Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2010
Александр Гельман. “Последнее будущее”. — М.: “Время”, 2008.
Владимир Огнев
Прощание с иллюзиями
Мы живем в мире, где царят законы. Одни на всех.
А мы — разные. Тут вмешалось воспитание, даже, простите, гены.
И эти гены порой нас подводят.
Сегодня повсюду рынок, а что-то мешает торговать (ну, положим, совестью). Говорят — успех. А что-то внутри спрашивает: а каким путем? В общем, возникает ряд вопросов. Ненужных, конечно. Потому что все равно они останутся без ответов.
Внутренняя жизнь, она капризна. Она вечно вопрошает, сомневается, недоумевает. У нее как-то постоянно не сходятся концы с концами, когда она пытается приспособить свою подвижную логику к железной логике обстоятельств.
С годами я стал понимать, что люди, меня окружавшие, делятся на тех, кто полностью признает законы обстоятельств, и тех, кто перестал на них полагаться и упрямо стоит на собственной территории так называемой внутренней жизни. Чудики, в общем, вроде шукшинских.
Но и тут нет ясности, поскольку доминирует третья группа лиц. К ним, собственно говоря, относится основная часть граждан. Как они живут? А по обоим законам. Одновременно. Или временами переходя из одной веры в другую. Большей частью, конечно, исповедуя общие законы обстоятельств, но временами бунтуя. Этот средний человек и составляет фундамент общества. Только внутренняя жизнь с ее рефлексиями и сомнениями никуда не девается.
Взять хотя бы ту же “перестройку”. Надежды были ой-ой какие. А что получилось — всем известно. Но и тут разногласия. Для одних: не надо было браться за оружие. Для других: не туда повернули. А повернули так, что большинство на ногах не устояло. И в этих обстоятельствах внутренняя жизнь личности (у кого она осталась) постепенно, как модно говорить сегодня, “подымается с колен”.
Вот и в литературе нашей наметились странные процессы: вчерашние драматурги и прозаики, и вовсе не худшие, не то чтобы из-за потери читателя или зрителя, нежданно-негаданно вдруг начали писать… стихи. Вот их имена: Александр Гельман, Андрей Битов, Людмила Петрушевская. И возраст не тот, чтобы экспериментировать (причем в обратном порядке — ведь принято считать: “года к суровой прозе клонят”). Боюсь, что есть за всем этим какая-то тревожная логика, не иначе. Я, например, по простоте душевной склонен и тут видеть приметы занимающей меня идеи: а не означает ли сие, что духовная жизнь (особо интенсивная в поэзии) пытается заменить не оправдавшие себя законы обстоятельств?
То, что я не могу изменить,
прячется от меня,
да я и сам не жажду встречи
с тем, что мне неподвластно.
Это сегодня пишет вдруг растерявшийся Александр Гельман, автор нашумевшей “Премии”, пьесы, в которой есть дай бог какая по тем временам душевная дерзость, социальная решительность. “Подвластно” все человеку, чья внутренняя жизнь имеет хоть какое-то соприкосновение (пусть конфликтное) с обстоятельствами жизни общества.
Главная нота книги стихов А.Гельмана “Последнее будущее” — грусть по потерянным ориентирам существования человека. Печальная земля, потерявшая надежду:
Утром Всевысший заходит на склад,
где лежат штабелями
миллионы срезанных крыльев, —
интересно, эти крылья,
которыми уже никто не машет,
на какую его наводят мысль?
Уже, видимо, на другую, чем на ту, что могла поразить нас в далекие шестидесятые, когда Иван Драч написал свои “Крылья”. Там его лирический герой растерян: он регулярно обрубает их за своей спиной, они мешают ему работать, а те упрямо… отрастают. К чему бы это? Драчу вторил в 1995-м наш Булат Окуджава в последнем (sic!) стихотворении “Отъезд”: “Ах, неужели уже не нужны слезы, что были недаром ведь пролиты, крылья, что были не зря ведь даны?”
А теперь представьте себе: какой-нибудь власти оказалось под силу вместо орденов, скажем, раздавать крылья. Не представляете? И правильно. Но помечтать же не возбраняется? Вот, например, такой случай. Мой товарищ по Литинституту, талантливый поэт Костя Левин, потерявший на фронте ногу, а в 1949 году споткнувшийся другой ногой о свой пятый пункт, писал: “За нас молились леди Англии и китаянки восковые, нас интервьюировали б ангелы, когда б здесь бы таковые”. Таковых не было. Немало фронтовиков “хоронила артиллерия”, увы, многие лежат непогребенными уже шестьдесят пятый год…” С ангелами у нас всегда проблемы. А крылья сегодня сложены штабелями на складах наших вчерашних надежд. Срезанных или грубо оборванных крыльев накопилось множество. Слишком много. Они уже не мешают нашей работе по строительству капитализма. И на том спасибо.
А вечные вопросы?
Надорвались вечные вопросы
от бесчисленных повторов
из поколения в поколение
сникли, выдохлись.
……………………………..
Умирают вечные вопросы,
осталось несколько, последних,
но и они уже дышат на ладан.
Вот, к примеру:
То забываю, то вспоминаю,
что скоро умру.
Забываю легко, незаметно,
день-другой живу, как бессмертный.
Это виновата “верующая душа еврея в безбожной душе атеиста”, как говорится в соседнем стихотворении? Не заблуждайтесь. Просто “вечные вопросы” (мы устали от них) потеряли свой смысл в суете общего безверия во что бы то ни было. Их подменила мода на религию.
Гельман, вы заметили, пишет верлибром. А это — форма, удающаяся только тому, кому есть что сказать. Современная манерная мода на свободный стих — от несвободы души. Когда травинка пробивается сквозь асфальт, ей стыдно, что она заблудилась. Когда (очень редко) Гельман прибегает к рифмовке, стих находится в опасной близости к банальности. Тянет к этому терпеливая, как у всех русских, рифма. Удивительно, но Гельману чуждо ученичество (а ведь он выходит с первой книгой). Впрочем, удивляться не стоит: ему — повторяю и подчеркиваю! — есть что сказать читателю, а верлибр — царство содержания. Это главное и формально единственное его оружие.
В образной системе Гельмана вечные вопросы, пожалуй, главное, что определяет духовный нерв человека. Но вечные вопросы умещаются между жизнью и смертью. И смерть всегда тот финал, которым заканчивается любая метафизика.
…Страшное, оставшееся на всю последующую жизнь, воспоминание детства. Южный город. Я, совсем маленький, пробуждаюсь от грома литавр и обвала звуков духового оркестра. В обрушившейся тишине шаркание многих ног и шорох веток акации. Что-то скрежещет по дереву под окном. Что-то — гроб, который несут на руках. После дождя немощеная улица размыта и траурная процессия шаркает по узким тротуарным плитам. Смерть прошла совсем близко…
И еще ближе, в другой раз, в первую военную зиму, когда похоронная команда заметила сапог, торчащий из-под сугроба, и вытащила меня для жизни…
Тема смерти в книге Гельмана дышит со многих страниц.
Когда до пропасти осталось три прыжка,
не хлопочи, не надо ничего —
смотри в окно последнее кино.
Кино не очень веселое.
В стихотворении “Страшный сон” герою приснился поезд, в котором ночью куда-то уехал наш народ.
А когда русский народ отправляется
неизвестно куда,
население других стран начинает
беспокоиться:
“Может, они едут к нам, собираются у нас
поселиться?”
Почти угадали. Но не совсем. Поселились у себя, не у них, да вот завели такие же порядки. Но то, что хорошо там, оказалось почему-то нелепо у нас. И лучшие умы сегодня гадают о причинах этого факта. И ставят разные диагнозы новой болезни.
Надо, думаю, остановить поезд, пока
не поздно,
успокоить человечество.
Но остановить не могу,
дергаю краны — один, другой,
не останавливается.
Как будто была ведь революция, не так ли? Только вот изредка, все реже, вспоминаем мы, откуда родом:
Листьям наплевать на корни,
они никогда не видели друг друга,
только изредка, очень редко,
ночью листьям снятся корни.
Так возникает иная тема. Отчаяние, разочарование, желание отмежеваться ото всего, что окружает, от чего, однако, отмежеваться невозможно. И герой “мечется внутри себя, как в охваченной пламенем комнате без дверей…”
Где спасение? “Отпустил свое имя”. Быть безличным легче. Он прикидывается шутом, благодарит свою лень за то порядочное, что в нем осталось от соблазнов жизни, от карьеризма, угодничества, приспособленчества. Он притворяется, что покорен законам обстоятельств, что не существует и у него внутренней жизни, ведь “что угодно принимает облик человека, что угодно надевает на себя два глаза, два уха, что угодно издает членораздельные звуки, что угодно составляет половину человечества”.
А впрочем… Все в этом мире подвижно. Еще зарождается мысль, а уже зреет поступок. “Дайте душе сосредоточиться на пустяках, на ерунде, на семечках, пусть вырастет что-то большое…” Это и об ответственности за мысль — она способна на многое. В ней — начало перемен. “Поставьте у выхода из моей головы охрану”, — лукаво советует он. “Никаких перемен, замри все вокруг!” Но нет такой охраны, что способна не выпустить мысль на волю. А она может быть и опасной.
Новое понимание приходит не сразу. Герой “долго, не понимая себя, пытался понять все на свете”, “рос я в диком лесу, к вымени дикого мира губы мои присосались, чудом я вылез из леса…”
Однако законы внутренней жизни личности перестают быть законами, если они не связаны с общими интересами человечества, братством духовной жизни людей, нашедших свой выход из “дикого леса” обстоятельств. И вот декларация этого выхода с несвойственной тону книги патетической открытостью:
Кто-то смотрит вперед, когда я смотрю
назад,
когда я смотрю вниз, кто-то смотрит вверх, —
поэтому давайте держаться друг за друга,
только вместе мы все увидим.
Кто-то помнит то, что у меня вылетело
из головы,
у кого-то вылетело из головы то, что я помню,
поэтому давайте держаться друг за друга —
тогда вместе мы ничего не забудем.
Кто-то сказал правду, когда я соврал,
кто-то соврал, когда я сказал правду,
поэтому давайте держаться друг за друга —
только вместе ничего не утаим.
Кто-то будет жить, когда меня уже не будет,
Как я теперь живу, когда многих уже нет,
Поэтому давайте держаться друг за друга —
только вместе будем жить долго.
В свое время нас призывали: “Возьмемся за руки друзья, чтоб не пропасть поодиночке!” Теперь другой поэт советует разорвать и этот круг привычного обособления людей одной с ним веры. Он выходит за этот круг избранных, ибо они, избранные, — как бы это сказать помягче — увы, не оправдали наших на них надежд, когда добрые перемены были так близко, так реальны…
Ой, я старый,
ой, молодой,
еду с базара —
торговал душой,
слава богу,
не всю купили,
не совсем будет стыдно
лежать в могиле.
Это — эпиграф к книге “Последнее будущее”. Так каким должно быть это будущее, не дай бог, и вправду последнее? Но одновременно в названии книги, возможно, таится и еще один смысл.
Не мною, давным-давно сказано, что русский человек живет только в прошлом и будущем, но не в настоящем. По большей части привлекательнее для него прошлое, реже — будущее (феномен Маяковского).
…Когда-то я с семьей своей круглогодично жил в Шереметьевке, в финском домике поселка “Литгазеты”. Туда однажды приехали в гости ко мне польские писатели. И вот под вечер, когда багровое солнце уже садилось на пустошь сплошь вырубленного леса (строили аэропорт), кто-то предложил погулять. До этого все смеялись, когда я рассказывал, что маленькая моя дочурка назвала закатное небо… “сияющими далями” (слышал бедный ребенок расхожий штамп). И вот один из гостей, Корнель Филиппович, спросил: “Пойдешь с нами, малышка, к сияющим далям?” Малышка вздохнула: “Не дойдем. Ножки устанут”. Как в воду глядел маленький политолог.
Так, может быть, в названии книги стихов Александра Гельмана присутствует и этот иронический оттенок? И нам просто вообще пора попрощаться с иллюзиями насчет будущего, как бы красиво оно ни именовалось?