Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2010
Селедцов Олег Валерьевич — родился в г. Бодайбо Иркутской области, член Союза писателей России, государственный стипендиат Министерства культуры России по итогам 2004 года.
Автор 8 поэтических сборников и книги прозы. Лауреат региональных фестивалей авторской песни и поэзии. Еженедельником “Литературная Россия” включен в число 50 ведущих писателей Юга России.
Страшная весть непрошеной, воровитой сойкой облетела станицу, проникнув в каждый закуток, чтобы растревожить и древнего старца-орденоносца, и очкастую зануду второклассницу Наташку Ермаченкову, и бабку Люсю, молодящуюся не по годам, заглядывающуюся на молодых казачков, и настоятеля станичной церквушки, который, несмотря на бравый, почти офицерский внешний вид, был чрезвычайно чувствителен. Все, все, услышав, сперва отказывались верить, а уверовав, впустив внутрь себя два никак не вяжущихся в логическую плеть слова, переполнялись неподдельным горем, рвавшимся теперь наружу горькой ли слезой, жалобным ли причитанием, тяжким вздохом-стоном.
“Сашка убили!”
Фамилии не надо было и подробности: как, что, чего, могли подождать. Не до этого сейчас. Тут сам факт: убили, убили насмерть, на проклятущей этой войне. И кого! Сашка. Лучшего, именно лучшего парня — красу и гордость казачьей станицы. Это была правда. Сашка действительно искренне любили все, от мала до велика. И правда, что нет его больше, что сложил он свою светлую, кудрявую головушку где-то в ущелье, лицом к лицу с сотней бородатых головорезов, иначе и быть не могло. Подрыв на мине или, там, шальная пуля в станичном сознании, когда это касалось Сашка Зиновьева, исключались напрочь. Не такой он парень, чтобы подставляться глупым пулям или наступать на сумасшедшие мины. Он казак лихой. Он любую пулю заговорит, любую мину облапошит. Он такой, наш Сашок Зиновьев… был.
Ох, и сохли же по нему девки, ох, и тянулись же к нему товарищи, ох, и не нарадовался же умелым работничком станичный голова. И было отчего. Любая работа в руках парня спорилась, любая задачка ему что семечки. А уж шутник и балагур был — поди поищи. Через слово шуточка, да в бровь, да в глаз. Идешь, бывало, по станице, где смех коромыслом и девичий, и казачий и даже старушечий, все, так и есть, Сашок балагурит. Упадет, к примеру, Сонька-трехлетка с лавки, ушибет в очередной раз коленку или бедовую макушку, ну, естественно, слезы ручьями — Кубань из берегов выходит. Ничем не успокоить, пока маманя не скажет: “Что-то Сонюшка наша все плачет и плачет, вот Сашок услышит и не придет к нам”. Верите? Куда слезы деваются? Забывает глупышка-трехлетка и боль, и падение и, поди ж ты, норовит прихорашиваться, еще бы, такой гость к ним зайти может, а у тебя сопля под носом.
Одинокие старухи, давно брошенные разъехавшимися по крупным городам детьми, едва не дрались, если кто не в очередь зазовет Сашка попить чайку с самолучшим вареньем да поправить уж заодно чего по хозяйству. А он придет, не ломаясь, чайку попьет, прихваливая, затем забор подновит, стул починит, “ризетку нову” поставит. И все с шуточкой, а то и с добрым словом. Как матери родной. Разве ж можно не любить такого?
И вот его нет. Погиб. Сгинул на крутом изломе непокоренной гордости дикого Кавказа.
Неделю горевала станица. На восьмой день, смирившись с потерей, приняла в последние свои материнские объятия цинковую колыбель с навсегда замурованными в ней кудрявой радостью и колокольнорассыпчатым смехом.
Привез гроб сослуживец Сашка, боевой его командир в капитанском звании. Все чин чином. Торжественно. Рассказал почерневшим родителям о последнем бое их сына, естественно, геройском, естественно, лицом к лицу. Не с сотней, конечно, но с превосходящими по численности врагами. Помянул по чести, согласился на предложение пожить у них в станице, погостить. Да так как-то и остался. Кто их разберет. Толи срок службы у него вышел, толи ранение какое, толи отпуск ему за несколько лет полагался. Словом, остался. Неплохой мужик. Непьющий. По крайней мере, за все дни до Сашковых сороковин никто пьяным или выпившим его не видел. И все же не прижился капитан в станице. Как-то не вышло. И вроде зла никому не сделал, но не прижился. А тут вот еще что случилось.
Это на сороковой день после Сашковой гибели началось. Сначала ничего не предвещало грозы. Погодка выдалась — прелесть просто. Бабье лето на самом пике. Тепло, солнечно, хоть листва уже изрядно пожелтела, напоминая, мол, наслаждайтесь, люди станичные, последними радостями ушедшего лета, завтра поздно будет. И в самом деле, завтра может быть поздно. Задождит, заветрит, закидает листвой, застудит заморозками коварная осень. Октябрь как-никак. Но в этот день, в этом сказочно летнем кружеве солнечных лучей, вплетенных в тонкие нити бабьелетних паутинок, так не хотелось грустить. И все же станица грустила. Сороковины. Куда денешься. Испокон так было — воздай последние почести ушедшим и сам когда-нибудь упокоишься достойно. Отслужили в церкви заупокойную. Всей станицей, даже неверы. На кладбище панихидка переросла почти в митинг. Говорили многие, говорили споро. Эх, Сашок, Сашок, не лежать бы тебе здесь, не слышать этих, пусть и четырежды правильных речей, не принимать на себя эти сочащиеся сквозь слой еще не успевшей как следует осесть земли горькие слезы дорогих тебе казаков и казачек. Эх, беда-беда.
К обеду, как и положено, собрались станичники у Зиновьевых. Поминальный стол накрыли во дворе, где должен был когда-нибудь развернуться свадебный балаган, которому не бывать теперь никогда. Поминали молча, словно все слова растеряв на кладбище, пока хмурый, как ноябрьское небо, казак по фамилии Небогатов не сковырнул тишину ненужным, пожалуй, вопросом к командиру Сашка.
— Так как же, капитан, погиб наш дорогой казак?
Историю эту капитан рассказывал не однажды, с подробностями, все, поди, ее уже знали или от самого офицера, или в пересказах, стоит ли вновь начинать? Но молча глядит сотней напряженных глаз на выжившего вояку станица, словно зная, что хранит в себе капитан некую тайну, о которой здесь не то что говорить, даже думать было нельзя. Вздохнул капитан, потеребил нетронутый стакан с водкой.
— Их банда совершала нападения на ингушские селения, грабили, но по большей части убивали. Бессмысленно. Лишь бы убить, да так, чтобы земля содрогалась от ужаса. Учителей, врачей и семьи их — детей, стариков. В конце августа мы сели им на след. Крепко сели. Или сейчас, или никогда. Зажали их в ущелье. Теперь дело за “вертушками”, но на всякий случай послал я разведгруппу проверить возможные пути отхода банды. А Сашок, он лихой был. Другой прикинул бы что к чему — и назад. А этот поглубже копает, до сути докопаться хочет… хотел. Словом, оказалось, что там, где мы их блокировали, так, бутафория, шушера, а главная банда ушла в схроны. Сашок за ними. А они тоже не дураки. Отход грамотно прикрывают, засаду организовали чин по чину. Бой был тяжелым. Словом, пока подошли главные силы… геройски погиб ваш казак…
— Геройски, значит? Значит, капитан, ты его послал и он геройски погиб? А чего ж это ты, капитан, сам не пошел, чай не пацаненок, постарше, поопытней нашего парня? Мудрый командир. Чего молчишь-то?
— Хватит, Миша, — это отец Сашка. — Чего к человеку привязался? Так вышло.
Война.
— Ты мне, Илья Петрович, на войну не кивай. Мы, казаки, к войне с рождения
готовы. Знаем, за что головушки свои положим. За веру, так сказать, царя и отечество. Так, братья казаки? Только где она, вера эта? У каждого, брат, она ныне своя. Где царь? Путин ли? А отечество мое — вот оно. Вот эта земля, вот эта станица. Кровью и потом полито отечество мое, так, что повыше Кубанского моря выйдет. И за это ли отечество погиб наш лучший казак, твой сын, Илья Петрович?
— Не заводись, Миша, остынь!
— Нет уж, Илья Петрович, нет уж, братья-казаки, не остыну. Хватит. Всю свою
жизнь мы, вольные казачки, на москалей пашем, за Московию кровь проливаем, а ордена за нас такие вот капитаны получают. Им чего? Сотней, другой казаков меньше станет, подумаешь, велика Рассея, от нее не убудет.
— Ну, завелся. Ты извини, капитан, вольному казаку рот не закроешь.
— Ничего, я не обижаюсь. Человеку выговориться надо.
— Что?! Он не обижается? Он мне одолжение делает! Слышали, братья? Милость мне оказывает. Ну-ка, знаешь что, гостенек дорогой, вали-ка ты отсель подобру, не погань своим присутствием вольный воздух станицы нашей матушки.
Хмыкнул капитан, хотел было ответить, но бросил случайный взгляд по глазам станичников и осекся. Над поминальным столом царила стоглазая ненависть. Нет, не испугался капитан, бывалый вояка, орденоносец, не испугался, нет. Тут другое. Тут горе людское, а горе, как известно, затмевает разум. Встал офицер из-за стола, на водку, что по-прежнему в стаканно-ручном плену томилась, взглянул, выпил вдруг залпом и вышел молча.
Дня через два, под вечер, прогуливаясь по станице, набрел капитан на станичные посиделки в клубе. Ну, такая здесь традиция: собираются в клубе казаки — и стар, и млад; сначала концерт самодеятельный, затем просто музыка, и, после того, как разойдутся старики, начинается дискотека для молодежи. На концертах в основном казачий хор или казачьи песни под гитару. Вот и сегодня казачок-допризывник бренькал в три аккорда, подпевая ломающимся баритончиком:
Во широком поле ли
Дожди землю полили.
Нам ли нашу долю ли
На покой менять?..
Песня станичникам нравилась. Лихая, казачья. Даже атаман станичный головой в такт покачивал. В песне что главное? Чтобы воля была волюшка, чтобы кони несли казачков, точно птицы по небу, чтобы шашка казачья не тупилась в бою, ну и чтобы жены казаков, верные их подруги, пока муж в походе, на других станичников не дюже заглядывались.
Капитан сел на свободное место. Эта песня была ему знакома и, несмотря на, скажем так, не очень славное исполнение, вызывала добрые воспоминания. Капитан даже прикрыл глаза, словно стараясь извлечь из памяти нечто важное, необходимое.
Кто-то решительно тронул его за плечо. Мишка Небогатов.
— Вот что, капитан, выйдем-ка, разговор есть.
Вышли на воздух. В октябре сумерки сгущаются быстро. Пять минут каких-то еще светло вовсю было, а теперь куталась станица в темно-синее марево опускающегося с востока вечера. На крылечке, куда Мишка вывел капитана, стояли пятеро дюжих казаков. Даже сквозь сумерки офицер заметил, что усатые их лица не грозят ему дружелюбием.
— Вот что, капитан, уходи-ка ты отсюда. Не погань своей…
— Михаил, я уже слышал эту пластинку. Может, сменишь репертуар?
— А для тебя, капитан, у нас другого репертуара не будет. С тобой у нас один
разговор.
— Погоди, Михаил, — вмешался в разговор один из казаков. — Не гоношись. А ты, служивый, и впрямь шел бы отсюда. Тут казачья правда, тебе ее не понять.
— Казачья? Да где она, казачья-то правда, в чем? В маскараде вашем, в черкесках и папахах? В песнях вот этих? Да даже песню эту, что паренек ваш нынче пел, не казак, а горец написал, черкес, да будет вам известно. Ну а ты, Михаил, чего взъелся на меня? Злишься, что я живой, что не погиб в том бою, на той войне? Так за этим, может, дело не станет. Ты-то вот туда не пойдешь, а я вернусь. Вернусь, слышишь? И вновь буду посылать на смерть пацанов, не прячась за их спины.
— Слушай, служивый, ты митингов здесь не разводи и на жалость не дави. Все одно жалеть не станем. Чужой ты здесь. Погостил — и довольно. А то, не ровен час, помнут тебя казаки.
— Ой ли. Отчаянные вы ребятушки, как я погляжу.
Плюнул капитан, развернулся неспешно и пошел восвояси. Кто-то, кажется, Мишка Небогатов, ткнул ему в спину кулаком. Стерпел капитан. Хотя мог бы ответить. Изломал бы всех шестерых. Для него, разведчика, спецназовца, это не слишком уж сложная задачка. Но стерпел. Дураков изломать можно, как вот сломать упертую казачью правду?
Видать и впрямь загостился капитан в станице. Пора и честь знать. Ехать пора. Куда? Один Бог ведает. Ни кола у капитана, ни двора. По возрасту ему давно бы уже через майорские погоны перескочить бы надо, да характер у него вечнокапитанский. Упертый. С детдома еще. Жена? Да что об этом-то? Вечер вон какой сегодня неспокойный. Все. Кончились теплые денечки. Ночью прорвет хмурое, беззвездное небо холодным, осенним дождем, ветер начнет рваться на постой в теплоту и уют казачьих куреней. Пришла осень, пришла мачеха. Кончилось тепло. Пора и честь знать.
Утром разбудил капитана Илья Петрович.
— Вставай, командир, к тебе участковый. Я на дворе буду, если что понадобится.
Участковый, примерно одногодок капитану, подождал, отвернувшись к образам в красном углу, пока офицер наденет брюки и рубаху, аккуратно поставил фуражку на стол, уселся на табурет.
— Жалоба на тебя, капитан, от станичников наших. Мол, учинил ты вчера в клубе
пьяный дебош. Такие вот дела. Решать надо.
— Дебош пьяный? Я вообще не пью, товарищ участковый.
— То есть в клубе ты не был?
— Почему? Был.
— Вот. У меня, между прочим, заявление. От четверых станичников.
— Четверых? Значит, у двоих не все еще плохо с совестью?
— Их же шестеро было.
— Ну вот, ты сам и признался.
— Послушай, начальник…
— Что?
— Хорошо. Послушайте, гражданин начальник…
— Нет, это ты, капитан, послушай. Сашка у нас все любили. Все, понимаешь. И вся ненависть за его смерть тебе досталась. Так уж вышло. Вот тебе совет: заявление я рву, только сегодня, слышишь, сегодня, чтобы в станице тебя не было.
— Да почему? Может, мне нравится здесь? Может, я жить здесь хочу? Женюсь на казачке, сам казаком стану.
— Не хочешь, значит, по-хорошему. Ну, а если я найду десяток свидетелей,
уважаемых людей, что ты сегодня, часиков эдак в двенадцать (на настенных ходиках
стрелки показывали начало одиннадцатого), побил стекла в клубе и пытался его поджечь?
— Да я…
— И еще десяток свидетелей, что ты пытался изнасиловать бабку Люсю?
— Понял, гражданин… начальник. Все понял.
— Вот и хорошо. Уезжай. И, может быть, когда-нибудь люди тебя по-доброму
помянут.
Участковый встал, забрал со стола фуражку и, не прощаясь, вышел. На его место явился хозяин.
— Ты это, командир, зла не поминай, однако загостился ты у нас. Пора честь знать.
— И вы туда же, Илья Петрович. Если я и виноват, что не уберег вашего сына, то…
— Все! Все, командир, хватит слов. У меня работы по горло. Прощаться не будем, не девицы красные. До станции сам доберешься. Счастливой дороги. Все.
Илья Петрович пошел к выходу, но на пороге задержался, постоял чуть-чуть, медленно оглянулся, перекрестил капитана и быстро вышел.
На автостанции проходящего автобуса ждали несколько женщин, один старичок да пацаненок, школьный прогульщик.
Автобус, меся грязь от капризов ночного дождя, нехотя тормознул и принял в себя одного-единственного пассажира — капитана. Остальные никуда не ехали, лишь молча и угрюмо смотрели на укрывавшегося спасительной обшивкой автобуса незваного гостя. Ни к селу пацаненок-гулена затянул нескладную песенку:
На болоте, на снегу
Укусил комар блоху,
Сидит заяц на березе
Умирает со смеху.
Автобус чихнул простуженно и заворчал мотором на вступающую в полные права осень. Да, похолодало. А и в самом деле, всему свое время. Погрелись? Пора и честь знать.