Путевые заметки. Окончание
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2010
Окончание. Начало см. “ДН”, 2010, № 10.
У Саввы
Наутро поехали в испостницу — скит — к Савве.
На “Москвиче” Будо, 90-го года выпуска. Это была еще та авантюра!.. Я поняла это, как только села в машину: спинки сидений впереди сидящих падали прямо на сзади сидящих. Еще на сзади сидящих падал Коля, опохмелившийся с раннего утра.
— Приедешь в Москву — купи мне запчасти, — просит Будо, — а то здесь нет.
“Если доедем, — подумала я, — а то ведь можно разбиться на этой развалюхе, не дожидаясь конца света”. Патриотизм не позволил мне произнести этого вслух.
Савва — основатель Сербской церкви, первый ее архиепископ, сын Великого жупана Стефана Немани, создавшего независимое от Византии сербское государство. В 1221 году в семивратной, багрянородной Жиче Савва короновал своего брата, Стефана, первого сербского короля.
Едем по горным дорогам. Горы — в вуали железной сетки, защищающей путников от камнепадов.
В горной деревне заходим в кафе. Узнав, что я русская, официанты ставят Гребенщикова.
— Я не волю Гребенщикова, — капризничаю я.
Тогда они ставят Агузарову.
— Город плывет в мо-оре цветных о-огней, — поет Агузарова о Москве, которая не отпускает меня даже здесь, за тысячи километров.
Чего еще выкопали бы эти просвещенные юнаки, если бы я отказалась от Агузаровой? Цоя? Кинчева? А может, Шевчука?
Будо, Коля и Драган заказали себе по бадье фасоли — любимое сербское блюдо — и по караваю хлеба.
Счет — и традиционный вопрос официанта напоследок:
— Хочу познакомиться с русской. У тебя нет подружки?
Едем. Машина все еще не развалилась.
Миновали Маглич, крепость XIII века. Три его башни торчат из голой скалы, как стариковские зубы из десны — страшно и беспомощно одновременно. Про Маглич рассказывают, будто бы там жила сербская царица Тамара — каждую ночь она призывала к себе юношу из долины реки Ибар, а наутро приказывала сбросить его с крепостной стены вниз.
Еще час езды в дребезжащей таратайке — и из соснового леса выступает по-средневековому суровый, сложенный из серого камня монастырь Студеница. Узкие окна-бойницы, никакого декора.
Это Царская Свято-Успенская лавра, основанная великим жупаном Стефаном Неманей в XII веке. Как два могучих богатыря, окаменевшие в тяжкую для народа годину, ее охраняют две горы — Радочело и Чемерна. Монахи топят печи в своих кельях, дымки подымаются в вечереющее небо. Окна темные, только в одном огонь. Ничто современное, пустое и суетное, не тревожит глубокий сон первых сербских правителей. Здесь почивают великий жупан, его супруга и один из их сыновей — Стефан Первовенчанный. Пока их мощи хранятся в Студенице — Сербия будет жива, таково предание. Мощи же второго сына жупана, святителя Саввы, к которому мы едем, были сожжены турками спустя четыре столетия после его упокоения.
Из Студеницы, где служил архимандритом, святой руководил строительством Жичи, здесь же создал первую общественную больницу. Отсюда, устав от суеты, архиепископ частенько сбегал в ту самую испостницу, куда мы едем.
От Студеницы до испостницы километров десять, мы преодолеваем их и оставляем машину внизу. Начинается пеший подъем в горы. Горы покрыты дубами и соснами. По-сербски лес — шума, а еще — гора. Последнее свидетельствует в пользу карпатской теории возникновения славян — а может быть, балканской? На этом настаивает Драган.
— Мы здесь жили всегда. Это мы, славяне, — древние иллирийцы, — а не шиптари, как пишут некоторые историки, не албанцы, — продолжает свою пропаганду Драган, пользуясь тем, что тропинка узка и деваться мне некуда. — Еще в XIX веке немцы и итальянцы называли сербов иллирийцами!..
Подъем крут, внизу розовеют горы. Мы присели на обрыве.
— Како се лепо…— вздыхает Драган. — Боже благий…
Голубое небо как будто бы кто-то разрисовал пальцем, обмакнув его в белое — неряшливо и весело, как это умеет только Нина Горланова.
— Cirrus floccus, — важно замечает Будо, показывая на облако.
Коля кидает окурок, и он летит вниз долго-долго, так мне кажется.
Мы двигаемся в путь, и скоро я узнаю, что Александра Македонского звали Александр Сербиян, — о нем у сербов много старинных народных песен, — а Екатерина Великая — сербка, и она никогда не скрывала этого. “Да, из Лужицкого края! Фамилия — фон Сербстен!”.
Там и здесь дзинькают колокольчики овец, гуляющих внизу, в долине. Идем часа полтора, взмокли, то и дело останавливаемся, — и непонятно нам, как же это Савва проходил расстояние от Студеницы до скита в один день. Вставал он, должно быть, в четыре, а приходил уже в сумерках, усталый и раскрасневшийся. На иконе, которая есть в доме у каждого серба, Савва русоволос, голубоглаз и чрезвычайно щекаст и румян. Я бы сказала, он выглядит неприлично румяным и жизнерадостным для святого. Видимо, все дело в регулярных прогулках из Студеницы в испостницу…
Когда уйти можно было ненадолго, он, наверно, уединялся в первом своем скиту, на той же горе, но невысоко. Вот тут и чесма святога Саве, — вода в источнике обжигающе ледяная и пахнет прелой травой.
Рядом избушка и колокольня.
На русский вкус здешние простые деревенские колокольни ужасны. Точные копии наших лагерных вышек. Так и хочется прикрыть голову руками, когда подходишь к ней.
И все-таки, преодолев неприятный холодок, внушенный генетической памятью, я забралась по лестнице к колоколу, дергаю за веревку и кричу:
— Христос се роди! Христос се роди!
Звон колокола и мои крики разносятся далеко-далеко.
Через час добираемся и до второй испостницы. Она на вершине горы. В совершенно отвесной скале, нависающей над долиной под углом в 90 градусов, вырублены кельи — там и сейчас живут монахи. Серо-серебристая скала покрыта зеленым бархатным мхом.
Сюда Савва приходил, наверное, на несколько дней. Возможно, глядя вниз на розовые горы, он жалел, что не поставил архиепископом кого-то другого вместо себя. Он много сделал: создал автокефальную церковь, строил больницы и монастыри — в том числе Хиландар на Афоне и Святой ангел в Палестине. Но, разбирая здесь, в испостнице, греческие книги — кодекс Юстиниана, тексты Льва Исавра, Константина Копронима и Константина Великого, готовясь к главному труду своей жизни — Кормчей, — он, вероятно, размышлял о том, что лучше бы стать книжником. Ну ладно уж, как Бог дал: повидал много стран и великую константинопольскую Софию, в которой еще двадцать лет назад хранилась плащаница Господня, пока эти псы смердящие в плащах с крестами не утащили ее с собой… Да и миссию писателя отчасти удалось осуществить.
Ведь именно здесь, среди легкого шума шумы, он написал Кормчую книгу — церковно-правовой устав, которым долгие столетия потом пользовались Русская, Сербская и болгарская церкви и который по сей день является частью церковного права.
Вскоре Кормчая была послана болгарскому князю русского происхождения Святославу, который переслал ее киевскому митрополиту Кириллу. Она попала на Русь.
Путешествовать святому было суждено и после смерти — он умер в Болгарии, а через триста лет Синан-Паша перевез его мощи в Белград, чтобы прилюдно сжечь на горе Врачар.
— Я хочу спеть тебе, Маша, настоящую сербскую песню, — неожиданно заявляет Коля, и Драган переводит его слова, — вся музыка, которую ты здесь слышала, — е…ть ее в п…ку, — турецкая. Сплошной тарарам и вечный праздник. У нас нет ни одной по-настоящему сербской песни, — кроме моей любимой, в исполнении рок-групы “Алисы”, помнишь, там герой поет с накинутой на шею петлей?.. Но это современная — а я спою тебе старинную.
— Зайди-зайди-и-и… ясно слнце-е-э-э, — гласных в сербском очень мало, поэтому их тянут долго, пока хватает дыхания, — зай-ди-зай-ди-и помра-а-чи-ися-я-я… И ты, ясна месечина-а-а, зайди удови-ися…
Переводить слова нет нужды: это македонский диалект, близкий к русскому. Герой просит солнце погаснуть, а месяц удавиться, исчезнуть, пропасть! Пусть небо будет черным, и жизнь прекратится.
— Плачи зо-ора, плачи се-естра-а… Тужи, зора, тужи сестра, тужить будем вместе… Ты за свои листья, гора-сестра, я за свою младост…
Но если твои листья, гора-сестра, к тебе вернутся, моя молодость — не вернется ко мне никогда. Так пусть же погаснет солнце и пропадет месяц… Коля так долго, с переливами, тянет гласные, что мы уже не знаем, поет он или рыдает. От этой песни на всем теле волосы встают дыбом, и сердце в груди становится ледяным комком. Скажу вам, это абсолютно русская песня.
Мы плачем. После такой песни нет нужды молиться — она и есть молитва. Но мы все-таки молимся. Молимся о том, чтобы Коля бросил пить, вышла новая книжка Драгана, а Будо, наконец, закончил свой медицинский и стал врачом, а также о том, чтобы землю не уничтожили ни страшный Кодекс Алиментариус, ни чудовищное облако взявшейся невесть откуда космической пыли.
Думаю, Савва услышал нас — хотя бы потому, что мы каким-то чудом доехали назад на “Москвиче” 90-го года выпуска, который по пути производил самые разные звуки — чихал, кашлял и глох на подъемах.
Веридба
Помолвка, то есть веридба, изрядно поколебала мое представление о сербской религиозности.
С самого утра Драган и его уяк Цане возят на тележках от соседей стулья и столы. Сегодня назначен сговор дочери Цане и Новки — Елены.
Новка, нарочито веселая, встала в шесть и сбегала в парикмахескую — теперь у нее на голове что-то похожее на стог, стоящий за домом. Цане не умеет притворяться: он смотрит так, будто только что встретил на своей кухне медведя.
Драган пьет кофе и курит, развалившись в кресле, пока можно. Сегодня ему, родственнику невесты, так же как ее отцу и матери, не присесть — надо будет служить за столом.
— Подожди, — спрашивает его Новка и глядит на траурный флер, приколотый к свитеру Драгана, — а год-то отцу исполнился уже?
— Нет, завтра будет год, — отвечает Драган.
— Тогда тебе нельзя служить, — испуганно говорит Новка, — ты до завтра в трауре. Это плохая примета.
— Какие еще приметы у вас есть? Расскажи, — прошу я.
— Ну, отца когда похоронили, я его первую ночь сторожил.
— Сторожил?
— Ну да, если в первую ночь через покойника перескочит зверь или перелетит птица… то…
— Что?
— … то он станет вампиром! — отвечает Драган и от смущения смеется.
— Здесь Балканы! — этим возгласом Драган обычно отвечает на все мои недоуменные взгляды.
Оказывается, и у жениха восемь месяцев назад умер отец, так что свадьбу можно играть только через четыре месяца.
На кухне теснятся родственники невесты, а вернее сказать, помолвленной, — вереницы. Невестой Елена будет считаться позже, на свадьбе. Вереница сидит в своей светелке на втором этаже и никому не показывается.
Новка то и дело подбегает к окну и смотрит: не подъехали ли гости? Что-то они запаздывают.
И вот, наконец, к дому подъезжает процессия из трех машин. Родители
невесты — Цане и Новка — выходят во двор встречать их.
Гости заходят в дом — человек пятнадцать — и рассаживаются за длинный стол в гостиной. Напротив них садятся близкие родственники вереницы, не очень близкие так и остаются на кухне — она находится в глубине гостиной и отгорожена от нее полуаркой. Чтобы не обижать нашу драгу рускиню, то есть меня, Новка находит место и мне за большим праздничным столом.
Все молчат. Наконец, встает сосед обручающегося, вереника, — его взяли с собой в качестве тамады — он знает толк в велеречивых беседах.
— Спасибо, что приняли нас, — произносит он.
— Спасибо, что приехали, — отвечает Цане. — Не случилось ли чего по дороге?
— Нет, спасибо, хорошо доехали.
Пауза.
— Мы рады принять вас в нашем доме, — говорит Цане, стоя напротив вереника и его матери: им с Новкой сегодня так и придется стоять у стола, можно разве что к стенке прислониться, если устанешь.
— У вас прекрасный дом, — отвечает тамада.
Следующая пауза длиннее предыдущей. Хозяева не могут перейти к теме собрания, это неприлично: ведь они родители невесты.
Обмен ничего не значащими репликами между представителем вереника и отцом вереницы продолжается еще минут пятнадцать, а тамада все еще не говорит, зачем они приехали из далекой Рашки.
Гости уже несколько печально смотрят в свои пустые тарелки, некоторые позволяют себе закурить. Обрадовавшись возможности совершить хоть какое-то действие, Новка подает гостям пепельницы, потом вытряхивает их. Когда она встречается взглядом с теми родными, кто курит, и протягивает им чистую посуду, ее лицо немного расслабляется. Тем, кто не курит, тяжело сидеть, ничего не делая и не участвуя в разговоре.
Я гляжу на часы: с момента приезда вереника и его родичей прошло уже тридцать пять минут.
В полной тишине слышен лишь хруст тугой золоченой фольги, в какую завернуты привезенные женихом-вереником подарки: его сестра разглаживает складки на упаковке.
Наконец, тамада говорит:
— Мы привезли вам эту ракию двадцатипятилетней выдержки.
И вынимает громадную бутылку ракии, приобретшей за годы стояния в чулане темный коньячный цвет.
— Какой подарок! — восхищается Цане и берет бутылку в руки, рассматривая ее.
Он бы хотел спросить, в честь чего такой дорогой подарок, но родственники невесты должны быть скромны, как и она сама, так что он только цокает языком. Его фантазия иссякла, и он не знает, что еще сказать.
— А еще мы вам привезли калач, — через некоторое время сообщает тамада.
В честь чего — спросить опять-таки нельзя.
Новка улыбается только нижней половиной лица.
Я опять смотрю на часы. Прошло почти пятьдесят минут с момента приезда гостей — а они еще не перешли к теме сватовства.
— Мы ищем невесту для своего Мило, — наконец, выговаривает тамада.
За столом слышно четыре десятка облегченных выдохов.
Жених-вереник Мило, тридцатилетний парень с седыми висками, за весь вечер так и не произнес ни одного слова.
“Наконец-то — сейчас выйдет Елена и можно будет поесть!” — думаю я. Но не тут-то было!
— А какую невесту вам нужно? — спрашивает Цане.
— Хорошую, работящую.
— Есть у нас такая, — вступает в игру подружка невесты, которая весь день суетилась у плиты, а теперь стоит у стенки вместе с родителями Елены.
Дверь раскрывается — и является деваха в очках и платке, из-под которого выбиваются патлы волос. Поверх брюк у нее платье. Не думаю, что московская мода носить поверх джинсов платье добралась до Балкан — здесь такой наряд призван изобразить полное уродство.
— Она хорошая, только у нее одна нога короче другой, — рассказывает подруга Елены про патлатую.
Все хохочут. Наконец-то напряжение спало.
— Нет, мы эту не хотим, — отвечают сваты.
Наконец, со второго этажа легко сбегает Елена, стуча по каменным ступеням шпильками.
— А эту возьмете?
Елена — высокая, метр восемьдесят, длинноногая красотка, с богатыми бровями и ресницами, пылает, как раскаленный электронагреватель. Навстречу ей встает Мило — его уши тоже красные — и трясущимися руками пытается расстегнуть замок на толстой золотой цепочке, чтобы надеть ее на свою вереницу. Я давно не видела такого волнения у мужчины с седыми висками, это трогательно. Некоторые пожилые родственницы пускают слезу.
Мило не удается расстегнуть замок на украшении. Кто-то вскакивает и пытается помочь. Мило и его помощник только мешают друг другу, цепочка запуталась. Наконец, они расстегнули цепь, но не могут ее застегнуть на Елениной шее. Мешают ее длинные черные волосы… С кольцом легче. Как говорят сербские женихи про такие случаи, “без прстена нема разговора”.
Многие за столом плачут.
— Сликай, сликай! — кричат мне со всех сторон, показывая на фотоаппарат, висящий у меня на шее.
Я делаю десяток портретов Елены и Мило.
Наконец освобождают из блестяще-хрустящего облачения огромный свадебный калач. Сначала откусывает Цане, зарываясь в него лицом, потом мать жениха. Затем Новка. Они целуются. Тамада наливает матери жениха и отцу невесты двадцатипятилетней ракии, они выпивают и опять целуются. (Как и у нас, в Сербии принято целоваться трижды.) Следом за мужем поцелуи и стопку от сватьи принимает Новка.
Вереница и вереник садятся рядом за стол. Цане наливает им привезенную из Рашки ракию, а затем цедит гостям, всем помаленьку, раздает кусочки свадебного калача — это ритуал приобщения рода к празднику двоих. Чокаются крест-накрест — родич невесты — с родичем жениха, сидящим на противоположной стороне стола, и наоборот. Таким образом, два рода объединяются. Расцеловавшись с каким-то черноусым и горбоносым дядькой — ну чистый турок! — я думаю о том, что еще круче б было побывать на таком празднике в Черногории, — вот это подлинная архаика! Там на веридбу, наверно, собралась бы тысяча человек. В Черногории ведь до сих пор родо-племенные отношения и регулярно проходят заседания племен — скупщина. Например, в 2005 году союз племен постановил оставаться в составе Сербии, но внешние силы оказались сильнее…
Я очарована. Разве то, что я видела, можно сравнить с нашим формальным посыпанием молодых рисом, когда какая-то пьяная тетка с неразборчивым бормотанием кидает в невесту горсть крупы, а та в раздражении трясет юбками, чтобы он поскорее высыпался на пол?
Ритуальная часть веридбы закончена, можно обжираться.
Гости накладывают себе маринованный перец со сметаной, запеченного поросенка, вяленого мяса и закусывают калачом.
В отличие от славского калача, свадебный калач имеет отверстие: он, как все круглое — кольцо, венок, — символ брака и вообще жизни: так заведено, чтоб жизнь прошла заповеданный Богом круг от рождения до смерти. А может, дело в том, что у круглых предметов нет конца и начала, поэтому они олицетворяют вечность и являются священными.
Первая версия, как мне кажется, более применима к сербам: несмотря на их апокалиптические неврозы, они глубоко погружены в вещный мир. Настаивая на своей суперортодоксии, они создавали свой миф, чтобы выделиться из общего сепаратора этносов, народов и верований, существовавших на территории Византии. Это давало им право на культурную и политическую самостоятельность. Но восприятие их мира глубоко языческое: достаточно заглянуть в Антологию сербской поэзии, чтоб это понять — поэзия никогда не фальшивит. Счастье по-сербски — это две пышных булочки на завтрак, “похожие на двух теплых свинок”, живой хлеб с бьющимся сердцем, “сладкий коровий вздох”, красное яблоко в руках явившегося из деревни деда, овечка, проходящая мимо, у которой “блестит губа, как око ребячье”. Несчастье по-сербски — прекращение этого изобилия, когда “чернеют хлеба, гнилые фрукты висят на ветках” и стареет тело, а печаль при этом подобна “печали старого дерева”, — и откуда они только знают, о чем думает дерево!.. Конец им тоже известен — “там, где горело око, будет сидеть муравей”. Ни малейшей надежды на посмертие. “А когда исчезнет голос, не слетит пчела на колос, и в конце услышит бог только листьев шум”… Каждый сербский юноша с рождения знает об этом, говоря своей возлюбленной: “целуя меня, ты целуешь череп”!
Сербы, в лучшем случае, пантеисты. Поэтому так богат и полон стол, поэтому к бытовой части бесконечных праздников готовятся неделями, поэтому так громко звучат песни, а в коло до боли сжимаются десятки рук — быть вместе, пока это возможно!.. Духовные мучения героев Достоевского здесь малопонятны, непонятна подчас и наша поэзия, оперирующая абстрактными категориями, — вся, кроме Есенина. И, если уж говорить о религиозных чувствах, — с мистическим трепетом сербы взирают на нашу литературу — как на нечто запредельное, близкое трансцендентному, и, может быть, тоскуют оттого, что сами не готовы устремиться в такие глубины. Этот вот трепет и отражен в их пословице: “Поскребешь русского — найдешь Бога”.
…Уезжая, семья жениха забирает свою бутылищу с ракией, куда Цане влил и своего самогона — таким образом, сливаются жизненные силы двух родов и они становятся единым целым.
Невеста, не стесняясь, плачет навзрыд у дверей своего дома, наплевав на косметику, обнимается со всеми нами, а дольше всех — с матерью, и жених уже сердито тычет ее в спину, чтобы поторопилась к машине. Новка, содрогаясь от рыданий, трижды зовет ее по имени, но Елена не должна оборачиваться. Садясь в машину, она резко и отчаянно хлопает дверцей.
Весна
На литературном вечере познакомилась с профессором математики Милорадом Стевановичем и его русской женой Верой. Теперь я еду к ним в гости, в город Чачак.
В автобусе трястись часа полтора, и я разговариваю с мамой по телефону, потом что-то читаю. Сидящая впереди меня блондинка в золотых очочках несколько раз оборачивается и глядит на меня, потом смущенно отворачивается. Вижу, она хочет прочитать название книги, но не может.
Наконец, и я начинаю ее рассматривать. Есть люди, на которых будто написано: отличник — и в школе, и по жизни.
— Ви русская? — наконец, решается она задать вопрос.
— Да.
— Откуда? Из какой город?
— Из Москвы.
— Из Москвы-ы-ы? — с восхищением долго тянет она. — А можно мне с вами говорить? Я восемь лет студировала на факультете и все эти годы учила русский. А теперь он не нужен. Но я не хочу его заборавити… как это по-русски?
— Забывать.
— …да, за-бы-вать, — медленно повторяет она, запоминая слово. — Сама учу, не хочу за-бы-вать.
— У нас учение на факультете скупо… как это по-русски?
— Дорого.
— Да, дорого, а мне надо было еще и аренд… овать, да? Арендовать квартира в городе Крушевце, я родилась в село, село Сушица. Два года работать, чтобы собрать… заборавила… как это по-русски? парэ…
— Деньги.
— Да, деньги на следующий курс. Студировала следующий курс — и опять работала, чтоб заплатить другой курс. И так дальше. Поэтому училась на факультете восемь лет. Теперь работаю в банке. Банк принадлежит… грк… и гркинья…
— Греку и гречанке?
— Да, гре-ку и гре-чан-ке, — нараспев повторяет она за мной, чтоб запомнить.
“Чекай”, — говорит она мне, что значит “подожди”, и вынимает блокнот.
В верхнем левом углу чистой страницы выводит слово “гречанка”, “деньги”. Буквы округлые, как у первоклашки.
— Хозяева банка хотят, чтоб мы знать английский язык. И я по вечерам ходить на уроки. У нас работа до восьми, и после восьми я идти на урок. После английский я идти на шейпинг, на шейпинг идти в среда и неделя…
— Воскресенье.
— …да, в среда и в воскресенье.
— Банк оплачивает английский?
— Нет, я сама плачу. Но все равно в субботу, когда поеду в деревню к маме, беру учебник русского. Я слышала, что у нас в городе будет Газпромбанк, и я мечтаю туда попасть, чтоб работать с русскими клиенты. У нас в банке есть одна русская клиент. Я всегда бегаю к ней, чтобы поговорить по-русски. У меня есть парень, Милан. У него хорошая работа, он адвокат, учился в Америка, он — лучший адвокат в городе. Мы встречаемся только один раз в неделю, на шейпинг, — он очень занят, учить китайский. И раз в две недели у него дома. Милан знает еще английский и французский. В прошлом году мы с ним были в Црна Гора, там отдыхали русские. Был мальчик Алеша, и, когда я ему говорила “здравствуй”, он всегда бегал и обнимал меня. Я буду звать нашего с Миланом сына Алеша. Милан пока не хочет жениться, но, я думаю, у нас будет Алеша. Главное — это работа. У нас в Крушевац плохо с работа. Многие предприятия купили западные фирмы, например, косметическую фабрику “Мэрима” купил “Хенкель”, теперь там производят… как это по-русски? Лепак… ну, лепити…
— Клей, что ли?
Она прижимает руку к спинке кресла и хочет ее отнять, но как будто не может.
— Это?
Я киваю.
— Да, клей. На “Мэрима” работало 4000 человек, теперь работает 200, получают только 200 евр. Работники часто меняются: заболел — как это?.. бре… ослободжати дужности…
— Уволили.
— Да. Экономить на бюллетень, не платить за… ну, как у вас будет отров…
— Отрава? Яд? — угадываю я. — Ядовитое производство. Нет надбавок за вредность.
— Они каждые два месяца брать новых работников, чтобы платить эти надбавка постоянные работники. Сербия становится более слабой и маленькая. Но я экономист и понимаю: меньше страна — лучше для инвестиции. У нас были волхвы, Тарабичи, они жили в селе Кремна в XIX веке, вот они говорили: сербов останется столько, что они смогут встать под одной сливой! Еще Тарабичи предсказали смрт династии Обреновичей, долазак… при… ход? Караджорджие, балканские рат… войны, Первую и Вторую мировая война… Ну, может быть, когда они говорили об одной слива, они разумели под сливой Шумадию, центральную Сербию? Это ведь край сливы…
Оба-на! Ну, витающие в лиловых мирах поэты, ну, алкоголики, объясняющие свои неуспехи происками Антихриста — это я еще понимаю, но жизненная отличница!.. Настроена на карьеру, выбрала жениха по признаку успешности, целыми днями высчитывает да подсчитывает, — но и она живет не в реальной Сербии, а в небесной! Той, о которой говорили князь Лазарь с Богом накануне Косовской битвы. Как это у них сочетается? Бизнес-кредиты — и волхвы? Жесткая жизненная стратегия — и Тарабичи с их сливой?
Весна выводит меня из состояния оторопи, погружает в состояние изумления:
— Можно я почитать вам Есенина? Я давно-давно хочу кому-нибудь почитать Есенина. Но никто не знает русский…
Она глубоко вздыхает и начинает:
Село, значит, наше — Радово,
Дворов, почитай, два ста.
Тому, кто его оглядывал,
Приятстве… нны наши места.
Богаты мы лесом и вод… ю,
Есть пастбища, есть поля.
Я гляжу за окно — мелькают аккуратные коричневые пашни, белые овцы, — мне как будто показывают фильм. А голос за кадром продолжает:
Мы в важные очень не лезем,
Но все же нам счастье дано.
Дворы у нас крыты железом,
У каждого сад и гумно.
Весна тоже повернулась к окну, приклонилась к нему виском и продолжает читать:
Судили. Забили в колодки
И десять услали в Сибирь.
С тех пор и у нас неуряды.
Скатилась со счастья вожжа.
Почти что три года кряду
У нас то падеж, то пожар…
За полчаса, что мы еще ехали в автобусе, Весна прочла мне всю поэму “Анна Снегина”. Иногда она сбивалась, бормотала: “чекай, чекай, заборавила” — поправляла очки на носу и, вспомнив, старательно начинала читать с прежней строфы…
Стевановичи
За два дня до моего приезда в Чачак Вера Стеванович звонила мне и спрашивала: “Ну, что тебе приготовить? Чего ты хочешь? Хочешь сырники? Здесь их почти невозможно приготовить — нет творога, но я попробую, из сыра. Сыр у них — это что-то вроде нашей брынзы”.
И вот я приехала. На столе — гора дымящихся сырников! Я мечтала о них больше, чем о любви! Они оказались выше всех похвал — только солоноватые. Светло-русая, круглолицая, с кокетливо вздернутым носиком Вера, совсем не похожая на казачку — даром, что с Дона, — крутится вокруг меня и старается услужить.
Я валюсь на диван и забираюсь под одеяло. Наконец-то я посмотрю телевизор!
Канал — “РТР планета”. Диктор в строгом костюмчике читает новости: Сегодня премьер Путин провел заседание кабинета министров. На повестке дня были рассмотрены вопросы… были заслушаны доклады…
Новости кончились. Начался фильм “По данным уголовного розыска”. Идет Великая Отечественная. Расследуя дело об убийстве семьи ювелира, сотрудники уголовного розыска раскрывают банду диверсантов. И все бы ничего, но весь фильм почему-то сиреневого цвета — сиреневого цвета волосы у следователей, сиреневые кошки гуляют среди сиреневых берез… Наверно, советские кинематографисты смогли достать пленку только такого цвета. Титры, наконец-то!
Началась программа “Вести-Москва”. Московские улицы превращаются в общественные туалеты… Задержан обвиняемый в нападении на АЗС… В мусорном контейнере найден младенец… Помощника главы Федерального агентства по рыболовству задержали по подозрению в хищении… В выходные в столичном регионе будет ветрено и сыро…
Программа кончилась. За ней фильм “Кармелита. Цыганская страсть”. Мужик с криво налепленными черными усами в алой шелковой косоворотке и “меховой” шапке, похожей больше на мочало, хватает за горло девицу на фоне “деревянного” дома из картона…
Фильм кончился. Началась программа “Сам себе режиссер”. Голые люди зачем-то бегают по улицам, и все это сопровождается диким гоготом аудитории.
Выключаю — больше не могу.
К счастью, из института приходит профессор Милорад Стеванович и готов занять меня беседой.
— Да, телевидение ваше очень плохое, просто невозможно смотреть, — соглашается он со мной. — Почему они не показывают хорошие спектакли? Документальные, исторические фильмы? Почему мало культурных программ? Ваше телевидение совсем не отражает русского духа…
Стеванович имеет седую кучерявую бороду и вечно округленные по-детски глаза. Видно, он постоянно чем-то изумлен: он ведь настоящий профессор и его интересует решительно все. Милорад изумительно говорит по-русски — тридцать лет назад он учился у нас в Ростове-на-Дону, где и познакомился с товароведом Верой. Видно, что он прочел немало классических русских книг — это следует из лексики.
— У нас неплохое телевидение, — смущенно отвечаю я профессору. — У нас препаршивое иновещание.
— Такое впечатление, будто это делается намеренно, — вставляет Вера, накладывая мужу сырников. — Когда нас агитировали вступать в ЕС — по сербскому телевидению все время шли репортажи о том, как хорошо в Европе, а параллельно с этим крутили сериал “Криминальная Россия” — убийства, грязь, подлость…
— Не хотим мы в европейску заедницу! Мы с Верой называем ее европейской задницей, — смеется профессор. — Они нам хотят дать права! Хм! Права на извращение!
— “Союз” по-сербски — заедница, — поясняет Вера.
Приходит младшая дочь, Настя, четырнадцатилетний подросток, я здороваюсь с ней по-русски, она молчит, потом неохотно отвечает мне “здравствуйте”. Тут же уходит к себе и хлопает дверью, не отреагировав на мамино предложение пообедать.
— Она у нас не любит говорить по-русски, — шепчет мне Вера. — На прошлой неделе ходили с ней выбирать кроссовки, я говорю: давай вот эти, они кожаные, так она кричать начала на весь магазин, расплакалась. Я спрашиваю: что с тобой, Настенька? А она: мне стыдно, когда ты говоришь по-русски. Говори по-сербски.
Является старшая, Марина, восемнадцати лет, тонкая, красивая барышня, вежливая и неплохо говорит по-русски: несколько лет подряд ездила к бабушке, на Дон.
— Нет, мамочка, я не хочу есть, я пообедала в кафе. Давай я лучше уберусь.
Включает пылесос, и Вера резко захлопывает дверь, разделяющую коридор, где пылесосит Марина, и столовую.
— Не выношу пылесосов. Звук пылесоса похож на звук военного самолета. Я была на работе, когда началась война, мы выбежали на улицу и побежали почему-то не в парк, который был рядом, а в центр. До сих пор не могу понять почему. А там машины горят, из витрин летят фонтаны битого стекла. Я села на корточки посредине улицы, втянула голову в плечи и закрыла ее руками. Мне казалось, что если я пилота не вижу — то и он меня не заметит. Марина была малышкой, ее потом долго лечили. Судороги, обмороки… Я только приехала к Милораду в Сараево, два месяца только прожила, мы как раз ремонт закончили, — и тут война! Пожили в своей квартире два месяца. И все — с тех пор нет у нас дома. Снимаем. Я-то ехала сюда, думала, в рай попаду. Когда Милорад привел меня первый раз в магазин — у меня была истерика. У нас ведь ничего нет, 90-й год. И когда я увидела эти длинные витрины с десятками сортов колбасы, копченого мяса, окороков, я зарыдала и стала орать на весь магазин: Что вы копаетесь в этом мясе! Берите и идите домой! Они еще копаются, сволочи! Вы бы видели наши магазины — там пусто! Пусто! А они копаются! Обожретесь, подавитесь, сволочи!.. Милорад еле меня уволок.
— Успокойся, Верочка, — говорит Милорад, — давайте лучше посмотрим фильм “Жребий патриарха Тихона”. Я в интернете нашел…
Он ведет нас к компьютеру. Отодвигает в сторону свои тетрадки с математическими значками, похожими на птичьи следы на снегу. Профессор занимается теорией чисел, комплексным анализом, чем-то там еще и Римановой дзета-функцией. На кадрах старой кинохроники мельтешат красноармейцы с винтовками, патриарх… Компьютер здесь — единственное окно в русский мир.
В Сербии ничего не знают о российском современном кино, почти не переводят наших писателей. Правда, перевели Улицкую. Пока я здесь, в Чачаке, Драган работает над величайшим рассказом Юрия Казакова “Во сне ты горько плакал”. Рассказ переводится впервые, для какого-то журнала. Возится с рассказом несколько дней, обложился словарями — обещали заплатить 40 евро. Казакова здесь не знают, не знают никого, кроме Есенина. Почти не переводили даже Белова, Астафьева. Неужели из полумиллиарда рублей, ежегодно выделяемых на финансирование новоиспеченного фонда “Русский мир”, не могли выделить несколько тысяч зеленых на сербские издания Казакова, Астафьева?
Накануне в ларьке мы с Драганом купили первый номер журнала “Русья
данас” — “Россия сегодня”. На обложке — троица: Михалков, Медведев, Аликперов. В журнал вложен диск с фильмом. “Посмотрим русский фильм, — радовался
Драган. — Михалков, наверное. Его одного здесь знают: он приезжает на Белградский фестиваль, бывает у Кустурицы в Кустендорфе, даже прилетал на президентские выборы”. Вставляем диск в дисковод — и что мы видим? Какой-то казахский фильм! В журнал “Россия сегодня” был вложен казахский фильм! “Вы еще расплатитесь за это, вот увидишь, — сказал мне тогда пораженный Драган, — расплатитесь! Спохватитесь — да будет поздно!”
Что будет, когда навстречу к своим бесконечным множествам улетит чудаковатый интеллигентный профессор, выискивающий в сети русские фильмы и книги, когда покинет землю влюбленный в русскую культуру Драган, за 40 евро неделю возившийся с рассказом Казакова, перепроверявший каждое слово, чтобы передать легкий, как дуновение, просвет между одним и другим словом? Когда уйдет поколение 35-летней Весны, читающей наизусть “Анну Снегину”? Семиклассница Настя не будет читать русские книги, это точно, разве что в старости…
— Все нам испортили — воду, еду, природу, — негодует профессор Стеванович. — Ничего другого не остается, как быть патриотом. Сейчас, как при Александре Невском, готовится новый поход против православного мира.
— Ой, прекрати, Милорад! — морщится Вера. — Не пиши этого, Маша. Подумают, что…
— Почему я должен прекратить? Пусть думают, что хотят! Наплевать! — плюет Милорад: так может ответить только истинный профессор. — Только патриоты — писатели и ученые — отваживаются писать на кириллице. Это сейчас — подвиг! Вывески — латиницей! В административных учреждениях пишут латиницей! Хотя кириллица — наша азбука по конституции. Видели в Гугле карту мира? Там названия мировых столиц на их языках! Москва — кириллицей. Каир — арабской вязью! Только Белград — латиницей! Кириллица — наш с вами общий знаменатель! Они хотят нас его лишить. А ваши власти? Путин принимал в Кремле Месича на торжествах по случаю шестидесятилетия Победы, даже вручил ему какой-то орден. Не нам — а ему!..
— Милорад, попей вот кофе…
— …А ведь дядя Месича воевал в Сталинграде против русских! У Хорватии сейчас флаг, тот же флаг, что был во время Второй мировой у усташей. В хорватском лагере смерти Ясеновце погибло больше миллиона сербов, — чуть не треть тогдашнего населения! Усташи соревновались в скоростном перерезании горла узникам. Павелич ел человечьи глаза!..
— Милорадушка, попей вот кофейку, ты еще не пил… вот еще оладушки испекла…
— …Кстати, хорватского кардинала, благословителя усташей, папа Войтыла провозгласил блаженным! Что творится, Боже благий! Выдумываются новые языки — черногорский, боснийский! Бедные академики сидят и сочиняют новые слова, вставляют в сербский какие-то тюрксизмы…
После обеда профессор пересаживается на диван, над которым висит икона Царственного мученика, нашего царя, и начинает излагать свою, сербскую версию истории, примерно такую же, какую излагал мне Драган. Слушая ее, всегда надо помнить: сербы живут в мифическом времени, эпохе великих героев и великих негодяев, и история у них, естественно, тоже мифическая.
— Между прочим, мы — единственные, кто помог вам во Второй мировой. На следующий день после нападения на СССР, 23 июня, в Герцеговине на горе Белашнице у города Невесине собрались 3000 восставших сербов под руководством местных коммунистов, которые двинулись на оккупантов с песней на устах: С Белашнице вила кличе, Херцеговце редом виче, дижите се брачо мила, Русия е заратила!” Восстание продолжалось до конца июля, пока их не растерзали хорватские усташи и итальянская дивизия “Марке”. Восстание началось после того, как по радио передали призыв Сталина к борьбе против оккупантов, и продолжалось больше месяца! Мы — сербы и русские — не такие, как европейцы. У нас нет двоедушия, разрыва между словом и делом. Европейцы, те же хорваты, блюдут свой практический интерес, — а мы — духовный. Между выгодой и страданием мы всегда выберем страдание. И мы связаны, у нас одна матрица. Как только Россия ослабла — они нас раздавили. Только во времена святого царя Николая Второго Сербия была защищена!
Профессор показывает на икону, висящую над его головой.
— Ельцин сделал две ужасные вещи, — он переходит на шепот, — расстрелял Белый дом и сломал дом Ипатьева.
Очевидно, что для профессора вторая вещь гораздо ужаснее.
— Будет здесь, в Сербии, православный царь, будет!.. Только его надо выстрадать. Но мы все-таки сильные, поэтому они хотят нас раздавить, эти цивилизованные варвары. Они говорят о правах!.. Когда хотят разрушить государство или брак — всегда говорят о правах!.. Последняя война объединила народ: мы поняли, что жили в одном государстве с фашистами, и нам говорили: вот ваши братья! И сейчас мы проходим нелегкий процесс осознания. Мы освободили от Австро-Венгрии словенцев, македонцев и тех же хорватов — и чем они нам ответили? Мы должны решить: или входим в европейскую задницу и отказываемся от своей истории, от клятвы, которую на Косовом поле дал царь Лазарь, или остаемся собой. И на похоронах патриарха всем стало очевидно, что мы выбрали свой путь!
Вера увлекает меня в магазин: надо купить скумбрии, — скоро придет ее подружка Наталья, тоже живет здесь двадцать лет, замужем за сербом. Когда приходят русские подружки, она покупает скумбрию, сама солит ее и подает с картошкой: похоже на селедку.
Зайдя в магазин, я толкусь перед кассой: не могу понять, где оставить сумку.
— Вот, — показывает мне Вера, — здесь и клади.
— В эти ящички? Но они же не закрываются?
— Да. Не закрываются. Здесь почти нет воровства, кидай сюда.
И правда — камеры хранения не закрываются, да в них никто и не кладет ничего: в коридорчике перед кассами навалены детские рюкзаки, дамские сумки, мешки с продуктами, купленными в других местах, зонтики. Кто-то поставил сумку на батарею, кто-то кинул на пол. На улицах то же самое: горы фруктов в коробках — бери — не хочу, а продавцов нет.
Мы вернулись из магазина и услышали, как Наталья, красивая брюнетка с мальчишечьей стрижкой, разговаривает с Милорадом по-сербски. Не перешла она на русский и тогда, когда пришли мы. Болтает с Верой по-сербски. Спрашиваю, почему вы не говорите по-русски? Не для того ли вы и встречаетесь?
— Да вот… — мнется Наталья, — мы так как-то привыкли.
Через некоторое время Наташа все-таки переходит на русский, но как-то неуверенно и все время запинается… ну, како се зове по-руски?.. заборавила… как это будет по-русски, забыла?..
Муж Натальи — технолог по мясопереработке, у них двое детей.
— Сербы — хорошие мужья, хорошие семьянины. Мало разводов, серьезное отношение к браку, — рассказывает Наташа. — Здесь в тридцать—сорок лет очень часто мужчина еще не женат. Патриархальны, обожают свою родню. Родня для серба важнее жены.
— Муж ни за что не пойдет жить на женину жилплощадь, — добавляет Вера, — это позор. Лучше будут снимать квартиру. Полноценных мужчин здесь больше, чем у нас. Не знаю почему. У нас был Афганистан, и потом здесь меньше пьют. И, знаешь, Маша, все хотят жениться на русской. Здесь это престижно — иметь русскую жену.
Вера мне подмигивает.
— Потому что здесь, если девушка с высшим образованием, красивая, у нее та-акие требования, что — ух!
Мне, честно говоря, так не показалось. Требования у девушки могут быть какие угодно — но патриархальность здешних мужчин не позволит им остаться самой собой. Просто Вера — гений дома, какого еще поискать. А Милорад — подлинный интеллигент, над которым не властны никакие обычаи.
Ужин завершается триумфально: мы едим присланный Вере из Киева бородинский хлеб и запиваем его настоящим черным чаем! И это еще не все — с собой Вера сует мне в сумку пачку гречневой крупы! Никогда не думала, что буду так радоваться гречке — после сербских-то разносолов!
Ольга
Так случилось, что на обратном пути в Кралево я опять встретила знаменательную попутчицу. Едва я вынула из сумки Антологию сербской поэзии на русском, сидящая рядом крашеная блондинка с усталым лицом обратилась ко мне:
— Ты русская?
— Угу.
— Где живешь?
— В Москве.
— Как там сейчас с работой? Мне срочно нужна работа. Какая угодно.
Моя спутница не поздоровалась, она задавала частые краткие вопросы, ничего не рассказывала о себе, и лицо ее было жестким.
На мой вопрос, что она здесь делает, она ответила не сразу: “ну… замужем здесь я. Типа замужем”, хмыкнула.
Я предложила ей пива. Она не отказалась и не поблагодарила.
— Черт меня понес в эту Сербию, — откровения начались, когда пиво было допито. — Пока мы жили у меня в Москве, все было ничего. Потом он уговорил меня переехать. Хочу на родину — и все! Да и фирма, где он работал строителем, закрылась. Я не хотела — я по профессии химик, работала в НИИ, Менделеева закончила, что буду делать в Сербии? Но делать нечего: у нас уже годовалый ребенок, мне тридцать три, замужем не была. Надо было выполнить главную жизненную программу, так сказать, — создать семью, — она кисло улыбнулась, — приехали сюда, поженились. Родня вроде хорошо меня приняла. Наша рускиня, наша рускиня… Только обвенчались — началось. Мать его меня будит в шесть утра, — просто приходит и вытаскивает из супружеской постели за ноги! Представляешь, за ноги! Иди готовить доручек. Каждое утро я должна была приготовить свежий завтрак, принести к нему из магазина свежий хлеб, каждый Божий день свежий обед! Я готовила, стирала, гладила и убирала на всех: мужа, свекровь, ее дочь с двумя детьми, которая только что развелась и пришла обратно в родительский дом. Только и слышишь: айдэ, пичка, сделай то-то! Я как-то спросила у мужа: твоя мать меня что, птичкой зовет? Он рассмеялся и говорит: пичка — это п…да. Так, сразу после свадьбы я была переименована из “нашей рускини” — в п…ду. А я-то, дура, ходила, улыбалась, думала, она так ласково меня зовет! Муж слушал только мать и сестру, мои интересы вообще не учитывал. Чтобы взрослые дети его сестры — им двенадцать и десять лет — сходили за хлебом — ни за что! Я один раз им предложила: что тут было! Это же дети, как можно! Все должна сная — невестка. Через слово — мат. Матом посылают тебя, твоего ребенка и друг друга, это у них вместо “здрасте” и “доброго утра”. Но когда мать решила завести корову и кур…
Ольга заплакала.
Слушая ее, я обхватила голову руками и оперлась локтями о лежащую на коленях Антологию сербской поэзии.
— Теперь мне все понятно, — сказала я. — А я-то гадала, — почему в книге в тысячу с лишним страниц и весом больше двух килограмм нет ни одного стихотворения про женщину! Ни одного — о любви! Но ведь это лирическая поэзия?! — Я потрясла тяжеленной книгой, хоть это было и нелегко. — О корове — есть, несколько, об овцах — тоже есть, про жука, про ежа — есть, а про женщину — ни одного! Лирический герой — мужчина — переживает за судьбы родины или воспевает деревенскую жизнь. И вообще, прочтя первые двести страниц, я решила, что это стихи для детей. “Вот, — я раскрыла книгу, — страшен волк лесной? Нет! Страшен жук большой? Нет”… Погоди-погоди, вот о женщине нашла: “в сердце моей мамы сердце мое стучит”… Букварь — да и только! Знаешь, единственное стихотворение про любимую женщину на 1006 страниц написал профессор психиатрии. Почитала — что-то родное: слова высокие, образы сложные, даже чем-то Блока напоминают порой, правда, очень-очень отдаленно. Хотя, конечно, Блок никак не мог появиться в Сербии. Чувствуются следы европейской культуры… Вот, нашла: “Брось, любимая, и в сердце мое войди, ибо место твое от века в судьбе моей и в груди”. И то — совершить такой подвиг поэта заставило тюремное заключение. Сидел долго — вот и понял, что единственный, кто его не оставил, это жена. Наверняка ей написал…
— Караджич, что ли?
— Угу. В Гааге, видно, написал, от тоски.
Помолчали.
— Тебе еще интересно?
Я кивнула.
— Ну, в общем, на год бабушка, мама Милована, подарила внуку, моему сыну, пистолет, положила под подушку. Настоящий. Я в крик, они на меня: “матер е…та” и прочее. Они вообще любят палить, как чеченцы, ты, наверное, знаешь. Мой, как напьется, начинает стрелять прямо в комнате, все только разбегаются — а сказать никто ничего не может, ни мать, ни сестра. Одна отрада у меня была — ходить к девчонке одной из Пензы, она рядом со своим сербом жила, неплохо так жили, конечно, он тоже материл ее и ребенка, и по дому она все делала, как раба, но муж ее все-таки любил. И вот к ней приехал брат в гости. Я туда раза три заходила, когда он был. Как Милован об этом узнал — избил меня. Такая-сякая, курва. Проститутка, значит. И все! На улицу мне было разрешено выходить только в сопровождении свекрови. Однажды я не выдержала, взяла кухонный нож и приставила ему к горлу: говорю, убью тебя, если не прекратишь терзать! Он испугался, в крик: Майка, она мене сече! Прибежала мама, отодрала меня от него. Сейчас я к адвокату еду, в Кралево. В Чачаке-то все сразу станет известно, город маленький… В прошлом году муж убил одну мою знакомую, сербку, заподозрил в измене. Она гуляла в поле, он пришел и пристрелил ее из револьвера, как собаку. Ну, чистые турки, понимаешь!
— А я сейчас была в гостях, там две русские, замужем за сербами, одна даже за профессором. Хорошо живут. Одна из Воронежской области сюда переехала, другая из какого-то городишки на Дону.
— Может, в этом-то и дело. Провинция живет патриархально, а москвичка ни одна здесь не приживается — даже в Белграде. Крестьянкам — тем вообще хорошо. Они попадают в свою среду. Ну бьет, ну пьет, ну материт, командует — зато кормит, не то, что наши. Да еще любовник хороший! Любовники они прекрасные, это факт… В прошлом году в одну горную деревню привезли целый автобус баб из украинской глубинки — так все до одной замуж вышли — и счастливы! В Сербии есть горные деревни, где живут одни мужики. Тридцать, сорок мужиков — и ни одной бабы!
Я смотрела в окно на проплывающие мимо стожки и думала о том, что к мусульманам здесь относятся, в общем, неплохо, только вот турков недолюбливают, по понятным причинам, — а вот хорваты, и вообще запад для сербов — абсолютное зло. Это образ самого Антихриста, ну кто еще может есть человечьи глаза? Кто еще может выдумать такой кодекс, чтоб от голода вымер весь земной шар? Чтоб люди медленно погибали от рака, наевшись ядовитых продуктов?
Когда-то по территории Сербии проходила граница между Восточной Римской империей и Западной. Эта граница существуют и поныне. Я нахожусь на восточной, “византийской стороне”.
Забегая вперед, скажу, что через несколько месяцев в Москве я созвонилась с Олей и даже побывала у нее в гостях. Она живет с добродушным и довольно приятным алкоголиком, безработным артистом, которого кормит. Идти на работу он не собирается, но ее это не расстраивает: она говорит, что в ее жизни теперь нет страха и много нежности. Ребенка ей удалось вывезти.
Впоследствии на форумах мне довелось прочесть десятки историй, точь-в-точь напоминающих Олину.
Икона и лопата
Сегодня я почувствовала, что чем больше живу в Сербии, тем меньше мне понятен ее народ.
Невиданное у нас сочувствие друг к другу и взаимопомощь — и такая жестокость по отношению к близким родственникам.
Идея жертвования собой, желание пострадать, следование чисто православной парадигме — и гонор, тот же инат, — антитеза смирению.
Молитва, запросто сочетающаяся с псовкой.
Пьянка в церкви, на Рождество.
Экономист Весна, составившая бизнес-план своей жизни до мельчайших подробностей — и ее вера в волхвов: “Чем меньше страна, тем она выгоднее для инвестиций. Наши волхвы, Тарабичи…”
Шешель, написавший многие тома философских работ, — самый молодой интеллектуал Югославии, уже в двадцать пять лет защитивший докторскую, — произносит в Гааге сверхизысканную речь: “Сделайте мне минет!” Сербы гордятся этим его высказыванием, как величайшим подвигом, многократно демонстрируют видеоролик с YouTubе гостям и гогочут.
Сумасшедшая, яростная любовь к жизни, какую я видела здесь на примере Драгана, Коли и других, — и намеренное убивание себя, по закону: чем хуже — тем лучше.
С нашей, русской, точки зрения, то же и в языке: нежнейшие, высочайшие слова, какими мы пользуемся только в церкви, — и тут же низменные, сексуализированные, да просто матерные выражения, для обозначения некоторых действий или частей тела. Если глаза — так ведь очи, если губы — то уста, и у всякого, даже самого криворожего пьяницы, есть образ — потому что это просто щеки, и есть чело, пусть на нем и полно синяков, — потому что это просто лоб. Если просить, так молить, если говорить — так притчить. Если стакан, пусть даже треснутый, — так чаша. Если мужские нежные части — так м…ди. Если женский “сад любви”, как выражался некогда Вийон, — так ведь п…ка — и больше ничего.
Вообще, неумение материться является чем-то невероятно смешным для серба. В фильме режиссера Лекича “Больше, чем бегство”, который принес мне в подарок Коля, герой-серб женится на американке сербского происхождения. И первое, что он делает, чтобы превратить ее в истинную сербку, — учит варить кофе и материться. В фильме, как и порой в печати, выражения даются без купюр. Когда бедняжка неумело произносит нецензурные слова и при этом обливается кофе — зрители падают со стульев от смеха. Кстати, исполнитель главной роли в уличной драке застрелил двоих и сбежал в Америку, где живет уже двадцать лет, — если он вернется в родную Черногорию, его ждет кровная месть, которая здесь распространена совершенно так же, как и в средневековье. И это несмотря на Косовский завет Лазаря и страстное христианское желание пострадать!..
Положить голову за други своя — и снести эту голову кому-то другому, даже за небольшую провинность. Крст, смрт, крв, срб: каждое из этих слов напоминает краткий звук свистящей в воздухе сабли — рубит ли она чужую голову, или твою собственную. Эти слова, обозначающие самое важное и неотвратимое, — вообще лишены гласных, как будто бы для того, чтобы поразить одним только своим звучанием и приготовить произносящего их к неизбежной жесткости жизни…
Кустурица, удививший мир “Андеграундом” — трагической и тончайшей сагой о судьбах двадцатого века, — при этом никак не может избежать допотопных гэгов, к примеру, того самого купания в дерьме, над которым малограмотная и завшивленная Европа последний раз смеялась во времена Боккаччо и Чосера.
Две природы живут в народе — и они, наверное, равновелики. Как две песни: тупо-веселая турецкая и полная глубокого трагизма “зайди-зайди, ясно слнце”. Кстати, вот еще одна причина, по которой здесь так любят Есенина: он тоже носитель двух противоположных природ. Как поет про него рок-группа “Болеро”, он был “святой и блудник”.
— Слушай, как же это в вас сосуществует? — спрашиваю я у Драгана.
Он не совсем понимает, о чем речь, но отвечает неожиданно мудро:
— Не говори чепухи — просто не стоит делить вещи на высокие и низкие. Это неправильно. У нас есть поговорка: Разве икона и лопата не из одного дерева?
Я замолкаю, пораженная истиной.
Опять утыкаюсь в Антологию сербской поэзии, — она толстая и залистанная, как история болезни немолодого человека. “Противоречия, и притом такие масштабные, — размышляю я, — не дали бы сербской нации существовать так органично и свободно, как она существует”.
В поисках разгадки я раскрываю Антологию наугад, как будто гадаю, и натыкаюсь на стихотворение Слободана Ракитича — “Обращение к святому Савве”:
— Встань из хлеба, святой Савва,
Из крупиц соли;
Из руна овечьего, из земли волчьей,
Из кувшина с молоком, из корчаги с творогом!
Вдруг вспоминаю одно любимое мною стихотворение и спрашиваю у Драгана, как бы он его перевел:
— У жены твоей — очи, и не губы — уста, я люблю тебя очень, но пред нею — чиста.
— Не понял, повтори.
Я повторяю и два, и три раза, но он не понимает.
Уста у них — просто губы, да еще и рот в придачу (одно слово для обозначения того и другого), очи — глаза. Высоких слов нет, потому что не было аристократии, которой они могли быть надобны. Поэтому нет и низких.
Савва встает не из призрачного облака — а из кувшина с молоком, — и не ищите тут суффийской символики, — да и сам святой старец Савва — разве не ответ на мой вопрос? Такой толстощекий, такой румяный, с чувственным мясистым носом, с яркими голубыми глазами, в которых плещется горячее балканское небо!..
Савва — не выше кринки молока, из которой он встает. Корчага с творогом — не ниже Саввы. И молоко, и творог, и Савва — из одной материи. Христианство здесь — возрожденческое, с сильным перехлестом в пантеизм. Как говорил итальянец Джордано Бруно: “Природа есть Бог в вещах”. В переводе на сербский — икона и лопата из одного дерева.
Дрвенград
Что вы сделаете, если Ваша страна перестанет существовать, — а Вы при этом небогатый, да к тому же самый обычный человек? Будете жить на ее обломках, ныть, злиться и сделаетесь невротиком! А то еще станете таскаться на митинги!..
А что Вы сделаете, если Ваша страна перестанет существовать, — а Вы при этом далеко небедны и к тому же гениальны, а значит, абсолютно свободны? Построите собственную страну и поселитесь там, где будете трансформировать свою тоску по большой родине в веселые замыслы.
Мой любимый режиссер Эмир Кустурица так и сделал — он построил свою деревню высоко в горах, рядом с родной Боснией, — куда он никогда не вернется. Когда в Сараево разрушили его родовой дом — отец умер от сердечного приступа, а мать вынуждена была бежать в Черногорию. Эмир жил за границей, а потом, видно, решил, что бессмысленно бежать от того, от чего убежать невозможно. Вон за той синей горой — его Босния. А здесь он построил “филмски село”, как называют его местные жители — сам подготовил проект, сам забивал гвозди. Только созданное тобой всегда будет оставаться твоим и не предаст тебя — будь то книги, фильмы или деревня, уж это-то он наверняка знал. Его государство называется Дрвенград, по-немецки — Кустендорф. Ежегодно на кинофестивали авторского кино сюда приезжают иноземные режиссеры и журналисты, так что это иностранное название — для них. К тому же первая часть слова созвучна фамилии хозяина.
По дороге в Дрвенград вспоминаю слова профессора Стевановича:
— Крестившись, Кустурица потерял место жительства. Но приобрел громаду предков — это больше, чем имагинарная родина. До обращения в ислам его род звался Вуевичи и происходил из Герцеговины.
Как и горы, окружающие Дрвенград со всех сторон, от всех бед Кустурицу теперь защищают чукундеда и чукунбаба, наврндеда и наврнбаба, аскурчел и аскурчела, купчуп и кучупа, сукурдов и сукурурдова, парчупан и парчупана, ожмикур и ожмикура, курайбер и курайбера, сайкатав и сайкатава… Над его головой теперь неотступно кружат Белые орлы.
Чтобы попасть в Кустендорф из Кралево, мне надо было ехать с тремя пересадками. Сначала я села на автобус до Чачака, потом пересела на другой и устремилась дальше, на запад, по трассе Чачак—Ужице. Проехала сербскую Святую гору, с двенадцатью средневековыми монастырями, теснящимися в Овчарско-Кабларском ущелье, — турки не разорили их из-за недоступности, — потом, вблизи города Пожига, узрела безобразную адскую пасть земли, которая как будто хочет заглотить тебя, — из нее торчат огромные цилиндры — это предприятие по производству цемента, принадлежащее дочери президента Хорватии Месича. В городе Ужице, стиснутом между двумя крутыми горами, перепрыгнула в автобус до горнолыжного курорта международного значения — Златибора. Златибор назван так оттого, что в этом краю растут сосны-эндемики с золотыми иглами. В Златиборе, маневрируя между туристами, одетыми в горнолыжные костюмы, похожими на подушки, добежала до остановки такси. Такси должно было домчать меня в страну Эмира Кустурицы.
Сегодня 19 января — день закрытия фестиваля: надо успеть на торжественную часть.
По дороге я глазела по сторонам: где-то здесь, в окрестностях национального парка Мокра Гора, в пределах которого находится Кустендорф, — расположена знаменитая деревня Кремна, в которой раньше жили волхвы Тарабичи, а теперь обретаются одни жалобщики. На Кустурицу жалуются все кому не лень — ведь он директор нацпарка Мокра Гора, на территории которого находится Дрвенград, — и всякий лелеет надежду содрать с него через суд деньги, — например, за то, что его вертолет пугает овец.
Еще на подъезде к Дрвенграду я углядела трогательную маковку Эмировой задушбины — у сербов и по сей день сохраняется традиция строить церкви или даже больницы во имя спасения своей души. Церквушка построена по проекту хозяина и похожа на несколько раскрытых книжек, поставленных одна на другую вверх корешками. Как и все здешние строения, она деревянная.
Ничего прекраснее гор, на которых расположена страна Эмира — она же и столица этой страны, — я не видела. Он поразился прелести этих мест, когда снимал фильм “Жизнь как чудо”, — тогда же и решил построить здесь свою вотчину, — тем более что его родная Босния — вон за той синей горой. Эмировы эмираты занимают не больше километра, ну, может, полтора, — но тут есть все необходимое для жизни: электростанция, два ресторана, гостиница, церковь, бассейн, парикмахерская, библиотека, кинозал, магазин, картинная галерея, детсад, своя трехсотлетняя водяная мельница, мелющая зерно для ресторана, — и даже тюрьма: градски затвор гуманизам и ренесанса, из которого печально выглядывают вытянутые мордасы Соланы и Буша. Все строения — размером с мою кухню.
Есть даже свой месяц — по ночам сотрудники Эмира надувают гелием шар и приподнимают его на веревке над Дрвенградом. Он, покачиваясь, освещает средневековые домики с раскрашенными ставенками, которые хозяин покупал у крестьян по всей Сербии, а потом на месте собирал заново. В них-то и располагаются рестораны, парикмахерская, магазин и все прочее. Здесь же, в двух домах, живут Эмир с семьей и его сын Стрибор с семейством. Обедают, как нам рассказали жители, они вместе — а вот спать-почивать сын с женой удаляются к себе, по старому сербскому обычаю.
Независимость — вот единственное счастье, которое способен дать этот мир, наверно, думает Кустурица, когда просит своих помощников зажечь месяц. Теперь он не зависит не только от политики — но даже от лунного цикла…
Политиканов и чужаков отпугивает стоящая у ворот Дрвенграда пушка, а тех, кто заплатил три доллара и попал внутрь, встречает огромная, страшная, черная от дождей деревянная птица, стоящая посреди деревянного плитуара. Чуть поодаль — деревянная же скульптура Джонни Деппа, приятеля Кустурицы, снявшегося в его “Аризонской мечте”. Ее поставили на днях, в честь приезда заокеанского гостя. Вчера здесь шел дождь, а сегодня подморозило — так что с носа кинозвезды мирового значения свисает стеклянная сопля. Так и есть — все эти мегазвезды — просто сопляки рядом с автором бессмертного “Подполья”.
Деревню пересекают многочисленные кривые и очень крутые улочки — Дрвенград ведь на горе Мечавник — и, если не держаться за резные поручни, спускаясь вниз, можно переломать себе ноги. Улицы носят имена Феллини, Михалкова, Джармуша, Че Гевары… Разноцветные маленькие ставенки на домах хлопают от ветра, крыши покрыты дранкой, домики сереют на фоне черной земли, кое-где прикрытой снегом, горы вокруг одеты голыми лесами — и кажется, будто ты вглядываешься в черно-белый карандашный рисунок, сделанный дошколенком. Половину центральной площади занимает тот самый автомобиль, который ела-ела, но все-таки не доела свинья из фильма “Черная кошка, белый кот”.
Фестиваль кончился, и все журналисты уехали. Остался один японец с кинокамерой, и, куда бы я ни устремлялась, навстречу мне идет он, улыбаясь, как идиот.
Захожу в ресторан, заказываю фирменную сербскую фасоль в томате и травяной, как называют его сербы, “благий” чай. Деревянные колонны, оконные рамы и скамейки расписаны цветочками. Светильники на столах тоже разрисованы в стиле “наив” — толстощекие и толстогрудые тетки в ситцевых платьях с оборками обнимаются с толстощекими же красавцами. Усы у красавцев набриллиантинены и лихо загнуты вверх.
Сощурив близорукие глаза, я обнаруживаю, что через стол от меня сидит Сам — и чего-то жует. На Эмире мятая толстовка, он выглядит усталым и, улыбаясь, обнаруживает отсутствие переднего зуба.
Доедая свою фасоль, я гляжу на камин на противоположной стене. На нем стоит портрет Че Гевары и икона Саввы. Очевидно, для хозяина эти фигуры равнозначны.
Поднявшись в деревню — она располагается еще выше Дрвенграда, — я ищу себе пристанище на ночь и довольно быстро снимаю комнатку у местного жителя Радмила, улыбчивого человека с тюркскими скулами, который, невзирая на мои протесты, тут же сажает меня пить кофе и наливает собственноручно сделанного вишневого сока. Довелось-таки к тридцати годам испробовать, что такое настоящий сок, без консервантов! Скажу вам, это амброзия — пища богов.
Узнав, что я жажду встречи с Кустурицей, он говорит, что это вряд ли возможно, а вот с сыном режиссера, Стрибором, он вполне может познакомить — по вечерам тот поднимается к Радмилу, они смотрят футбол и пьют пиво. Что же касается
Эмира — тот не пьет вообще, не изменяет жене и ведет примерный образ жизни. Уже семь лет подряд в той светелке, в какой поселилась теперь я, живет влюбленная в него итальянская художница — задаривает режиссера антикварными вазами, но этим летом, говорит Радмил, она, наверно, не приедет: потеряла надежду соблазнить его. Да и состарилась она, приезжая сюда, год за годом, в ожидании его любви.
Кинозал располагается в подвале ресторана и до смешного мал. Примерно как наши зальчики в Музее кино.
Закрытие фестиваля. Хозяин вручает победителям призы — деревянные яйца. Три фамилии из пяти — русские.
Сразу за торжественной частью следуют национальные танцы и пляски в исполнении местных ансамблей — а затем то, чего я ожидала с наибольшим волнением. Концерт панк-группы “Забраньено пушенье”, где Эмир служит басистом. Хотела бы я играть в панк-группе, когда мне стукнет пятьдесят пять!..
Первые же звуки, под которые артисты выходят на сцену, — валят меня с ног, и я падаю в первое попавшееся кресло. “Со-юз не-ру-шимый рес-пуб-лик сво-бод-ных сплоти-ила навеки вели-икая Ру-усь”…
И смех, и слезы, и какой-то даже вопль вырывается у меня из груди.
Под советский гимн в исполнении Государственного симфонического оркестра СССР Кустурица перекидывает через плечо гитару, вскидывает свою кудрявую челку, занимают свои места другие музыканты — и лишь только стихают слова последнего куплета — на нас накатывает безумный балканский смерч, вихрь, торнадо…
На сцену выскакивает солист группы, доктор Неле Карадлич, он же знаменитый комик и сценарист, — и тут же подпрыгивает на два метра. Это лысоватый маленький человек в облегающем синем костюме, вроде тех, что носят аквалангисты — только рукава у него перепончатые, как у лягушки.
Я слышу песни из “Времени цыган”, из “Черной кошки” и “Аризонской мечты”. Доктор Неле кричит в микрофон и одновременно делает акробатические трюки. Периодически любимые всеми мелодии срываются на “Подмосковные вечера” — но это происходит как бы случайно, и музыканты тут же поправляются.
Через каждую фразу солист в костюме синей лягушки выкрикивает: fuck you MTV! — и направляет микрофон к толпе.
— Fuck you MTV! — повторяют десятки горл, посылая проклятия американскому шоу-бизнесу.
Потом доктор Неле и еще какой-то человек в морском кителе хватают с двух сторон зубами смычок и, удерживая его в своих ртах, возят по нему скрипкой.
Ребята из танцевального партера воют от восторга и прыгают на своих и чужих ногах.
Вваливается ватага деревенских — а может, и не деревенских? — парней в камуфляже.
Ко мне протискивается Радмил, он тащит меня за руку к самой сцене, что-то шепчет охраннику, и тот отходит со своего поста. Я стою прямо у ног басиста — посреди всеобщей вакханалии только он один остается безразличным — лишь периодически вытирает шею висящим на плече полотенцем. Я щелкаю и щелкаю его, ему это надоедает, и он начинает корчить страшные рожи.
Потом я визжу и отплясываю рядом с режиссером из Израиля, которая только что получила от Эмира приз — деревянное яйцо, мы хватаемся за руки и водим ими в воздухе. Над толпой плывет синее сладковатое облако анаши.
Огромный, мрачный Стрибор сидит за барабанами, сжимая зубами неизменную сигарету, — а может, и косяк? — видимо, это вечный спор отцов и детей — ведь группа называется “Курить запрещено”.
Гаснет свет. Электрогитара на поясе второго гитариста загорается алым светом и, совершая бесчисленные сальто в его руках, образует какой-то языческий огненный круг.
Свет включают — и мы видим на сцене двух могучих сербок, которые держат высоко над головой скрипичный смычок — на этот раз пятиметровый. Кустурица и Неле бросают свои инструменты, хватают две скрипки и скрежещут по смычку с неистовой силой. Я зажимаю уши и закрываю глаза.
Открываю я их оттого, что кто-то постоянно кидает в меня жеваной бумагой — я уже сижу в партере. Это те деревенские парни в камуфляже, теснящиеся у стены. Они неистово жестикулируют и кричат. Вскоре я понимаю, что объектом их провокаций была не я, а пара старичков из деревни, которые мирно спят слева от меня, привалившись друг к другу. Этим парням — да и мне — совершенно непонятно, как можно спать, когда такой праздник!
Концерт заканчивается нашим гимном. И я вдруг осознаю, что падение СССР было для Сербии таким же потрясением, каким некогда было для Руси падение Царьграда… Впоследствии, просматривая на YouTube выступления “Забраньено пушенье”, я обнаружила, что гимном СССР начинались их концерты во многих странах мира…
На фуршете, куда меня затащил Радмил, так шумно, что нужно кричать собеседнику в ухо, — и так дымно, что раз в три минуты надо выбегать за дверь, чтобы глотнуть воздуха. Ресторан — не больше тридцати квадратов, а набилось сюда человек сто пятьдесят. Радмил подтаскивает ко мне Стрибора, мы уговариваемся о завтрашней встрече, и мне приходится задирать голову, чтобы взглянуть ему в глаза. Он никак не меньше знаменитых на весь мир черногорских волейболистов. Два, два десять — примерно такой. Радмил тащит меня к Дунье — дочери Эмира, круглолицей и румяной, как айва, — ее имя и переводится “айва”, — но я выскальзываю и, последний раз чокнувшись то ли с портретом Че, то ли с иконой Саввы, стоящими на камине, — вырываюсь наружу, навстречу холодному, как горный ручей, воздуху Мечавника.
В Дрвенграде вечное полнолуние. Личная луна Кустурицы висит низко над деревней, покачиваясь от ночного ветра. Как сказал как-то сам режиссер, главная задача художника — помочь зрителю преодолеть тьму.
Вслед за своим героем, чудаком-инженером Лукой из “Жизни как чудо”, Эмир удалился сюда, в эти горы, чтобы делать то, что подчас ему одному кажется правильным. Лука строил никому не нужную железную дорогу — Эмир же борется за сохранение экологии, которая сейчас, по большому счету, тоже никого не интересует — по крайней мере, из власть имущих.
Который год он радеет за расширение национального парка Мокра Гора и регулярно получает за то проклятия со стороны местных жителей. Жители ужицких сел Биоска, Врутак и Стапар регулярно собираются в той самой Кремне, где раньше жили волхвы, на митинги протеста против расширения территории парка. Еще бы — за время директорствования Кустурицы стоимость акра земли здесь выросла с 30 евро до 2000. Крестьяне хотят строить здесь дома и продавать их, но на каждую отдельную постройку они должны получить согласие самого Кустурицы, а он, как правило, не дает своего согласия. Более того, по закону им приходится сносить незаконные постройки.
Кустурицу не могут терпеть многие местные — хотя на свои деньги он построил им дороги и провел электричество, отдает всю свою зарплату детям, отстающим в развитии, воздвиг в Дрвенграде нарядный детсад для сельчан, которые платят в месяц всего 40 евро — тогда как в Белграде месячная плата за содержание ребенка в таком учреждении составляет не меньше 200 евро. Во время фестивалей он предоставляет крестьянам маленький рынок на территории Дрвенграда, где они могут продавать свои товары, не взимая с них никакой платы.
И при всей этой благотворительности местные крестьяне жалуются на него в СМИ, делая акцент на самом больном для режиссера: дескать, явился мусульманин и командует нами! Хотя, конечно, внакладе режиссер не остается, — прибавил по-крестьянски практичный Радмил, рассказывавший мне все это, — “у него вон еще и турбаза наверху, в горах”.
В бывших югославских республиках Кустурицу тоже не любят — для них он националист, “четник”. И это несмотря на то, что несколько лет назад он вызвал на дуэль предводителя сербских радикалов Шешеля. Оружие он предоставил выбирать своему противнику, место и время назначил сам — в полдень в Белграде. Допустим, это поза — но в искусстве не может быть обмана: вспомните деда из “Черной кошки”, у которого на груди болтаются и крест, и звезда Давида, и полумесяц. На этом, кстати, основан еще один упрек сербов в адрес режиссера: он сделал из нас цыган!
Просыпаюсь в светелке у Радмила, на той самой подушке, на которой, вероятно, пролила немало слез влюбленная в Кустурицу итальянская художница. Вертолет Эмира жужжит у меня над головой — он улетает на встречу с нашим президентом.
Я иду на рынок и покупаю у крестьянина деревянную свирельку — ярко-оранжевую, грубо сделанную, трогательную в своей простоте. Она будет лежать у меня на столе в Москве все те недели, что я буду писать этот очерк, помогая мне собрать из пестрых впечатлений единый образ Сербии.
После обеда мы с Радмилом идем за таблеткой от головной боли — после вчерашнего праздника у меня раскалывается голова. Идем к его соседу, инвалиду Авдо (Милован Подгорица), — к одному из многочисленных здешних сельчан, облагодетельствованных режиссером.
Много лет назад, работая электриком, Авдо получил травму и остался на всю жизнь инвалидом. Жил он впроголодь, с больной матерью, в хибарке без всяких удобств. Теперь он расположился в европейски благоустроенном двухэтажном доме, который подарил ему Эмир, к тому же он выплачивал пенсию его больной матери — до самой ее смерти… Кустурица даже взял Авдо на работу — в фильме “Завет” он сыграл попа и получил очень хороший гонорар.
Угощая меня соком, Авдо рассказывает мне о благодеяниях режиссера, а Радмил переводит, как может, смешивая сербские слова с английскими:
— В деревне Биоска Эмир построил для детей футбольное поле…
Выходя от Авдо, мы обнаруживаем, что уже полседьмого — опоздали на встречу со Стрибором. Спешим в ресторан — где было назначена встреча, но там его уже нет. Бармен говорит, что Стрибор поел супа, выпил пива и пошел спать.
Я прощаюсь с Дрвенградом. Захожу в трговину — магазин, — чтобы купить фирменного сока. Линию соков Эмир запустил несколько лет назад. На двери магазина — копия советского плаката 30-х годов: продавец в белом халате и черном беретике что-то взвешивает, на весах — серп и молот, сверху надпись — “честно торговать — почетный труд”. На бутылках с малиновым соком — портрет Че Гевары, на бутылках с ежевичным — Фидель Кастро, на бутылках с черничным — Иосип Броз Тито, а сам Эмир выбрал клубнику…
Прощание
Мы сидим в привокзальном кафе в Белграде. Этот вокзал строил русский архитектор, говорит Драган. По-моему, он ошибается.
Однако русские архитекторы построили в Белграде десятки зданий. Вообще, Королевство Сербов, Хорватов и Словенцев было единственной страной, где наши эмигранты получали работу по специальности. Один Николай Краснов спроектировал здесь едва ли не все: Скупщину, здание Правительства, Министерство иностранных дел, Госархив. Он же оформил резиденцию Карагеоргиевичей и построил их семейную церковь. Ампир придворного русского архитектора Николая Краснова сделал Белград подлинной столицей: до этого, как пишут, этот город местами напоминал старый Стамбул — ветхие домики с деревянными балконами, готовыми обрушиться на голову прохожему, — те же дореспубликанские прибосфорские ялы…
Только, в отличие от Стамбула, столицы торговой нации, где во всякий день вам готовы навязать целый ворох товаров, — по выходным Белград затворяется. Мы прошли полгорода, прежде чем нашли ларек, где нам продали батарейки для фотоаппарата. Белград живет провинциально…
Пьем кофе в ожидании автобуса до аэропорта. Драган, я, босниец Шекиа и босниец Коста.
Коста улетает со мной одним рейсом — на свадьбу к своей Оле, жительнице Липецка. Ему тридцать восемь, и он женится первый раз. В Липецке он работает уже несколько лет и хорошо говорит по-русски.
— Я бы не смог жить нигде за границей, только в России, — говорит он, — наши народы очень похожи. Многие мои родственники в 90-е уехали в Австралию, — была специальная программа правительства, — но я не смог. Несколько раз собирал чемоданы…
Шекиа — шумный, веселый каламбурщик — прирожденный продавец книг. У него ларек напротив вокзала, Драган привез ему очередную порцию своих книжек “Детиньство цара Николая Второг” Ильи Сургучева. Эта почти неизвестная у нас книга пользуется в Сербии большим спросом.
Шекиа — босниец по национальности, мусульманин, но всегда жил в Белграде. Его настоящее имя — Али, но об этом знают только близкие: все-таки он живет среди сербов.
Коста — босниец сербского происхождения, родился и до начала 90-х жил в Боснии.
Перебивая друг друга, они рассказывают, как несколько лет назад ездили в Сараево торговать книгами.
— Стоим за прилавком. Я говорю Шекиа, — хохочет Коста, — молчи, тебя сочтут сербом, ты плохо говоришь по-боснийски. Говорить буду я, — хоть я серб, но здесь вырос. Только, ради Бога, не называй меня Коста, Константин, а то у нас будут проблемы. Имя-то православное…
— А я шепчу — не называй меня Али, — перебивает его Шекиа и тоже смеется, — а то скажут: какой же ты Али — если не говоришь по-боснийски?
Шекиа женат на сербке, правда, гражданским браком. У них двое детей. Я спрашиваю:
— Жена-то у вас православная? Вы — мусульманин. А дети?..
Шекиа морщится, прячет лицо в руки, как будто готовясь заплакать, — отрывает руки от лица — и я вижу, что он ржет — не хохочет, а именно ржет, дико, даже истерически.
— У… у меня… — говорит он и снова начинает хохотать, как в припадке, — у меня ребенок спрашивает: папа, а я кто? Я ему отвечаю: уйди ты, ради Аллаха, я и сам не знаю, кто я.
Он успокаивается и уже очень серьезно произносит:
— Вообще-то сейчас нельзя заключать межнациональные браки. Это же не социалистические времена. У детей в жизни будут большие проблемы. Мы — разорванный народ. Как инвалид, у которого отняли руки, потом ноги…
Я не разделяю этого трагизма: сербы — народ-монолит, не разделенный ни разными политическими воззрениями, ни социальным неравенством, ни принадлежностью к различным культурным традициям. И пока это так, никакие Евросоюзы и Америки, которых они так боятся, им не страшны.
Допиваю последний глоток кофе и собираю свои многочисленные сумочки с сербскими подарками: фильм-инструкция, как стать настоящей сербкой, —
от Коли, — тот самый, где американку сербского происхождения учат материться и варить кофе по-турецки, сборник афоризмов философа Зорана Туцаковича, у кого я была на славе, огромная полая высушенная тыква от богатыря-менялы Джорджи, — этой тыквой, как клизмой, из бочки сосут ракию, — ракия тоже прилагается, само собой. Разноцветные деревянные бусы от Новки и Елены, учебник по астрономии — на сербском! — от вечного студиозуса Будо. И славский набор от Драгана: свеча, икона и ладаница.
Но главное — не забыть дудочку из Дрвенграда. Грубо вытесанная из куска дерева, обжигающе-оранжевая, трогательная в своей простоте — для меня она стала символом Сербии.