасшедшая жажда, — пояснил он, проследив взгляд Ивана. — Обижаться на родителей последнее дело. Я вот на своего отца обижен. И что толку? Болтаюсь туда-сюда, а отец кромсает всяких фифочек, делает им новые попки-пипки и в ус не дует. Им до наших обид…
— Ах да, ах да! — Теперик даже вскрикнула. — Ваш же отец — знаменитый пластический хирург! О, я так рада нашему знакомству! Вы, кстати, сами не оперируете? У меня есть подруга…
Теперик сунула бутылку Ивану, подхватила Обрезчикова под локоть, понизила голос, зашептала, и они пошли в глубь подвала, к большой, раздвижной черной двери.
Урывкину шампанское ударило в нос.
— Давно я не пил! Со вчерашнего вечера. Слушай, а ты не хочешь со мной лететь? В Лондон? Ты когда собирался возвращаться?
— Еще не знаю. Я жду… Мне должны сообщить…
Иван посмотрел вслед Обрезчикову и Теперик.
— Она для тебя старая, — сказал Урывкин. — Но попробовать можно. У нее сейчас один дедок, какой-то пиарщик с двумя детьми. Старше ее лет на пятнадцать. Она говорила — пиарщик ей надоел. А у меня невеста — это просто тоска. Отец нашел. Красивая, холеная. Умная. Все как надо — в родне и генерал КГБ в отставке, и какой-то граф-эмигрант, и старообрядец, и купчиха, а родители — люди из правительства. Брак по расчету. Я буду с ней мучиться, она меня будет кнопить, а папа
мой — делать бизнес. Скоро свадьба…
— Мальчики! — Теперик стояла возле уже открытой черной двери, из-за которой слышался смех Обрезчикова и женские голоса. — Мальчики! Идите к нам!
Проходя мимо Теперик, Иван уловил тяжелый запах ее тела, истомный запах женщины, прежде ему почти незнакомый. Запах пугающий, манящий. Иван переступил порог.
Обрезчиков сидел в кресле, темноволосая девушка, склонившись над большим журнальным столиком, наливала в чашки чай, другая, светловолосая, тонкая и стройная, пододвигала к Обрезчикову блюдо с маленькими бутербродами. Наливавшая чай отбросила волосы, посмотрела на Ивана. Улыбнулась. Светловолосая обернулась. Она не была красива, но у Ивана сладко кольнуло в сердце.
— Здравствуйте, — сказал он и вдруг почувствовал, что краснеет.
9.
После душа, в халате, поджав ноги, с накрученным на голове полотенцем, Лена сидела в кресле, смотрела на дисплей автоответчика, рука тянулась к клавише “play”, но на полпути останавливалась: Лена и так знала, чьи голоса услышит. Из Ирландии должен был звонить отец, уехавший в пресс-поездку со своей главной редакторшей, вислозадой наглой бабой, называвшей Лену “радость моя” и “деточка”, из Праги — мать, жившая теперь с большим, толстым пучеглазым мужиком. Прежде Лена пыталась представить себе отца с вислозадой, мать — с пучеглазым, она воображала, как пучеглазый подминает ее стройную, длинноногую мать,
думала — как это, наверное, тяжело и неприятно ее матери, а когда мысленным взором рисовала перед собой отца с толстозадой, то не могла удержаться от улыбки: ей виделось, как худой и жилистый отец сжимается мясистыми бедрами этой бабы, как он суетится и торопится, слышалось, как баба кряхтит и подгоняет отца, но теперь подобные картины оставляли ее равнодушной. Еще на автоответчике должны были быть и звонки от матери погибшего с пожеланиями сдохнуть-провалиться, и от друга погибшего, того, что примерял себя на освободившееся место. Она не могла понять, чем вызвана такая ненависть, чем — такая торопливость. Было бы лучше, если бы она погибла тоже? Теперь само ее существование было упреком? И почему друг погибшего не может подождать, пока она не позовет его сама?
Остаток дня Лену преследовали незнакомый запах и неотвязная мысль, что ночью она совершила поступок странный, прежде для нее совершенно невозможный. Ей было стыдно. Запахом ночевавшего у нее мужчины была пропитана ее правая щека, запахом приятным, чуть горьковатым, но запахом предательства, предательства по отношению к погибшему, чьи ароматы для Лены были родными, любимыми, желанными, чье тело теперь — какой запах у него? ужас! ужас! не хочу! нет! — паковали в цинковый гроб. Трагедию надо переживать — об этом она где-то читала — или в одиночестве, или среди близких, а тут — этот мужчина, с которого она стащила сапоги — вот, видишь ли, ковбой! — повела в свою спальню, положила голову ему на грудь, но если бы он не ушел, она бы с собой не совладала, она бы сама его попросила взять ее, а лучше — ударить, еще лучше — избить.
Ушедший так щедро распылил в туалете дезодорант, что ей пришлось оставить дверь открытой, встать под душ. Она вылила на себя гель и замерла: в этой душевой кабине они стояли вдвоем с погибшим, после того, как были вместе в первый раз.
Она заплакала, нажала кнопку на автоответчике, выслушала сообщения отца, матери, крики матери погибшего — получалось, что Лена должна была его отговорить, не дать ему уехать, что за глупость, что за бред! — ласковые утешения его друга, потом прослушала еще раз, потом — еще, потом схватила автоответчик, зашвырнула его в стену, провод выскочил из гнезда, стеганул по предплечью, она ойкнула, схватила провод, рванула его, провод впился в ладонь, она закричала в голос, упала на диван, где, пока она не увела его к себе в спальню, спал тот мужчина, имени которого она никак не могла вспомнить, она приподнялась, обнюхала покрывало дивана, ноздри ее раздувались, рукава халата болтались, руки казались такими тонкими, ей хотелось к маме, но не к этой, которую трахал толстый пучеглазый мужик, а к той, что давным-давно приходила с работы такая пыльная и сладкая, хотелось к папе, но не к этому, с его вислозадой наглой бабой, а к тому, что во дворе их дома копался в моторе старого “Ауди”, купленного после первой командировки в Африку, и она заплакала еще горше, и плакала, пока не перестала ощущать запахи, пока не закашлялась, не утерлась рукавом халата, пока не зазвонил ее мобильный телефон и старая подружка Катя не сказала, что Любе Теперик, Катиной теперешней начальнице-хозяйке, нужна еще одна девушка для подготовки выставки, что если у Лены сдана сессия, то можно приступать прямо сегодня, а если не сдана — тоже сегодня, что Люба заплатит хорошие деньги, а потом они с Катей смогут поехать куда-нибудь — “В Прагу?” “К твоей матери?” “Нет, просто в Прагу…” — да, они смогут поехать, на каникулы, после выставки — “А ты что плачешь?” “Разве?” “Ну я же слышу! Что-то случилось?” “Макс погиб…” “А кто такой Макс?” “Макс? Ну… Ну… — Лена поборола подступавшие новые, уже совершенно не соленые, слезы, — ну, я потом тебе расскажу…” “Ну, тогда давай приезжай!” — и Лена встала с пола, пошла в туалет, в котором уже не было вони дезодоранта, оделась, умылась, сделала из носика заварочного чайника несколько глотков старого, отдающего плесенью чая, застегивая молнию на сапогах, прищемила икру, выругалась, распрямилась и посмотрела на себя в зеркало: “Смерти нет, пока я живу!” — подумала она и вышла из квартиры.
Работа оказалась милой и не трудной. Надо было готовить чай-кофе, сидеть в дальнем закутке принадлежащего Любови Теперик подвала, у компьютера, принимать электронную почту, факсы, телефонные звонки. Перед Леной был запаянный в пластик листок бумаги со списком нежелательных персонажей, к которому, поверх пластика, шариковой ручкой, Теперик дописывала новых. Лена сверялась со списком, в случае если фамилия звонившего в списке и добавлениях не значилась, с трубкой в руках шла искать Теперик. Теперик обычно сидела в другом закутке, побольше, где стояли два дивана, несколько кресел, журнальный стол со стеклянной столешницей. Теперик забирала у Лены трубку, начинала разговор, а Лена возвращалась на свое место, чтобы по окончании разговора — мигавшая на базе красная лампочка гасла — идти забирать у Теперик трубку. В тех случаях, когда Теперик в подвале отсутствовала, а звонивший в списке запрещенных не значился, нужно было сверяться со списком тех, кому разрешалось назвать номер мобильного Любы Теперик. Но эти люди никогда не звонили, они или и так знали номер мобильного, или не интересовались ни современным искусством, ни продвигавшей его Любой Теперик.
Теперик сразу выдала ей конверт и сказала: “На расходы! Отчета не надо!” Конверт был плотный. “Тут не пропадешь!” — сказала ей Катя и подмигнула.
А Лена — к своему удивлению — и не собиралась пропадать. Ей совсем недавно казалось, что мир обрушился, но он был вполне устойчивым. Он держался на совсем незаметных с первого взгляда мелочах. Только в самой Лене произошли какие-то, ей еще не понятные изменения. Она смотрела на все со стороны, как-то отстраненно. Она всем улыбалась, со всеми соглашалась. Белое легко признавала черным, чтобы через несколько мгновений, ради согласия с собеседником, признать черное все-таки черным, но потом, еще через несколько мгновений, вновь вернуться к первоначальному мнению, не своему, чужому, да ей свое и не было нужно.
Так же отстраненно Лена отметила взгляды, которыми обменялись Катя и пришедший в подвал в компании двух неприятных типов молодой человек, про которого Теперик сказала, что зовут его Иваном и он подающий надежды фотограф, из Англии. Но Лена, разлив чай, поставив тарелочки с печеньем, постаралась поскорее уйти к себе, к компьютеру и телефону, оставив Теперик, Катю и пришедших пить чай, сославшись на то, что ей самой нужно привести в порядок базу данных. Каких, зачем — Теперик даже не спросила. Она просидела перед дисплеем почти до самого вечера, никакой базой данных конечно же не занимаясь, а раскладывая пасьянс, потом — читая комментарии в Живом Журнале, все эти “улыбнуло”, “согрело”, “+1” и прочую белиберду. Она открыла свой журнал, посмотрела последние записи и вдруг почувствовала, что писал их какой-то малознакомый человек, во всяком случае — не совсем она. Это получужой еще жил в ней, но он доживал в ней последние часы, быть может — минуты. Она очень хотела от него избавиться окончательно. Только не знала — что нужно для этого сделать?
Уже вечером, когда гости давно ушли, а Лена заглянула узнать — нужна ли она еще? — Теперик не терпящим возражения тоном объявила, что и Лена и Катя идут вместе с нею на вечеринку к банкиру Буйницкому. Идут — так идут, Лене было все равно, вот только завтра утром надо было сдать экзамен, она хотела немного полистать конспект, хотела посмотреть кое-что в книгах, но она знала, что к экзамену готова и была спокойна, однако ее поразило Катино воодушевление. “Ты что так радуешься?” — спросила Лена. “Иван там тоже будет!” — ответила Катя. “Какой Иван?” “Который сегодня был здесь. Фотограф, неужели ты на него не обратила внимания?” “А-а-а… — протянула Лена, добавила: — Симпатичный…” — и поехала домой переодеваться.
Лена думала, что это будет действительно “вечеринка”, но собралась вся фирма Буйницкого, сотрудники его головного офиса, была масса мужчин в вечерних костюмах, охранники стояли в дверях, официанты разносили шампанское и тарталетки, для проголодавшихся в небольшом зале были сервированы столы, вживую играли лучшие группы, знаменитый скрипач со своим оркестром заполнял паузы. И Лена и Катя были в маленьких черных платьях, Теперик — в красном, длинном, почему-то — мятом, с замызганным подолом. Буйницкий, на правах хозяина, стоял у входа в большой зал.
— О! Любочка! Ты всегда очаровательна! — почти не разжимая губ приветствовал Теперик Буйницкий и скосил большие глаза сначала на Катю, потом — на Лену.
— Твои девочки? — спросил Леонид Матвеевич. — Шанель?
Лена хотела было ответить, что ее платье прислала мать и купила вернее всего по дешевке в каком-нибудь пражском универмаге на распродаже, но Теперик толкнула ее под локоть по направлению к одной из групп мужчин, что-то увлеченно обсуждавших, и прошипела:
— Веселись!
Лена взяла с подноса бокал, съела тарталетку, отпила несколько глотков и сразу охмелела. Мужчины поглядывали на нее с равнодушным интересом, говорили о том, что обгоревший в Лондоне Катушищев, судя по всему, долго не протянет, что пожар в его недавно купленном доме — следствие злого умысла. Один из них, высокий, в очках с толстыми стеклами, в мешковато сидевшем костюме, спросил у Лены, что она думает по этому поводу, но Лена не знала, кто такой Катушищев. И честно в этом призналась, оговорившись, правда, что умирающего ей жаль как и любого другого, кто вот-вот расстанется с жизнью, и поделать тут ничего нельзя. Ее ответ всех развеселил, очкарик попросил Лену обещать ему танец, она обещала, обещала и другому, тоже высокому, тоже в очках, но — маленьких, цеплявшихся за кончик носа. Она была готова обещать что угодно. Легко ступая, она переместилась к другой группе, но и там говорили о Катушищеве. Разве что не столько о постигшем Катушищева несчастье, сколько о том, что Катушищев связан с опальным Сессаревским, а также о том, что бывшая жена опального, Наталья, как ни в чем не бывало прохаживается по залу от одной группы к другой. Лена подумала, что жена и настоящая за поступки мужа ответственности не несет, потом о том, что, если бы ее муж, в каком-то обозримом-необозримом будущем, совершил нечто порицаемое, она бы обязательно чувствовала свою ответственность, и взяла еще один бокал шампанского.
Она двинулась по залу дальше, увидела, что Буйницкий похлопывает по плечу очень милого и в самом деле симпатичного молодого человека, возле которого стояли те двое неприятных, что были сегодня в подвале, те, кому она подавала чай и крекеры. Иван отвечал на вопросы Буйницкого, но взгляд его блуждал по залу, потом на ком-то остановился. Лена проследила за направлением его взгляда и обнаружила, что Иван смотрит на Катю. Она подошла к Кате и сказала ей на ухо:
— Он здесь!
— Кто?
— Твой Иван!
— Мой? Ну ты даешь! — Катя покраснела. — Где он? А!
— Ты в него влюбилась, что ли? — спросила Лена.
— Ой! — Катя от неожиданности даже отпрянула. — Да, влюбилась! Ты посмотри на него! Посмотри!
— Обыкновенный симпатяшка. Маменькин сынок.
— У него нет маменьки! И он не сынок! Он собирается ехать в Африку, помогать голодающим! В Дарфур. Там гуманитарная катастрофа.
— Откуда ты знаешь?!
— Он мне о Дарфуре рассказал сегодня, у нас в подвале.
— И как это ты успела?
— Тебе завидно?
— Да. То есть — нет. Да, завидно…
Она и в самом деле завидовала. Лена существовала в невнятном, размытом пространстве, из которого нелепой смертью был изъят единственный ей близкий человек, а тут какая-то Катя, недалекая, с прописанными на лице будущими семейными заботами, огорчениями, курица, самочка, ее Иван, почему-то едущий в Дарфур, как будто голодают и терпят нужду только там, а здесь, в России, все плывут по молочным рекам среди кисельных берегов. Лена подумала, что она бы ни за что не поехала в этот Дарфур, даже — за хорошие деньги, что она бы не стала помогать никому и по соседству. Она быстро оглядела зал и поняла, что здесь все такие, что все окружающие живут в том же пространстве, что и она, находят в нем свое, свою выгоду, а на прочих им наплевать.
— Да, завидно, — повторила Лена, но признания ее Катя уже не слышала. Она шла навстречу освободившемуся от внимания Буйницкого Ивану, все вокруг нее было совершенно незначимым, незначимым настолько, что она даже не заметила делавшую ей знаки Теперик. Она остановилась в нескольких шагах, почувствовала, как вспотели ладони, подумала, что на лице ее самая, самая глупая улыбка, но ничего не могла с собой поделать и, когда Иван посмотрел на нее, ее улыбка стала еще шире.
Теперик подошла к Лене и посоветовала не торчать столбом посередине зала, а пойти или что-нибудь перехватить или потанцевать с кем-нибудь из скучающих господ.
— Меня уже приглашали на танец, — сказала Лена.
— Кто?
— Он! И — он!
Теперик посмотрела на очкарика в очках с толстыми стеклами, посмотрела на очкарика с очками на кончике носа.
— Эти не катят, — сказала Теперик. — Это скучные, всего боящиеся клерки… — Теперик замолчала, провела языком по внутренней стороне верхней губы, округлила глаза, и лицо ее приобрело на мгновение выражение потерянное и жалкое.
— Вон видишь, от Леонида Матвеевича идет такой, лысый?— сказала
Теперик. — Вот тебе буклет нашей выставки, мне, когда вы переодеваться поехали, привезли тираж, дай ему буклет и возьми у него визитку. Быстро!
Лысый двигался по залу зигзагами. Он приблизился к группе, где были оба очкарика, но не остановился, а прошел дальше, к другой группе, возле которой Лена уже была, но и там не задержался, а развернулся на каблуках и засеменил к дверям в зал, где подавали еду. Лена почти догнала его возле столика, на котором стоял с открытой крышкой поднос с куриными отбивными, но лысый, уже взявший тарелку, передумал класть на нее отбивную, а метнулся к другому столику, где на подносе были тушеные овощи, положил на тарелку немного овощей, полил соусом, но, оставив тарелку на столике возле подноса, схватил наколотую на шпажку большую креветку, смачно всосал креветку в узкие и бледные губы, выплюнул креветочный хвостик себе в кулак, поискал, куда бы хвостик выкинуть, бросил его на пол, наклонившись, почти расталкивая прочих гостей головой, пробился к столику с напитками, и Лена услышала, как он говорит бармену “Водки!”
Она подождала, пока лысый опрокинет в себя содержимое рюмки, но он поставил рюмку на столик так, что у рюмки отломилось основание, и заговаривать с ним она не стала, машинально взяла со столика бокал красного вина.
— Он умер, — сказал кто-то рядом.
Лена опрокинула бокал залпом и пошла прочь от столика с напитками. Она поняла, что умер этот неизвестный ей Катушищев. О смерти Катушищева все говорили, а смерть его любимого осталась никем незамеченной. Она остановилась, вернулась к столику и взяла еще один бокал красного вина. И вышла в большой зал.
Возле одной из колонн стояла странная группа. Катя, Иван, один из приходивших вместе с Иваном в подвал неприятных, но не блондин, а рыжеватый, с бородкой, а рядом с ним тот самый мужчина, который ночевал в ее доме, положив голову на грудь которому она проспала несколько часов. Мужчина — как же его зовут?
как же?! — что-то быстро говорил, а неприятный широко, самоуверенно улыбался. Катя заметила Лену и помахала ей рукой.
Лена сделала вид, что не заметила Катиного жеста, допила вино, поставила бокал на поднос проносящегося мимо официанта и подошла к стоявшему неподалеку человеку с очками на кончике носа.
— Вы обещали со мной потанцевать! — сказала Лена.
10.
Нет сил терпеть эти климатические скачки. То холод собачий без снега, лишь с какой-то сыплющейся с неба крошкой, похожей на пообщипанный пенопласт, то снега навалит почти до крыши, и — влажность, то снег в один день превратится в кашу, посереет, потечет, а потом — вновь ударит мороз и все вокруг превратится в сплошной каток. Я-то, конечно, вовсе не должна выходить на улицу. Мне не надо корячиться на льду, не надо пробиваться сквозь снежные заносы. Но еще бьющееся в моей тощей груди сердце от этих перепадов прямо-таки заходится. И — ухает. Вверх, вниз. В глазах темнеет. И я чувствую, что в любой момент могу перейти в другой мир. Который никак не лучший.
Юлечка все делает искренне. Искренне ждет, когда наконец-то от меня избавится, искренне мне сопереживает, если я себя плохо чувствую. Вот только я раньше о своем здоровье говорила и говорила, а теперь — молчок. Артемий — прямая противоположность. Он на здоровье жалуется постоянно, но если у него люмбаго, то он обязательно заговорит о раке спинного мозга. Найдет литературу, изучит, начнет сыпать терминами. Найдет подтверждение своему диагнозу в Интернете, который освоил, видимо, только для этого. Лучший способ заставить его успокоиться — переключить на что-то другое. Например, он расписывает симптомы рака спинного мозга, а я ему — от этой болезни умер Тургенев. И Артемий попался. Тут же начинает ругать современных писателей, говорить о своей любви к великой русской литературе вообще и к Тургеневу в частности.
Он конечно же врет. Но своеобразно, по-артемьевски. Если он и читал этих великих русских писателей, то очень давно, в объеме своей шпионской школы или что он там заканчивал, потому что в школе средней он учился во время войны, ничего он не помнит, разве что немку-учительницу, немку настоящую, сосланную в Казахстан, куда Артемий вместе с родными уехал в эвакуацию, преподававшую, как нетрудно догадаться, немецкий язык и преподававшую его отлично: Артемий от нее получил свое бесподобное немецкое произношение, он по-немецки говорит как поет, он так очаровательно рэкает, так обкатывает слова, это просто песня, а не язык. Немку потом вообще в лагерь посадили, ссылки показалось мало, так я Артемия спросила — он донос писал или он только подписывал? Как обиделся! Как обиделся! Целый день не звонил! Целый день! А потом позвонил и сказал, что он меня прощает. Ишь ты! Проститель выискался! Но про Тургенева Артемий обязательно говорит, что тот был его любимым писателем, что “Дворянское гнездо” и “Первую любовь” он ставит выше всего, что хочет обязательно перечитать, но времени нет. Меня так и подмывает спросить — куда уходит его время? Ну, понятное дело, на поиски по Интернету материалов про рак спинного мозга, Ванечка тут приходил ко мне с раскладным таким, белым компьютером, показывал свои фотографии, я просила Ванечку показать мне Лувр, Карпаччо, портрет рыцаря, мою любимую картину, но Артемия такие глупости в Интернете не привлекают.
Я Ванечку спросила — помнит ли он Артемия? Сказал, что помнит, что Артемий приезжал как-то к Андрюше, на день рождения или на юбилей свадьбы, еще Маша была жива, но мне кажется — Ваня что-то путает. Чтобы Артемий поехал к Андрюше? Зачем ему это? Впрочем, сама я помню, как Ваня называл Артемия — Артемий Полипыч. Когда был совсем маленький. Мы все тогда смеялись. И Андрюша, и Маша его покойная, и Петя, только что своей женой оставленный, и я, только что из больницы отпущенная под ответственность родственников.
Но, как бы то ни было, Артемий убежден, что прежде зима наступала в одно и то же время, снег выпадал в положенных количествах, хрустел под ногами, оттепели знали свое место, а когда Артемий впервые поцеловал свою ныне покойную жену — это случилось зимой, на катке, черт знает когда, — то у него возникло ощущение, будто поцеловал он яблочко: такая она была свежая, крепкая, сочная.
Ненавижу я все эти воспоминания! От них становится так муторно!
К тому же сравнение покойной жены Артемия с яблочком мне представляется натянутым. Покойную жену Артемия я знала, и знала хорошо. Это была — прости, Господи! — очень вредная особа. Жадная, скупая. Круглолицая. С острым, торчащим носиком. Ну, если носик покойной жены Артемия принять за яблочный черенок, то тогда можно было бы и ее сравнить с яблочком. Только уже с начавшим сморщиваться, полежавшим на газете в темном месте, с бочком. Она всегда была с тухлинкой.
Но слушать Артемия забавно. Он же думает, что я с ним во всем согласна. А это не так. Просто у меня нет сил спорить. И желания тоже нет. Я лежу в постели. Из-за природных выкрутасов у меня были чудовищные скачки давления. А еще у меня разбит локоть. И вмятина на лбу.
Давление поднималось несколько дней. Обычное средство, маленькая, продолговатая таблетка, одна — каждое утро, не помогала. Наконец мне стало невмоготу. Андрюша сказал, что надо вызвать врача. Антон предложил обратиться к его отцу. Сказал, что тот приедет немедленно. Я пошутила по поводу прежней специализации Василия Романовича, мне Антон нравился, только все у него пойдет наперекосяк, все не слава Богу, и сбила давление сама. Адельфаном. Врач принимать адельфан запретил из-за моих депрессивных состояний, но верить в моем возрасте врачам уже просто глупо.
На меня накатила мягкая волна, склонило в сон, я легла, проспала несколько часов, сквозь сон слышала, как ко мне в комнату входили сначала Юлечка, потом Ваня, но меня оставили в покое, дали отлежаться, про меня забыли, разъехались по своим делам, а я, спускаясь по лестнице, хотелось чаю, в конце концов, почувствовала, что ноги слушаться перестали. Вот я и навернулась, пересчитала оставшиеся ступени своей дурной головой. Вмятина посередине лба. И разбитый локоть. Из локтя потекла такая светлая, жидкая кровь. А вмятина, когда я пришла в себя и Юлечка поднесла зеркало, очень меня развеселила. Сквозь смех я сказала, что теперь мне надо напрячь мозги так, чтобы вмятина разгладилась. При этом отметила, что раз мозгов у меня осталось совсем немного, то и напрягаться придется долго, изо всех сил.
Юлечка такие шутки не понимает. А ведь я говорила Андрюше, что женится он на дочке служившей у нас домработницы потому, что ему лень поискать что-то получше. Андрюша в ответ только покивал своей лысой головой. Что бы я ему ни говорила, он только кивает. Ничего, Юлечка ему еще покажет. Я вовсе не считаю, что мезальянс всегда плох, но полезно иногда посмотреть на мать невесты и представить — во что превратится это юное и соблазнительное создание лет так через двадцать. А если уж учесть, что Юлечка и ее мамаша всегда были похожи как две капли воды! Быть может, я действительно умалишенная, но все дело в постели. Для женщины обычно это совсем просто, а мужчина начинает обклеивать горизонтальную изобретательность совершенно не нужными финтифлюшками. Он думает, что так будет всегда. А ничего всегда не бывает. Это-то я знаю твердо.
Но как Юлечка, бедняжка, запарилась, пока тащила меня наверх, в мою комнату. И повязку на локоть наложила вполне профессионально, вполне. Оказывается, у нее была оценка “отлично” по медицинской подготовке, вот только я забыла — где же Юлечка училась, совсем забыла, хотела спросить, но было как-то неловко, это могло показаться с моей стороны невежливым. Хотя — это был как раз тот случай, когда можно спрашивать о чем угодно и говорить что угодно: какой спрос с человека с такой вмятиной на лбу?
И на ее лице появилось-таки выражение испуга. Я ей сказала, чтобы она позвонила врачу, конечно — не Василию Романовичу Обрезчикову, еще подумает, что старая калоша хочет нарастить себе задницу. Врач сказал, что приедет, Юлечка положила трубку и скорбно уставилась на меня. Пришлось отправить ее делать чай с мятой. Я чай с мятой не люблю. Но лишь бы на меня так не пялились. Правда, чай она приготовила быстро, вновь уселась возле кровати и вновь на меня уставилась.
— Где все? — спросила я.
— Митенька спит, Андрюша у себя в бюро, Петр Иванович в городе… — начала перечислять Юлечка.
— А где Ваня?
— Ваня? Знаете, Галина Федоровна, мне очень понравился Ваня. Он такой хороший мальчик…
Ну вот, тетя нашлась! Я посмотрела на нее из-под полуопущенных век. Она старше Вани на каких-то пять лет. Мальчик!
— Но он такой доверчивый! — продолжала Юлечка. — Всем верит, всем доверяет. Вот возьмем этого Антона…
— Так где Ваня?
— А, Ваня…
Вот тупая овца!
— Да, где он?
— Он у своей девушки, — сказала она и поджала губки. И округлила глаза. Мол, я такая глупая, проговорилась, вы уж извините!
— У девушки? Какой девушки?
— Он познакомился с одной девушкой, а она оказалась младшей сестрой знакомой Петра Ивановича, Анны Овчаровой. Девушку зовут Катя. Работает в галерее. Ваня договорился, что в галерее выставят его фотографии. Это ведь здорово, правда, Галина Федоровна?
Вот так-так! Мне мало вмятины, мало того, что давление у меня упало с двухсот до ста пяти, так еще Ваня закрутился с сестрой Петиной Анны! Это уже слишком!
— Ну и? — только и смогла я сказать.
— А Антон поссорился с Петром Ивановичем и уехал к своим. И поссорился из-за этой старшей сестры Ваниной девушки. Они были на каком-то приеме, у Буйницкого, там они и начали ссориться, а продолжили уже здесь, поздно вечером. Вы спали, но Митеньку они разбудили… Вам что, нехорошо, Галина Федоровна? Галина Федоровна!
Не хватало только чтобы она лупила меня по щекам или делала мне искусственное дыхание! От мысли, что Юлечка прильнет своим ртом к моему, я покрылась липким потом. Даже руки начали подрагивать.
Но тут зазвонил телефон. Врач! Забыл как к нам ехать. Я слушала Юлечкины инструкции и думала, что перед смертью было бы здорово сходить на выставку внука. Только меня наверняка забудут, оставят в доме, скажут — мне вредно, мне нужен постельный режим.
— После съезда с основной дороги надо повернуть налево, а не направо, и не сразу, а после моста! — сказала я.
— Да-да, Галина Федоровна, я знаю! — Юлечка прикрыла трубку рукой.
— Перед мостом — направо! — сказала она в трубку.
Непроходимая дура!
Глава 3
1.
Несколько дней уже Петр Иванович только ел, пил и спал, подолгу стоял под душем, смотрелся в зеркало, лежал на диване с телевизионным пультом в руках и щелкал по каналам, не задерживаясь ни на одном из них более двух-трех минут, переключался на просмотр DVD, смотрел то диснеевские мультфильмы, то черно-белые вестерны, то проглядывал новинки, купленные у знакомого владельца “пиратского” ларька оптом, выворачивая звук на полную слушал Верди, Moody Blues, Дилана, Перголези. На звонки отвечал коротко, отрывисто, говорил, что перезвонит позже, и не перезванивал. Впрочем, звонков почти не было. Петр Иванович мало кого интересовал.
Утром ему было трудно помочиться. Приходилось напрягаться, он чувствовал боль то ли в промежности, то ли внизу паха. Приходилось мочиться сидя. От этого Петр Иванович чувствовал себя еще более несчастным. У него ничего не получалось. Чтобы отвлечься, он попытался думать о чем-то нейтральном, но ни за что зацепиться не мог и вспомнил, как точно так же сидел на унитазе в доме этой девушки, Лены, тоже мучился, но думал тогда о том, что в широком простенке между дверьми туалета и ванной комнаты висело несколько фотографий и среди них его мельком брошенный взгляд выхватил одну, на которой рядом с Леной стоял мужчина. Мужчина со знакомыми чертами лица, Вадик, черт бы его побрал, проныра Вадик, ангольский стукачок. Отец и дочь. Дочь и отец. Как его угораздило встретиться именно с дочерью Вадика? “Мистика!” — подумал он.
Он встал под душ. Вылил на себя гель, намылился. Вытершись насухо, тщательно протер грудь и шею тампоном, смоченным в одном одеколоне, руки — другим, лицо — третьим, лоб промокнул ароматизированной влажной салфеткой. Потом с влажными волосами, в халате, поджимая пальцы ног, стоял на холодном полу в кухне и пил сок, следил, как поднимается в турке кофейная пена.
Жизнь — бессмысленная череда случайностей. Совпадений. Петру Ивановичу доставляли удовольствие самые банальные мысли. Возведенные в абсолют.
Он не уследил за туркой, кофе убежал, плита залилась кофейной гущей. Петр Иванович со злостью зашвырнул турку в мойку, но сделал это с излишней силой, турка крутанулась в мойке, остатки кофе из нее выплеснулись на стену и ему на босые ноги. Петр Иванович заплясал по полу, побежал в ванную, сел на край, пустил холодную воду, подставил под воду ноги.
И — успокоился.
Он был готов даже простить Анну. Даже на Обрезчикова Петр Иванович совершенно не сердился. Ну, что взять с этого парня, так старавшегося понравиться, так стремящегося к тому, чтобы его похвалили, обратили внимание на его достоинства. А они у него есть, ну конечно же есть! Он умен, он начитан, он не подлец, а одно только это так много значит в наши времена.
Петр Иванович выключил воду, вытер ноги, прошел в спальню, нашел тапочки, скинул халат, оделся. Можно было и позавтракать, но сигнал домофона застал Петра Ивановича врасплох. Он вновь не уследил за туркой, кофе вырвался из нее, залил отмытую, протертую специальной салфеткой плиту.
— Да! — сняв трубку, крикнул Петр Иванович и сдернул турку с плиты. — Да! Твою мать!
— Петя! Как хорошо что ты дома! Впусти меня!
— Кто это? — не понял Петр Иванович.
— Наташа!
— Наташа?
— Петр! Это Сессаревская!
Петр Иванович нажал кнопку на пульте.
Наталья Сессаревская не вошла в квартиру Петра Ивановича. Она ворвалась, бросила на стоявшее в прихожей кресло легкую норковую шубку. Лицо Сессаревской было взволнованным, на высоких скулах играл румянец.
Петр Иванович был визитом Сессаревской крайне удивлен. Да, они виделись на вечере Буйницкого, после стольких лет не только сразу узнали друг друга — Наталья, по мнению Петра Ивановича, совершенно не изменилась, разве что у глаз, от уголков ее красивых глаз расходились тонкие морщинки, да и голос стал еще глуше, тон
его — ниже, — они проговорили минут пятнадцать, не больше, он оставил Наталье свою визитную карточку, она дала ему свою, они решили, что стоит встретиться как-то еще, куда-нибудь сходить, но это уже было данью светским привычкам — им, собственно, не о чем было говорить, а вспоминать прошлое Петр Иванович не любил. А тут — Сессаревская из прихожей быстро прошла в гостиную, огляделась по сторонам, вернулась в прихожую, подошла к успевшему закрыть входную дверь Петру Ивановичу и сказала почти не разжимая губ:
— У тебя чистая квартира?
— Что? — сначала не понял Петр Иванович. — Ну, приходит женщина, два раза в неделю… А! Не знаю… Думаю — да…
— Давай на кухне. У тебя там есть радио? Идем!
Петр Иванович пошел вперед, открыл дверь кухни, пропустил Сессаревскую вперед, вошел следом, закрыл за собой дверь.
— Включи радио. Или музыку, — сказала Сессаревская. — И воду. Создай шум.
— Какая глупость! — Петр Иванович покачал головой. — Шумы отсеиваются современным оборудованием легко. Будем писать друг другу записки? Принести бумагу и карандаши?
— Положение очень серьезно! — сказала Сессаревская.
— Я ничего не понимаю. Скажи мне, скажи спокойно — в чем дело, скажи — как ты узнала мой адрес, скажи…
— Узнать адрес для нашей службы безопасности проще простого. Проблема в том…
Сессаревская замолчала. Петр Иванович выдвинул кухонный ящик, достал оттуда пачку сигарет, предложил Сессаревской. Она взяла сигарету. Прикурила от зажженной Петром Ивановичем спички, исподлобья посмотрела на него.
— Хорошая рубашка, — заметила она. — Так вот, ищут Обрезчикова Антона Васильевича, прилетевшего из Амстердама в Москву и поселившегося в доме твоего брата, Колонтаева Андрея Ивановича.
— Ищут? Кто? Зачем? И что его искать? Он должен быть или в городе, или…
Петр Иванович глубоко затянулся. Неприятное, липкое чувство обволакивало его. В одном из параллельных ему миров происходило нечто, имеющее к нему непосредственное отношение, он это чувствовал, но не мог ничего предпринять ни в отношении этого параллельного мира, ни в отношении происходящего.
— Его в доме твоего брата нет. После вечера у Буйницкого он там не появлялся. К своим родителям он тоже не приезжал. Он где-то в городе, но где — не знает никто.
— Подожди, Наташа, — Петр Иванович стряхнул с сигареты пепел, сел на высокий табурет. — Кто его ищет?
— Скажем так — компетентные органы.
— Уже интересно. Зачем его ищут?
— С ним хотят поговорить из-за…
Сессаревская замолчала. Она курила и, слегка прищурившись, смотрела в окно. За окном начиналась метель. Серый дом напротив казался подернутым дымкой. Низко висели бледно-голые облака. Через двор дома Петра Ивановича шла женщина в сиреневом пальто, рядом с женщиной семенил маленький мальчик. Мальчик споткнулся, отстал на несколько шагов, побежал, догнал женщину, она обернулась и взяла его за руку.
— …из-за смерти Катушищева. Катушищев умер в ожоговом отделении, английская полиция утверждает, что это был поджог. Ты что, не смотришь новости? Нарастает настоящий скандал. Дипломатический. Политический. Один наш деятель уже выступил с заявлением, что к поджогу причастен Лева…
— Твой бывший муж?
— Да, мой бывший муж. Отец моей дочери.
Петр Иванович поймал себя на том, что не знал о существовании дочери опального банкира Сессаревского, о том, что матерью ее была Наталья.
— По информации англичан, Обрезчиков встречался с Катушищевым несколько раз. Последний раз — перед тем, как уехать из Лондона в Амстердам. Обрезчиков был последним, кто видел Катушищева перед пожаром. Это записано на камере видеонаблюдения.
— Ты думаешь — он поджег? По чьему приказу? Понятно, что не по Левкиному… По своей собственной инициативе? Он сотрудник спецслужб? Но это невозможно!
— Откуда ты знаешь?
— Потому что мой отец был таким. И друг моего отца, Артемий Филиппович, такой. А еще потому, что я этих людей на своей жизни повидал десятки. Сотни! Не только наших. Я видел и американцев, и португальцев, и южноафриканцев. Разных.
— Где?
— Да в Африке! И до Африки, и после! Они — другие. А этот Обрезчиков…
— Его надо найти.
— Прости, конечно, но тебе-то это зачем?
— Этим можно будет снять обвинения с Левки. Потом — для Буйницкого.
— Ему-то какой смысл?
— Последний раз Обрезчикова видели у него на вечере. Это может породить не самые приятные слухи. А если учесть, что положение Буйницкого не самое благоприятное, то…
Петр Иванович погасил сигарету, вытащил из пачки новую, сунул в угол рта. Подбросил на ладони спичечный коробок. Поднес коробок к глазам. Прочитал надпись, сделанную золотыми буквами: “Ararat Park Hyatt Moscow”. “Откуда у меня этот коробок? — подумал Петр Иванович. — Как он ко мне попал? А, мы ужинали там с Анной, полгода назад, да-да, полгода назад…”
— Знаешь, — сказал он внезапно севшим голосом, — знаешь, я думаю, что стоит позвонить одному человеку. Он может знать.
— Кому?
— Просто — одному человеку. Я не хочу сейчас называть его имя. Быть может, он знает. А если не знает, то тогда я тебе ничем помочь не смогу.
Он встал с табурета и протянул руку к лежащей на столе трубке.
— Нет! — Наталья схватила Петра Ивановича за руку. — Не с этого телефона! Принеси мою сумку, она в кресле, под шубой.
Петр Иванович вышел в прихожую, вернулся с сумкой.
— Вот, с любого, — Наталья вытащила из сумки два мобильных телефона. — После звонка сразу вытащишь карту, порежешь ножницами и спустишь в сортир.
— Зачем такие предосторожности?
— Так мне сказал наш специалист по безопасности.
— Наташа! Захотят — найдут и по спущенной в сортир карте, — он взял один из телефонов.
— Надо включить!
Петр Иванович включил телефон. Потом набрал номер.
— Это я, — сказал он, когда ему ответили. — Извини, что беспокою. Это ты мне? Да, номер не мой. Да. Извини, но я хотел…
2.
Анна пришла, как и обещала, рано, разделавшись с делами, отменив все запланированные встречи. Она спешила. Обрезчиков заметил это по ее учащенному дыханию. По раскрасневшимся щекам. И с порога объявила, что не желает его больше видеть, что все произошедшее — глупейшая ошибка, что сама она — глупая дура, а он — глупый наглец. Сказала, чтобы он немедленно убирался из ее дома. Но по ее глазам он прочитал, что когда она еще открывала дверь, то собиралась сказать нечто совершенно иное. Он догадывался, что именно. Она бы сказала это, быть может, не сразу, быть может — во время ужина, быть может — сразу после. Быть может — тогда, когда они бы легли в постель. Или тогда, когда они оба лежали бы обессиленные, потные. Она могла бы сказать это тихо. Но — со значением. Могла бы громко, на выдохе, после судорожного вскрика. И если бы она сказала, что любит его, он бы не удержался и в ответ признался бы, что любит тоже.
Он любил женщину, которую долгое время знал через электронные письма, сообщения на форумах, с которой так быстро познакомился и сошелся, которая была ему во всем чуждой, у нее уже могли быть месячные, а он только появился на свет, а через несколько часов после подлинного знакомства он целовал ее грудь, торчащий, напряженный сосок попал ему в ноздрю, он засмеялся, она засмеялась в ответ. У нее был сочный, мощный смех. Гладкий, мягкий живот. Стриженный лобок. Она была сладкая на вкус, пряная на ощупь, ее руки обнимали требовательно, она вскрикивала и радовалась ему так, словно боялась его потерять.
Он шел по улице, от ее дома — к станции метро, и думал, что это — к лучшему. Он был ей благодарен. Если бы она его не выгнала, если бы сказала, что любит, а он бы признался в своей любви, то назавтра ушел бы сам. Было обидно, что она его опередила, что последнее слово осталось за ней. Но это он мог простить. Это мелочь. Она освободила его и освободилась сама.
Правда, он приготовил ужин. По Интернету узнал адрес ближайшего хорошего гастронома. Оделся, спустился вниз, прошел мимо консьержки, что-то невразумительное буркнув. Сверяясь с распечатанной картой, пошел пешком. Долго ходил по торговому залу. Хотелось приготовить что-нибудь особенное. Вспомнил, что у Анны на кухне стоит пароварка. Положил в корзину двух охлажденных сибасов, лимоны, китайское сладкое вино. Попросил стоявшего за прилавком продавца подыскать ему небольшую рыбу для приготовления бульона. Тот взвесил судачка, завернул в плотный пластик, приклеил ценник. Потом позвал продавщицу, бродившую по полупустому торговому залу, прочитал на бейджике ее имя, обращаясь по имени, попросил найти для него рыбный соус. Оказалось, что в этом магазине есть целых три разновидности рыбного соуса. Он выбрал тайский. Потом добавил в корзину коричневый рис, две бутылки “Бланшо”. Дорогое вино. В Лондоне он его никогда не покупал, никогда не пил. Не пил и до Лондона. Он всего лишь знал о существовании такого вина. Увидел стоящие на полке бутылки, не смог удержаться. Рука сама потянулась. На кассе он протянул кассирше карточку. Мелькнула мысль, что лучше расплатиться наличными, но остановило наползающее равнодушие. Он подумал о том, что если бы тот набор цифр и букв, за которым Катушищев послал его в Москву, он смог бы ему передать, а Катушищев его не обманул и отдал бы его долю, если бы, в конце концов, Катушищев не был бы сейчас мертв, из-за чего набор цифр и букв стал совершенно бесполезен, то тогда он вряд ли бы потратил такие деньги в этом гастрономе. Ну, во всяком случае, не стал бы покупать “Бланшо”. Да, если бы у него были большие деньги, если бы эти большие деньги даже ожидали его где-нибудь, далеко от Москвы, то здесь бы он считал каждую копейку. Деньги его портили. Они превращали его в нечто жалкое, достойное сочувствия. Но только большие деньги, а доля, обещанная ему Катушищевым, их как раз подразумевала. Для него — очень большие. Он вышел из гастронома и поймал машину. Его везли долго, он даже начал беспокоиться, что опоздает, что не успеет приготовить рыбу до того, как Анна вернется. Потом усмехнулся. Нет ничего эротичнее, чем вместе готовить рыбу. На автоответчике было сообщение от Анны. Она волновалась — почему он не берет трубку? Спрашивала — не шалит ли он в ванной? Говорила, что вот-вот выходит. У него оставалось мало времени. Он замочил рис, сварил бульон, замешал соус, который показался ему слишком жидким. Он порубил чеснок и чили, обработал сибасов, положил вместе с приправами в пароварку, поставил вариться рис. На кухонной полке, под самым потолком, он увидел залитую свечным воском бутылку. Чтобы снять ее, ему пришлось встать на табурет. Скольким интимным ужинам была свидетелем эта бутылка? Он усмехнулся, выдвинул кухонный ящик, достал коробку со свечами и воткнул свечу в бутылку. Оставалось включить пароварку, достать охлажденное вино, зажечь свечу.
Он спустился в метро и почувствовал, что голоден. Он проехал до “Пушкинской”, вышел, поднялся наверх. Толпа была серо-черной. Лица — уставшими, бледными. Он остановился возле витрины, увидел свое отражение. Те же серо-черные тона, такое же бледное лицо.
В группке молодых наркоманов при выходе из метро он сразу заприметил сутулого пушера. Тот держался чуть в сторонке. Антон встал неподалеку, прямо под изображением перечеркнутой сигареты, и закурил. Руки дрожали, но это не было наигранным. Он чувствовал не только голод, ему было холодно, его бил озноб. Пушер не смотрел на него, но он чувствовал, что тот его видит, что заметил дрожь в руках, обратил внимание на то, как Антон затягивается.
Антон пошел по переходу, уверенный, что пушер его нагонит. Так и случилось. Тот несколько шагов шел рядом, потом быстро ушел вперед, повернул к ведущей из перехода лестнице. Он последовал за ним.
Выбросив сигарету, Антон огляделся и увидел, что пушер быстрым шагом пересекает сквер. “Черт! — подумал Антон. — И здесь облом!”
Он вытащил телефон, набрал номер Ивана. Иван сидел в галерее, ждал, когда освободится Катя, они собирались пойти в театр, старшая сестра Кати отдала свои билеты на премьеру, Иван предлагал к ним присоединиться, ведь купить один билет всегда можно, а после театра было бы хорошо пойти куда-нибудь, а? Ты меня слышишь? Алло!
Антон подумал, что Анна отдала билеты на премьеру своей младшей сестре для того, чтобы провести этот вечер с ним. Знает ли об этом Иван? Знает ли, что, пока он крутит с младшей сестрой, он, Антон, спит со старшей? Крутит, какое идиотское, аналоговое слово! Анна не могла найти Катю, у Анны с Катей отношения не сестринские, а почти материнские, Катя наверняка уже затащила Ивана в постель, прервав тем самым его очередной рассказ о фотографии, о Дарфуре, о единстве мира, об ответственности. Интересно, что делает Анна сейчас? Включила ли пароварку? Вылила ли приготовленный соус? Ест рис, прямо так — без соли, большой ложкой? А по ее потерявшим румянец щекам пробивают дорожки горячие слезы.
— Нет, — сказал он и увидел, что пушер возвращается, — я не могу. Я тебе еще позвоню. Часиков в одиннадцать, — нажал кнопку “отбой”, положил трубку в карман куртки, а когда пушер поравнялся с ним, Антон ему чуть заметно кивнул.
Первым человеком, кого он встретил в холле отцовской клиники, была его мать. Любовь Дмитриевна сидела в кресле, короткая шубка, короткая юбка, плотно сведенные колени были чуть наклонены вправо, а ее тонкое, изящное тело — чуть влево. Любовь Дмитриевна читала книгу в мягкой обложке. Она посмотрела на сына поверх очков с дымчатыми стеклами, ее губы начали было растягиваться в улыбку, но она сдержалась.
Антон подошел, наклонился и поцеловал матери руку.
— Соизволил! — сказала Любовь Дмитриевна, глядя в макушку сыну.
— Что читаешь, мама? — спросил Антон.
— Патти Дифуса.
— Что это такое? — он распрямился.
Мать выглядела очень молодо, прическа была волосок к волоску, большие серьги с бриллиантами чуть оттягивали маленькие мочки ушей.
— Не что, а кто. Это такая женщина. Секс-символ.
— Во как! Интересно?
— Мне посоветовал Стасик. Пока нравится. Забавно.
“Забавно” было любимым словом Любови Дмитриевны. Забавный мальчик, забавный фильм, забавный пирог, забавная ситуация, забавные туфли. Другим словом для обозначения качества вещи было “трагедия” или “трагедийный”. Трагедийный чай, эта женщина просто трагедия, мы пережили настоящую трагедию. Иногда она говорила “забавная трагедия” и даже — “трагедийная забава”. Антон был для матери трагедией, Стасик, младший брат, всегда был забавен.
— Ты ждешь отца? — спросил Антон. — Он должен спуститься?
— Я жду водителя. Мы должны были ехать на премьеру, но у папы внеплановая операция. Только что началась, — Любовь Дмитриевна посмотрела на часы, и Антон отметил, что ремешок часов и бриллианты в ушах составляют единый гарнитур, — поэтому мне придется ехать домой. Не люблю ходить в театр одна…
— Я знаю, — сказал Антон.
— Может, ты заберешь билеты? Пригласишь какую-нибудь девушку? Правда, спектакль вот-вот начнется. Но это же забавно — прийти на разрекламированную премьеру ко второму акту.
Любовь Дмитриевна положила книгу себе на колени, взяла сумочку, достала из сумочки сложенные билеты. Протянула Антону. Антон был уверен, что это билеты на тот же спектакль, на который идут Иван и Катя, подумал, что стоит позвать в театр Анну, позвать и сказать: “Аня! Давай не будем играть трагедию! Аня! Нам трагедия не по чину! Аня!”
Он взял билеты, положил в карман куртки.
— Ну, тогда мне надо торопиться… — сказал Антон.
— Нет-нет, сейчас подъедет Леон, мы тебя довезем, а потом он отвезет меня домой. А после спектакля — мы тебя ждем! Ты слышишь? Отец может окончательно обидеться. Ты обещаешь?
— Обещаю!
— Хорошо… А вот и Леон.
Антон обернулся. В холл вошел невысокий блондин.
— Его правда зовут Леон?
— Забавно, да? — Любовь Дмитриевна скупо улыбнулась, спрятала книжку в сумочку. — Прежний водитель был просто трагедия.
Она легко встала, но Антон заметил, что легкость далась ей с трудом. Она взяла сына под руку.
— Ты, кажется, еще подрос, — сказала Любовь Дмитриевна. — Не пойму — в кого ты такой длинный?
— Я тоже не пойму, мама.
Они прошли мимо конторки.
— До свидания, Любовь Дмитриевна! — сказала девушка в белом халате. — До свидания, Антон Романович!
В машине они некоторое время ехали молча.
— А ты не позвонил девушке! — нарушила молчание Любовь Дмитриевна. — Или у тебя нет здесь девушки?
— Я послал ей эсэмэску.
— А в Лондоне у тебя есть девушка?
— Есть.
— Какая?
— Что ты хочешь узнать?
— Сама не знаю, Антоша. Просто спрашиваю своего сына про его девушку. Имею право?
— Имеешь. Девушка хорошая. Высокая, стройная, чернокожая.
— Белую ты найти не смог? Не захотел? Мне всегда так нравились англичанки! Ты нашел себе черную, чтобы меня уколоть?
— Конечно! Каждый мой вздох это укор тебе.
Любовь Дмитриевна засмеялась.
— Я по тебе соскучилась, — сказала она. — Но она в самом деле черная?
— В самом деле, мама. Я живу в Брикстоне, там почти все такие, мы познакомились в одном клубе, она в том клубе менеджер.
— Брикстон?
— Это район Лондона.
— Менеджер! Звучит. У моего сына подруга негритянка из Лондона, но зато менеджер в клубе.
— Ты стала расисткой?
— Я всегда ею была. Но главное — чтобы тебе было хорошо. А тебе хорошо?
— Хорошо.
— Ладно, — Любовь Дмитриевна посмотрела в окно. — Почти приехали! Леон! Останови! Антон! После спектакля мы с папой тебя ждем. Надеюсь, твоя здешняя девушка…
— Она длинноногая блондинка, мама!
— Ну и хорошо, но я бы хотела, чтобы у моего сына была шатенка. Пока, милый!
Он помахал вслед отъезжающей машине рукой, прошел через кордон спрашивающих лишние билеты, закурил, выбрал девушку в бесформенном сером пальто.
— Вам нужны билеты? — спросил он.
— Да, — девушка обернулась к нему.
Некрасивое, большое лицо, очки, редкие зубы.
Он протянул билеты девушке, в ответ на ее благодарности повернулся к ней спиной, вновь вышел на проезжую часть, открыл дверцу подъехавшего такси, помог выйти сухой и маленькой старушке, сел на ее место и назвал адрес. Потом добавил название клуба. Потом добавил:
— Место сбора крутой гомоты. Стукачей. Разных уродов. Педофилов. Некрофилов. И прочих достойных граждан.
Таксист обернулся и посмотрел на него с интересом.
— Поехали, — сказал Антон.
Он попросил остановить не доезжая до дверей клуба. Расплатился, вышел, завернул в подворотню, нажал кнопку звонка у глухой черной металлической двери. Дверь почти тут же открылась, казавшийся из-за светившей за его спиной яркой лампы огромным, лопоухим человек спросил:
— Что?
— Я к Стасу.
— Кто?
— Брат.
Человек отступил в сторону. Он был действительно огромен.
— Не узнал, — сказал человек. — Ты давно здесь не был. Дела?
— Дела…
Стасик сидел перед компьютером, в маленькой, полутемной, оббитой красной тканью комнате. Он сидел в той же позе, в которой Антон оставил его полтора года назад. Он играл в ту же компьютерную игру. Курил такую же розовую сигарету. Только волосы, пышные, янтарные волосы стали намного длиннее. Они струились по плечам, рассыпались по худой спине.
— Привет, Антон, — сказал Стасик. — Виделся с мамой? Она звонила. Знаешь, ее эгоизм вышел на новый уровень. Если прежде от нее нельзя было получить стакан молока, потому что она сама не пила молоко, то теперь она готова всех утопить в молоке лишь бы ей не мешали наслаждаться жизнью. Такое впечатление, что…
— Привет, — Антон сел в кресло сбоку от стола Стасика. — Да, ты прав.
Стасик откинул со лба мягкую прядь. Антон отметил, что теперь Стасик пользуется тональным кремом, что губы его накрашены, глаза подведены. Стасик прикурил новую розовую сигарету от докуренной почти до фильтра предыдущей, загасил окурок в пепельнице, огромной, блекло-красной, шипастой раковине. Длинные ногти Стасика были покрыты розовым лаком.
— Ты бы мог позвонить хотя бы мне. Неприятно узнавать о твоем появлении от третьих лиц.
— От мамы?
— Наша мама не третье лицо. Ко мне приходил один человек. Он сказал, что ты прилетел, что ты жил несколько дней у Колонтаевых, а потом пропал. Он спрашивал — не знаю ли я где ты?
— Что ты ответил?
— Правду. Что я никаких от тебя вестей не имею, что на тебя обижен. Я и сейчас обижен. Ты меня даже не поцеловал!
Антон поднялся из кресла, наклонился к Стасику и поцеловал брата в щеку. На его губах остался привкус пудры, крема, духов. Только — не кожи. Антон вернулся в кресло. Украдкой, быстро вытер губы тыльной стороной руки.
— Что это был за человек? — спросил он.
— Неприятный. От него пахло шерстью. И он сидел так широко раздвинув ноги. Мне кажется это неприличным. Я хотел от него поскорее избавиться, но он все задавал вопросы…
— Откуда он?
— Не догадываешься? Антоша, милый мой! Зачем ты во все это ввязался?
— Ты про Катушищева? А я ни во что не ввязывался. Я не имею к его смерти никакого отношения. Я был с ним знаком, не более того. Он иногда давал мне мелкие поручения. Он попросил меня раздобыть для него кое-какую информацию, я для этого был вынужден поехать сюда, чего мне делать совсем не хотелось, но он заплатил мне небольшую сумму, обещал вознаграждение, но теперь я ничего уже, конечно, не получу. Разве только неприятности. Причем если я вернусь в Англию, то…
— Не возвращайся! — Стасик впервые повернулся лицом к Антону, но в глаза он не смотрел. — Оставайся! Мне так тебя здесь недостает! Оставайся! Останешься?
— Останусь…
— Обещаешь?
— Обещаю…
Они помолчали. Далеко, ритмично, глухо молотила ритм-секция. Пахло чуть подгоревшим растительным маслом, индийскими благовониями. Обрезчиков подумал, что все-таки надо бы поесть. Ему захотелось яичницы с колбасой. Чаю. Мягкого белого хлеба с маслом.
— Сказать, чтобы тебе что-нибудь принесли? — спросил Стасик. — У нас хорошая кухня. Хочешь сифуд? Устрицы? Или — мясо?
— Я не голоден, — Антон сунул руку в карман, вытащил маленький пакетик. — Давай дорожку раскатаем. По старой памяти.
Стасик быстро наклонился вперед, выхватил пакетик из рук Антона.
— Ты с ума сошел! Им тебя только с этим взять, остальное дело техники! Откуда?
— От верблюда!
Стасик засмеялся. Его верхняя губа поднялась к самому основанию тонкого носа, обнажились ярко-красные десны, длинные, очень белые зубы. Он смеялся отрывисто, будто кашлял. Резко оборвал смех, раскрыл пакетик, понюхал содержимое, смочил слюной палец, сунул в пакетик, потом палец облизал.
— Палево! — сказал Стасик. — Сколько ты отдал?
— Чепуха, — Антон махнул рукой, достал сигареты, закурил.
— И сигареты у тебя какие вонючие! — Стасик поморщился. — Что он просил тебя узнать?
— Кто?
— Катушищев.
— Да, собственно, не узнать, а достать для него папку с чертежами.
— Какими?
— Да лет десять-пятнадцать тому назад в одной ближневосточной стране наши строили один объект, недостроили, потом в этой стране началась гражданская война, потом туда вошли международные миротворческие силы. Вот Катушищеву и понадобились чертежи. Он тогда курировал этот объект, по линии то ли безопасности, то ли по линии разведки. Я не знаю. Он мне говорил, что был очень хороший, даже уникальный с архитектурной точки зрения проект, и он хотел…
— Ты ему поверил?
— Нет, конечно. И он это понял. И решил сказать мне правду. Знаешь — гэбистов иногда тянет к правде. И правда была в том, что в каких-то цифрах на этих чертежах зашифрован код для банковской ячейки. А в ячейке — все радости мира. Они мне не нужны. Мне все равно, за что браться, лишь бы выскочить. Выскочить из круга. Знаешь, Стас, неприятно понимать, что знаешь, как и что надо, а все равно быть в пролете.
Стасик улыбнулся.
— Да, у меня все наоборот. Я не знаю, что и как надо, но у меня все прекрасно.
— Мы никогда с тобой не были похожими…
— Это точно. Ну, ты достал папку с чертежами?
— Нет. Но знаю, где она лежит.
— Где?
— В доме Андрея Ивановича Колонтаева, в кабинете, в шкафу, как войдешь в кабинет — второй шкаф справа. Но теперь она уже Катушищеву не нужна, эта папка. К тому же я был не один, кто знал про папку с чертежами. В дом Колонтаева кто-то пытался залезть раньше меня. Правда, эти кто-то папку не нашли, но мне, чтобы вырваться из круга, все равно надо вновь что-то придумывать. Хорошо еще у меня есть обратный билет, да и деньги кое-какие остались, из тех, что мне выплатил Катушищев в качестве аванса.
— Колонтаев, Колонтаев… — проговорил задумчиво Стасик. — Знакомая фамилия, — он звонко щелкнул пальцами. — Архитектор?
— Да…
— Он строил особняк хозяину клуба да другу моего друга — тоже.
Они помолчали.
— Ты сегодня поедешь к папе с мамой?
— А ты?
— Если ты поедешь, то я поеду тоже. Папа на меня сердит. Ты послужишь громоотводом.
— Сердит? Все еще сердит?
— Ой, не надо об этом! — Стасик растопырил пальцы, осмотрел ногти, остался доволен.
— Так все-таки сказать, чтобы тебе принесли поесть? — спросил он.
— Я не голоден, — повторил Антон.
3.
За Антоном захлопнулась дверь, Анна с трудом сделала пару шагов и опустилась на стул. Она сидела в коридоре, между кухней и гостиной, ссутулившись, широко расставив ноги, опустив локти на бедра. Пахло пряностями, уксусом, чем-то горьковатым, откуда-то доносились странные пощелкивания, далеко у соседей играла музыка, окна и в гостиной, и в кухне были черными, везде горел яркий свет. Она вспомнила, как ей было хорошо ночью, и от мысли о том, что уже никогда, никогда больше ей так хорошо не будет, у нее запершило в горле. Ей захотелось сползти со стула на пол, лечь, поджать колени к животу, обхватить руками ноги и заснуть. Потом она вспомнила, что, открывая дверь, больше всего хотела броситься Антону на шею, подпрыгнуть, обхватить его ногами.
Наконец, найдя в себе силы, она поднялась со стула, начала раздеваться, скидывая одежду и белье на стул, шлепая босыми ногами, пошла в туалет, потом — в ванную, открыла было воду, чтобы ванну наполнить, решила ограничиться душем, взглянула на свое, слегка затуманенное отражение. Какое бледное лицо!
Она съела тарелку вареного, уже начавшего остывать, обильно политого соевым соусом риса. В левой, судорожно сжатой руке Анна держала кусок черного хлеба. Ела ложкой и со звяканьем бросала ее рядом с тарелкой, чтобы вытащить из упаковки полоску бекона, запивала рис, бекон и хлеб белым, купленным Антоном вином. Она ненавидела бекон, держала его на тот случай, если Петр останется ночевать и его надо будет утром накормить яичницей. Когда он последний раз у нее оставался? Давно, очень давно. Она смотрела на лежащих в пароварке рыбин и боролась с желанием смахнуть пароварку со стола. Вино было для нее слишком холодным, но она выпила одну бутылку, откупорила и вторую, захватила с собой вино и бокал, села в гостиной на диван перед телевизором. Пока вино не было выпито, она переключалась с канала на канал, поглядывая на белесое пятно на обивке дивана, след, оставленный Антоном, неожиданно для себя самой наклонилась и лизнула пятно.
Потом безуспешно пыталась заснуть.
Когда это ей удавалось, она смотрела один и тот же сон, словно телесериал, продолжающийся после каждого короткого пробуждения. В этом сне она вела переговоры с автором, приславшим ей несколько коротких повестей. Повести были написаны просто, незатейливо, она их читала с удовольствием, но ее не оставляло чувство, что их она уже прежде читала. Автор писал ей письма, не через Интернет, а на бумаге, причем — от руки, и в этих письмах просил ее сделать так, чтобы повести попали к благосклонному цензору. Цензору? Она не понимала — о чем идет речь, а потом вдруг поняла, что короткие повести — это пушкинские повести Белкина, ответила автору, что, мол, не хорошо выдавать чужое за свое, но автор возмутился, написал, что он и есть Пушкин, что это он написал и никогда ни у кого ничего не заимствовал.
Тут Анна проснулась окончательно. Белесая ночь сидела на подоконнике. От бекона болел желудок. Она попила холодного чаю, зажгла свет, подошла к книжной полке, достала томик Пушкина и, пока не просигналил будильник, читала.
Звонок Петра Ивановича застал Анну в машине.
— Это я, — сказали в трубке.
Знакомый голос! Она взглянула на дисплей. А номер незнакомый! Неужели Петя?! Бедный Петя, боится, что она не будет с ним разговаривать, если он позвонит со своего телефона? Купил новую карточку? Взял у кого-то телефон? Инфантил! Она поморщилась. И эта вежливость! Корректность.
— Ты меня не беспокоишь, — она положила трубку на левое плечо, прижала ее щекой, чуть газанула, чертовы дворники сбросили с ветрового стекла очередную порцию мокрого грязного снега — и Анна увидела, что ее несет прямо в приподнятую задницу темно-вишеневого “Мерседеса”.
— Ненавижу! — сказала она сквозь зубы. — Нет, это я не тебе…
Петр Иванович разыскивал Антона для его же, Антона, блага. Вот как! Альтруист! А она думала, чтобы вызвать на дуэль. Это было бы в стиле Петра Ивановича, немного манерно только. Нет, она не знает, где может быть Антон и почему, собственно, она должна знать? А Петр Иванович только предполагал, что она в курсе. Нет, она не в курсе. И просит оставить ее в покое, потому что сейчас она в кого-нибудь въедет. Да, она едет на работу, у нее, между прочим, есть работа, есть люди, которые от нее зависят, и она не собирается… Вот-вот, до свиданья!
Она дала трубке соскользнуть вниз, подхватила ее, закрыла, бросила на сиденье. На ощупь присоединила наушник к телефону, вставила наушник в ухо, положила телефон на колени, раскрыла. И вспомнила, что ей надо уходить с Садового на Малую Дмитровку. Она включила поворотник и начала перестраиваться. Сзади засигналили. Она подняла правую руку, намереваясь помахать нетерпеливому водителю, но задела провод, и наушник выскочил из уха. Она вставила наушник, резко повернула вправо. Плевать на всех!
Теперь она сидела в пробке. Гудела печка, дворники сбрасывали со стекла снежную жидкую кашу. Анна взяла правой рукой трубку, раскрыла, нажала кнопку быстрого набора.
— Катя? Ты как? Ты куда-то пропала, — сказала она, когда ответила ее младшая сестра.
— Нет, я не пропадала, я в галерее, работаю.
— Ты там одна?
— Да, одна. Люба с кем-то завтракает, Лена приболела.
— А Иван? Вы не поссорились, надеюсь?
— Нет. Почему ты спрашиваешь?
— Он тоже Колонтаев. Странная семейка. Если у вас будет что-то серьезное, то придется с ними общаться. А мне уже не хочется. Я уже переобщалась.
— Серьезное — это я выйду за него замуж? Ну нет, во всяком случае, не сейчас. Пройдет время, ты успокоишься насчет Колонтаевых, помиришься со своим Петром Ивановичем…
— Это, Катя, не твое дело! Я как-нибудь сама разберусь.
— Ладно, ладно, разбирайся, — Анне показалось, что Катя насмешливо хмыкнула. — У меня своих дел достаточно.
— Это каких же, позволь узнать?
— Иван предлагает поехать в Дарфур вместе с ним. Он сказал, что может это устроить. Он поговорит с кем надо в Лондоне, а здесь у его бабушки есть знакомый, старый гэбэшник, человек со связями…
— Впервые об этом слышу! Дарфур! Где это? Что это?
— Это провинция в Судане. Там гуманитарная катастрофа, туда едет Иван, как фотограф и как сотрудник гуманитарной миссии.
— Но ты же ничего не умеешь! У тебя незаконченное образование, ты даже перевязать палец не сможешь! Ты вообще представляешь, о чем ты говоришь!
— Да представляю я все, Аня! И палец я смогу перевязать, и не только палец…
— Вот именно! Ты что, с ума сошла?!
— А, вот и Люба… — сказала Катя после небольшой паузы.
— Катя! — Анна понимала, что сказала лишнее, что времена, когда она могла вертеть своей младшей сестрой постепенно проходят. — Катя!
— Да, я слушаю.
— Катя! Давай встретимся, поговорим. Сегодня. Я тебе позвоню ближе к вечеру.
— Хорошо, только мы с Иваном собирались…
— Ну, постарайся найти время для своей старшей и, надеюсь, пока еще любимой сестры. Я могу некоторое время побыть с вами, в каком-нибудь кафе. У меня вечером вновь встреча с Вольфгангом, вот мы…
— Хорошо, созвонимся, — тихо, без воодушевления ответила Катя.
— Да, и еще… У меня для тебя есть очень хорошие сапожки. Мне они оказались маловаты. У тебя же такие ножки, Катя. Ты сделала маникюр? Помнишь я тебе давала телефон?
— Нет…
— Тебе обязательно надо делать маникюр! У тебя все-таки крупноватые руки и…
— Аня, пока! Люба хочет со мной поговорить.
— Я тебе позвоню!
— Звони, звони!
Она закрыла трубку, и тут пробка начала рассасываться. Она воткнула скорость, отпустила сцепление. Сапожки и в самом деле были отличные. Какая-то неизвестная фирма, сделано в Мексике, легкие, не на зиму, конечно, но на Катиной ноге они будут смотреться. Дарфур! Вместо того чтобы поехать в Лондон, чтобы жить в центре мира, ехать в какую-то дыру, где умирают дети, где наверняка стреляют, где можно подцепить заразу. Что происходит с ее младшей сестрой? У нее в голове не тараканы даже, а черт знает что!
Она взглянула в зеркало заднего вида, включила поворотник и все-таки налетела на идущую впереди машину. На все тот же темно-вишневый “Мерседес” с приподнятым задом. “Мерседес” замигал аварийкой, Анна заглушила двигатель, дернула ручник, отстегнула ремень, вытащила из уха наушник, выскочила из машины.
— Вы специально затормозили, — начала она говорить и осеклась: перед ней стоял худой, в черной куртке и черной шапочке, типичный уголовник. Он помахал перед лицом Анны рукой. Она увидела на его пальцах темно-синие вытатуированные перстни.
— Мадама, у вас со зрением как? Вот, вот-вот… — татуированная рука указала на задний бампер “Мерседеса”, на бампере была небольшая вмятина. — Там у меня датчики, парктроник, другие разные. Мадама, полторы и разбежались. Иначе… Ну не нужны тебе неприятности, да? — уголовник приблизился к Анне, она отступила на полшага и почувствовала, что наступила кому-то на ногу.
“Все! — подумала Анна. — Его приятели обошли машину, встали за мной. Мне — конец! Сейчас дадут по голове, запихнут в машину, увезут… И никто не придет на помощь, центр города, рабочий день, никто!”
Тот, кому она наступила на ногу, мягко отодвинул Анну и выступил вперед, навстречу уголовнику. Анна оглянулась — сзади подошли двое, второй, среднего роста мужчина, ободряюще ей улыбался. Она быстро улыбнулась в ответ, открыла дверцу своей машины, собираясь взять телефон, но второй мягко взял ее за плечо.
— Не надо никуда звонить! — сказал он.
Первый же что-то тихо говорил уголовнику.
— Что происходит? — спросила Анна второго. — Вы кто? Что все это значит?
— Не волнуйтесь, Анна Сергеевна. Ничего страшного не произошло. Сейчас все решится, все будет в порядке.
— Откуда вы знаете, как меня зовут? — спросила Анна.
Второй спокойно, с чувством превосходства, улыбнулся.
4.
Василий Романович мыл руки. Руки его были большими, сильными, пальцы — несколько утолщенными на кончиках. Василий Романович легко приседал сто пятьдесят раз, отжимался пятьдесят, подтягивался тридцать. Никаких проблем с сердцем, печенью, почками. Иногда болела голова. От переутомления. Но стоило пройтись по свежему воздуху, стоило просто выйти на крыльцо дома и вдохнуть полной грудью, как боль проходила. И он надеялся умереть нескоро, быстро, безболезненно. Он намыливал руки жидким швейцарским мылом. Подарок пациента. Мыло придавало рукам легкость, руки пахли горько, нотки пачулей, свежего морского воздуха. А основа — сперма элитных хряков. Василий Романович собирался спуститься к позднему ужину. В это время он уже обычно ничего не ел, но решил, что позволит положить себе на тарелку немного рыбы, салат, налить немного белого вина. Ему не хотелось разбивать компанию. Свою семью семьей он назвать не мог. Компания — наиболее подходящее слово. Люди, использующие друг друга и не боящиеся в этом признаться.
Василий Романович смыл пену струей горячей воды, перекинул рычаг, сполоснул руки холодной. Понюхал. Да, пачули. Надо забрать пару бутылочек в клинику, чтобы там пахнуть спермой хряка. Все женщины — его! Впрочем, они и так его. Стоит ему только захотеть. Василий Романович подумал о своей старшей медицинской сестре и усмехнулся. Он вытащил ее из болота районной больницы. Дал возможность — и не только в России! — повысить квалификацию. Несколько раз утешал, когда у нее были нелады с мужем, потом — с сыном. Она зарабатывает у него в клинике большие деньги. Купила квартиру. Купила квартиру сыну. Им, Василием Романовичем, все пользуются. Он страшно одинок. Его жена — выжившая из ума эгоистка. Его старший сын — беспардонный эгоист. Его младший сын — эгоист утонченный, погруженный в себя. К тому же — педераст. Василий Романович сплюнул в раковину, смыл плевок, вытер руки. Ну-с, можно и поужинать!
Он вошел в столовую. Еле заметным кивком приветствовал Станислава. Заметил, что Любовь Дмитриевна сложила губы в морщинистую точку. Повернулся к Антону. Тот как раз тянулся к бутылке с водой. У старшего сына, видите ли, жажда! Ну что ж, хоть поднялся, видно, что с неохотой, но и на том спасибо.
— Здравствуй, сын! — Василий Романович раскрыл объятия.
Антон отодвинул стул, обнял отца.
— Здравствуй, папа!
— Рад тебя видеть! — сказал Василий Романович. — Лучше поздно, чем никогда. Ты даже и не догадаешься, кто сообщил мне о твоем прибытии в пределы Отечества. Не догадаешься!
Он оставил старшего сына, обошел стол, поцеловал Любовь Дмитриевну в голову, сел на свое место напротив жены, слева — Стасик, справа — Антон. Идиллия!
— Кто?
— Одна звезда шоу-бизнеса. Нашего, конечно. Она летела с тобой в одном самолете. У нее в Амстердаме то ли брат, то ли муж… Одним словом — любит голландский сыр.
— Да уж, — Антон пожал плечами. — Я бы, конечно, не догадался. Твоя пациентка?
— Будущая. Будем работать с ее ягодицами. Она своими ягодицами недовольна. Она все пела соло, теперь из провинции ей привезли молодого, голосистого, от которого девчонки сходят с ума, она будет с ним петь дуэтом, у молодого ягодицы налитые, каменные, вот она и хочет себе такие же.
— Во всем должна быть естественность, — сказал Стасик.
— Ты считаешь? Возможно. Но ничего противоестественного в том, чтобы сделать стареющей поп-диве новую задницу, я не вижу. А ты, Антон?
В ожидании ответа старшего сына Василий Романович положил себе на тарелку большой кусок рыбы.
— Я с тобой согласен, папа, — сказал Антон. — Сделай то, что она просит. Клиент всегда прав.
Василий Романович пристально посмотрел на него. Антон выдержал взгляд отца и улыбнулся.
— Налей, Стасик! — скомандовал Василий Романович и отвел взгляд.
Вино лилось в его бокал легкой, пузырящейся струей. У Стасика, несмотря на тоненькие ручки, хватка была твердая, наливал всегда точно, аккуратно. Стасик налил и Любови Дмитриевне, передал бутылку брату.
— Ты не хочешь поухаживать за Антоном? — спросил Василий Романович, подцепляя вилкой кусочек рыбы.
— Извините! — Стасик в улыбке показал свои белоснежные зубки, забрал у Антона бутылку, наполнил его бокал.
— За встречу! За семью! — Василий Романович поднял бокал. Посмотрел на Антона, посмотрел на Стасика, на жену. — На здоровье!
И отпил несколько маленьких глотков. Любовь Дмитриевна только поднесла бокал ко рту и поставила на стол.
— Кого ты видел, Антон? — спросил Василий Романович, ставя бокал на стол, вновь беря вилку. — Что люди?
Антон выпил бокал до дна.
— Знаешь, папа, один умный человек, очень много лет назад, сидел в таверне и ел разнообразные блюда из мяса.
— Он не заботился о своем здоровье? — кладя в рот листочек салата, перебила Любовь Дмитриевна. — Мясо же вредно!
— Это было давно, мама, когда еще не получили последние данные из лаборатории. Так вот… Он ел, ел, а потом позвал владельца таверны и спросил его — мясо каких животных ему подавали? И владелец ответил, что все мясо было свининой, только по-разному приготовленной.
— Свинина! — Любовь Дмитриевна передернула плечами. — Живой холестерин!
— И что? — Василий Романович посмотрел на Антона. — Это притча?
— Еще нет. Это становится притчей после того, как этот человек вышел из таверны на улицу, увидел толпы людей и понял, что вот эти люди, они якобы разные, но по сути — та же свинина.
Стасик засмеялся. Любовь Дмитриевна поморщилась.
— Грубовато, — сказала она.
— Да нет, — не согласился Василий Романович. — Кажется, в точку и даже — мягко. Что вы не пьете?
— Мы пьем, — сказал Стасик, наполнил бокал Антона, повернулся к отцу.
— Мне достаточно. Маме.
— Мне не хочется, — сказала Любовь Дмитриевна. — Ты знаешь, Вася, у Антона в Лондоне есть девушка.
— Ты по-прежнему занимаешься чепухой? — словно не слыша жену, Василий Романович посмотрел на сына и криво усмехнулся. — Когда-то…
— Ты же не возьмешь меня в ассистенты! — Антон смотрел на свой бокал. — А чепуха требует много времени.
— Это ты нас готовишь к тому, что приехал на часок?
— Ну, если ты так говоришь, — Антон взялся за ножку бокала. — За тебя, папа!
— Спасибо!
Уже глубокой ночью Стасик и Антон ехали в Москву. Маленькие ладони Стасика упирались в рулевое колесо, но его унизанные кольцами пальцы были расставлены. Он поминутно переводил взгляд с бегущей навстречу дороги на свои пальцы и любовался блеском камней.
— Странно, что ты не остался, — сказал Стасик. — Куда ты теперь?
— Я же говорил — звонил Иван, с его бабушкой плохо.
— Какое тебе дело до бабушки какого-то Ивана? Все-таки папа и мама…
— Им-то до меня дела нет никакого, — хмыкнул Антон. — А бабушка Ивана просила передать, что хочет меня видеть. Это прелюбопытная старуха. Знает наизусть Достоевского.
— Это большое достоинство.
— А почему не остался ты?
— Я приеду утром. После закрытия клуба.
— Ну, значит, подхватишь меня. Позавтракаем. А потом поедем.
— Отца уже не будет. Мать уедет на свои процедуры.
— И хорошо. Никто не помешает мне выспаться.
— Ты совсем ничего не ел, — сказал Стасик.
— Я не голоден, — ответил Антон.
Они доехали до клуба, Стасик въехал в проулок и отстегнул ремень.
— Зайдешь со мной? — спросил он.
Антон отрицательно покачал головой.
— А, я забыл! Тебя ждут! Передавай привет.
— Обязательно! Кстати, куда ты подевал пакетик с тем палевом?
— В унитаз спустил.
— Сто фунтов.
Стасик сунул руку в карман своей замшевой куртки.
— На вот, — он протянул Антону деньги. — Здесь триста баксов. Только если хочешь что-то взять, не делай этого возле клуба. Тут одни утки, мне потом придется тебя вытаскивать.
Антон посмотрел на свернутые в трубочку банкноты, усмехнулся.
— Мне следовало бы дать тебе по морде, — сказал он, — но с синяком ты будешь плохо смотреться.
— Извини, — Стасик спрятал деньги. — Извини. Когда ты позвонишь?
— Утром.
— Буду ждать…
Стасик протянул брату руку. Антон пожал ее, Стасик жалобно ойкнул.
Они вышли из машины, Антон пошел по направлению к улице.
— Тошка! — крикнул ему вслед Стасик.
Антон, не оборачиваясь, высоко поднял правую руку, резко ее опустил, свернул за угол. Черные, блестевшие в лучах ярких фонарей машины стояли на стоянке. Охранник клуба чернел под козырьком подъезда. Антон замедлил шаг, и тут же к нему подскочил невысокий усатый человек.
— Куда? Отвезу!
Обрезчиков кивнул, вслед за усатым направился к маленькой, с затемненными стеклами машине.
— Куда? — повторил усатый, когда оба они захлопнули дверцы.
— Прямо!
По дороге он несколько раз порывался набрать номер Анны. И каждый раз отменял вызов. Наконец он перехватил трубку в левую руку, опустил ее в левый карман куртки и нащупал другой пакетик, тоже купленный на бульваре, только побольше того, который Стасик спустил в унитаз. Пакетик был с ним, пакетик был полон. Надо было только купить шприц, пару ампул физраствора, стерильную ватку, а уж столовую, глубокую ложку он найдет.
Они летели по широкому проспекту. На тротуарах не было ни одного человека. Машины шли плотным потоком. Обрезчиков скосил глаза вправо и встретился взглядом с пассажиром ехавшей рядом с ними машины. Это был мальчик, перевозимый от бабушки к бабушке мальчик, расплющивший нос о стекло, с остановившимся взглядом. Обрезчикову захотелось забить себе нос порошком из пакетика прямо тут, в этой раздолбанной “девятке”. Хотелось, так же как мальчик, расплющить нос о стекло. И таким же взглядом провожать проносящиеся мимо машины.
Он попросил остановиться за несколько домов от дома Анны. Расплатился. Огляделся. Кажется — никого, вымершая улица, только припаркованные автомобили. Мигающий желтый свет светофора. Он пошел в противоположном от дома Анны направлении. Сделал круг. Вернулся. Подошел к двери ее подъезда. Нажал кнопки на домофоне.
— Это ты? — почти тут же ответила на вызов Анна, так, словно сидела в прихожей, ожидая его прихода.
— Я, — ответил Обрезчиков.
Дверь зажужжала, он взялся за ручку и потянул на себя. Потом закрыл. Вновь нажал кнопки на домофоне.
— Не открылась? — спросила Анна.
— Помнишь кафе, где мы встретились в первый раз?
— Да…
— Оно круглосуточное. Через полчаса. Приезжай на машине.
До кафе было как раз полчаса пешком. Ему хотелось продышаться. Он скользил на покрытых льдом тротуарах. Катушищев убеждал его, что ничего сложного делать не придется. И признавался, что хочет, получив деньги со счета, исчезнуть вместе с семьей. Раствориться. Поменять имя, внешность. Убеждал, что больше никаких дел не ведет, ни с кем не встречается, не созванивается, что в руках Обрезчикова и его, Катушищева, будущее, и будущее самого Обрезчикова.
Обрезчиков повернул за угол. И пошел дальше.
Но Катушищев врал. Ему нельзя было верить, нельзя было покупаться на его обещания, а Обрезчиков купился. Легкие деньги, возможность расплатиться с долгами, перестать жить за чужой счет.
Проверяя его надежность, Катушищев дал Обрезчикову поручение слетать в Италию, в Неаполь. Передать из рук в руки письмо и деньги бывшему своему подчиненному. В аэропорту Обрезчиков назвал адрес таксисту, тот удивленно вскинул брови.
— Я высажу вас возле этого квартала. Внутрь не заеду. Там опасно!
Обрезчиков тогда шел по узким, грязным улицам, над его головой висело на веревках белье, пахло сыростью, подгоревшим маслом, отбросами. Встреченные по пути смотрели на него удивленно. Он сам, никого не спрашивая, нашел нужный дом. Постучался в облезлую дверь. Долго никто не открывал, потом появилась женщина в черном, засаленном платье, с белой несвежей кожей, плоскостопная, с массивными руками. Она никак не хотела понять, кого разыскивает Обрезчиков. Наконец отступила в сторону, дала Обрезчикову войти, пошла впереди него по широкой, с выщербленными ступенями лестнице, на площадке третьего этажа остановилась у облезлой двери, показала на дверь пальцем, осталась стоять сложив руки на груди.
Обрезчиков нажал кнопку звонка. Ему открыл худой человек, коротко стриженный, с залысинами, в когда-то белой майке, джинсах и босой.
— Давай, — по-русски сказал этот человек и протянул руку.
Обрезчиков отдал письмо и перехваченные резинкой банкноты.
Человек тут же закрыл дверь.
Обрезчиков обернулся, посмотрел на все так же, со сложенными на груди руками, стоявшую женщину.
Ему не надо было возвращаться в Лондон. Не надо было потом соглашаться на поручение Катушищева.
Он поскользнулся в очередной раз.
“Чепуха! — подумал Обрезчиков. — Чепуха! Все будет отлично! Отлично все будет!”
5.
Когда с моим организмом что-то делают, мне всегда становится интересно. Я люблю медицинские манипуляции. С детства. Люди в белых халатах. При их появлении я никогда не ревела, не то, что некоторые. Мне даже нравилось сидеть в кресле зубного врача. Я никогда не боялась бормашины. Любопытство побеждало боль. Ощущение, когда тебе запихивают за щеку ватные тампоны, ни с чем не сравнимо. Эти пальцы, этот запах эфира. Может быть, поэтому мои зубы всегда оставались отличными. Зубик к зубику. Идеальная улыбка сумасшедшей, несчастной женщины. А потом время пришло, и я увидела, что такое современная медицина. Какой скачок от ременного привода до ультразвукового бура! Мне нравится по всяким приспособлениям, иглам, приборам наблюдать прогресс цивилизации. Скоро я буду — если только доживу! — совать палец в прорезь еще какого-нибудь прибора, и на экране будет воспроизводиться картина моей старческой крови. И от понимания того, что все прогрессивное человечество работает на поддержание моего здоровья, для того, чтобы поставить мне правильный диагноз, жизненные мои силы возрастают, настроение улучшается. Я чувствую себя бодрее. Как сейчас, когда врач еще не успел вытащить иглу из моей опавшей вены, а я уже готова встать. Даже попыталась приподняться, но врач неумолим. Он упирается мне в грудь, прижимает к постели, шутит, говорит все приличествующие банальности и глупости. Мол, я всех еще переживу. На моем лице расползается скептическая улыбка. Это врачу не нравится, он выбирает еще одну ампулу, собираясь сделать укол успокоительного. Откуда он взял, что я стремлюсь к смерти? Мне здесь все нравится. Ничто и никто меня не раздражает.
Ну, разве что Юлечка. Она металась между мной и Митенькой так, словно мой спокойно спавший после кормления маленький внучок тоже вдруг заболел. Носилась по всему дому. Спрашивала врача — не опасно ли мое состояние? Мое состояние, Юлечка, опасно, оно называется — старость, причем старость глубокая. Ей еще предстоит понять, что это такое. Ничего, она справится.
Врач вколол мне нечто, отправившее в самое настоящее плавание. Я поплыла куда-то, на лодке, по тихой, полноводной реке. Меня понесло, без руля и весел. По берегу бежал мой неверный муж Ваня. Что-то кричал и махал мне руками. Хотел о чем-то предупредить. Но я его не слушала. Он ведь давно умер. Не в моих правилах разговаривать с умершими. И слушать я их не хочу. Пусть они и ходят по твердой земле, пусть я, еще живая, болтаюсь по воде, но у меня своя жизнь, а у них ни жизни нет, ни ясного, узнаваемого облика.
Потом я очнулась и увидела перед собой другого Ваню, уже — наяву, внука.
— Как ты себя чувствуешь, бабушка? — спросил Ваня.
— Спасибо, плохо, — ответила я и попросила его помочь мне дойти до туалета: в докторском коктейле было еще и мочегонное. Этого, впрочем, следовало ожидать.
Во рту у меня было так сухо, что язык приклеивался к небу. Поэтому Ваня меня сначала и не понял: я издавала какие-то несуразные звуки, он смотрел на меня с совершенно потерянным видом. Хорошо, я догадалась кивнуть на стоявший на тумбочке у кровати стакан с водой.
Ваня поднес стакан к моим губам. Мои вставные зубы стучали о край стакана. Ванина рука дрогнула, и часть воды пролилась мне на грудь. Отвратительное ощущение!
Я повторила свою просьбу.
— Сейчас, я позову Юлю! — сказал Ваня, бросился вон из комнаты, но вернулся не с Юлечкой, а с какой-то девушкой — я уже спустила на пол ноги, уже сама начала нащупывать тапочки, — смуглой, темно-русые волосы уложены ровно, большие, темные, глубокие глаза, милая улыбка, с первого взгляда — застенчивая, но глядела забавно-сурово, немного церемонно.
— Здравствуйте, Галина Федоровна, — сказала она торжественно.
— Здравствуй… — я пыталась отклеить прилипшую к груди мокрую рубашку. — Ты кто?
— Я — Катя! — ответила девушка. — Обопритесь на меня.
Вот она какая, оказывается, сестра у Петькиной Анны! Никогда не скажешь, что сестры. Анна — большая кошка, тянущаяся за лаской, готовая оцарапать, эта — лисонька, шмыг меж кустиками. Все лучше, чем такая, как крольчиха Юлечка, все лучше.
— Катя? Катя! А где Юля?
— Она кормит Митю.
— Бабушка! — встрял Ваня. — Давай мы тебя с двух сторон… Папа сейчас приедет. Почему ты отказалась от больницы?
— Я отказалась? А мне предлагали? Да? Это тебе Юля сказала? Ну, по глупости отказалась. Да потом у врача не было транспорта, надо было вызывать “скорую”. Еще успеем…
Я встала и что-то внутри меня хрустнуло. Оба они даже отпрянули от испуга.
— Это мой хребет, — сказала я. — Он у меня музыкальный. Вы что, специально приехали?
— Да, конечно, — подхватывая меня, сказал Ваня. — Папа позвонил, сказал, что тебе плохо…
— Но сам приехать не может, у него переговоры с клиентами…
— Нет, — Ваня от обиды за отца чуть меня не отпустил. — Нет! Что ты! Он едет…
— Ты ему уже звонил? Говорил, что я сплю? Что доктор уже уехал?
Какой же Ваня простодушный! Лисонька его сгрызет. Или придушит и утащит в норку.
— Звонил. Говорил.
Совместными усилиями мы двигались к двери в мою ванную комнату.
— И он?
— Просил держать его в курсе.
— Держи. Держи папу в курсе.
Мы подошли к двери, Ваня открыл ее и зажег свет.
— Ну, дальше я сама, — сказала я и перенесла правую ногу через порожек.
Это мне удалось. Я потащила за собой левую ногу и встала двумя ногами на кафельный пол.
— Свет!
Ваня зажег в ванной свет.
— Дверь!
Он закрыл дверь.
Ишь ты! Катя!
Неприятно знакомиться с девушкой своего внука по пути в туалет, неприятно, что на мне болтается мокрая ночная рубашка, что я встрепанная и от меня попахивает разложением еще сильнее, чем обычно. Настолько неприятно, что я становлюсь почти грубой, этакой дурной старухой. Ничего, пусть немного посуетятся. Вот когда не смогу самостоятельно сесть на унитаз, то выпью яду. Ну, это понятно, только слова, у меня решимости не хватит, да и яду нет. О яде надо было позаботиться раньше. Теперь мне его уже не достать. И я не индийский йог, способный просто перестать дышать тогда, когда жизнь становится ему в тягость.
В короткий промежуток времени, когда я прогнала Юлечку вниз ждать врача — мне в конце концов надоели ее озабоченные взгляды, — позвонил Артемий. И сказал, будто только что разговаривал с Ваней. То ли от давления, то ли от предчувствия будущего сна я не нашла ничего лучшего, чем вскрикнуть:
— Так он же умер!
— Ты совсем с ума сошла! — гаркнул по-командному Артемий. — Я с внуком твоим разговаривал. С внуком!
— Да ты что! — изумилась я. — Он тебе звонил? Зачем?
Я и не знала, что у Вани есть телефон Артемия. Впрочем, найти его не проблема. Спросил у Андрюши или у Петра. Другое было странно — Ваня в последние годы всячески выказывал презрение к артемиям. Юношеский максимализм. Белое-черное. Считал себя принадлежащим к другому миру. Эх, внучок, внучок! Мир один, многослойный — это да, но надежда на некий свой мир — глупость. Я вот надеялась, надежды прошли, вместе с ними — жизнь.
— А затем, что спрашивал, можно ли сделать так, чтобы его подружку зачислить в бригаду медиков, которые едут в Африку.
— Подружку? В Африку? Я ничего не понимаю, Артемий!
— И я не понимаю. У него появилась подружка, он сам едет в Дарфур, вернется в Лондон и оттуда едет. И он хочет, чтобы она поехала с ним, а как это сделать — не знает.
— И что ты ему ответил?
— Что если бы они были муж и жена, то тогда те, кто его посылает в Дарфур из Англии, пойдут ему навстречу. А от нас, кажется, никто туда не едет. Вот от Украины…
— Что — от Украины?
— Ну, если бы она была гражданкой Украины, то от Украины туда едут миротворцы. Кажется… Одним словом, я ничем ему помочь не могу, но обещал…
— Обещал — что?
— Обещал узнать.
— Ты это серьезно?
— Что — серьезно?
— Обещал.
— Ну, конечно. Связи все-таки остались. Как-никак. А ты что, Галя, так тяжело языком ворочаешь?
— У меня давление за двести. Врач вот должен приехать. С лестницы упала.
— Правда?
Да, не любит Артемий про чужое слушать. Ему это вредно. Слышно было, как он чмокает губами. Потом покашливает.
— Ты береги себя, Галя. Не нервничай. А Ванька хороший парень, уважительный.
Тут я услышала, что хлопнула входная дверь и доктор громко прокашлялся. Он, насколько я помню, когда-то хотел быть оперным певцом, берег голос. И повесила трубку.
Вот теперь телефон звонит вновь. Я сижу на унитазе и слушаю, как он звонит. Потом Ваня берет трубку.
— Да? — слышу я его голос. — Да, Артемий Филиппович! Нет, с бабушкой все хорошо, она в ванной. Передам. Нет, лучше. Да. Хорошо.
Я спускаю воду. Поворачиваю голову и вижу свое отражение в большом зеркале. Сама просила Андрюшу повесить мне большое зеркало. Не знаю — зачем?
В зеркале я вижу худую старуху с тощими кривыми ногами. Я и не знала, что у меня кривые ноги. Прежде на них было мясо, оно скрывало кривизну кости. Теперь мясо куда-то подевалось. И колени огромные. Зачем мне такое большое зеркало? Мне не нужно такое зеркало. Достаточно маленького, над раковиной.
Я высмаркиваюсь. В моих соплях кровяные прожилки. Это хорошо или плохо? Я смываю сопли, смотрю на свое отражение в маленьком зеркале. Жуткое зрелище!
Выхожу. Это получается неплохо, но лишь только я делаю несколько шагов по комнате, силы меня оставляют, я начинаю заваливаться на бок, но чьи-то руки приходят на помощь.
— Мама! Мама! Ты меня слышишь?
Меня поднимают на руки и несут к кровати. С ног сваливаются тапочки. Шлеп! Шлеп! Кто меня несет? Петя? Андрюша? Судя по тому, что мой тощий зад провисает меж рук несущего, это Андрюша. Петя-то посильнее.
Меня кладут на кровать. Не очень, замечу, ловко. Закидывают на кровать ноги, потом подсовывают под меня руки, продвигают к подушке.
— Андрюша! — говорю я, стараясь быть как можно более спокойной. — Ты когда приехал? У тебя же работа!
— Мама, уже поздний вечер! Ты почти час была в ванной.
— Час? Что я там делала?
— Мы к тебе заглядывали, ты уж прости. Ты была… э-э-э… занята. Сидела на унитазе, потом сидела на краю ванной.
— Вы со мной разговаривали? Вы меня о чем-нибудь спрашивали?
— Да, мама, разговаривали. Спрашивали.
— Что вы спрашивали? Что я отвечала?
— Ой, мама, ты такое отвечала… Сейчас снова приедет доктор. Он настаивает на госпитализации. Тебе нужна капельница и сиделка. Я сказал, что ты не хочешь в больницу.
— Не хочу. Не поеду.
— Мама…
— Нет!
Откуда у Андрюши эта привычка вздыхать. С такой тоской, с таким придыханием. Откуда этот взгляд? Он смотрит на меня как на досадную помеху. Если Петя — как на разрушителя своей жизни, то Андрюша считает меня совсем выжившей из ума идиоткой. С которой надо сохранять видимость благопристойных отношений.
— Я так ему и сказал, — вздыхает Андрюша. — Он едет сюда со специальным оборудованием и сиделкой.
— Это дорого?
— Не дороже денег, — отвечает Андрюша любимой присказкой Ивана, моего покойного мужа, не внука, интересно — есть у Ваньки любимые присказки? Кажется, нет, он такой еще щенок.
— И я должна буду лежать в постели? Целыми днями?
— Да, в постели.
— А читать?
— Тебе будут читать вслух.
— Сиделка?
— Или она, или найдем специального человека.
— Я могу почитать, — слышу я голос от двери, это Катя, туманное пятно. — Днем я в галерее, а вечером…
Я жестом прошу Андрюшу дать мне очки. Он сначала не понимает, потом шарит по тумбочке, наконец протягивает их мне, я нацепляю очки на нос и Катя обретает четкость.
— Днем я могу, — говорит Ваня и вместе с Катей подходит к моей кровати.
— А утром — твой друг Антон Обрезчиков, — смеюсь я.
— Знаешь, мама, — Андрюша садится на стул и закидывает ногу на ногу, — этот Антон. Странный очень человек…
— Знаю. Пусть и почитает, раз странный.
— Нет, я бы не хотел, чтобы он вообще появлялся в нашем доме. Представляешь, я застал его в своей мастерской, он шарил там по полкам, а потом вдруг, как безумный, начал предлагать мне деньги за папку с одним проектом. Говорил, что он ему очень нужен, что один британский архитектор хочет заключить со мной договор о совместном проектировании, но ему нужен хотя бы один мой проект. Я ему сказал, что могу переслать этому британцу целый ворох моих проектов. Например, мы строим дом для известного балетмейстера, мы готовим… ну, да ладно! Так этот Обрезчиков вдруг покраснел, начал кричать, что проекты, о которых я говорю, полная дрянь, а тот проект, который я делал для Ближнего Востока, это именно то, что надо. А там самая обыкновенная архитектура, промышленное здание, всего лишь учет местных условий, ну витраж, так витраж не я делал… Мама, ты слушаешь?
— Слушаю. Только не так быстро и дайте мне попить!
— Ваня! — Андрюша повернулся к сыну. — Налей!
Теперь Андрюша говорил медленно.
— А что он учудил с Петей? Беспрерывно его задевал, насмехался над ним, иронизировал. Петя просто ангел, терпел. Но и у ангельского терпения может быть предел. И предел этот наступил. Обрезчиков нагло начал ухлестывать за Петиной Анной, та, то ли чтобы Петю позлить, то ли по какой-то другой причине…
— Еще медленнее! — попросила я.
Андрюша начал отвешивать слова словно это были некие взрывоопасные предметы.
— …решила ему уступить. Этому Обрезчикову. Он же от нас уехал, на вечер к Буйницкому, откуда якобы собирался поехать к своим родителям, а вместо этого оказался в постели Анны.
— Простите, где он оказался? — спросила Катя.
— В постели Анны. Анны Овчаровой, давней подруги моего родного брата. Это что-то невообразимое!
— Вы уверены? — вновь подала голос Катя.
— Ну, мне об этом сказал брат. А вам-то что до этого? — Андрюша повернулся к Кате.
— Папа, — тихо, со значением, сказал Ваня. — Это Катя. Моя… Моя… Мой друг. Она — родная сестра Анны.
— Ух ты! — выдохнул Андрюша.
Все-таки есть что-то в том, что Андрюша женился именно на Юлии. Они все-таки друг другу подходят. Мальчика заделали хорошего. И если кому-то покажется, что Андрюша глуп, так это действительно так. Он безобидно глуп. Уже неплохо. Неплохо.
А потом я тихо-тихо заснула. Вновь оказалась в лодке, без весел и руля, вновь меня понесло течение, солнце пекло мне макушку, вода журчала, впереди — гремела, там, наверное, был водопад, я недавно видела фильм, в котором тоже человека несло к водопаду, наверное, этот фильм как-то во мне отложился, но меня тем не менее несло к водопаду и спастись мне было совершенно невозможно.
6.
— Что ты натворил? — спросила Анна. — Во что ты ввязался?
— Я? Ничего, — Обрезчиков, глядя Анне в глаза, улыбнулся. — Ну что я мог натворить? Посмотри на меня. Я чист как младенец. Просто хотелось чего-то нового.
— Нового? Чего именно?
— Например, денег…
— Деньги — это новое? — Анна усмехнулась, покачала головой. — Тебе не хватало?
— Мне скоро тридцать, — Обрезчиков откинулся на спинку металлического стула. В ночной кофейне кроме них была еще одна молчаливая пара, да девушка, на чьем лице играли блики от раскрытого ноутбука. — Я — никто и ничто. Мне казалось, что я чего-то добьюсь. А я ничего не добился. Я много знаю, много умею, но ни к чему не способен. Я — пустое место.
— Ты не пустое место.
— Пустое. Надо уметь что-то делать руками. Рисовать. Лепить горшки. Мои умения лишь в рамках компьютерных, придуманных другими, программ. Я и думать могу в чужих рамках. Я говорю про новое средневековье, а об этом уже сказано до меня. Я говорю про власть нетократии, но и об этом уже сказано-пересказано. Мой отец хотя бы делает отвисшие щеки гладкими. Отец Ивана, простого, незамысловатого Ивана Колонтаева проектирует и строит дома для тех, кому мой отец сделал новые щеки. Да и сам Иван, этакое растение, делает великолепные снимки. Он едет куда-то в Сахару, где будет помогать выжить не знающим, что такое унитаз, черным братьям. Но даже эти не знающие про существование унитаза черные умеют молоть зерно и делать из муки лепешки, а я могу всего лишь пойти в магазин и купить там диетический хлеб. Я ненавижу диетический хлеб. Мне нравится грубый помол. Острая пища. Поэтому мне хотелось превратиться во что-то значимое. Посредством денег, так посредством денег, раз уж мне не даются другие возможности. Но и это у меня не вышло!
— Ты в первую очередь — дурачок. Ты хоть понимаешь, что тебя все ищут? Что тебя рано или поздно найдут? Что тебе не дадут спокойно уехать? Что в лучшем случае…
— Лучшие случаи — не для меня, — Обрезчиков взял ложечку, подцепил кусок торта, его рука чуть дрожала, ему пришлось наклониться к тарелке. — Я не ищу простых путей, — продолжил он с полным ртом, — но меня не в чем обвинить. Единственное — я согласился помочь Катушищеву. Но я же не знал — кто он такой? В Лондоне у половины соотечественников морда в таком пуху! Если бы его не подожгли, я бы просто вернулся, передал бы ему номер счета, он бы отдал мне то, что мне причиталось, и мы бы разбежались. А что теперь мне делать с этим номером?
— Так ты все-таки его заполучил?
— У меня есть набор цифр. Но я не знаю, как его надо читать. Подряд. В обратном порядке… И уж тем более не знаю — в каком банке лежат эти деньги? А если бы и знал, если бы разобрался с цифрами, то мне неизвестно, что еще нужно, чтобы их получить. Ни кодовых слов, ни паролей. Может, нужен паспорт. Может — половинка стодолларовой банкноты. Приходишь, протягиваешь клерку…
— Я бы на твоем месте не особенно шутила. Меня просили сразу дать знать, если ты объявишься.
— А ты?
— Дала свое согласие. Мне же сказали — ты опасен.
— Ну, конечно. И вооружен.
— Тебя ищут не только здесь. В Лондоне — тоже.
Обрезчиков доел торт. Допил чай.
— Хочешь еще? — спросила Анна.
— Да, мне надо побольше сладкого…
Анна подняла руку, официантка взяла со стойки меню и подошла к их столику.
— Еще порцию торта, — сказала Анна.
— Только не шоколадного, а вишневого, — попросил Обрезчиков. — И еще чай. Нет, кофе, не крепкий, американо.
— Хорошо, — официантка, скрывая зевок, кивнула. — Что-нибудь еще?
— Пока все…
— И что ты будешь делать? — спросила Анна, когда официантка отошла.
— Ничего. Если я буду что-то делать, они подумают, что я замазан. А у них против меня ничего нет. Ну, общался я с Катушищевым. Я видел его последним? Это еще ничего не значит! Ну, встречался с Сессаревским. И что? Мало ли кто с ними общался! Оба они за день общались с десятками людей, среди которых масса тех, кто ездит туда-сюда.
— А если тебя спросят про номер счета?
— Да отдам я им эти цифры! Мне-то они на что? Пусть сами бодаются.
— Ты говорил, будто кто-то пытался проникнуть в дом Колонтаевых.
— Да это я говорил со слов бабушки Ивана Колонтаева, выжившей из ума старухи. Начиталась своего Достоевского, у нее крыша еще больше поехала. А у кого не поедет от этих букав?
Официантка принесла большую кружку кофе, тарелку с тортом.
— Счет принесите, — сказал Обрезчиков официантке.
— Что ты будешь делать? — вновь, глядя вслед официантке, спросила Анна. — Куда пойдешь?
— Пока не знаю. Поеду к Колонтаевым. Поговорю с Галиной Федоровной о русской литературе.
— Это в твоем духе — говорить о том, о чем ты не имеешь ни малейшего представления.
— Ты хочешь меня задеть? — спросил Обрезчиков с набитым ртом. — Зря! Мне лучше помочь. Подсказать что-то.
— Ты сам все знаешь лучше других.
— А вдруг? Вдруг какой-то твой совет окажется в точку?
— Мне завтра, то есть — сегодня, подписывать договор с моим немецким партнером. Потом идти с ним в ресторан. Он обожает московские рестораны, обожает за их заоблачные цены. Ему таким образом удается поднять самооценку. У меня был тяжелый день. Предыдущие ночи спать не давал мне ты…
— Ты говоришь как старуха, — Обрезчиков доел торт, облизнул ложечку, отпил кофе. — Остается пожаловаться на плохо работающий желудок.
— Не хами! А я ведь чувствовала, что нам с тобой отмерено от силы три-четыре дня. Так и получилась.
— Извини, — Обрезчиков допил кофе, вытер губы салфеткой.
— Не за что.
Официантка принесла папочку со счетом, Анна взяла ее, но Обрезчиков резко выхватил папочку из рук Анны, вложил внутрь банкноту, поднялся.
— У тебя всегда есть возможность вернуться к Петру Ивановичу. Он, правда, не выдержит двух ночей подряд, но качается, красив, умен…
— Ох, дать бы тебе по физиономии!
— Что мешает?
— Недотянусь!
Обрезчиков, опершись обеими руками о столешницу, наклонился. Анна всмотрелась в его бледное лицо, в его большие, лихорадочно блестевшие глаза. Его дыхание было сладким, несвежим, к плохо вытертой верхней губе прилипла крошка от торта. Он наклонился ниже. Анна поцеловала Обрезчикова в щеку, укололась о его щетину, отпрянула, отодвинула стул.
— Подай мне пальто! — сказала она.
Ничто еще не предвещало утра. Наоборот — темнота сгустилась, шедший мелкий, колючий снег казался темным, иногда, в свете одних фонарей, зеленоватым, в свете других — почти красным, на фоне темных, напряженных домов — коричневым. Снег хрустел под их ногами, пока Анна и Обрезчиков шли к машине. Когда Анна нажала кнопку на пульте сигнализации и машина открылась, когда она и Обрезчиков забрались внутрь и Анна включила двигатель, когда заработало отопление, то похожие на кусочки пенопласта снежинки поплыли по ветровому стеклу.
— За тобой не следят? — спросил Обрезчиков.
— Думаю — нет. Они мне поверили. Или, наоборот, не поверили. Не важно.
— А если они узнают, что ты со мной встречалась?
— Ко мне в издательство придет пожарный инспектор. Потом — налоговый. Потом — из кожвендиспансера. Меня заставят продать фирму, и я пойду на панель, — она вывернула со стоянки и поехала по совершенно пустой улице. — Но продержусь недолго. И зарабатывать буду немного. Годы! Как ты сказал? Старуха?
— Я так не говорил, — сказал Обрезчиков.
— Но думал… Признайся — хоть раз такая мысль залетала в твою башку. Хоть раз! А?
— Нет!
Анна рассмеялась. От чувства неловкости: она уже давно, очень давно никому не верила так, как верила Обрезчикову. Она чувствовала, что с ней происходит нечто непривычное. Забытые ощущения. Ей хотелось избавиться от них. Они были слишком прекрасны.
Анна вырулила из паутины переулков, Анна и Обрезчиков выскочили на широкую улицу, проехали до площади, повернули на бульвар, по бульвару доехали до проспекта, свернули на проспект.
— Куда ты едешь? — спросил Обрезчиков.
Анна не ответила. Она у самого моста через реку свернула на набережную, проехала еще немного, сбавила скорость, почти остановилась, въехала на тротуар, затормозила у самого парапета, отстегнула ремень, вышла из машины, встала у парапета. Обрезчиков последовал за ней.
— Смотри, какая черная река! — сказала Анна. — Совсем нет льда.
— Глобальное потепление…
— Но почему она такая черная? Почему?
Она повернулась к Обрезчикову, и тот заметил блестящие дорожки на ее щеках. Обрезчиков задержал дыхание, на мгновение зажмурился, а когда открыл глаза, то дорожки, убранные двумя быстрыми движениями, исчезли.
— Прости меня, — сказал он.
— Лучше молчи!
И уже утром Анну поразило, что она никак не могла избавиться от вкуса Антона. Они давно расстались, она даже успела поспать минут сорок—час, принять душ, почистить зубы, но он продолжал быть с нею. Он был с нею и после двух чашек кофе, по дороге в издательство, был и после завтрака с немецким партнером Вольфгангом. Она ощущала его вкус и тогда, когда ей позвонил некий человек со стертым голосом, поинтересовавшийся — нет ли у нее новостей от их общего знакомого, Антона Обрезчикова, — и тогда, когда она в расстроенных после этого разговора чувствах выпила вместо обычного бокала красного вина рюмку водки и съела не легкий салат, а полноценный обед, солянку, стейк, картофель, грушу в глазури, чай. Она вернулась в свой кабинет, набрала телефон сестры, но отменила звонок, сбросила туфли, придвинула к своему креслу стул, положила на него ноги, откинулась на спинку, а вкус все еще был с ней и тогда, когда она проснулась.
Она пыталась понять — что с ней происходит? Что все это значит? Бессмысленное, минутное увлечение, то, что делалось в пику другому человеку, то, в чем самому Обрезчикову была уготована роль болванчика, превращалось в нечто предельно значимое, значимое еще в большей степени от того, что встретиться с Обрезчиковым вновь было совершенно невозможно. Она сняла ноги со стула, нащупала под столом туфли, встала, оправила платье. Она была готова броситься на выручку Обрезчикову, была готова заслонить его, но не знала — куда надо бросаться, где она могла его заслонить. Анна налила стакан воды, выпила мелкими, судорожными глотками, поставила стакан, открыла дверь кабинета и спросила у своей помощницы сигарету. Та удивленно вскинула брови и вынула из сумочки пачку. Курить в издательстве было строго запрещено. Исключения делались лишь для особо важных гостей и клиентов. Для того же Вольфганга, провонявшего все вокруг своей обкусанной, разлохмаченной сигарой.
— И какую-нибудь пепельницу, — попросила Анна, наклоняясь к зажженной помощницей зажигалке.
А Обрезчиков, высаженный Анной из машины у самой Кремлевской стены, тогда, когда темнота зимнего утра еще была густой, но уже чувствовалось, что вот-вот она начнет сереть, ссутулившись шел по чисто выметенному асфальту, курил, забыв про висящую поверх наспех застегнутых джинсов рубашку, запахивал, а не застегивал на молнию куртку. Холод заползал под куртку и рубашку, щекотал и царапал живот и грудь. Он пытался каким-то образом сохранить телесную память о последних минутах с Анной, понимая, что она недолговечна, что если не перейдет, не преобразуется в нечто иное, то растает, растворится в неторопливо наступавшем утре.
Он дисциплинированно дождался появления на светофоре зеленого шагающего человечка, перешел через пока еще пустой проезд у мрачно чернеющего моста, прошел под мостом, повернул на Ленивку, поднялся по ней вверх, также, на зеленый свет, перешел Волхонку, свернул в переулок, пошел по нему. Он не чувствовал этого города, никак не мог заставить себя действовать с ним в унисон, не мог поймать его ритм. Ему хотелось поговорить с кем-нибудь по-английски. Хотелось увидеть идущего навстречу седобородого, смуглолицего приземистого мужчину в хламиде и коротких белых хлопчатобумажных штанах, которого он всегда встречал по утрам в Брикстоне. Перейдя через бульвар, Обрезчиков оказался в сети арбатских переулков, остановился перед только что открывшимся магазином, зашел, купил бутылку пива и гамбургер из холодильника, разогретый продавщицей для него в микроволновой печи, вышел из магазина, сел на лавочку в сквере. Гамбургер был очень горячий снаружи и почти не оттаявший внутри, пиво — кислым, но для Обрезчикова не было сейчас ничего вкуснее. Попав бумажной оберткой гамбургера в стоявшую возле лавочки урну, Обрезчиков допил пиво, запахнул уже привычным движением куртку, закрыл глаза.
Ему приснился короткий, динамичный сон, в котором он, преследуя женщину в белом то ли плаще, то ли пальто, бежал по узкому тротуару. В каком городе это происходило, что это была за женщина, Обрезчиков не успел понять: чья-то рука, потрепав его по плечу, прервала сон.
— Антон! — услышал пытающийся понять, где все-таки он находится, Обрезчиков. — Антон! Муж, что ли, вернулся не вовремя? А я еду к себе в офис, притормозил перед поворотом, вижу — ты или не ты? Подумал — ты, наверное, уже в Лондоне, а это ты! Ха-ха!
— Вы кто? — с трудом ворочая языком, пытаясь сквозь полусонный туман разглядеть говорящего, спросил Обрезчиков.
— Ну, ты даешь! Ха-ха!
И Обрезчиков, смахнув с ресниц выступившие слезы, узнал стоявшего возле лавочки Урывкина. Урывкин был румян, улыбчив, ясноглаз.
— Весело погулял? — Кивнул Урывкин на стоявшую на лавочке пустую бутылку. — Что пьешь такую дрянь? Давай заедем ко мне на минутку, потом позавтракаем как следует, а?
Обрезчиков кивнул.
Они дошли до мигавшей аварийными огнями машины Урывкина, уселись на заднее сиденье.
— В офис! — скомандовал Урывкин водителю и повернулся к Обрезчикову.
— Я вчера говорил с одним умным человеком, — Урывкин говорил так, словно продолжал прерванную беседу. — И знаешь, что он сказал? Нет? Он сказал, что все мы обрели свободу выбирать между сортами пива, но о самой свободе как не имели представления, так и не имеем до сих пор. Каково?
— Да… — кивнул Обрезчиков.
— Что — “да”? Это же глупость! Меня воспитали как свободного человека. Ты — свободный человек. Мы, и ты и я, имеем отличное понимание свободы. Но ведь не пониманиями, не представлениями жив человек.
— А чем? — Обрезчиков медленно перевел взгляд с затылка урывкинского водителя на самого Урывкина.
— Тем, к чему он прикладывает свое понимание. Можно понимать сколь угодно много, но без этого приложения свобода мертва. Ты согласен?
— Конечно, — кивнул Обрезчиков. — Я тоже так считаю.
Машина остановилась. Обрезчиков и Урывкин вышли, прошли через стеклянные двери, пересекли холл и остановились у лифта.
— У тебя рубашка… — сказал Урывкин.
— Что? — не понял Обрезчиков.
— Рубашка вылезла из джинсов.
— А! Спасибо…
7.
Марина позвонила отцу днем, с работы. Петр Иванович показался ей встревоженным, но оказалось, что состояние его связанно вовсе не со здоровьем Галины Федоровны, а с чем-то иным, о чем Петр Иванович говорить не захотел. Марину удивило, что отец вообще ничего не знает о гипертоническом кризе матери, о том, что по уточненному диагнозу у Галины Федоровны была целая серия микроинсультов, приведших к частичному параличу. Стараниями Андрея Ивановича Галину Федоровну поместили в хорошую клинику, ее осматривал профессор, на завтра назначен консилиум, для участия в котором должен прибыть некий крупный специалист из Германии, друг и соавтор профессора.
Когда Марина рассказала обо всем, когда сказала, что бабушку, по ее мнению, мнению человека от медицины далекого, все-таки, несмотря на взбалмошный характер и протесты против госпитализации, поставят на ноги, Петр Иванович лишь спросил адрес клиники, поинтересовался номером палаты. И как-то облегченно вздохнул, когда узнал, что посещения строжайше запрещены.
Марина поняла, что известие о болезни матери как бы перекрыло что-то иное, более тревожащее Петра Ивановича, и даже — его успокоило, настроило на умиротворенный лад. Он с такой интонацией произнес “Ну что ж!…”, что Марина даже передумала обращаться к отцу с просьбой и даже собиралась повесить трубку, но в последний момент все-таки решилась сказать, что ей срочно нужны деньги.
— Взаймы, — сказала Марина. — На полмесяца. Нам тут выплатят зарплату, и я верну.
— Да, конечно, — сказал Петр Иванович, поморщившись от этого “взаймы”. — Но почему мне никто не позвонил? — он решил задать этот вопрос, чтобы сбить обиду от выстраиваемой Мариной дистанции. — Ни Андрей, ни Иван… Все-таки это странно!
— Может быть, у тебя был отключен телефон? — Марина уже давно привыкла к тому, что отец всегда во всем винит других, не сказавших, не позвонивших, забывших, а не самого себя.
— Я его не отключаю, — резко ответил Петр Иванович. — Когда тебе нужны деньги?
— А когда ты можешь?
— Хоть сейчас!
— Сейчас я на работе и уйти не могу. Давай я наберу тебе перед концом рабочего дня, мы встретимся где-нибудь в центре…
— Хорошо. Я буду ждать звонка.
Закончив разговор, Марина тронула “мышку”, темный экран монитора засветился, но вернуться к работе она сразу не смогла, она сидела перед монитором до тех пор, пока тот не погас вновь, как он погас в начале ее разговора с отцом, она смотрела на открытую страницу интернетовского сайта до тех пор, пока вновь не увидела на погасшем мониторе свое резко очерченное отражение.
Она могла позвонить кому-то другому. Могла позвонить матери, но мать замучила бы расспросами — зачем тебе деньги? у тебя же хорошая зарплата! что ты собираешься покупать? Преимущество Петра Ивановича было в том, что он никогда не задавал вопросов. Он чувствовал себя перед Мариной виноватым и считал, что деньгами он может хоть как-то вину загладить. Раньше Марину это коробило, она старалась как можно реже обращаться к отцу, но на этот раз именно его готовность, то, что он не спрашивал, куда и на что пойдут одолженные им деньги, было решающим.
Марина выделила переведенный в версию для чтения текст, нажала правую кнопку мыши, скопировала текст, открыла новый файл, вставила скопированный текст, сохранила файл, включила функцию печати. Поднялась, собираясь забрать распечатку с принтера по дороге из курилки, но принтер распечатывал чьи-то бесконечные таблицы, и Марина сразу толкнула дверь на лестничную площадку.
Там царила Светка Ландезина, по своему обыкновению — поставив ногу на ступеньку лестницы и так вывернув опорную, чтобы получше выделялась ее большая и тугая задница. Светкин извечный вздыхатель Свербеев рассказывал очередную историю о своих автомобильных делах, Максим Карачев, главный компьютерщик фирмы, располагался чуть поодаль, возле заполненной почти доверху окурками урны.
— Ты, Марин, прямо трудоголик! — прервав Свербеева сказала Светка. — Сегодня еще даже не курила?
— Я для Аргамакова делаю дайджест, — ответила Марина и посмотрела на Максима. Тот вытащил из кармана табак, папиросную бумагу и начал скручивать для Марины самокрутку.
— Для самого? Ишь ты! Еще скажи, что он тебе сам дал поручение.
— Скажу, — Марина взяла у Максима самокрутку, прикурила от его приятно щелкнувшей зажигалки. — Константин Николаевич поручил эту работу мне. Сам. И ты об этом знаешь. Тебя что-то смущает?
— Ой, Марин, — Светка пожала плечами, стряхнула пепел со своей длинной и тонкой сигареты, — меня давно ничто не смущает. Просто до твоего появления Аргамаков никому здесь сам не звонил. И никогда, проходя по коридору, ни с кем не здоровался. Ты появилась — Аргамаков заходит, говорит всем — “Здравствуйте!”, а тебе — персонально — “Здравствуйте, Марина!”
— Ну, я не понимаю — из-за чего ты беспокоишься? Из-за того, что босс стал проявлять вежливость? Из-за того, что босс стал здороваться персонально со мной, а не с тобой? Покури, Света, пойди поработай и выброси все из головы, хорошо?
— Я сама решу, что мне делать! — Светка выбросила сигарету, она пролетела через всю лестничную клетку, ударилась о край урны, упала на пол.
— Ты, Марина, не особо рой тут землю! — сказала Светка, берясь за ручку двери. — Как бы не закопаться!
За Светкой закрылась дверь. Марина посмотрела на Свербеева, на Максима. Свербеев прятал глаза, Максим пожал плечами.
— Ты уходишь в отпуск? — спросил он.
— Да, — кивнула Марина.
— На неделю?
— Да, на неделю.
— Едешь куда-то?
— В Прагу. Давно хотела. А сейчас скидки.
— В Праге хоро-ошо! — сказал Свербеев, подошел к урне, погасил свою сигарету и исчез за дверью.
— Ты на нее не сердись, — сказал Максим. — Она думает, что все наши девчонки хотят переспать с Аргамаковым. А сама только об этом и мечтает!
— Правда?
— Конечно! Ты видела, как она приглашала его на танец на последней нашей вечеринке? Он от нее даже бегать начал.
— Я не танцую, — сказала Марина.
Максим отбросил со лба прядь волос, шмыгнул носом.
— Скрутить тебе еще самокрутку? — спросил он. — Про запас…
— Скрути! А ты куда-то уходишь?
— Нет, что ты! Я ведь обычно ухожу последним.
Марина кивнула. Максим был ей симпатичен. Он совсем не походил на многовиденных ею компьютерщиков, был вежлив, обладал чувством юмора, как-то помог завести машину, причем тем самым посрамил Свербеева, уже давно колдовавшего под открытым капотом. Но главным в Максиме был его взгляд, спокойный, добрый взгляд.
— А ты же, кажется, была в Праге, — сказал Максим. — Помню, ты говорила…
— Ты ошибаешься, Максим, я там не была, — сказала Марина и подумала, что если вот сейчас растолковать Максиму подлинную причину ее мнимого отпуска, он бы наверняка предложил свою помощь, пообещал бы навестить в больнице, обещание бы свое сдержал и никому бы ни слова не рассказал. Ни одной живой душе.
— Я была в Вене, — Марина смотрела прямо в его глаза, и ей пугающе хотелось во всем признаться. — В Будапеште, в Париже. И все, пожалуй…
— Я, наверное, что-то спутал. Скрутить тебе еще?
— Ты же только что скрутил.
— А! Я и забыл! Марина, слушай, если ты сегодня свободна, вечером, я собирался в кино. Могли бы где-нибудь посидеть…
— Это серьезное предложение, Максим. В наше время позвать в кино коллегу по работе!
— А я и делаю его серьезно.
— Я пока еще не знаю. Мне надо после работы встретиться кое с кем. Ненадолго. Если я тебе позвоню…
— Звони! Я все равно буду допоздна. Звони!
Марина развернулась на каблуках и вернулась на свое рабочее место. Потом она вспомнила про распечатку, пошла к принтеру, но своих листков не обнаружила. Ей захотелось заплакать. Впервые за долгие-долгие годы. Она вновь отправила файл на печать, дождалась его у принтера, взяла листки, подняла голову и оглядела помещение поверх разделительных, невысоких перегородок. Повсюду торчали головы коллег. Кто-то, судя по шагам, приближался к принтеру. Марина обернулась, наклеила на губы улыбку.
С отцом она встретилась на стоянке, на бульваре. Марина ехала медленно, в правом ряду, сзади сигналили, но она все высматривала место для парковки, увидела подходящий просвет, притормозила, включила поворотник и втиснулась позади блестевшей, недавно вымытой машины. И лишь когда потащила из кармана телефон, увидела, что встала как раз за автомобилем отца, увидела, что Петр Иванович сидит за рулем и, включив подсветку возле зеркала заднего вида, что-то читает. Марина выскочила из своей машины, захлопнула дверцу, прошла несколько шагов по тротуару, схватилась за ручку правой передней дверцы отцовской машины. Дверца была заперта. Она постучала костяшками пальцев в стекло. Отец посмотрел на нее поверх сидящих на кончике носа маленьких, узких очков для чтения. Открыл дверцу. Снял и спрятал очки. Марина опустилась на сиденье, захлопнула дверцу.
— Привет, папа! — сказала она с улыбкой.
Петр Иванович сразу отметил, что Марина бледна, что она сильно похудела за то недолгое время, что они не виделись. Она была очень красива, красива опасной, угрожающей красотой, ее тонкий нос казался почти восковым, под глазами были круги, губы были ярко накрашены, ровный, гладкий подбородок казался острым, чуть выдающимся.
— Привет, — ответил Петр Иванович, и Марина, словно спохватившись, потянулась и поцеловала его возле уха горячими, мягкими губами.
Петр Иванович поймал руку дочери, быстро пожал ее и отпустил.
— Я привез деньги, — сказал он, доставая из кармана пиджака конверт. — Как ты просила, в долларах. Я не спрашиваю, зачем тебе они, но…
— Они мне очень нужны, папа, — Марина шмыгнула носом. — И мне не к кому обратиться. И мне бы хотелось…
— Нет-нет, я никому не скажу, что ты ко мне обращалась. Мы один раз об этом договорились, и договор остается в силе. Но я хотел узнать — как твои дела?
— Работаю, — Марина выдавила из себя жалкую улыбку. — Мне моя работа не нравится, но, может быть, найду что-то получше. Наш шеф…
— Да-да, я знаю, я слышал. Аргамаков. Он многообещающий политик. И бизнес у него хороший. Но мне кажется… Хочешь я поговорю с Сессаревской? Или, если получится, с Буйницким? Наталья может меня с ним соединить.
— Аргамаков говорит, что над Буйницким сгущаются тучи.
— Ну, над кем они сейчас не сгущаются. Твой Аргамаков тоже под тем же небом ходит. Ладно, извини, я все понимаю, понадобится помощь — что смогу, сделаю.
— Спасибо, папа, — Марина спрятала конверт в сумку. — Ну, я пошла?
— Да.
Марина почувствовала, что выйти из машины отца вот так, сразу, не совсем правильно. Ей вдруг, впервые за долгие годы, захотелось поговорить с отцом, поговорить о чем-нибудь, например — о каком-нибудь кинофильме, о прочитанной книге, расспросить отца о том, каким комплексом упражнений он пользуется для поддержания формы. Но ее хватило лишь на один вопрос:
— А ты куда сейчас?
Марина смотрела на отца, а тот старательно отводил взгляд.
— Я хотел тут заехать… У меня встреча. А ты?
— Я, может быть, пойду в кино. Спасибо тебе! — она быстро придвинулась к Петру Ивановичу, быстро поцеловала его, вновь — возле уха, Петр Иванович слегка дернул головой, скулой задел Марину по носу, она ойкнула, Петр Иванович начал извиняться, но Марина сказала, что ей совершенно не больно, вышла из машины.
Петр Иванович, в зеркало заднего вида, смотрел, как она идет к своей машине, как открывает дверцу, как садится. Хромота была практически незаметна. Он помахал Марине рукой. Она этого не заметила, отъехала от тротуара, сосредоточено встроилась в поток.
Петр Иванович следил за красными габаритными огнями машины дочери до того момента, пока они не заслонились другой машиной. Каких-то несколько секунд. Он поймал себя на банальной мысли, что вот так, в несколько секунд, проходит жизнь, а ты и не понял — что это было? Поймал и подумал, что в последнее время слишком многие его мысли и слова были банальны, литературны, пусты, в них отсутствовал он сам, его ощущения и чувства, он питался заемным, но Петр Иванович тут же начал себя успокаивать тем, что раз он все это понимает, видит перед собой, то, значит, он уже не так уж и банален, ровно как больной какой-либо психической болезнью не считается больным, если осознает свою болезнь.
Но еще он подумал, что слишком слаб, безволен. Что всегда плыл по течению, а теперь, когда скорость увеличивается и увеличивается, ему просто страшно не то чтобы поплыть против, а даже погрести к берегу.
Он уже сейчас знал, что скоро Анна будет просить его о прощении, что он простит Анну, а надо было разорвать с нею, разорвать самому, разорвать окончательно с женщиной, позволяющей себе так с ним обходиться, устраивающей романчики с наглыми молокососами, а потом звонящей и просящей утешения. Мне так плохо! Ах ты, ах ты! Ей плохо! Ноги раздвигать было хорошо, а теперь, значит, плохо? Пойми меня! Ну, как не понять! Захотелось молоденького.
Он выслушает Анну, даст ей высказаться. Не прервет разговор. Она сама ему позвонит. Все, что ему приходило сейчас в голову, он оставит при себе. Только — да, да, да. И ему было перед самим собой стыдно за то, что он подумал про раздвинутые ноги Анны. И стыдно за этот стыд. А всего лишь надо будет сказать — сука ты, Анька, самая настоящая сука! Не скажет.
Петр Иванович выключил подсветку, посмотрел в боковое зеркало: бульвар наполнялся машинами. Посмотрел на выходящих покурить под козырек театра зрителей, усмехнулся их комичному виду, тому, как они сутулились и припрыгивали от холода, среди них отметил двух девушек, одна была очень похожа издалека на Лену, Петр Иванович нацепил на нос очки для дали, нет, она не была похожа, совсем не похожа, пожалел, что его остановила фотография Вадика, подумал, что Обрезчикова ничто подобное не остановило бы.
Петр Иванович набрал на телефоне номер Ивана. Иван был с Катей. Он удивился звонку и еще более просьбе Петра Ивановича. Сказал, что в снимаемую Катей квартиру они приедут самое раннее часа через полтора — Катю ее шефиня хочет видеть на очередной тусовке, — но если дядя Петя позвонит по телефону — Иван продиктовал номер, — то сможет поговорить с нужным ему человеком. Да, это и есть телефон съемной квартиры. Да, нужный дяде Петру человек как раз находится там, но об этом знали прежде только Иван и Катя, а теперь вот и дядя Петя, и надо хранить тайну. И хорошо, что дядя Петя не называет этого человека ни по имени, ни по фамилии. Просто — нужный человек.
Петр Иванович пообещал хранить тайну, пообещал не называть нужного человека по имени. И подумал, что Иван совершенно особенный, чистый и доверчивый человек. Петр Иванович сказал племяннику, что хочет помочь этому нужному человеку, Иван — поверил. Да, пусть едет в Дарфур. Здесь такие не выживают.
8.
Урывкин был навязчив и неприятен Обрезчикову еще более, чем Обрезчиков был неприятен самому себе. Урывкин не закрывал рта, говорил об успехах отцовской фирмы, о перспективах бизнеса, об игре в поло на снегу, о своей возлюбленной балерине, получившей приглашение от Венской оперы, о своем знакомстве с Буйницким, с Аргамаковым, о хозяевах тех высоких кабинетов, в которые он был вхож, и Обрезчиков видел, что Урывкин ничего не сочиняет, он говорит только правду, но от этой правды веяло скукой и ложью.
Обрезчиков дал отвести себя в кабинет Урывкина, дал напоить себя кофе, секретарша, глядевшая на него несколько удивленно, принесла ему по распоряжению Урывкина большой горячий сэндвич. Обрезчиков ел сэндвич, сорил крошками, пил кофе. Урывкин просматривал электронную почту, быстро писал ответы на некоторые письма, обращался к Обрезчикову за советом — какой оборот лучше ему употребить? какое обращение уместнее? как лучше распрощаться с корреспондентом? — и ни на одну секунду не закрадывалось сомнение в его искренности: Урывкину в самом деле было важно мнение Обрезчикова, он действительно думал, что Обрезчиков лучше его знает и наиболее употребительные выражения в деловой переписке в частности и русский язык в общем. И эта его искренность была неприятна.
Урывкин был чист и правилен настолько, что его чистота и правильность выглядели пародией, Обрезчикову хотелось поскорее уйти из теплого и уютного кабинета Урывкина, но он сидел, пил уже третью чашку кофе. Ему хотелось увидеть Ивана Колонтаева, поговорить с ним, он пока даже не знал — о чем, но он не хотел звонить Ивану со своего мобильного телефона. Наконец Обрезчиков не выдержал, встал из глубокого кресла.
— Ты торопишься? — вскинулся Урывкин. — Подожди, еще пара минут. Посмотрю котировки. Или — хрен с ними, потом…
— Мне позвонить надо, — резко сказал Обрезчиков.
— Да? Вот телефон, — Урывкин указал на стоявший на полированной поверхности стола телефонный аппарат. — Или вот, возьми мой мобильный.
Обрезчиков почти выхватил из руки Урывкина мобильный телефон, вернулся в кресло. Номер Ивана долго не отвечал. Обрезчиков вздохнул, нажал кнопку сброса звонка. Он поднялся, встал над столом Урывкина, со стуком положил телефон на стол.
— Налей мне чего-нибудь крепкого, — сказал Обрезчиков. — Лучше всего — водки. У тебя есть водка?
— Ну, конечно, есть! — Урывкин оторвал взгляд от монитора, потянулся к кнопке вызова секретарши, секретарша вошла в кабинет, выслушала распоряжение, вернулась со стоявшей на блюдечке покрытой инеем стопкой.
— А закусить, Оля, закусить?! — возмутился Урывкин, но Обрезчиков забрал из рук секретарши стопку, медленно, глотками, выпил содержимое, вернул стопку на блюдечко, наклонился и поцеловал секретаршу в щеку.
— Вот лучшая закуска, Лева. Поехали!
— Да-да, — Урывкин вскочил. — Едем!
Они вышли на улицу, Обрезчиков посмотрел на часы и с удивлением обнаружил, что прошло почти три часа. Он застегнул куртку.
— Знаешь, Лева, я пойду, — сказал Обрезчиков. — У меня тут еще кой-какие дела, а завтра я улетаю. Завтракай один.
— Да как же это так?! Нет, Антон, нет-нет! Я тебя не отпущу!
Обрезчиков развернулся и пошел прочь.
— Антон! — звал его Урывкин. — Антон! — но Обрезчиков шел не оборачиваясь, не замедляя быстрого шага.
Он свернул за угол. Падал мелкий снег. Узкий тротуар был покрыт ледяной коркой. Выпитая водка жгла пищевод. Вкус от поцелуя был приторным. Обрезчиков сунул руку в карман, нащупал скомканные купюры. Надо было поесть. Нельзя принимать серьезные решения на голодный желудок. Шедшие навстречу двое мужчин в куртках с капюшонами посторонились, давая ему пройти. Сквозь зубы он их поблагодарил, они посмотрели на него с удивлением. Он уже собрался перейти через улицу, как рядом с ним затормозила машина, опустилось стекло.
— Это тебя, Антон! — сказал Урывкин. — Твой приятель, — и протянул Обрезчикову мобильный телефон.
— Ваня! — Обрезчиков был рад слышать голос Ивана. — Как дела? Я вот завтра улетаю. А у вас кое-какие мои вещички остались. Ноутбук. И бельишко…
Иван сразу почувствовал, что Обрезчиков говорит неправду. Нет, он мог изменить дату вылета в Лондон, но сама фраза “Я вот завтра улетаю…” звучала фальшиво. Иван успел изучить его интонации. Но не подал вида, лишь сказал, что это здорово, что сам собирается вылететь в Лондон раньше срока, что им нужно обязательно увидеться, что заехать за вещами можно будет вечером. И не удивился, когда услышал слова Обрезчикова, что тому все равно когда заезжать за ноутбуком и бельишком, что Обрезчиков совершенно свободен, что дел у него никаких нет, вот только он никак не может толком поесть, только кофе, бутерброды да водка.
Этот странный человек, Обрезчиков, которого непонятно почему так полюбила бабушка, Галина Федоровна, казался Ивану еще более непонятным, чем в день первой встречи. Что он делал в Лондоне? Зачем ехал в Амстердам? Зачем полетел вместе с Иваном в Москву? Проведать родителей? Но почему жил в доме Андрея Ивановича и под родительский кров вовсе не стремился? Зачем намеренно злил дядю? Зачем, наконец, устроил эту — Иван, сидевший за столиком только что начавшего работать небольшого ресторана, даже щелкнул пальцами подбирая нужное слово, — интрижку, да, именно — интрижку, с Катиной старшей сестрой, зная, что Анна давняя подруга Петра Ивановича? Что его вело, что толкало? Иван пытался найти ответы на все эти вопросы, но в первую очередь чувствовал, что таким образом поймет не Обрезчикова даже, а то, что толкает и ведет его, Ивана.
Обрезчиков появился в компании Урывкина, которым совсем недавно помыкал и над которым почти издевался, но теперь всячески выказывал тому свое уважение. Иван наблюдал за Обрезчиковым и уже не мог понять — когда тот был искренен, когда не играл?
Известие, что Иван собирается жениться на Кате, сестре Анны Овчаровой, было встречено Обрезчиковым шуточками и небрежным пожеланием семейного счастья. Когда же Обрезчиков узнал, что скорее всего Катя не сможет сопровождать Ивана в Дарфур, что, едва поженившись, они будут вынуждены сразу надолго расстаться, то начал советовать в таком случае со свадьбой повременить.
Тут принесли тарелки с супом, Обрезчиков жадно зачерпнул ложкой, обжегся.
— А, впрочем, поступай как знаешь! — сказал Обрезчиков, откладывая ложку и вытирая губы салфеткой. — Вот только когда она тебя пришпилит к юбке, ты пожалеешь. Хотя тебе этого ведь и хочется?
Урывкин захихикал и к мясу заказал всем дорогого вина.
— За новую встречу! — Урывкин поднял свой бокал.
— Ага, — кивнул Обрезчиков. — За расставание!
Он выпил залпом, поставил бокал и, прищурившись, посмотрел на Урывкина.
— Лева! Мне надо поговорить с Иваном. Выпей что-нибудь у бара.
Урывкин, разрезавший кусок мяса, замер, посмотрел сначала на Обрезчикова, потом на Ивана, дожевал, проглотил, поднялся и отошел от стола. Обрезчиков, выдвинув нижнюю челюсть, через плечо смотрел ему вслед.
— Редкостное насекомое, — сказал Обрезчиков. — Он мне тут расписывал свою и подобных ему идеологию. Этакий коктейль. Он видишь ли верит в общество потребления, а еще в патриотический этатизм, православие и — ты будешь смеяться — в нанотехнологии.
— Я не буду смеяться, — вставил Иван. — Я даже не знаю, что такое этатизм. Ты поэтому ему хамишь? Из-за его идеологии?
— Этатизм это… — Обрезчиков внимательно посмотрел на Ивана. — Нет, я ему не хамлю. Я разговариваю с ним так, как он этого заслуживает, и он это понимает. Он знает свое место. В отличие от многих. От меня, например. Что он сейчас делает?
— То, что ты ему сказал. Заказывает что-то бармену. Сидит на стуле.
— И черт с ним. Ванька, мне надо выспаться. Вообще-то мне надо что-то придумать, надо как-то вылезти из ямы, но сначала — поспать. Поесть я уже поел. Ты потом все поймешь, все узнаешь, но…
— Что случилось, Антон?
— Потом, я же сказал — потом. Только к своим я поехать не могу, к тебе тоже, снять номер в гостинице тем более. Твоя Катя ведь снимает квартиру? У тебя есть ключи? Дай мне их, я просплю там день, к вечеру уйду. Часов пяти мне будет достаточно.
— Но что все-таки случилось? Что-то с Анной?
Обрезчиков подцепил вилкой тушеный гриб. Осмотрел его, обнюхал, вернул на тарелку.
— Дашь ключи?
Когда Обрезчиков открыл входную дверь в квартиру, то первым делом увидел висевший над открытой дверью в комнату портрет некоего офицера в парадной форме. Обрезчиков стянул куртку, захлопнул дверь, подошел ближе. Летчик. Герой Советского Союза. Лицо человека сильно пьющего. Было видно, что форма была портретируемому велика, морщинистая шея его торчала из воротника форменной рубашки.
Обрезчиков разулся, прошел в комнату, увидел разобранную постель, чуть прикрытую ярко-желтым шелковым покрывалом с кистями. Он сдернул покрывало, расправил одеяло, потом поднял, увидел следы любви Ивана и Кати, усмехнулся, накрыл простыню одеялом, поверх одеяла набросил покрывало. На большой подушке еще хранился отпечаток чьей-то, Кати ли, Ивана ли, головы, длинные темные волосы завивались в завитки. Он перевернул подушку, снял пиджак и бросил его на стоявший рядом с кроватью стул. Посмотрел на красный, старомодный, еще с диском, телефон, вышел в туалет, потом умылся, потом стоял с мокрым лицом и руками и выбрал из двух полотенец то, которым лучше вытереться, и выбрал пахнущее легкими духами, то, на котором были заметны следы губной помады.
При выходе из ванной он вновь почувствовал на себе взгляд летчика в парадной форме, постоял, вглядываясь в это сухое, жесткое лицо, вышел на кухню и напился воды из носика чайника, ощущая привкус накипи и думая, что сейчас, в эпоху царства электрических пластиковых чайников, выпить такой воды все равно что попасть в те времена, когда молодыми были его отец и мать.
Он достал из ящика стола столовую ложку, из кармана куртки — шприц, ватные тампоны, флакончик с физиологическим раствором, проходя под портретом летчика подмигнул тому как уже близкому знакомому, сел на кровать и приготовил все для инъекции. Он даже наложил жгут, но потом снял его, опустил рукав рубашки, сверяясь с телефонной книгой в своем телефоне, набрал на дисковом аппарате номер.
— Я перезвоню! — сказал узнавший его молчание Стасик.
Обрезчиков лег на кровать, чуть приподнялся, ослабил ремень джинсов, закинул руки за голову. Высокие потолки узкой комнаты действовали на него умиротворяюще, лепные карнизы свидетельствовали о былом, номенклатурном величии, Обрезчиков подумал о летчике, наверняка доживавшем свой век в этой квартире, быть может — умершем совсем недавно, оставленном внуками и детьми, которые, лишь получив дедовскую и отцовскую квартиру в наследство, повесили его портрет как запоздалую благодарность, а потом, заперев барахло в двух комнатах, сдали третью и теперь пропивают получаемые от комнатосъемщиков деньги в каком-нибудь, в каком-нибудь… — Обрезчиков начал вспоминать спальные районы Москвы, но, кроме Черемушек, почему-то вспомнить ничего не мог, заснул, причем во сне он стоял на краю большого, только что вспаханного поля, рядом с тем самым летчиком, и летчик показывал куда-то вдаль, но, на что он показывал, Обрезчиков понять не мог, в глаза слепило солнце, а пояснения летчика заглушал какой-то чудовищный шум.
Он открыл глаза и понял, что это звонит телефон. Первым его побуждением было схватить трубку, сказать в трубку “алло!”, он даже перекатился на бок, почти сваливаясь с кровати потянулся к телефону, но рука его замерла. Телефон продолжал звонить, потом звонки прекратились, а Обрезчиков с изумлением смотрел на ставшее совершенно черным заоконье, понимая, что второй раз за день мимо него пролетело сразу несколько часов.
Он, спустив ноги на пол, сел, потер виски, посмотрел на лежащий на прикроватной тумбочке шприц, ложку, комок ваты, кусок резиновой трубки. “Сделаю перед выходом!” — решил про себя Обрезчиков, посмотрел на дисплей своего телефона: да, уже был вечер, надо было принимать хоть какое-то решение, надо было куда-то идти. Телефон зазвонил вновь, Обрезчиков снял трубку, телефон потянулся вслед за ней, сталкивая с тумбочки шприц, ложку, комок ваты, Обрезчиков поймал шприц, дав всему остальному упасть на пол, и сказал:
— Да!
— Это я, — Стасик говорил тихо, словно боялся потревожить кого-то спящего. — Что у тебя?
— Плохо. Ищут. Найдут. И тогда ты потеряешь старшего брата.
— Ко мне приходили еще раз. Были у отца в клинике, разговаривали с матерью.
— Этого следовало ожидать.
— Что я могу сделать?
— Если среди твоих друзей есть…
— Есть.
— Поговори с ними. Я просил своего приятеля, ты помнишь, он сын…
— Да.
— Он при мне звонил. Но стоило ему назвать мое имя, как с ним отказались разговаривать. Я крайний и никому не нужный. Все вздохнут с облегчением.
— Не я.
Обрезчиков вдруг ощутил, как по крыльям носа сбежали маленькие слезинки.
— Я попробую что-то придумать, — сказал он. — Это ты звонил только что?
— Нет. Я думаю, тебе надо уходить оттуда, где ты сейчас.
— Я знаю. Пока!
— Пока!
Обрезчиков закатал рукав, поднял с пола кусок резиновой трубки, но наложить жгут не успел: телефон зазвонил вновь.
— Да! — ответил Обрезчиков.
— Антон? Это Петр Иванович. Я уже вам звонил, вы не подошли к телефону. Не волнуйтесь, никто, кроме меня, не знает, где вы сейчас. Мне необходимо с вами встретиться, Антон.
— Зачем?
— Скажу при встрече.
— Вы стреляться со мной приедете? Если так, то привозите два пистолета, у меня оружия нет.
— Я скоро буду, Антон, никуда не уходите в ближайшие двадцать минут. Договорились?
Обрезчиков бросил трубку на рычаг, затянул жгут, поймал вену, ввел иглу, нажал на поршень. Словно ртуть разлилась по его жилам, дыхание сразу стало коротким, голова прояснилась. Сердце застучало так, что, казалось, его шум может разрушить стены комнаты, провалить перекрытие. Это был эффект кончика иглы, но не уже знакомый Обрезчикову, это было — он понял — предвестие чего-то страшного. “Барыга, сука, барыга, за что?!” — успел подумать Обрезчиков, вскакивая с кровати, он рванулся в прихожую, ноги его уже слушались плохо, но голова была по-прежнему ясной, мысли летели с необычной быстротой, он сунул ноги в ботинки, заминая задники сделал шаг к входной двери, повернул ручку замка, открыл дверь на лестницу, но тут же вернулся в комнату, упал возле тумбочки с телефоном, суки, вот ведь суки, надо было выкинуть, так проколоться, надо было взять у Стасика, да, а если Стасик, если Стасик тоже, он сбросил трубку с аппарата, набрал “ноль”, набрал “три”, лег на спину, воздуху уже не хватало, слабеющей рукой попытался поймать трубку, из которой с нарастающей энергией неслось щелканье, трескотня, щебет, которые сменились тишиной.
Тишина и поразила Петра Ивановича, когда он, толкнув приоткрытую дверь, вошел в квартиру. Лежащий кверху подошвой темно-красный полуботинок на высоком каблуке словно вздыбил коврик в прихожей. Петр Иванович нагнулся, рукой в перчатке перевернул ботинок, расправил задник, распрямился.
— Антон? Антон! Вы здесь? — спросил Петр Иванович, ногами расправляя коврик.
Петр Иванович сделал еще шаг по прихожей по направлению к открытой двери в комнату и увидел узкую ступню, черный носок, полоску белой кожи между носком и штаниной. Петр Иванович отступил назад, прикрыл входную дверь.
— Антон! — повторил он.
Шагнул в комнату.
Обрезчиков лежал на спине, странно выгнувшись, раскинутые в стороны руки, сжатые кулаки, плотно стиснутые, оскаленные зубы, из уголков рта выбегали две пенные струйки.
Петр Иванович сразу понял, что Обрезчиков не дышит. Что сам он спасти его не может, а никакая “скорая” тут уже не поможет. Он давно не видел мертвых. Последний раз — в Африке. Нет, последним мертвым человеком была жена брата, Маша. Да-да, Маша, но от мертвого тела Обрезчикова исходило нечто, испугавшее Петра Ивановича. Этот человек, Петру Ивановичу при жизни неприятный, вторгшийся в его жизнь, укравший — словно Анна была вещью — из его жизни любимую женщину, человек, которого Петр Иванович и в самом деле собирался вызвать на поединок, не важно — на пистолетах, на кухонных ножах, обрезках водопроводных труб, — был мертв. Петр Иванович наклонился над Обрезчиковым. Последние мгновения жизни Обрезчикова, судя по цвету лица, по вылезшим из орбит глазам, были ужасны, Обрезчикову было больно, страшно.
Петр Иванович поймал раскачивающуюся на шнуре телефонную трубку, послушал звучащие из трубки короткие гудки. Нажал на рычаг, услышав гудок, набрал “ноль-три”, там было занято. Он вытащил бумажник, достал документы на машину, листок с номером телефона службы спасения, далеко отставив руку с листком, сверяясь с ним, набрал номер.
— Служба спасения, — бодро ответили ему.
— Я нашел тело мертвого человека, — сказал Петр Иванович.
— Простите, что вы сказали? — спросили на другом конце провода.
Петр Иванович прокашлялся и повторил.
9.
Проводив Ивана, Петр Иванович, задержался в здании аэропорта. Ему не хотелось выходить под словно перевернутое, почти черное у самой земли, постепенно светлеющее кверху небо. Казалось — разреженное пространство внизу, а чем выше, там, куда вот-вот поднимется несущий Ивана самолет, плотный, насыщенный кислородом воздух. А еще выходить пришлось бы вместе с Анной, тоже примчавшейся в “Домодедово”, идти с ней рядом до стоянки. Поэтому он и попрощался с сестрами, лишь только они втроем вернулись на эскалаторе на первый этаж. Он долго придумывал предлог, мялся, но Анна пришла на помощь, протянула руку. Петр Иванович слегка сжал прохладные пальцы и посмотрел Анне в глаза. Она в ответ улыбнулась.
Петру Ивановичу было достаточно того, что все время, пока они тыркались в пробках по дороге в аэропорт, испытывал неловкость от присутствия в машине сестры Анны, Кати. Иван сидел с ней на заднем сиденье, молчал, держал Катю за руку. Катя все время что-то говорила шепотом, иногда — чуть громче, и тогда Петр Иванович слышал, как она жалуется, что ей будет без Ивана плохо, что Иван мог бы взять ее с собой в Лондон, что оттуда ей было бы проще поехать в Дарфур, к Ивану.
Иван отвечал, что его просьбу рассматривают, но они еще не женаты, что у Кати нет нужной в Дарфуре профессии, что если бы она была медсестрой, то все бы решилось быстрее. Повторял уже говоренное много раз, но Катя не успокаивалась, а продолжала жаловаться, и их монотонный разговор постепенно начал Петра Ивановича раздражать. А тут еще — Анна, стоявшая возле стойки регистрации, высокая, красивая, ухоженная, бледная, на высоких каблуках, подставившая Петру Ивановичу для поцелуя губы, он же ограничился щекой, начавшая со слов соболезнования, потом переключившаяся на Катю, сделавшая Кате выговор и за унылое выражение лица и за блеклый шарфик, похвалившая Ивана за его подвижничество — она так произнесла это слово, что Петр Иванович поморщился, — и наконец вставшая рядом с Петром Ивановичем с таким видом, будто кто-то, Иван или Катя, их ребенок. Анна почему-то светилась гордостью. Чем она гордилась? Петр Иванович этого не понимал.
Петр Иванович, конечно, поблагодарил Анну за соболезнования, но произносила она точь-в-точь те же слова, которые он слышал по телефону, на похоронах Галины Федоровны, на поминках. Петр Иванович хорошо, слишком хорошо помнил слова матери об Анне и с трудом вновь подавил в себе желание кое-какие из них процитировать. Единственное, за что Петр Иванович и был благодарен Анне, так это за то, что Анна, забравшая сестру с собой, избавила от необходимости отвозить хлюпавшую носом Катю в город.
Он посмотрел, как сестры движутся в толпе, отметил взгляды, какими многие мужчины провожали Анну, почувствовал, что он хочет эту женщину, все еще — хочет, что готов ее простить. Но Анна больше не просила о прощении, а Петру Ивановичу было необходимо соблюсти ритуал: она просит прощения — он долго не соглашается простить, потом — прощает, они вместе, или он, или — она, выбирают то, что надо будет сделать для заглаживания вины. А если бы она еще раз попросила о прощении сегодня? Перед тем как пойти вместе с Катей на стоянку? Он бы продолжал следовать ритуалу? Или уступил бы своему желанию? Что в нем бы перевесило? И если бы он и простил Анну сегодня, не проступила бы обида вновь? Уже вечером? На следующий день? Через месяц? Год?
Петр Иванович смотрел, как Анна красиво ставит ноги, и ему хотелось вылизать ее икры, укусить за пятку. Рядом с ней безликая, ровная Катя была всего лишь тенью. Покорность судьбе и обстоятельствам читалась во всем ее облике. Петр Иванович подумал про Ивана, скользящего, плывущего, но — настойчивого, упертого. “В кого он такой получился?” — подумал Петр Иванович, достал телефон и позвонил брату.
Андрей Иванович соблюдал постельный режим. Его предынфарктное состояние продолжало пугать врачей, он лежал у себя в спальне, Юлечка — Петр Иванович поймал себя на том, что мысленно назвал жену брата так, как ее называла Галина Федоровна, — по мере сил ухаживала за мужем, но по большей части сидела в кресле и жаловалась на самочувствие, ее новая беременность оказалась для всех, для Юлечки — тоже, сюрпризом.
— Улетел? — слабым голосом спросил Андрей Иванович.
— Еще нет. Мы его проводили с Катей, он прошел таможню, паспортный контроль. Теперь, наверное, шастает по дьюти-фри.
— Анна вас нашла? Она мне звонила, узнавала номер рейса, хотела попрощаться. Нашла?
— Нашла. Она забрала Катю.
— Петя! — в голосе Андрея Ивановича появились так знакомые Петру Ивановичу жалобные нотки. — Помирился бы ты с ней. Она прекрасная, добрая женщина, так тебя любит, так страдает от вашей размолвки. Ну что ты себе такое придумал? Тебе, прости, пора уже определиться, в твои-то годы…
Петр Иванович поморщился.
— Хорошо, Андрей, я подумаю. Определюсь. Ты лучше не волнуйся обо мне, у меня все будет хорошо, — сказал Петр Иванович. — Как Юля себя чувствует?
— Ее мутит. Она пьет воду с лимонным соком, боюсь, как бы не разыгрался гастрит.
— Да-да, это возможно. Пусть поест каши. Овсяной.
— Я ей говорил, но Юля не любит овсяную кашу. Ты приедешь?
Петр Иванович вздохнул. Ему не хотелось ехать в дом брата, а настойчивость, с которой Андрей Иванович просил Петра Ивановича жить вместе, удивляла. Слова брата о том, что в доме есть и его, Петра Ивановича, доля, казались ему странными. Какая такая доля? Его деньги, которые он когда-то давал брату взаймы, а тот долг не вернул? Деньги были небольшими, Петр Иванович дал матери слово, что никогда о них напоминать не будет. Нет, никакой доли его там не было.
— Наверное, — сказал Петр Иванович. — У меня есть кое-какие дела. Одна встреча. Предлагали работу…
— Да что ты? Отлично! В редакции? В газете?
— Да, в редакции газеты. Давай пока об этом говорить не будем. Ты будешь первым, кому я все расскажу.
— Петя, нас так стало мало! Мы же осиротели, Петя! — голос Андрея Ивановича звучал все более жалобно.
— Успокойся, Андрей, посмотри какие-нибудь мультики, я обязательно приеду.
— Иван обещал позвонить, не звонит…
— Он обязательно тебе позвонит. Он уже тебе звонит. У тебя же занят телефон. Мы с тобой попрощаемся и…
— Да-да, Петя, я понял, пока!
Сквозь огромные окна здания аэровокзала, прорезая скопившуюся темень, прорвался яркий солнечный луч, но сил у него было еще мало, луч осветил обледеневший сугроб и погас. Петр Иванович подошел к прилавку кафе, заказал кофе и кусок пирога. Ему хотелось с черникой, но с черникой не было, и он выбрал лимонный, оказавшийся слишком сладким. Открывая плошечку со сливками, он неловко сдернул фольгу, испачкал пальцы. Вытирая их жесткой салфеткой, подумал, что домодедовская девушка за стойкой была и не столь симпатична, как в “Шереметьево”, и не столь любезна. Да и кофе был горек. Петр Иванович, оставив на стойке недопитую чашку и недоеденный пирог, пошел к выходу.
И вдруг Петр Иванович почувствовал, что все, и вокруг него, и внутри, выстроилось, успокоилось. Все приобрело свое, четкое и ясное предназначение. И смерть этого несчастного Обрезчикова, и даже смерть матери. Он чувствовал себя частью какого-то целого. Не враждебного, как прежде. Он знал, что вот сейчас сядет в машину, приедет в свою квартиру, пообедает, немного отдохнет, потом поедет к брату, где выслушает жалобы Юлечки, поиграет с Митенькой, посидит возле кровати Андрея. И если раньше такая перспектива его бы раздражала, то теперь ему было всего лишь любопытно — сколько времени это еще продлится? чем закончится? как? И он подумал, что, если бы Обрезчикова не убила та инъекция, если бы Обрезчиков дожил до его лет, он так же, как Петр Иванович, был бы никому не нужен, так же был бы одинок, лелеял бы свое одиночество, упивался бы им, уже не злясь на всех вокруг как на причину одиночества и тоски. Он покачал головой, вспомнил лежавшую в гробу мать, впавшие щеки, сложенные руки, надломанный ноготь, зацепившуюся за него белую нитку. Петр Иванович почувствовал, что сейчас заплачет, быстрым движением достал из кармана темные очки, ускорил шаг, вышел на улицу, лавируя между вышедшими покурить, уворачиваясь от стремящихся к входу людей с чемоданами и сумками, дошел до края тротуара, повернул направо, пошел к автостоянке. Если бы он смог, то попросил бы — Петр Иванович не знал — за что именно? — но чувствовал свою вину — у Обрезчикова прощения. Он приподнял очки, посмотрел на низко висящее, темное небо, его губы начали шевелиться, и он услышал, как кто-то его окликает.
— Колонтаев! Петя!
Петр Иванович остановился, обернулся на голос. Его окликал Вадик, подтянутый, загорелый Вадик. Возле ног Вадика стояли два чемодана на колесиках, чуть позади него стояла его дочь. Вадик шагнул к нему.
— Вот так встреча! — Вадик улыбнулся, и лицо его покрылось сеткой мужественных морщин. — Я тебя сразу не узнал. Выглядишь шикарно! Летишь куда-то? Прилетел? А мы вот прилетели, а машину за нами не прислали. Каждый раз накладки, каждый раз. Это моя дочь, Лена. Лена, познакомься, это мой старинный товарищ…
— Петр Иванович, — пожимая руку Вадика, Петр Иванович кивнул Лене и дал очкам опуститься на переносицу. — Вы из Ирландии?
— Ирландия? Какая Ирландия! Что ты! Лена приехала меня встретить, а тут…
Между Вадиком и Петром Ивановичем, бесцеремонно, плечом оттесняя Петра Ивановича, втиснулась Вадикова спутница.
— У них сейчас машины нет, я потребовала, чтобы такси было за их счет, но они… — затараторила она, складывая мобильный телефон.
— Петя, ты не… — начал Вадик.
— Не-ет, — Петр Иванович. — Не могу! Босс из Самары прилетает. Концерты. Был рад видеть! Звони!
Он пошел к стоянке. Через полтора десятка шагов поборол желание оглянуться. Усмехнулся. Глубоко вздохнул. Снял очки. Руки дрожали.