Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2010
Эта статья была заказана автору в рамках проекта, инициированного невероятно солидной международной организацией, предназначенной хранить культурное многообразие. В частности, нам, группе российских ученых и публицистов, предлагалось в специальном сборнике обсудить пути к мирному исламо-христианскому диалогу. Я собрал в единое целое холодные наблюдения ума и горестные заметы сердца последних лет, по обыкновению, стараясь не сгладить, а заострить и без того задевающие места, чтобы в процессе дискуссии нащупать более умиротворяющие формы. Однако, к изумлению моему, дискуссия не состоялась. Хранители многообразия не проявили ни малейшего интереса к многообразию в собственных рядах, они просто проголосовали и исключили статью из сборника как несоответствующую их принципам. Не вступая в дискуссии, вот что меня поразило.
С одной стороны, мне это было привычно: при старом режиме редактору тоже достаточно было объявить, что работа немарксистская, чтобы разом покончить с нею. Но, с другой стороны, советские редакторы имитировали негодование, изображали искренних марксистов. А эти милейшие дамы и господа ничего не изображали — не обличали, не пускались в спор, — проголосовали и пошли обедать.
Это, по-видимому, и был урок истинного плюрализма или, если угодно, политкорректности — не возражать, а изолировать несогласных. Но покуда мы в нашей варварской, не изжившей имперских симптомов и синдромов России еще не поднялись до таких высот и готовы обсуждать и совершенствовать даже то, что нам не нравится, предлагаю обсудить эту крамолу у себя дома.
Итак…
Исламо-христианский диалог в странах христианской традиции сегодня чаще всего понимают не как диалог абсолютов, а как диалог культур. При этом и в культуре обычно видят не тотальное мировоззрение, наделяющее смыслом и целями человеческую жизнь, но некое украшение, вроде глазировки на булочке. Кулинарные ассоциации, порождаемые идеей культурного диалога, настолько сильны, что круглые столы, посвященные проблеме ксенофобии, не раз на моей памяти завершались ломящимися от национальных яств прямоугольными столами. Мирно соседствующие на единой скатерти пельмени и манты, блины и кебабы давали понять, что христианство и ислам вполне могут мирно сосуществовать не только за общим столом, но даже и на общем столе.
Можно подумать, кто-то что-то имел против кебабов…
Увы, за пределами круглых и прямоугольных столов все складывается далеко не так идиллически…
Боги в коммуналке
После распада объединяющей коммунистической идеологии вполне естественным образом в многонациональной России выдвинулись идеологии этнические, немедленно пожелавшие подкрепить национальную идентичность идентичностью религиозной, которая, в свою очередь, создала опасность усиления межнациональных конфликтов еще и религиозной составляющей.
Поэтому перед формальными и неформальными лидерами Российского государства впервые за много десятилетий во весь рост поднялась задача примирения хотя бы самых влиятельных конфессий — ислама и православия. Церковные круги давно пытаются ввести преподавание религии в школы, либеральные же круги возражают, что это было бы дискриминацией ислама и других вероучений, — тогда уж надо преподавать все вероучения разом — или хотя бы главнейшие. Пусть в одном классе мулла излагает учение Магомета, а в другом священник излагает учение Христа. А еще лучше ввести общий курс “История мировых религий”, в котором каждая вера найдет место; школьники же пусть свободно избирают ту, что понравится, — или никакую.
Однако истинно верующие, как христиане, так и мусульмане, совершенно справедливо указывают на то, что курс “История мировых религий”, начинающийся с анимизма и политеизма, невольно закладывает основы “слишком человеческого” отношения к вере как к части человеческой культуры, а не как к чему-то абсолютному, тогда как для верующего религия — именно абсолютная истина. А абсолютная истина не может признать, что и другая истина по-своему ничуть не хуже — плюрализм в вере автоматически порождает безверие, считают те, кто всерьез предан христианству или исламу. Тем не менее либеральная мысль видит выход в политкорректности, которая бы не только не сосредоточивалась на христианстве или исламе, но, напротив, максимально увеличивала количество участников межрелигиозного диалога, правильно отражая позиции сторон и не навязывая ни одну из них.
Сторон… Но кто же эти стороны? Позитивисты, буддисты, иудеи, католики, лютеране, православные, шииты, сунниты, мормоны, “свидетели Иеговы”, сикхи, синтоисты, приверженцы вуду и несть им числа?.. И никто никому ничего не навязывает?
Однако возникает вопрос: способствует ли миру усиление всех соперников разом? Или усиление хотя бы одного из них? Пробуждающее в остальных ревность и мечту о реванше. Но ведь нечто подобное, уверяют нас, практикуется в тех странах, которые называют себя цивилизованными, а стремление во всем им уподобиться — пусть даже для этого придется искусственно насадить проблемы, еще не успевшие вырасти естественным порядком, — составляет вполне влиятельное течение нашей общественной мысли…
И вот издательство “Текст” при поддержке Министерства культуры Франции — Национального центра книги — в 2007 году выпустило в свет поучительнейшую книгу “История Бога”.
Предисловие историка Рене Ремона — президента Национального фонда общественных наук и члена Французской академии начинается скромно: “растущее невежество в вопросах религии”, “пагубно сказывается на передаче культурных ценностей от поколения к поколению”, — однако уже в следующем абзаце это оскорбительное для верующего низведение метафизики до культуры почти дезавуируется: “Религия — великая движущая сила общества: как бы далеко ни зашла секуляризация в современном мире, религия остается важнейшей составляющей в сознании личности и в судьбе народов… История показала способность религии противостоять самым упорным и длительным усилиям по искоренению веры из души народов. Произошло обратное: вера восторжествовала над отрицавшими ее системами”.
Похоже, это правда — человек разумный был назван разумным слишком поспешно, его правильнее было бы назвать человеком фантазирующим: он способен жить только сказками, и когда разум отнял у него сказки религиозные, он ударился в сказки социальные, настолько чудовищные, что возвращение к респектабельным религиям, уже миновавшим юношескую пору бури и натиска, казалось бы, может послужить неплохим противоядием. Поскольку религиозные войны нам как будто уже не угрожают.
Или все-таки угрожают? “Многие рассчитывают, — пишет Рене Ремон, — что сравнительное исследование различных религий приведет к лучшему взаимопониманию и к росту терпимости. Нам очень хотелось бы, чтобы эти ожидания оправдались”. Для этого каждую религию в книге представляют не “равноудаленные” ученые с их холодными микроскопами и безжалостными скальпелями, а “выдающиеся духовные лица разных конфессий”. Правда, умерших богов политеистической эры представляет не жрец Зевса или Изиды, но ординарный профессор Пьер Левек. Зато боги Африки представлены самым настоящим жрецом вуду Базилем Клиге, защитившим в Сорбонне диссертацию в 1994 году. О богах доколумбовой Америки рассказывает профессор Тереза Буисс-Кассань. По пантеону богов Азии читателя сопровождают пандит Шастри (индуизм) и преподобный Дагпо Римпоче (буддизм). В мире же единобожия беседу ведут главный раввин армии Израиля Дени Акун, капеллан собора Парижской Богоматери Поль Гиберто и ректор Мусульманского института Большой парижской мечети Далиль Бубакер.
Наличие таких авторитетов, по мнению составителя, делает излишним представление “производных” конфессий, вроде православия или протестантизма, не говоря уже обо всяческих локальных “язычествах” и прочей периферийщине. И для читателя, взыскующего авторитета, а не истины, этого вполне достаточно. Но этого достаточно и для того, чтобы весь “салон отвергнутых” — а в России это прежде всего православная церковь — почувствовал себя смертельно оскорбленным: ведь речь идет не о социально доминирующих и периферийных культурных течениях, а об Истине с большой буквы!
Однако “История Бога” скорее всего и не борется за мир во всем мире, но лишь хочет взбодрить главные религии, увеличив при этом их приемлемость друг для друга. Задачи почти взаимоисключающие, ибо страстная приверженность собственной Истине как правило автоматически рождает неприязнь к тем, кто ее не разделяет. А столь последовательное и рациональное изучение, как уже отмечалось, мало способствует подлинной религиозности: когда перед умственным взором школьника проходят десятки абсолютно разных и одинаково не обоснованных картин мира, десятки названных и тысячи неназванных богов (Баал-Астарта-Афродита-Сарапис-Ваджрапани-Ахурамазда-Маву-Кецалькоатль…), только у самых бесхитростных не возникнет вопрос: а чем же лучше мои? Подобные книги хотя и препятствуют духовной изоляции в какой-то единоспасающей вере, чего, собственно, для своих адептов и желают истинно верующие мусульмане и христиане, но зато подталкивают либо к релятивизму (все религии более чем сомнительны), либо к экуменизму (все религии по-своему хороши). Даже не знаю, какая из этих позиций более неприемлема для обладателей любого единственно верного учения, хоть христианства, хоть магометанства.
Кое-кто из высоких авторитетов даже и в самой “Истории Бога” выражается на этот счет вполне откровенно. Капеллан цитирует энциклику римского папы насчет того, что Иисус Христос — “осуществление стремлений, живущих во всех религиях мира, и тем самым он их единственный и окончательный результат”; главный армейский раввин говорит об абсолютной ценности предписаний Торы; ректор Мусульманского института подчеркивает, что Бог милостивый и милосердный у мусульман — гораздо симпатичнее “сепаратистского и ревнивого Бога Израиля”.
Представляю, как священники, муллы и раввины станут обмениваться подобными колкостями в светской школе, упрятывая жало в политкорректную вату… И будут совершенно правы, ибо ценность всякой религии именно в том, чтобы освободить человека от груза сомнений. А потому, утратив монополию, любая религия почти утрачивает метафизическую ценность, превращаясь всего лишь в одну из многих культурных традиций. И если человек хочет сохранить свою веру в неприкосновенности, ему лучше всего не выходить из круга единоверцев, как и рекомендует испытанный веками иудаизм. Чтобы избежать мучительных сомнений и судорожных попыток обесценить тех, кто эти сомнения несет, ибо важнейшая функция нашей психики — самооборона, обеспечение душевного комфорта. И если так называемый диалог культур в идеале заключается в том, что культуры держатся как можно дальше друг от друга и каждая из них сама выбирает у другой то, что ей приходится по вкусу, то это же в стократной степени относится к диалогу религий: из него все они выйдут потрепанными, а участники диалога — оскорбленными…
Короче говоря, иноверцев лучше держать подальше друг от друга, а образование без крайней нужды не колыхать… О, бурь заснувших не буди — под ними хаос шевелится!
Уроки империй
Увы, холодные наблюдения ума и горестные заметы сердца привели меня к грустному выводу: толерантности нет в человеческой природе, толерантными и прагматичными бывают только победители, желающие спокойно наслаждаться плодами своего успеха, — побежденные же всегда их ненавидят и сочиняют самоутешительные сказки насчет того, что проиграли они исключительно из-за своего великодушия и благородства, а победители восторжествовали над ними только потому, что были подлыми и безжалостными. Так было, есть и будет, ибо склонность к самооправданию составляет одну из глубиннейших потребностей человеческой психики. Но оправдать себя, не обвиняя при этом своего победителя, задача не для среднего ума, — заметно увеличить количество толерантности в нашем мире можно, лишь уменьшая количество людей, которые ощущают себя побежденными. Однако ни на одном пьедестале почета не могут разместиться многие — иначе он перестанет быть пьедесталом…
Но можно ли предоставить каждому народу, каждой цивилизации свой отдельный пьедестал?
Можно, если они выстроят этот пьедестал для себя сами, объявив именно его самым подлинным, самым высоким пьедесталом. Именно этим народы и занимаются в периоды своего становления — каждый народ создает свою культуру, свой пьедестал, для самовозвеличивания, и сохраняет жизнеспособность лишь до тех пор, пока в нем живет эта коллективная греза: скромные народы не задерживаются на исторической арене. Потому-то, вопреки либеральному катехизису, национальные культуры не сближают, но, напротив, наиболее остро разобщают нации. Не респектабельные космополитические “вершки” культур, но полубессознательные “корешки” предвзятостей и преданий, “обосновывающих” убежденность (всегда иллюзорную) каждой нации и включающей ее цивилизации, что именно она “самая-самая”, — ради этой убежденности они и создаются. В простодушные времена эту уверенность никто и не скрывает.
Нации создаются и объединяются в цивилизации не ради достижения каких-то практических материальных целей, — для этого существуют промышленные и финансовые корпорации, включая криминальные, — а ради обретения (всегда иллюзорного) чувства избранности, уникальности, причастности чему-то прекрасному, почитаемому и долговечному. Но представляете себе общество, в котором избранными себя считают все? Когда имеет место не конкуренция прибылей или технологий, а конкуренция вымыслов?
Конкуренция не причина для ненависти, учат нас, но можно ли избежать ненависти, когда конкурент пытается разрушить твое жилище? А главным жилищем всякого человека являются его иллюзии. И для них разрушительно все — любая рациональность, любое соседство чужой сказки, обнаруживающее относительность твоей: слишком тесное соприкосновение культур всегда бывает гибельным как минимум для одной из них. Ибо культуры, повторяю, не системы знаний, которыми можно делиться, а системы иллюзий, которые можно лишь внушать — наталкиваясь на сопротивление прежних. Правда, культура победившая, вобравшая в себя какие-то приглянувшиеся элементы уничтоженной соперницы, уже может позволить себе великодушие, принявшись воспевать исчезнувших индейцев, черкесов или сарацинов. И даже назвать канувшую в прошлое смертельную борьбу результатом недоразумения. Хороший пример — книга Франко Кардини “Европа и ислам”, особенно ее подзаголовок — “История непонимания”: стремление обобрать или подчинить себе другого сегодня называют непониманием.
Увы, чем больше народы соприкасаются, чем лучше узнают и понимают, тем сильнее и раздражают друг друга: каждый все отчетливее начинает понимать, что его возвышенному образу самого себя нет места в мире другого, что другой, точно так же, как и он сам, приберегает наиболее возвышенные чувства для себя. Конфликты иллюзий бывают самыми непримиримыми, и диалог их может только обострять. Ибо и в самом деле невозможно доказать, что именно моя мама лучше всех, а моя Дульсинея самая прекрасная дама во всем подлунном мире. Возражая против этого, мы не переубеждаем, но лишь оскорбляем друг друга. А, переубедив, уничтожаем миражи, которые только и наполняют нашу жизнь смыслом и красотой. Но таких дураков, которые бы с легкостью позволили чужим миражам вытеснить свои, на свете нет и не предвидится.
Мечта о царстве всеобщей толерантности, как и всякая иная сказка о мировой гармонии, я думаю, способна сделать мир несколько добрее — покуда она из прекрасной грезы не пытается превратиться в практическую программу, — тогда она обращается в кошмар. Хотя в гомеопатических дозах — в качестве этикета — она вполне практична: научились же мы в личном общении не задевать достоинства друг друга, делая вид, что нас не разделяют никакие интересы, что для нас вовсе не важно, кто более, а кто менее богат, знаменит, красив, умен, любим, — подобная дипломатия абсолютно необходима и при общении народов. Но мечтать о том, что эта декорация способна заменить реальность с ее колоссальным неравенством и жесточайшей конкуренцией…
Словом, свой принцип взаимодействия культур я бы рискнул сформулировать так: народы должны общаться через посредство своих рационализированных элит и прагматизированных периферий, а соприкосновение национальных тел, их культурных ядер желательно свести к минимуму. Любовь культур может быть только платонической: слишком тесное сближение тел обращает ее в отвращение.
Главные трудности межкультурного общения возникают тогда, когда в соприкосновение вступают массы. Ибо у массового человека есть опасная склонность судить каждую социальную группу по наиболее вредоносным ее представителям. Чтобы уменьшить страх одной культуры перед другой, нужно прежде всего изображать вызывающих тревогу соперников слабыми, страдающими, ибо сила всегда вызывает тревогу.
Если культура не обеспечивает человека иллюзией, что он является частью чего-то “самого-самого” прекрасного и справедливого, у него исчезает мотив ее защищать, приносить ей даже скромные жертвы. И тогда она обречена на поражение и распад. А принадлежащие ей люди обречены на ужас ничтожности перед бесконечно огромным и бесконечно равнодушным мирозданием. Ибо главная задача культуры и заключается в том, чтобы создать защитный слой иллюзий, ограждающих человека от осознания собственной мизерности: главные функции культуры не социальные, но экзистенциальные, для преодоления экзистенциального ужаса и нужна национальная, а тем более религиозная идентичность. А потому каждой культуре, каждой вере необходим собственный уголок, в котором бы она ощущала себя безраздельной хозяйкой, нужно по возможности избегать культурных и метафизических коммуналок. Однако сегодняшняя глобализация творит подобные коммуналки в невиданных прежде масштабах, а потому избежать столкновения упрощенных культурных ядер — столкновения массовых иллюзий — в пределах одной страны уже практически невозможно.
Каждый человек хотя бы у себя дома желает ощущать себя самым мудрым, самым справедливым и самым уважаемым. Такое возможно лишь в отдельной квартире, но никак не в коммунальной. И современный терроризм в какой-то мере может быть уподоблен высокоидейной коммунальной склоке. Культуры обогащают друг друга только на расстоянии, когда каждая добровольно берет у другой то, что ей нравится. Вспомним, как мы любили Запад издалека, как гонялись за Ремарком и Хемингуэем, как почти подпольно развивали джаз и переименовывали улицу Ленина в Бродвей! И какую настороженность, а то и вражду стал вызывать “американский образ жизни”, когда россияне начали угадывать за его проникновением в свою культурную среду пренебрежение и принуждение…
Однако притормозить культурную экспансию хотя и трудно, но все-таки возможно, когда речь идет о культурах, разделенных государственными границами (впрочем, мировое сообщество тоже мало озабочено принципом культурного невмешательства). А вот как быть с культурами, оказавшимися в пределах одного государства вследствие завоеваний или миграций?
Когда меня пригласили в крупный северный город высказаться на тему “Как жить в мире, оставаясь разными?”, я уже заранее знал, и что скажу я сам, и что скажут мои оппоненты. Я (на деле, разумеется, в десять раз более сжато и скомканно): “В своем стремлении дискредитировать национальные чувства, рационалистическая мысль стремится их представить бессмысленной ненавистью ко всему непохожему, Другому — как будто источником вражды являются различия. Но кто когда-нибудь слышал о вражде между блондинами и брюнетами? Между бегунами и штангистами? А различия между мужчинами и женщинами, наоборот, влекут их друг к другу. Потому что источником вражды является только конкуренция, и прежде всего это борьба за звание самого красивого, самого мудрого, самого благородного, самого древнего, самого многострадального народа в подлунном мире.
И уничтожить эту борьбу за первенство невозможно, можно разве что добиваться первенства в разных сферах. Уверяя себя, только про себя, а не вслух, что именно твоя-то сфера и есть самая главная. Так чемпион по бегу свысока поглядывает на чемпиона по штанге, тот платит ему полной взаимностью, и в результате все довольны, пренебрегая ироническим взглядом чемпиона по шахматам. Это разделение и следует оберегать, не замахиваясь на невозможное — на дружбу народов: индивиды разных национальностей могут дружить сколько угодно, но народы дружить не могут, ибо их порождает стремление не к равенству, а к избранности”.
Для того чтобы представители разных культур могли хотя бы в какой-то степени слышать, входить в положение друг друга, сильные должны осознать свою силу, а слабые — свою слабость. Сильные не должны впадать в истерику и бить мух булыжником, а слабым не следует бросать вызов тем, от чьего миролюбия зависит их судьба. Последнее, правда, наиболее мучительно для национальной гордости меньшинств, и я вовсе не предлагаю им отказаться от нее, то есть исчезнуть; я предлагаю лишь утолять эту гордость в тех сферах, где более ценится индивидуальная воля, индивидуальный талант — где можно достичь огромного личного успеха и при этом сделаться предметом любви и гордости русского большинства, как это удалось Муслиму Магомаеву, Махмуду Эсамбаеву, Высоцкому, Окуджаве, Алферову, Слуцкой…
Нужно лишь почаще давать понять простому человеку, что все международные успехи российских ученых, спортсменов, художников независимо от их национальности в конце концов приписываются русскому народу, подобно тому как славу Петербурга составляют архитектурные шедевры, выстроенные итальянскими зодчими.
Представители национальных меньшинств могут достигать сколь угодно высоких успехов в культуре большинства, не вызывая ничего, кроме любви и гордости, покуда они не ощущаются инородным вторжением в доминирующую культуру, поэтому равенство индивидов вполне возможно, но равенство культур — опасная утопия: доминирующая культура этого не допустит, разве что потерпев поражение в самой настоящей гражданской войне. “Кто в доме хозяин?” — этот роковой вопрос надолго заслонит все культурные проблемы. Конкуренция индивидов рождает только раздражение, а вот конкуренция культур — святую самоотверженную ненависть, ибо утрата чувства коллективной избранности оставляет человека беззащитным перед лицом грозной вечности. Зато если национальные меньшинства будут развивать свою культуру для собственного пользования (для чего все национальные культуры изначально и предназначены), то вполне может оказаться, что — на некотором расстоянии — ею будет очаровано и национальное большинство. Культурные различия вполне приветствуются и заимствуются всеми народами, пока это ощущается как добровольный выбор, — так вошли в русскую культуру силлабо-тоническое стихосложение, архитектурный классицизм, балет, шашлык и джаз. Но даже слабый намек на принудительность, на насильственное вторжение немедленно вызовет реакцию отторжения.
“Малым народам” не стоит забывать о том, о чем в личной жизни с грустью помнит каждый разумный человек: что бы с тобой ни стряслось, у других на первом месте все равно будут оставаться их собственные заботы, и власть, даже благожелательная, насколько власти вообще может быть присуще это свойство, ни из-за какого “малого народа” не станет всерьез ссориться с “большим”.
Поэтому даже по самым вопиющим поводам обращаться за поддержкой к народу и к власти следует совершенно по-разному, памятуя, что у них совершенно разные цели: у народа на первом месте гордость, у власти — безопасность. Обращаясь к народу, необходимо подчеркивать его великодушие и безупречность, всячески снимая с него ответственность за действия мерзавцев и психопатов, сколько бы их ни набралось (“нацисты не имеют национальности”), и всячески напирая на общую заинтересованность в спокойствии и процветании общей страны (что есть чистая правда). Власти же с предельной убедительностью нужно открывать глаза на то, что, закрывая глаза на подвиги нацистов, она наживает больше неприятностей (для себя), чем предотвращает. Ну, а по отношению к собственным врагам наша власть умеет пускать в ход даже и не вполне стандартные средства…
Это о разумном поведении народов “малых” по отношению к народам “большим”. Для внутреннего же употребления им (нам, ибо половиной крови я и сам принадлежу к национальному меньшинству) можно дать еще один совет: меньше пафоса. Разумеется, преступления против ни в чем не повинных людей необходимо клеймить как бесчеловечные — “про себя”, однако, понимая, что они очень даже человеческие, слишком человеческие: ощутив хотя бы мнимую угрозу своим воодушевляющим сказкам, ни один народ не сумел избежать безобразных жестокостей. Если не предъявлять человеческой природе завышенных ожиданий, будет и меньше поводов для обид. И если даже ты сделаешься любимцем и гордостью “большого народа”, все равно до конца ты никогда не станешь своим, до конца своими могут сделаться разве что твои внуки. А лично тебя всякий откровенный культурный диалог непременно будет чем-нибудь задевать.
И с этим нужно либо смириться, либо уезжать — в любой из миров, где тебя ждут ровно эти же проблемы. Так что лучше быть терпимым к тому, чего избежать все равно не удастся. Правда, это куда легче провозгласить, чем исполнить: не имитировать терпимость, а быть по-настоящему терпимыми удается только сильным.
Классический утопический либерализм, так возмущавший Константина Леонтьева (“Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения”), надеялся прийти к гармонии через уничтожение всех национальных и сословных особенностей, а что думает об этом либерализм современный, открыто не замахивающийся на отдаленные прогнозы и, тем более, на масштабное социальное проектирование? Или и к нему тоже применимы раздраженные слова того же К.Леонтьева “Система либерализма есть, в сущности, отсутствие всякой системы, она есть лишь отрицание всех крайностей, боязнь всего последовательного и всего выразительного”?
Впрочем, уклонение от крайностей и определенностей, может быть, и есть наилучшая тактика, когда все вступающие в диалог субъекты равно избегают крайностей и определенностей. Но если хотя бы один из них со всей определенностью и не страшась никаких крайностей стремится к доминированию, что тогда удержит сообщество от ужасов войны всех против всех, той войны, которую Гоббс считал естественным состоянием человеческого общества?
В том, что касается отношений между индивидами, кажется, мало кто даже из самых либеральных либералов готов отрицать монополию на применение насилия как главное средство межличностного примирения, но когда речь заходит о существах тысячекратно более амбициозных и безответственных — о нациях, западная социальная мысль выдвигает две трудносовместимые идеи: с одной стороны, все культуры равноправны, все заслуживают сохранения и поддержки (разнообразие — один из важнейших лозунгов дня!); с другой стороны, главные будущие конфликты, скорее всего, будут конфликтами этих же самых культур. Но не означает ли это, что, поддерживая все культуры разом, мы тем самым подпитываем будущие конфликты — так сказать, вооружаем все воюющие стороны?
Классическая геополитика была более последовательной. Она стояла на ясном принципе: миром должны править сильные — ведь если передать управление слабым, они все равно не сумеют удержать власть, она неизбежно перейдет к сильным, но только через страдания и кровь — так не лучше ли прийти к этому же самому результату, минуя напрасные жертвы?
Возможно, такой итог вытекает из чрезмерно пессимистического воззрения на природу нации и человека, может быть, желание дружить ей свойственно ничуть не менее, чем желание первенствовать, — кто знает! Ведь пессимисты вечно норовят испортить людям настроение! Правда, оптимисты вечно ввергают их в катастрофы. И если мы не столько мечтаем о земном рае, сколько страшимся земного ада, нам стоит почаще вспоминать, что равенство наций, равно как и равенство индивидов, есть чисто умозрительный идеал, в соответствии с которым человечество еще не жило ни единой минуты. А относительный мир между индивидами удавалось установить лишь государственной власти, которая оказывалась сильнее каждого пассионария в отдельности и даже каждой группы, какую ему было по силам объединить вокруг себя. И точно так же относительный мир между народами удавалось установить лишь имперской власти, которая оказывалась сильнее каждого покоренного народа в отдельности и даже сильнее тех союзов, какие он мог бы…
Правда, такого могущества практически ни одной империи достичь не удавалось — ни одна из них не бывала настолько сильна, чтобы одолеть всех своих вассалов разом — или, по крайней мере, сделать это, не подвергая опасности собственное существование. Отсюда и родился принцип “разделяй и властвуй”. А зрелые империи пришли к еще более мудрому принципу (отчетливо, по-видимому, его не формулируя): собирай подати и не трогай культуру. Это и есть наиболее безопасный диалог культур или, по крайней мере, основание к таковому — культурное невмешательство. По возможности не трогай религию, обычаи — словом, ничего из того, что относится к главной человеческой ценности — к коллективным иллюзиям. Сохрани за покоренными народами право молиться как они хотят, жениться как и на ком хотят, есть, пить, танцевать, одеваться и даже судиться — разумеется, под контролем “федеральной” власти. И лучше всего управлять народами-вассалами руками их же собственных элит, усыпляя гордость последних возможностью входить в элиты “федеральные”, тогда как гордость “плебса” будет убаюкана тем, что с чужеземцами в своей будничной жизни ему сталкиваться почти не придется.
О чем-то подобном сегодня и поговаривают прагматичные лидеры национальных общин: о праве на собственный суд — разумеется, под присмотром государства. Иными словами, если община этим правом начинает злоупотреблять, за этим последуют определенные санкции — вплоть до ее лишения этой почетной прерогативы. Но если община обеспечивает правопорядок среди своих сочленов, тогда и ее культурная деятельность станет вызывать многократно более сильную симпатию.
Либеральное право, само собой, не допускает подобных процедур — все должно быть дозволено либо всем, либо никому. Да и что это за нонсенс — юрисдикция по национальному признаку, который, как всем известно, должен быть внутренним делом каждого: на каких основаниях гражданин, скажем, даже и азербайджанского происхождения должен быть отнесен к азербайджанской общине, если он в глубине души считает себя русским, если не вообще гражданином мира? Лет сто назад эту коллизию пытались разрешить австромарксисты во главе с Отто Бауэром, предложив принцип национальной автономии. Именно национальной, а не территориальной — то есть автономия предоставляется национальным группам, как бы они ни были разбросаны по стране, и каждый гражданин причисляется к той или иной национальной группе по личному зову души, по его личному заявлению: прошу, мол, считать меня азербайджанцем. Таким образом каждая народность существует — и обладает правом на долю в государственном бюджете — до тех пор, пока находятся желающие продлевать ей жизнь.
Теоретически эти добровольные национальные общины и могли бы сделаться теми отдельными квартирами, в которых каждая культура могла бы безмятежно наслаждаться своей избранностью, не раздражая посторонних ушей своим самомнением, открывая им лишь свои общечеловеческие элементы. Вот только вопрос: как предотвратить хотя бы горячие конфликты между этими уникальностями? Ведь мир-то в былые времена обеспечивался отнюдь не равноправием, но именно неравноправием: те национальные общины, которым удавалось привести своих членов к миру с социальным окружением, каким-то образом поощрялись, те, которые не сумели обуздать своих жуликов, насильников и экстремистов, лишались этих поощрений… И все это по силам как тогда, так и сейчас осуществить лишь “имперской” элите, заинтересованной в сохранности и процветании многонационального целого. Если же такая элита оказывается неспособной укротить кнутом или пряником неизбежные амбиции отдельных народов, она открывает путь конфликтам всех со всеми. По крайней мере, прежде всегда бывало так: или все ненавидят центральную власть и воображают, что без нее жили бы в мире и дружбе, или все грызутся друг с другом и мечтают о центральной власти, у которой они могли бы найти управу на наглость соседей.
Итак, мы приходим к выводу, что для более или менее безопасного диалога культур необходимо прежде всего реабилитировать слово “империя”, в определенных кругах уже давно превратившееся в ругательство. Многие либерально мыслящие социологи уверены, что всякое длительно существующее социальное явление непременно выполняет какую-то жизненно важную социальную функцию. Следовательно, не могло бы оказаться столь живучим и пресловутое имперское сознание, если бы вся его миссия сводилась к тому, чтобы наполнять подданных империи бессмысленной агрессией и ни на чем не основанной спесью. Так вот, рискну предположить, что имперское сознание заставляет жертвовать этническими интересами во имя общегосударственного целого. То есть имперское сознание вовсе не высшая концентрация национализма, как сегодня многие привыкли считать, но, напротив, его преодоление во имя более широкого и многосложного единства.
Когда Петр Великий открывал самые высокие государственные поприща инородцам все мастей — это и было проявлением имперского сознания; когда российская власть включала аристократию покоренных народов в имперскую элиту, позволяя “плебсу” сохранять культурную самобытность, — это тоже было проявлением имперского сознания. Зато принудительная русификация стала торжеством национального сознания над имперским.
Хотя при этом нужно вспомнить, что националистический напор сверху в значительнейшей степени был реакцией на национально-освободительные движения снизу — проще говоря, порождался страхом утратить роль “хозяина страны”.
Я вовсе не хочу кого-то осуждать — экзистенциальные интересы национальных меньшинств настоятельно требовали обретения своего угла, где доминировали бы их собственные сказки, а экзистенциальные интересы русского большинства не менее властно требовали сохранения привычной роли. Примирить эти интересы было бы чрезвычайно трудно даже в самых благоприятных обстоятельствах, а уж в условиях распада государства, когда на волю вырываются самые безумные фантазии, и вовсе невозможно. Тут уж каждый действует в меру своих физических сил как в национально-освободительном реванше, так и в национально-охранительной мести.
Зато после всех этих кошмаров те национальные меньшинства, которым удалось сделаться большинством в собственной стране, принялись добиваться национальной однородности куда более рьяно, чем это делалось и при старом, и при новом российском режиме. Ибо в двадцатые годы едва ли не главным врагом коммунистической власти сделался русский патриотизм, окрещенный великорусским шовинизмом, поскольку именно русская химера была главной соперницей химере интернациональной. Политика “коренизации кадров”, в сущности, и была невольным реваншем имперского духа. А сталинская русификация стала отступлением от него.
Хотя, вполне возможно, националистической лестью Сталин всего лишь хотел подкрепить имперский дух русского народа, давая ему понять, что он по-прежнему главный. Ибо угроза государственному доминированию неизбежно порождает националистический реванш, иначе просто не бывает.
Так и напрашивается призыв к национальным меньшинствам: берегите империю! Только уверенность народа-хозяина в том, что на его национальное достояние никто не покушается, обеспечивает вашу безопасность. Мне ли не понимать, что одной безопасности далеко не достаточно, есть еще и гордость, но ведь самоутверждаться вне сферы борьбы за власть можно в тысячу раз более успешно — собственно, за пределами этой толкучки и начинается самое восхитительное и долговечное, а следовательно, и обеспечивающее наиболее прочную экзистенциальную защиту! А задирая русское большинство, изображая его естественный патриотизм чем-то злобным и искусственно навязанным, ставя под сомнение его право на государственное доминирование, вы все равно не добьетесь равенства сил, но лишь пробудите национальный реваншизм, — скинхеды — это еще только самые первые и самые мерзкие цветочки. Берегите имперское сознание, ибо на смену ему может прийти только сознание националистическое!
Если толерантный имперский дух еще жив в русском народе, наша задача усилить его, придав ему благородное обличье — эстетизация все-таки способна немножко видоизменять форму того, что само собой пробивается снизу.
Но известны ли случаи, когда многонациональная элита не вырастала бы из какого-то мононационального ядра “народа-хозяина”? Утратив культурное доминирование, “хозяин страны” неизбежно утрачивает и ответственность за многонациональное целое, и его “всемирная отзывчивость” неизбежно сменяется национальным эгоизмом и глухотой к культурным нуждам других народов. Ибо к диалогу хотя бы в умеренной степени способны только сильные и уверенные в себе.
А организационные формы взаимоотношений национальных общин с народом доминирующей культуры (формы культурного апартеида) могут быть разными. Главное — чтобы они служили единой базовой стратегии: каждая культура должна быть спокойна за фундаментальное, культурообразующее чувство собственной исключительности, должна быть спокойна за свое традиционное наследие, в чем бы оно ни заключалось — в территории, в социальной функции или в образе самой себя, — только в этом случае культуры смогут, не вызывая вражды, обмениваться своими общечеловеческими элементами.
Эта стратегия требует особой деликатности в том случае, когда речь идет о традициях ислама и православия. Поскольку обе эти традиции в настоящий исторический момент испытывают чувство тревоги из-за своей неполной принятости наиболее процветающим и авторитетным ядром цивилизованного мира. Страх отверженности многократно обостряет чувствительность любой культуры даже к предполагаемому, призрачному унижению. И те взаимные неудовольствия мусульман и христиан, которые в эпохи процветания не вызвали бы серьезных последствий, в кризисную эпоху способны привести к серьезнейшим конфликтам.
О, бурь заснувших не буди!..
Однако исподволь, ничего не декларируя вслух, очень даже стоило бы развивать специальное (но не выделенное организационно) направление в литературе, в популярной истории, в кино и телевидении, которое сосредоточивало бы внимание на светлых эпизодах взаимодействия мусульман и православных, на сотрудничестве их в каком-то общем благородном деле, на противостоянии какому-то общему врагу…
Программу такого рода мог бы довольно быстро разработать небольшой коллектив, включающий в себя историков, культурологов, а также художников слова и экрана, ощущающих принадлежность разным традициям, но испытывающих желание преодолеть свою особость во имя более многосложной культурной целостности. Интеллектуальные, культурные элиты мусульманской и христианской традиции для начала должны научиться вести диалог в собственном узком кругу, создавая синтетическую систему умиротворяющих образов, и лишь затем обращаться с ними к массовому сознанию.
Но, к сожалению, прийти к согласию относительно каких-то наименее опасных принципов диалога культур даже самим интеллектуалам мешает то самое подчинение интеллекта потребности в душевном комфорте, которое является главным препятствием для диалога масс. Даже многие интеллектуалы не желают видеть неустранимого трагизма социального бытия, то есть конфликта всех ценностей, включая самые возвышенные и желанные. Эта полунамеренная слепота и заставляет во всех мучительных ситуациях искать какую-то панацею, какой-то ключ, который открывал бы разом все замки.
В последнее время одной из таких панацей сделалось слово диалог: предполагается, что все конфликты можно умиротворить, если конфликтующие стороны сумеют каким-то особо мудрым образом вступить в диалог друг с другом. В подтверждение приводят те или иные экзотические примеры мирного сожительства наций или конфессий, не замечая при этом, что социальные группы, говорящие на разных языках, вовсе не обязательно являются нациями: нацию создает, как я однажды выразился в “Исповеди еврея”, вовсе не язык или территория, а общий запас воодушевляющего вранья. То есть система наследственных иллюзий, осуществляющих коллективную защиту населения от экзистенциального ужаса.
Мирное соседство швейцарцев, говорящих по-итальянски и по-немецки, никак не послужило примирению Италии и Австрии во время Первой мировой войны, равно как мирное соседство армянина и азербайджанца за одним столом в профсоюзном санатории ни в коей мере не смогло предотвратить карабахский конфликт.
К сожалению, даже интеллектуалы часто не различают конкурентных и неконкурентных ситуаций и способ примирения, пригодный в ситуациях неконкурентных, надеются с успехом применить в ситуациях острой конкуренции.
А между тем мировая и даже внутригосударственная конкуренция, хотим мы того или не хотим, неизбежно разделяет народы на более успешные и менее успешные. И если чисто материальную неуспешность перенести было бы сравнительно легко, особенно если она не меняет существенно привычного образа жизни, то неуспешность экзистенциальную перенести почти невозможно. Социальные унижения и ранят нас так больно прежде всего потому, что наша ущемленность в миру открывает нам глаза на нашу ничтожность в мироздании. И в этих случаях метафизика служит стремлению побежденных взять реванш над победителями. Грубо говоря, победители заинтересованы в том, чтобы признать существующий порядок вещей справедливым, а побежденные заинтересованы ровно в обратном. И всякая попытка прийти к компромиссу будет восприниматься побежденными как призыв признать свое поражение заслуженным.
Диалог должен строиться совершенно по-разному в зависимости от того, какого рода интересы скрываются за внешне “объективными” аргументами. При конфликте материальных интересов диалог вполне возможно вести в терминах прибылей и убытков, доказывая, что мир выгоднее войны, — а заодно искать условия взаимовыгодного мира. При конфликте мнений, которые относятся к вопросам, не являющимся вопросами жизни и смерти (таковы в большинстве своем научные прения), можно указывать оппоненту на новые факты и слабые места в его логике. Но при конфликте иллюзий — идеологий, метафизических систем — нужно прежде всего понять, какими интересами они порождены.
Метафизические системы порождаются стремлением придать универсальный характер собственным психологическим интересам, и самой глубокой потребностью человека является потребность преодолеть ужас собственной мизерности и мимолетности, присоединяясь к чему-то великому и долговечному. Поэтому, вступая в метафизические дискуссии, следует более всего опасаться выказать сомнение в величии и долговечности того, в чем оппонент находит психологическую защиту. Особую осторожность должны проявлять более защищенные, то есть более преуспевшие. Как раз им-то не следует ни в коем случае даже ставить на обсуждение собственную метафизику, поскольку она, как правило, предназначена для оправдания того самого порядка вещей, который разрушает экзистенциальную защиту проигравших. Напротив, им следует объяснять свой выигрыш случайностью, подчеркивать достоинства оппонента и мудрость его метафизического самооправдания…
Ну, словом, вести себя так, как каждый деликатный человек ведет себя с менее преуспевшими коллегами.
Только, как сказал бы товарищ Чапаев, — в мировом масштабе.