Рубрику ведет Лев Аннинский
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2010
Сказано: в начале было Слово.
Значит, Слово будет и в конце.
Людмипа Абаева
Девонька… Откуда эта мысль — о Конце? Не мысль даже, а какое-то тихое смирение, которое и мыслью не охватишь, не объяснишь, не оправдаешь. Тихая готовность к беде. Смирение с бедой.
Разве это сулила тебе жизнь, когда ты появилась на свет? Война уже лет десять как миновала, и уже не одни только ветераны, вернувшиеся из окопов, рассказали о ней, но и дети той войны, ее спасеныши. Владимир Соколов, навсегда запомнивший голодуху сорок первого года. Анатолий Жигулин, в обугленном Воронеже разыскавший родных. Став поэтами, они помогли и тебе обрести голос, а Жигулин даже опекал в литинститутском семинаре, куда привел тебя твой талант.
И литературная судьба складывалась счастливо. После первого же опубликованного стихотворения школьницу… или уже выпускницу?.. из заштатного Кизела вызывают в Пермь на совещание молодых писателей. И Ленинград принимает (и отражается в стихах, Блоком навеянных: “все то же: улица, аптека, ночь — путь затверженный один”). Путь указывает журналистская профессия, ведет в Уфу, — и Урал откликается (“Урал! — тугая тетива из Азии нацеленного лука, с Европой непрестанная разлука, безвременье в любые времена..”).
Разлука… Безвременье. Душа в неизбывной печали. Откуда это? Почему? За что? Родной город, черный от шахтной пыли, выгораживает тебе радужный уголок детства, кругом солнце, дети, лапта, мячики тугие в поднебесье, топольки, тобой посаженные, и ты бежишь по дорожке “с неомраченной зеленью в глазах…”
А душа замирает в неизмеримой тревоге:
тоска —
поворотила тайной
жизнь от начала до конца
так, что и в зеркале случайном
своим не признаешь лица.
Мой воображаемый диалог с лирической героиней — именно от определенности ее лица, от точной последовательности психологических реакций, от выверенности каждого оброненного слова. И тут сказывается не только характер лирической героини, но и мастерство поэта.
Чаще всего поэзия для стихотворца — способ рассказать то, что существует и до стиха, и вне стиха. Стиху это нагрузка, ноша. Но иногда, если поцелует строку муза Эвтерпа, — кажется, что слова только и ждали, чтобы выстроиться в строчку, и это для них — не ноша, а облегчение, освобождение. И тяжесть, таящаяся на дне строки, — не от внешней тяготы, а от той неизбывной печали, что неотделима от души, от жизни, от боли… Вопреки боли — значит, вопреки жизни?
Вопреки испитой боли,
судьбам нашим вопреки
вновь на смуту и неволю
у твоей замру руки.
Нескончаемая жажда
губ твоих, моей тоски…
О, как были мы однажды
от любви недалеки!
Так это любовь? Или что-то “недалеко” от нее, что-то почти неосуществимое в мире, где все “наоборот”, что-то такое запредельное, что исчезнет, если осуществится?
Вам часто случается ощутить то, что отделяет в поэзии прозрение от наваждения, то самое, неуловимое “чуть-чуть”?
Вот оно.
Но откуда это ожидание боли? Не привяжешь ни к какому внешнему поводу. Повод — все, вся Вселенная, вся жизнь. Бывают такие чуткие души, природой сотворенные для улавливания боли мира. Эта боль — “ниоткуда”, и эта жалоба — “никуда”, и не жалоба, а тихое ожидание беды, неотвратимой, как сама жизнь.
Иосиф Бродский с его бойцовским настроем отлично знал, куда возносил свою прокурорскую ярость (“ниоткуда…”). А тут — светит в ночи тихая звезда… и свет ее впрямь — ниоткуда и никуда, просто жизнь в этом мире настолько уязвима… это такое почти несбыточное чудо… что причин тоски лучше не искать.
Я, правда, ищу. И обвожу эту поэтическую ойкумену по границам, по рубежам, по пределам. Там, где таятся начала и концы.
Один рубеж — тот самый, между Европой и Азией. Вечное расставание, непрестанная разлука, прошлое, о котором лучше молчать, будущее, о котором лучше не загадывать, а просто жить, обращая печаль в радость и храня печаль в радости:
Твоих народов самоцветный сход
живет-гудет и от судьбы не рыщет,
а по весне в высоких голенищах
все пашет землю, пляшет и поет.
Откуда он слетелся, этот люд,
и среди всех — моих родимых горстка?
Но женщины, с иголкой и наперстком,
молчат о прошлом и рубахи шьют.
И сколько ни гляди — хребты и даль,
из года в год цветущие столетья
и то, что пуще жизни, пуще смерти –
в родных глазах вселенская печаль.
Может, к югу податься? Пошарить глазами по ночному, по Черному морю вслед за сторожевым лучом?
Волна летит вдоль генуэзских стен
и брызгами звенит, смеясь и плача,
бросается на грудь, и счастье — значит
упасть и долго не вставать с колен
И слушать — плещется…
Но море утекло,
беспечное с времен Екатерины,
от берегов российских к Украине
и на сердце разлукою легло –
уже означилось…
Теперь не превозмочь
ни моря зов, ни этот сумрак синий
на самых южных рубежах России,
где так тиха украинская ночь.
В Питере Блок тронул за руку, а здесь — Гоголь толкает под руку: что замечталась? Ты уже долетела до середины Днепра? Возвращайся, пока боль не полоснула…
Может, за Кавказом ляжет успокоение… теперь — упокоение…
Тс-с, тише…
дети спят в Нагорном Карабахе,
ручонки разбросав в неутолимом сне.
Над ними в вышине захлопотали птахи
над свадебным гнездом.
И значит, быть весне.
…Унявши кулачки, уста сомкнувши прочно,
закрыв глаза на все грядущие века,
спят ангелы пречистые обочин,
спят агнцы Магомета и Христа.
Они уже не встанут. Бог единый
им надевает скорбные венцы,
пока враждой и горем горбят спины
и пули льют их кровные отцы.
Кровные отцы и кровавые рубцы — вот грани этой реальности. Меня пронзил диалог агнцев Магомета и Христа. Как это почувствовано и как искуплено. Может, восточные отзвуки в фамилии Людмилы Абаевой сказались тут. А может, всеотзывчивость, вживленная в русское ее имя. Но это ответ той боли, которой полна жизнь.
Единственно возможный ответ?
Да, единственный для поэта.
Вот эту невыносимость, эту беду, спущенную тебе с непроглядных небес, — вернуть Словом.
…И тОлпы в едином дыханье,
и свечи, разящие тьму…
Но кто я — одна — в мирозданье,
и слезы мои почему?
Ответа не будет.
Ответ — в факте стиха. Стих — чудо, порожденное той же реальностью, что отливает пули.
Тихое чудо.