Роман
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2010
Фарид Нагим
— прозаик, драматург. Родился в 1970 г. в дер. Буранка Оренбургской обл., служил в Советской Армии, окончил Литературный институт. Участник Форума молодых писателей в Липках. Лауреат премии “Русский Декамерон” (2003), финалист премии Белкина (2010). Пьесы шли в театрах Гамбурга и Цюриха. Постоянный автор “ДН”.
Выпал снег. Листва ярко, свежо и нежно светила из-под влажного покрова. Все запахи стали острее и тревожнее. Ему было радостно. Он затерялся в большом городе и сожалел над своей потерянностью и одиночеством, это было приятно, потому что втайне он верил — город ждал только его, и он ему очень интересен. Улицы с надеждой расступались перед ним, переулки манили обещаниями, а из каждой урны выглядывало приключение. Он был отчаянно храбр, щедр и непредусмотрителен, ведь в старинной утробе города его ожидало нечто загадочное и прекрасное. И вот-вот случится самое главное, что навсегда изменит жизнь.
Заснеженные верхушки деревьев сомкнулись арками над бульваром. В бодрой задумчивости он шагнул с бордюра и вдруг увидел испуганные глаза цыганки на той стороне дороги — брови ее подпрыгнули, она вскрикнула и отшатнулась. Он резко повернулся — прямо на него, размахивая синим треугольником, неслась машина “скорой помощи”.
— Дима! Дима! — все кричал кто-то.
Женская усталость плодоносящих
Что-то нарушало его миропорядок. Прошел по коридору к себе в комнату, потом в ванную, потом на кухню и вдруг понял, что — дверь в Колькину комнату выбита, косяк в щепки, обрывки войлока, разбито зеркало трюмо у входа, внутри мрак. Коля е мае сидел перед телевизором, смотрел фильм “Офицеры”, плакал и потрясал кулаками. У дивана лежал раскрытый как книга ноутбук.
— А-ха-ха! — зарыдал е мае. — А-х-а-а! Не могу, — оторвал клок туалетной бумаги, протер лицо и сморкнулся.
Димка хотел пройти к стулу, но подошвы тапок крепко прилипли к линолеуму, залитому вином, соком и еще чем-то.
— А ведь ты убиваешь себя, — сказал Димка.
— Да, — согласно кивнул он и посмотрел на него глазами святого. — Митяй, купи кристалловскую… две, чтоб я ночью не ходил. А то я как пойду, то ключ потеряю, то мобильник, то пердюлей огребу…
— Ты что-то зачастил в этом году, Коль. Раньше такого не было.
— Фомич разбился! — он с пьяной трагичностью уронил голову.
— Что?
— Митяй, мне чтоб из запоя выйти, надо с парашютом прыгнуть. А у Фомича “медуза” за камеру на каске зацепилась и… И вот пью по двум причинам.
— Эх, Коля!
— По трем — знал бы ты, какую адскую дрянь я с души смываю водкой, не ругал бы меня!
С ревом отдираемого скотча Димка прошелся по комнате и собрал пакет пустых бутылок, упаковок от сока, мелких крышечек, старых объедков.
— И морс купи, есть не могу, а там ягоды… Сейчас денег дам, — вставая с дивана, он качнулся, взмахнул руками и наступил на ноутбук — экран вспыхнул и погас — из-под чернильного слоя кривыми лезвиями засверкали трещины. Коля с недоумением посмотрел на него и, кажется, так и не понял, что произошло.
— Э-э… я лучше ряженку возьму, Коль.
Он махал Димке рукой, чтоб пока не уходил, и ждал, подступит тошнота или нет.
— Ладно, купи, может, стошнит хоть.
В это с трудом верилось, но когда-то Коля был совладельцем автомастерской. Пить начал после того, как убили его друзей — мужа с женой. Он уходил в монастырь, организовывал партии, митинги протестов. Отсидел полгода под следствием за “движуху” на политической демонстрации. Вышел оттуда уже с туберкулезом и насмешливой кличкой Коля е мае. Зарабатывал копейки по интернету, а потом уходил на всю ночь в ролевые игры.
Димка шел в магазин и уныло думал, что, сколько водки ни купи, он все равно будет колобродить ночью.
Свет сквозь утренний полиэтилен. Шум мусоровоза за окном. Лиловые всполохи и кляксы в глазах. Танюха спит с недовольным лицом. Димка нащупал тапки. В коридоре холодно и пустынно. Колька лежит лбом в клавиатуре, с подбородка до пола слюна. Новые, не Димкины бутылки. Скоро он перестанет соображать и будет ходить глазастым овощем. Свист чайника. Хорошо, что Танюха не проснулась, когда она его провожает — Димка постоянно что-нибудь забывает — мобильник, ключи, кошелек. На остановке висел плакат — Международный форум-выставка Инновации и технологии. Димка прятался от ветра за этой доской и выглядывал, чтобы не пропустить маршрутку.
Чем ближе к метро, тем сильнее шум. В вагоне достал наушники. Спасаясь от рева, он просто затыкал уши, а штекер бросал за пазуху, плеера не было.
В цехе было тихо. Димка любил эти утренние часы. Солнце освещало одно за другим высокие, затянутые паутиной окна ангара. Потом чирикали потревоженные воробьи, в отделе штамповщиц обязательно что-то падало — отвертка, пассатижи, звякали полки верстаков — и один за другим включались и завывали оверлоки. Он любил оставаться и на авральные “найт пати”. В глубокой ночи за фоном таинственного шороха кондиционеров и компрессорного шипения штампов ему явственно слышался далекий звон церковных колоколов. Наверное, звенело в ушах от усталости.
Димка настроил и включил свой Pfaff, это была великолепно сбалансированная машина. Мощный, напористый, но в то же время очень деликатный и удобный помощник.
Фрр…вжик — ЧОП… Фрр… вжик-вжик — “ЦЕРБЕР” прострочил он золотую надпись на шевроне. Фрр …вжик — ЧОП “ЦЕРБЕР”… ЧОП “ЦЕРБЕР”…
Соседи слева ткали георгиевские ленточки и прочие изделия с государственной и фанатской символикой.
Димка так заработался, что из-за мельтешения нитей перед глазами ему даже в туалете казалось, будто он сидит посредине золотого поля.
Столовая располагалась в подвале, ею заведовал высокий, нескладный негр, с удивительно русским выражением лица. Димка отстоял очередь, сел на свое любимое место у колонны. В воздухе вокруг него возникали и обрывались разговоры:
— Возьмите жульен… Меня уже предупредили, что будут придираться… Из сладкого ром-баба свежая… Чтоб уволить без выходного пособия… А ты че не увольняешься? Ты ж говорил, как только кредит за комнату отдам, так уволюсь.
Димка недавно расплатился по кредиту за комнату в бывшей общаге советской швейной фабрики и тоже боялся увольняться — легкая однообразность и безответственность работы не отпускала.
“Какие же сейчас инновации, какие? — повторял Димка, настраивая компьютер на новое задание — ЧОП “ВОЛЬФ-V”. — Какие инновации, какие”?
Фрр…вжик-вжик — ЧОП “VERВОЛЬФ”, ЧОП “VERВОЛЬФ”, ЧОП “VER…”
— Какие инновации? — напевал он себе под нос. — Какой к черту “Вервольф”?!
Пока он думал, великолепно сбалансированная машина выдала еще с пяток идиотских шевронов.
— У меня небольшая проблема, — с жалкой усмешкой сказал он Кузьмину.
— Это теперь так называется!? — завелся тот. — Это вредительство так называется?
Димка проглотил длинную жаркую волну. Если Кузьмин завелся, то так просто не остановится.
— Типа расплатился за кредит, и положить можно на все?! — его лысина яростно сверкала.
У Димки екнуло в груди, и онемели ноги.
— Фирма идет вам всем на уступки! — он через Димку решил устроить всем разнос. — Предоставляет кредиты. Такие льготные кредиты…
— Вы всех уже достали этими кредитами! — возопил вдруг Димка.
Замерли “государственники” и “фанаты”. В цехе повисла тишина.
“Вот такие инновации, вот какие инновации! — все повторял Димка, потрясенный резким поворотом событий. — Вот такие, блин, инновации”.
Посмотрел на бледное отражение в черном окне маршрутки. Как кукольник крестовиной с нитками поднимает Пьеро, так и Димка поднимал уголками губ сам себе настроение.
Чтобы убить странно ненужное теперь время, Димка зашел в секонд-хенд рядом с домом. Тупо перебирал вялые шмотки. Продавец вышел в коридор и что-то сказал соседям в адвокатской конторе. Вдруг Димка неожиданно для самого себя скомкал толстые вельветовые штаны и с трудом запихал их в рюкзак. Вошел продавец, но за рядами одежды ничего не заметил. Димка побледнел, затрясся и опустил рюкзак ниже, чтобы вынуть злосчастный ком. Но продавец как раз нагнулся, будто поправляя плечики на вешалке. Невидящим взором Димка пристально рассматривал яркую тряпку и даже что-то спросил у продавца пересохшим голосом. Посмотрел на разевающийся в ответе рот, еще немного постоял и пошел на выход, все тело сотрясалось, словно колокол, по которому били кувалдой. Почти на самом выходе рюкзак его зацепился шнурком за вешалку.
— Давайте я помогу, — с ужасающей резвостью подскочил продавец. — Примета такая есть, — продолжал он, распутывая затяжку. — Зацепляешься, когда должен кому-то.
Димка почувствовал, как мертвенно выскальзывают из рюкзака холодные кишки брюк. Или это вообразила себе похолодевшая спина. “Конечно, простите, я”, — хотел сказать он, но горло трещало и каркало.
Димка смотрел, как под светофором краснеют и зеленеют руки. Потом еще побродил по району, ожидая, когда домой вернется Танюха. В капюшоне и наушниках, он ничего не слышал и не видел, но, переходя дорогу, не смотрел по сторонам, будь что будет, уже все равно. Его чуть не сбила скорая помощь, это было бы смешно, конечно.
Коля подсоединил ноутбук к старому монитору и стрелял в монстров. Димка, наверное, час простоял за его дергающейся спиной.
Потом замер у своей двери. Ему не хотелось входить. Но больше идти было некуда. Даже ключ не влезал в замочную скважину, сопротивлялся.
Пришла Танюха, и Димка стал изображать радость, потому что ее бесило, если он угрюмился.
— Мы с Дианкой поступаем заочно в Гуманитарный институт на “Проспекте мира”! — сказала она с порога. — Одной скучно.
Димка вздохнул, но вовремя спохватился.
— Да-да, — поддержал он жену. — Теперь уже ясно, что без высшего образования не сделаешь карьеру.
— Там вакансии психолога, тысяча баксов за семестр.
— И не дорого совсем.
Ночью Димка протянул руку к жене и задумался, чего он хочет больше — секса или спать. Замер и не заметил, как заснул.
Вот уже третий день он бродил по центру. Все приметы этого города казались картонной бутафорией, за кулисами такая же скука, как и на сцене. Душу томило странное чувство пустоты и призрачности. Город сжался, скукожился до маршрутов работы. Люди стали взрослыми и безликими. Димка смотрел уставшим взором на смешную меркантильность, и ему казалось, что его уволили не с работы, а из жизни. На остатках сил двигалась его картонная фигурка, и он отчетливо понимал, все вокруг вечно, а он умирает. Жизнь казалась бессмысленной, фатально короткой и в то же время занудно долгой. И ему хотелось умереть скорее, чтобы оскорбить этим фактом равнодушную суету вокруг.
Разрыв зерновой оболочки
Свет. Димка проснулся как на работу. Тапочки. Колька сидит с бутылкой в синем компьютерном пузыре. Реальные монстры уже сдавливали его легкие, а он сражался с виртуальными. Танюха поднялась, ей сегодня надо успеть до работы оплатить кредит. Сонный вышел из дома, бросил пакет с мусором и не попал. Вспомнил и только сейчас понял смысл нового брелка на сумке Танюхи — жаба, а внизу подпись: “…зато царевна”. Это рассмешило Димку. “Просто так съезжу, — решил он. — Еще и Скибин мне должен три двести. И у Вячеслава Вениаминовича, может, настроение другое будет, может, еще никого не нашли на мое место? Куда сейчас дергаться?”
Международный форум-выставка Инновации и технологии. Втиснул тело в автобус, спал на поручне. В метро тупо соображал у турникета и понял, что забыл проездной. Пришлось встать в очередь, особенно длинную по утрам. Стоял в сонном гипнозе. И вдруг увидел на стене, рядом с окошком кассы, что-то странное, тревожно знакомую фотографию.
“РАЗЫСКИВАЕТСЯ
Федор Волкомуров 1973 года рождения. В конце августа 1995 года выехал из города Оренбург в Москву на учебу. Рост 178 сантиметров, волосы светлые, прямые. Особые приметы: родинка на левой щеке. Всех, кто видел или знает о его судьбе, просьба сообщить по телефону 8 (499) 912-73-12”.
Димка видел и знает о его судьбе! Он ехал вместе с ним в одной маршрутке и вышел из одного дома. “Это я потерян, — проговорил про себя Димка. — Это меня ищут какие-то люди, которых я предал и разом вдруг забыл. Что со мной? Это же я, я”…
— Это же ты! — смущенно заявил какой-то парень. — Это же твоя фотография, чел!
Димка пожал плечами и посмотрел по сторонам.
— У вас даже особые приметы совпадают — родинка на щеке. Точно! — испуганно поразился он. — Ох-ху… Я ж смотрел по ящику, когда теряют память.
— Расслабься, меня Дмитрий зовут.
— Да, командир, да, пойдем, в ментовку тебя отведу. Ты не вкурил, у тебя память отшибло.
— Отстань, иди, куда шел.
— Люди, посмотрите, я нашел пропавшего человека! — с нахальным вызовом крикнул парень. — Его ищут по объявлению…
Некоторые повернулись к ним, сонно похлопали веками и снова отвернулись, подумав, что не протрезвевшие чуваки прикалываются.
— Бли-ин, опаздываю из-за тебя! — парень даже приплясывал от досады. — Встань!
Он подвинул Димку под объявление, достал мобильник и направил на него.
— Вот так, да… Спасибо, Клуни! Я про тебя в Инете информацию вывешу.
Парень сфотографировал объявление и, сбегая по лестнице, оборачивался и качал головой.
— Вы стоите? — спросила у Димки женщина, показывая на очередь.
Димка помотал головой и отошел. Степенно зашли в вестибюль врачи “скорой помощи” с ящиком, видимо, на станции кому-то плохо стало. Димка, выждав момент, когда зал на минутку опустел, сорвал объявление. Дома он долго стоял посреди комнаты. Развернул объявление и смотрел в зеркало, давил пальцем родинку на щеке, ощупывал голову. Димка чувствовал, что на фото Его лицо, оно было в родственном, интимном облаке. Жалостно сжалась душа.
И словно бы вспорхнуло что-то из темного угла под потолок. Димка принес из чулана лестницу и достал с антресолей синюю сумку USSR, порылся там и нашел членский билет библиотеки МСХА имени К.А.Тимирязева. Тот же человек — Федор Волкомуров, 1992—1993 год, но фотография была вырвана, лишь клочок в самом низу — уголок рубашки и шея. Без сомнения это была его рубашка и его шея, это были родная ткань, родная кожа. Танюха иногда просила освободить антресоли от хлама прежних жильцов, а у Димки руки не доходили выбросить эту сумку с оборванной ручкой, эти слежавшиеся письма, лекции по агрохимии, почвоведению и бахчеводству, разлохмаченные блокнотики, все эти обрывки и осколки чьей-то жизни. У Димки занемела спина, он боялся оглянуться, казалось, кто-то смотрит на него.
Трубку телефона по номеру из объявления сняли сразу, а потом автоответчик попросил четко назвать имя, фамилию, отчество. Это была поисковая служба передачи “Жди меня”.
— Федор… Волкомуров, — осторожно сказал Димка.
В перебивках между соединениями женский голос тревожно спрашивал: “А вы уверены, что вас никто не ищет”? Через несколько минут автоответчик выдал информацию по запрашиваемому субъекту — его искал совершенно неизвестный Димке человек из деревни на Южном Урале, почти на границе с Казахстаном.
В учебном отделе Тимирязевской академии Димке сказали, что Федор Волкомуров, подающий надежды студент факультета почвоведения и агрохимии, пропал осенью 1996 года.
“Знаменательный год — 1993-й. В этом году отец вышел из колхоза. Он и еще несколько мужиков стали фермерами, а начальником над ними — бывший агроном. Когда я был маленьким, отца несколько раз выгоняли из колхоза, в основном за пьянку, за одинокую, злую правду, за неуважение к руководству. Он пил после этого, радуясь свободе и безделью. А когда трезвел, шел каяться и проситься обратно. И вот он ушел сам. Ему вырезали землю. Со свинарника дали двух свиней, с МТФ — двадцать баранов и три коровы. Оказывается! — колхоз — это было общее хозяйство, в котором всегда жила и наша Волкомуровская часть. На виду у всей деревни мы вели своих животных обратно. А в мире ничего не случилось: светит солнце, шумят листья и следы остаются на земле. Коров мы привязали к тарантасу. Отец погонял лошадь и со смехом кричал встречным людям: “Все! Кончилась советская власть!” А потом закуривал, и руки его тряслись. “Да здравствует свобода! Ура, товарищи!” — куражился отец, он не мог проехать молча, это было бы страшное зрелище и невыносимая тишина.
Нескольких баранов отец свез самогонщикам, а других, вместе со свиньями продал и в складчину с коллегами фермерами купили “Беларусь”. Остались только коровы. Мне они казались праправнучками тех коров, которых наш прадед когда-то свел на колхозный двор, но они не похожи на домашних своих родственниц — они другие, и клеймо выжжено на рогах”.
— Алле, чувак, расслабься, что с тобой?! — Танюха пощелкала пальцами.
— Со мною что-то не то, — признался Димка. — Я всегда чувствовал, что я — это не я.
— Не ты? — усмехнулась Танюха, но, увидев, что Дима серьезен, постучала пальцем по виску и добавила: — Ты не выспался, что ли?
— Да, точно, как будто спал и вдруг проснулся. Я чувствовал себя не на своем месте, я недоумевал от работы, которой занимаюсь, не делал ничего из того…
— Да делай что хочешь — увольняйся, уезжай, бросай меня здесь, — ее бескостный, упруго-резиновый подбородок задрожал, на нем покраснели ямочки. — А я, дурында, учиться собралась, в кои-то веки.
— Я не виноват, что ты всю юность тусила и колбасилась, как ты сама говоришь.
— Ну, спасибо, вот я уже и старухой стала.
— Извини, Таня, начнем с того, что ты — точно не психолог.
— Не психолог, да! И даже еще не мать!
— Таня!
— Что, Дима?!
— Какая же ты тварь! — в бессильной ярости заорал Димка, последним уголком сознания понимая, что надо срочно уводить себя, иначе он ее ударит, измочалит всю.
— Давай, ударь, если трахнуть не можешь! — у нее заплясал подбородок, она зарыдала и упала на постель.
Димке чего-то страшно хотелось, он словно бы по привычке сунул руку в карман и нащупал мобильник, ключи, но еще чего-то недоставало. “Я же хочу курить!” — с наслаждением понял он. Этого с ним никогда раньше не случалось.
“На остановке стояли женщины. Я рассеянно кивнул всем и быстро пошел от автобуса. О приезде не предупредил, но сердце так стучит, что моего приближения не могли не заметить. Прошел второй переулок, а из калитки осторожно вышли мама и Барсик. Мама наклонилась, всматриваясь. Я не выдержал, помахал рукой и тихо засмеялся. Она всплеснула руками, лицо ее искривилось и пошла навстречу, коротко и быстро перебирая полными ногами. Барсик неуверенно вильнул хвостом, припал к земле.
— Это я, да, — хрипло сказал я.
От быстрой поступи у мамы вздрагивали губы, она заплакала. Барсик заскулил, отчаянно завилял хвостом и всем телом, едва не валясь с ног. Мама обнимала меня и не касалась пиджака кистями. А я растопырил руки и не мог наклониться, чтобы поставить чемодан и сумку.
— Приехал, все, приехал, — голос мой прерывался.
Какая-то могучая сила выдавливала из Барсика непрерывный писк, елозила собачку по земле, била об мои ноги. Мы вошли во двор, забыв пропустить его. Он заскулил, суматошно скребя калитку.
— Совсем, что ли, очумел от радости? — удивилась мама. — Вон же твоя дырочка в заборе.
В сенях жарко, как в бане, и пахнет хлебом.
— Вы хлеб печете, мама?
— Хлебный-то закрыли! — радуясь, что сообщает новость, сказала она. — Все сами пекут. Кому охота т а к и е деньги на казенный хлеб транжирить. Продавщицы аж плакали…
Я слушал, а сам переставлял чемодан с места на место, наконец, водрузил на табурет. Мама села и все говорила, намеренно не замечая его. При виде покупок запричитала.
— Федя, зачем тебе это надо было?! Уйму денег потратил! — сокрушалась
она. — Мы бы и так перебились.
— А вот папе фермерский комбинезон. Я его в секонд-хенде нашел.
Мама щупала джинсовую ткань и что-то прикидывала в уме.
— Да ну его! Фермера нашел! Он напьется и потеряет где-нибудь.
— Тогда ж только в трусах домой придет! — я испугался, что она припрячет комбинезон.
— А что, не приходил? Приходи-ил, и не раз!
Пили чай с хлебом и сливками. Стол вынесли из сеней во двор, под березу. По-деревенски низко проплывали легкие громады облаков. Я подносил пиалу к лицу, а в ней дрожит солнце, чуть наклонял вбок — отражается ветвь березы, по краю курчавится облако. Трогал губами золотистый дрожащий шар, пил и представлял, что мы с мамой на небесах.
— А как коровы мам, которых мы с папой из колхоза привели?
— Слава богу! — махнула она рукой. — Слава богу, разделался он с ними со всеми, кого сдали, кого зарезали.
— Почему?
— А какой толк от них, Федор? Титьки тугие, сами больные, нервные. А весной-то что было — смех и грех, если рассказать! Повела их в первый раз на выгон. Красулька впереди наша, а эти за ней. Вроде идут. Подгонять уже стала к грейдеру, а они услышали шум дойки с фермы — и-и-их! Как рванули туда, я аж опешила. Что делать? Красульку пустила к стаду, сама домой. Соседку, Светку, позвала. Приходим в мэтэфе, на базу, а эти кулемы стоят среди других колхозных коров, тут им и кормушка и автопоилка. Счастливые, ждут, когда к ним доильный аппарат подключат, а ведь доенные они. Мне их даже жалко стало. На веревках вытаскивать пришлось и через всю деревню переть. Три раза, Федь, три раза они так убегали! — мама прерывисто вздохнула.
Я представил отца, увидел себя рядом с ним. Дорисовал за спинами морды коров и баранов. У всех был испуганный, беспомощный вид.
Листья березы картаво шевелились под ветерком, чай давно остыл.
Рано вечером приехал с работы отец. В нем ничего не изменилось.
— Здорово, здорово, сынок! С приездом! — отец, превозмогая усталость, суетился и стеснялся. — Ну, как там, в Москве?
Его рукопожатие очень жесткое и шершавое, будто рука в деревянной перчатке. Мы с отцом всегда только мельком смотрели в глаза друг другу, словно что-то нехорошее знали за собой и не поговорили об этом искренне.
— Вон, посмотри-ка, что тебе сын привез, — по-обычному глядя на отца, сказала мама.
— Ох, ты, вот это сынок! — отец развернул комбинезон, и лицо его растерялось. Опустил глаза, пощупал ткань, проверил молнии. А потом гордо встряхнул комбез. — Ребятам скажу — видели итальянскую рекламу по телевизору. Во-от, Федька мне у них купил… Да я теперь первый фермер на деревне!
— Смотри, не зафермерствуйся! — презрительно сказала мама.
— Ты че, мать? — отец болезненно заглянул ей в глаза. — Эх ты-и…”
Словно счастливый дурачок стоял Димка у главного корпуса Российского государственного университета МСХА имени К.А.Тимирязева. Неужели он был такой умный, что учился в этом солидном заведении? Ему ничего не вспомнилось и не раскрылось здесь. Конец весны. Сияют выпуклые оконные линзы. Студенты готовятся к сдаче экзаменов. Он с радостью откликался на просьбы дать подкурить или угостить сигареткой. Щурился на солнце и ждал, что его узнает какой-нибудь прекрасный человек, настоящий друг, и позовет с собой, раскроет ему глаза, расскажет прикольный случай из жизни того парня, и этот Димка вспомнит сам себя, освободится от вязкого морока, в котором находится с непонятных пор.
“Отец наконец-то стал хозяином. Появилось какое-никакое добро. Зачем ему пить? Радостно и приятно было ждать его с работы, уважительно готовить баню. Зашел дядя Миша, он колхозник, приезжает раньше с полей. Мама доит корову, а он сидит на бревне.
— Урожай-то какой нынче! — говорит он. — Двенадцать зерен в колосе насчитал. Даже обидно!
— Да, Миш, тяжело, — не расслышав, что он сказал, отвечает мама.
— Это как же они зерно собираются отвозить? Я слышал, две машины у них всего.
— И-их, не знаю, Миш, — пугается мама. — Сдохнут они, наверное, на этих полях.
— У нас в бригаде сколько машин, и то, боюсь, не хватит, а они как же?
— Не знаю, не знаю, Миш. Говорю же, каждое утро берет обед и уходит.
— Это как же они там без горячего? Чай ноги протянешь при такой работе и без горячего!
Вскоре приехал отец, заглянул на задний двор.
— Здравствуйте, товарищи, — он усмехнулся и присел на корточки рядом со мной, прислонился спиной к стене сарая.
Боком я почувствовал от папы густое, сухое тепло, такими теплыми волнами веет от заглушенного трактора.
— Убирать еще не начали?
— Пока влажновато, Миш, бороновали сегодня.
— А как агроном-то ваш зерно собирается возить? — громко спросил дядя Миша. — Две машины у вас только?
— Зачем две?! — вскинулся отец. — У нас “КамАЗ” есть, городского наняли, платить будем.
— А-а… А что же у вас…
Но отец встал и перебил его.
— Ладно, пойдем, дардомыга. Придет время, я тебя еще к себе возьму.
Мы с дядей Мишей засмеялись и пошли за ним. В сенях отец лег на диван, дядя Миша сел на скамеечку. Он украдкой посматривал на отца.
— Как же вы мульены свои делить-то будете?
— О-о, Миш, с долгами упаришься расплачиваться!
— А ваш-то на джипе рассекает, и с женой я его видел в машине! На ваши же деньги!
Отец приподнял голову и посмотрел на него ясными от усталости глазами.
“Сейчас поругаются”.
Отец сел и стал делать самокрутку из чернобыльской махорки.
— Да я уже устал ругаться, Миш, всю жизнь ругался в колхозе.
— Но он же, наверно, отчитывается перед вами за траты?
— Че отчитываться? В конце года деньги будем делить, и отчитается, он же все-таки по общим делам катается.
— Ну, ты даешь! Да разве ж упомнишь тогда все. Не-ет, обманет он вас, как детей малых, у него жена — бухгалтер!
Отец стряхнул пепел и нахмурился.
“Сейчас поругаются”.
— А! Лучше на одного агронома работать, чем в колхозе на сто начальников!
Я засмеялся, хоть и не хотелось.
— Обманет, обманет! — воодушевился отец. — А в колхозе нас как гнули, у-у! А я им еще до перестройки всю правду говорил, у меня уже была перестройка, а они меня за это на пятнадцать суток, — он затянулся и весело посмотрел на нас. — Парторгу говорю, вы, мол, на рыбалку государственную машину готовите, на общем бензине, а нас соляркой не заправили сегодня! А он как попер на меня! Утром председатель вызывает “на ковер”: Ты против кого прешь? Ты против партии прешь?! А я, мол, это кто — партия?! Это вы, куркули драные, партия?!
— Не выражался?
— Не-е, что ты!
Дядя Миша улыбался из приличия.
— Ну, они документы оформили на 15 суток. Утром на остановке говорю Альке, секретарше: давай бумагу сюда, я же знаю, зачем ты стоишь. А она шоферу папку отдала. Сидел я, сидел в отделении. Говорю: может, отпустите домой, в шесть автобус уходит? А ты че здесь, мол, сидишь? Так и так, говорю, за рыбалку! Там все смеялись. Иди, бумаг нет на тебя, охота вшей кормить. Ну, вернулся. И че ездил?
— Да я бы их всех сейчас, в упор, не жмурясь! — равнодушно махнул рукой дядя Миша. — Озверели совсем, чувствуют конец и хапают ртом и ж-ж.., как говорится, да-а!
Отец лежал спокойный, светлый и чистый, той особой, сухой чистотой человека, вернувшегося с поля.
— А ты все-таки скажи агроному. Что это вы свои продукты таскаете?! Пусть сам закупает.
— Да не умрем, Миш. Нас же никто не гнал из колхоза. Нам потерпеть маленько, а там деньги появятся, все будет хорошо.
Хорошее было лето”.
Димка с упоением изучал в Гугле карту Оренбуржья и на одной из них, почти у самой границы с Казахстаном, увидел свою деревню со странным названием Ченгирлау. Он увеличивал масштаб, гладил пальцем таинственную, трансграничную реку Илек, на одном берегу которой выжженная степь, а на другом — леса. Сердце вспухало в волнении. Ему представлялись тенистые аллеи, бархатно-зеленые корявые дубы; спокойные глубокие водоемы, ивы на берегу, к ним привязана лодка. Там, на родине, он будет читать исторические книги, просыпаться с рассветом, ходить к колодцу за водой. Ему виделось не деревенское, а скорее дачное что-то — домики с черепичной крышей, в домах — полосатые половики, кровати с чугунными ажурными спинками, ноутбук с Интернетом на свежеструганной столешнице.
“На закате мама поливала огород. Струя была то зеленой, то бесцветной, а когда мама под напором поднимала ее вверх, чтобы через плетень полить часть огорода дяди Миши, струя окрашивалась розово.
— Мам, а дяди Миши что-то не видать?
— Как, я разве не рассказывала тебе?! Умер!
Я посмотрел на черные стекла его дома.
— Одинокий он был. Из колхоза ушел зачем-то. Сестра ему, правда, помогала. Ее муж, начальник какой-то на тракторной станции, он ему трактор давал, еще там железки всякие, — мама вздохнула и покачала головой. — А потом попался, муж-то, черт его знает за что. Все у дяди Миши забрал шумором. Отец говорит, Мишка кое-как вспахал свое поле и напоследок зерном сверху побросал, чтоб не пропадала земля, что-нибудь да вырастет.
Мимо дома, срывая ветви клена, пробежала корова.
— Чет наших нет, — вспомнила мама. — Коров ему дали с колхоза. Сам ведь и доил их. Здороваться, говорит, не могу, пальцы ноют с непривычки. А весной прибежал к нам, поздно уже, руки в крови, — мама прерывисто вздохнула и долго отирала руки о передник. — Иди, папе говорит, а я попиху баб Саню и ветеринара позову. Оказалось, у коровы его двухголовый теленок родился. Ужас какой-то! Потом пить начал, бищара. Си-ильно закладывал. На папу бурчал, зря, грит, я Кузьму не послушался, на хрен вас с вашим фермерством. Ну и уехал к сестре, а там и умер вскоре, пьяный под машиной. Даже дом не продал. Сестра прода-аст.
— Да-а, не ожидал.
— Много умерло за это время. И все молодые. Пьют до усрачки… К бабе с дедом завтра сходи, они давно тебя ждут”.
Вот уже неделю Танюха не ночевала дома. Димка с удивлением открыл для себя прелесть одиночества. И оказалось, что он вполне себе приличный мужчина. Он теперь не пил воду из носика чайника, не разбрасывал носки по углам, словно бы это Танюха своим присутствием провоцировала его на совершение мелких мужских проступков. Он вдруг перестал голодать. Раньше Танюха если и готовила, то это было мучительно долго и сопровождалось всякими занудными поручениями. Вдобавок она не разрешала перекусывать бутербродами. Теперь Димка и сам не перекусывал, едва почувствовав голод, быстро готовил что-нибудь вкусное сам себе. У него появилась лишняя энергия. Он помыл в ванной полумертвого Кольку и вызвал ему врачей. Два мужика, толстый и тонкий, поставили капельницу, полдня очищали его кровь и читали лекцию.
“Дед подстрижен почти под ноль, только чубчик оставили. Китайский поношенный свитер с надписью “Бойз”, спортивные штаны и калоши.
— Аби! — крикнул дед и страшно закашлялся — разевал рот, хватал руками грудь и топал ногами.
Из спальни, с трудом переставляя пухлые ноги, опираясь о стену, тумбочку, стул, вышла бабушка. Тучное тело ее колыхалось, округло распирало халат. Желто-седые, кое-где еще черные волосы завиты в две мелкие косички, и это ужасно трогательно смотрится на старушечьей голове.
— Оу, Фюдор кильган! — бабушка улыбалась, на полных пористых щеках еле заметные девичьи ямочки появились, но карие глаза, тусклые, будто высохшие, равнодушны.
— Халь нищик, улым, учуба?
— Ниче, аби, все нормально, потихоньку.
— А зарплата какая у вас? — спросил дед.
— Ниче, бабай, хватает, в общем.
Дед одобрительно кивнул головой.
— Житух Москау-да нищик? — бабушка старалась поддержать беседу.
— Ну-у, ох, плохой… плохая, дальше некуда. Пенсии у ветеранов маленькие, цены ужасные. Бабушки стоят на морозе — сигаретами торгуют, а сами трясутся.
— И-й, раппым, бишара! — всплеснула она руками.
Дед, выпятив нижнюю губу и низко склонив голову, гладил ладошкой клеенку на столе.
— В деревне-то еще ничего. А там старики стоят возле метро и деньги просят.
— И-й раппым!
— Утыр индэ! — вскинулся на нее дед. — Ще ты какой?!
— Плохо, в общем, нищета страшная.
Бабушка цыкала и качала головой.
— Аби, щай куй индэ! — опомнился дед.
Она неуклюже засуетилась, а потом застыла возле печи на кухне.
— Бабай, мин защим на кухню пошел? — донеслось оттуда.
— Чай, чай! — крикнул дед и снова закашлялся.
После долгих приготовлений пили чай.
— Кабрижка йюк, пищинья йюк, канфит йюк, — оправдывалась бабушка. — Савсим нищата стал.
Дед, склонив голову, перекладывал чайную ложку с места на место, отгонял мух.
— Что, Горбачева не судили ишош? — по-русски дед разговаривал на местном диалекте. — Вить давно уж пора! — он легонько хлопал ладонью по столу, чубчик его вздрагивал. — Я бы сам их всех к стенке поставил!
— Бабай, утыр! — вскрикнула бабушка.
— Совсем, что ли, уже советской власти не осталось, а, Фюдор?
Вот уже третий год спрашивает дед о Горбачеве и Ельцине и каждый раз ошеломляет меня своей болью.
— Да-а, бабай. Там, в Москве, сейчас митинги, демонстрации против Ельцина, газеты его ругают. Один знающий человек говорил мне, что скоро должен быть суд. А как же, бабай, если таких дел натворил со страной, то…
— У-у, давно, давно пора! — дед отбросил ложку.
— Бабай, бабай, утыр индэ! — злилась бабушка.
— Че ты суешься, прям деле? Я дело говорю!
— Там против него большая компания, народ понял все. Хватит, говорят, надо к советской власти идти… Только Запад немного мешает.
— Америка, — слабым голосом сказал дед.
— Ничего-о, бабай. Скоро все поймут, скоро все будет хорошо.
На карнизике за окном сидела кошка, смотрела на меня и презрительно щурилась.
Потом дед упросил остаться поужинать и рассказывал о войне, махая руками, заливаясь тоненьким смехом. Как всегда, вспоминал Курскую дугу, переправу через Днепр и то, как три километра тащил на себе Петра Демьяновича, тяжелораненого командира. А бабушка поглядывала на меня с понимающей улыбкой, вздыхала, цыкала и тихо повторяла:
— Дела идет, контора пишет.
Так хочется запомнить — этого вечного солдата, эту подслеповатую женщину, родившую мою мать и вырастившую меня. До детского сада я говорил по-татарски, а потом все забыл, и маме при русском муже было неудобно поддерживать во мне этот язык. Так хочется законсервировать их навсегда и увековечить силой своей памяти эти яблони, этот домик, старый сладкий сервант, этот самовар, в котором я когда-то отражался весь с ногами, эти хомуты, висящие в чулане, родные эти запахи. Если это умрет и разрушится все, то умрет и во мне что-то, померкнут детские светлейшие мгновения.
Вечерняя прохлада овевала вспотевший от чая лоб. Дорога хмуро, серо пылила под ногами. Сел на плетешок и закурил.
Дома рассказал маме о политиканстве дедушки. Мама месила тесто для лапши и улыбалась.
— Лестницу ему сделал для работы.
— Да ну его! — дернула она локтями. — Сторож нашелся! Вот так, не дай бог, случится что, и помочь будет некому. Говорил ему отец, мол, дай нам свою землю… Ну, фермерам. А мы тебе и соломы, и сена, и зерна, все, что надо будет, привезем. И не дал! А теперь ходит в контору, унижается — то привезите, это привезите. Вечный коммунист какой-то!
Отец сидел на крыльце и курил. Его серая, еле различимая в темноте фигура от затяжки большой самокруткой по-разному освещалась, и мне казалось, что отец вздрагивает и беззвучно плачет. Он поздоровался, спросил, где мать, потом ляжет спать, повернувшись лицом к стене. Раньше читал “Советский спорт”. Теперь газет не выписывают, была одна районная. Мама выписала ее, ужасаясь огромности суммы, а оказалось, что это только за полгода. И они будто забыли, что есть на земле газеты, много чего есть.
— Пап, а вы с долгами расплатились?
Отец поежился и посмотрел на меня с беззащитным, болезненным удивлением.
— Какой там, сынок! Если бы нам за весь урожай в прошлом году заплатили, мы бы, фактически, погасили ссуду, может, и нам осталось бы что-то. В этом году по цене договорились, а все равно не платят, денег у них тоже нет, на элеваторе. А в банке проценты растут, мы и не знали, что он такой шустрый! Не знай теперь, что делать будем.
По раздраженной усталости, по жестам и мимике, видно, как отцу надоело оправдываться.
Стемнело. Деревья закурчавились, пышно зависли над сараями. Из-под крыльца, блестя глазенками, вышел ежик.
Мама гремела ведрами, собиралась доить коров. Ежик вздрагивал, щетинисто округлялся.
— Приехал, что ли? — хмуро спросила она.
— Да.
— Трезвый хоть?
— Да, мам, — мне показалось, будто мама недовольна, что отец трезвый. — Устал, видно, сильно.
— Вот ходит каждое утро, устает, — бурчала она. — А денег ведь ни шиша нет, Федор. Зла на них не хватает. Третий год одними обещаниями кормят. Хорошо мне еще в школе платят. А так бы сидели, и палец сосали, и никто б не почесался.
— А колхозники получают что-нибудь, мам?
— Ка-акой там! — мама с изумлением посмотрела на меня и махнула рукой. — Весь год по расписке ходят в магазин, у стариков пенсию занимают, а в Оторвановке некоторые так вообще наркотиками промышляют. Черт-те что!
— Да вы что, мама?
— А то? Здесь же наркографик проходит.
— Трафик.
— Вот-вот. Убьют и “ох” не скажут!
Утро. Из-под занавески пробивался на стены серый холодный свет.
— Оденешь, может быть, уже который день пошел, — вдруг сказала мама в сенях.
— Сама одевай! — раздраженно огрызнулся отец.
— Обидится ведь, зря, что ли, привозил? — мучилась мама.
— Кровь мне не кипяти! — вскрикнул отец, а дальше зашептал: — Меня же засмеют все, американец, скажут, бля!
— Ну что же делать теперь, анекдот прям!
— Скажи, что я берегу его, — сдерживал злость отец. — На день колхозника, скажи, оденет.
“Что же я раньше думал? Ведь ясно, что не оденет он его”.
За обедом, словно вспомнив что-то, мама обрадовалась.
— Да, смех с этим отцом. Комбинезон твой не одевает, бережет, ко дню колхозника, говорит, одену”.
Сквозь пожелтевшие страницы летнего дневника Димка хотел провалиться в самого себя, писавшего эти строчки летом 1994 года. Он хотел ощутить изнутри весь сосуд того организма, почувствовать пальцы, сжимающие ручку и жесткость столешницы под локтем. Но попадал в безответную, безучастную пустоту.
Димка замирал, когда слышал урчание трактора, пробирающегося во двор, чтобы очистить дороги от снега. Ему нравилось уютное свечение фар, усердие и упорство трактора. Еще Димка всегда любил крутиться возле больших поливальных машин, набирающих воду из трубы в парке. Он прислушивался к разгоряченному, утробному щелканью остывающего двигателя. Дышал одурманивающим запахом мазута и соляры. Водители с подозрением смотрели на него в боковые зеркала, с угрозой открывали двери и ставили ногу на ступеньки. А Димка и сам недоумевал, но словно бы завороженный не мог отойти от машины. Она не отпускала, мучила и влекла его. А что делать, он не знал.
“Мы не дождались отца с работы. Мама легла спать. Я от нечего делать составлял бизнес-план для фермерского хозяйства, решившего высадить на наших супесчаных почвах арбузы. Где-то в половине второго ночи громко залаял Барсик. Я вышел во двор и увидел повисшего на калитке отца. Он громко икал. Я пытался откинуть крючок, а отец поднял руку и задел жесткими пальцами по щеке, наверное, хотел погладить. Обхватив за бок, подвел его к крыльцу.
— Ты мой самый, самый любимый сынок, — повторял он. — А мать меня ругает, ругает, ты ни разу с сыном не поговорил по душам… Она правильно рассуждает. Я сам знаю. Федор, айда поговорим, а?
Родители меняются с каждым моим приездом. Они стареют, и это невероятно. Отец сел за стол, вытянул руки и положил на них голову, свесилась длинная прядь, которую он зачесывает на лысину. Я налил себе и ему чай.
— Что это? — поднял он голову.
— Чай.
— Федор, мама наша меня ругает, ругает, ты ни разу с сыном не поговорил по душам. Она правильно, наша мама золотце, она честь, ум и совесть, я ногтя ее не стою.
Он громко хлюпал горячим чаем.
— Федор, ты меня презираешь?
— Ни в коем случае.
— Были у меня грешки.
— Кто не грешен.
— Жена моя, Вера Садыковна, знаешь?
— Знаю, папа.
— Че бы я без нее делал? — он плакал, скрипел зубами и качался на скрипящем стуле. — Я ведь из колхоза ушел. Крестьянское хозяйство оформил.
Он снова опустил голову на стол.
— Сынок, никогда в жизни никому не поддавайся. Меня гнули, гнули, а я никому не поддавался… А вот тебя если кто-нибудь гнет, ты не поддаешься?
— Нет, папа.
Он снова роняет голову. Я наливаю чай.
— Мне домой, эй! — он поднимает голову и смотрит. — Ты кто такой?
— Это я, папа, ложитесь.
Он осматривается и валится на диван в башмаках и фуфайке, сворачивается калачиком и подсовывает кулак под голову.
15 июля, отец пьет.
Часов в пять вечера привезли сено. Я помог стогометчику.
— А где отец? — спросил тракторист.
— Не знаю, на работе, наверное, — по улыбке тракториста я понял, что он все знает.
— Раззвлякается он, — весело сказал мужик, нахмурился и уехал.
Я смотрел вслед бодрому стогомету и думал, что отца выгонят, постараются избавиться от него как-то. Вся деревня находится в фермерской эйфории, и странно, это еще более отдаляет людей друг от друга.
Мама ощипывала курицу, и видно было, что она в этот момент ни о чем не думает. А если она задумается о своей каторжной и безрадостной жизни, то все здесь развалится в самое ближайшее будущее. Все держится на гипнотическом спокойствии и смирении, на вере.
— Мам, а что будет, если они отца выгонят?
— Батраком будет, больше ничего не остается… Выйдем на его землю и сдохнем там.
Отец пришел поздно вечером. В одной рубашке, с непокрытой головой, веселый. Махал руками и осматривался, точно собираясь танцевать.
— А фуражка где кожаная твоя?! — вскрикнула мама.
— А я разве надевал ее сегодня?
— Да ты че?!
— Значит, здесь где-то бросил, — он внимательно посмотрел по сторонам.
— Он в фуражке пришел? — спросила у меня мама.
— Сынок, я в фуражке пришел?
Я улыбался и смотрел на них…
20 июля. Пьет. Опухший, почерневший.
В этот день ничего не было слышно об отце. Поздно вечером он пришел трезвый, молчаливый и злой. Лицо и залысина сияли чистотой, а волосы серебрились.
— Отоспался где-то и пришел, — презрительно сказала мама. — И спал бы там, че пришел.
— А куда мне идти еще, — буркнул отец и прошел в дом.
Мама сепарировала молоко в сенях. Вдруг там что-то загремело, и стало тихо. И в этой тишине я услышал странные звуки.
— Ы-ы-ы, ы-ы-и.
Я подошел к двери и выглянул. У ног мамы валялась чашка. А она, опустив руки, выла. Полный, маленький человек, стоял, открыв рот.
Я на цыпочках ушел в спальню, в темноту.
Через неделю уезжал в Москву. Мама хотела проводить меня до остановки, но я уговорил ее проститься во дворе. Отец у сенника делал вид, что ремонтирует тележку, но когда я направился к воротам, он быстро подошел ко мне и обнял — рубашка его пахла отечеством — пылью и потом.
— Прости, сынок, — сказал он. — С завтрашнего завязываю…
Барсика не удалось закрыть, и он скулил, крепко обняв передними лапами мою ногу.
Люди стояли и, как ни в чем не бывало, ждали автобуса. Я поставил сумку, гладил Барсика и что-то говорил ему. А потом подошел автобус, и я, как ни в чем не бывало, купил билет. Барсик бежал за автобусом долго, до самого грейдера, а потом смирился.
На повороте с грейдера в поля, нас обогнали джипы. Там, где ехали груженные зерном машины, теперь проносятся джипы с наркотиками. Надо что-то делать с этим, иначе деревня погибнет, все погибнет”…
Корневая система
Свет сквозь утренний полиэтилен. Шум мусоровоза за окном. Лиловые всполохи и кляксы в глазах. Димка перелез через жену, нащупал тапки. Он не сразу понял, что не так, а потом удивился — бетонный пол мягко прогибался под ногами. В коридоре… но коридора не было, Димка вышел из комнаты и оказался в совершенно незнакомом помещении, он двинулся привычным маршрутом к туалету, но вышел в ярко освещенный угол с телевизором, который был покрыт платком. Возникло ощущение, что в бетонный стакан коммуналки вставили деревенский дом — и все раздваивалось. Да и сам Димка, получалось, был одновременно в двух местах, он явно чувствовал это сразу гигантское и мизерное расстояние между двумя телами. Он намеревался взять в своей коммунальной кухне электрочайник KRUPP, но рука протянулась на неведомое расстояние, и в ней зависло зеленое эмалированное ведро. Димка снова посмотрел вниз: действительно, бетонный пол испускал световые волны в виде крашенных суриком половиц. Он сделал несколько шагов по линолеуму — половицы скрипнули и прогнулись. Обои в цветочек меркли на бревенчатой стене. Димка побежал в свою комнату и увидел в темном углу живое существо, оно манило его себе. С трепетом Димка пошел к нему и ударился о створку туалетной двери. Постепенно угасали волны, и второе существо отдалилось от Димки как две световые скорлупки. Интерферентно колыхаясь, утряслись бревенчатые стены, растворился допотопный телевизор, занавески и этот яркий желтый свет одинокой лампочки Ильича под потолком. В коммуналке проявился и встал неколебимо железобетонный московский рассвет. Гулко стучало сердце.
Через неделю Димке стало отчетливо ясно, что его новая работа “Аурвэй” — разводка для приезжих лохов — новейшие разновидности “Гербалайфа”. В обед того же светлого дня он прочел на своем компе пошлую любовную переписку Танюхи с неким Macho. И только вечером очнулся, сурово глянув на самого себя из зеркала плацкартного туалета, поезда Москва—Андижан, идущего через Оренбург.
За вагонным стеклом, по краю серой степи катилось пыльное красное солнце. У туалета стояла бабушка, стакан в ее руке освещался красно.
Поезд гремел, вздыхал, а замер на полустанке, и слышно стало, как стрекочет кузнечик, а ребенок, играя сам с собой, пищит и агукает.
На вокзалах царствовала фальшь и подделка — “золотые” часы, “кожаные” ремни, поддельная аппаратура всех фирм, одежды всех марок, запахи резины, мыла и нищеты. На станциях продавали американский напиток JOES ORANGE. Димка не видел его со времен перестройки. Это было странное возвращение в начало девяностых — та же попса и шансон вагонного радио, те же угрожающие, быковатые походки у парней.
В бутылке с водой вкруговую бежало перевернутое пространство. В разных отсеках вагона велись однообразные и бесконечные разговоры о том, что весь мир давно пережил или вовсе не переживал. На подъезде к Оренбургу Димку поразили огромные языки пламени. Они замедленно и грозно хлыстали атмосферу, отрываясь от худосочных труб и вновь припадая к ним. По огненным клубам скользили черные мазки, а воздух вокруг плавился густым варевом.
— Это газ, газ…
— Как красиво! — прошептал зачарованный Димка.
Вокзал был похож на вокзалы других крупных городов, которые проезжал Димка. И так же пусто было в центре привокзальной площади — чувствовалась воздушная ниша, в которой водяные знаки бывшего памятника Ленину или Калинину.
Еще через два часа Димка доехал на автобусе до Соль-Илецка — невысокий городок в степи, а дальше все пути будто бы обрывались — до Ченгирлау не шел ни один транспорт.
От жары щипало кончики ушей. В зале автостанции пахло пылью и семечками. На скамьях сидели старухи казашки, и по их одеяниям трудно было бы сказать, какой сейчас век. Больше всего Димку поразил обычный красно-белый автомат кока-колы, он красовался в том углу, где когда-то стоял бачок с краником. Его лакированная красота и продуманная дельность с особой силой оттеняли убогость этого вокзала, задрипанность этих машин, безысходность этих людей. Димка замер перед аппаратом, будто ждал, что из него вот-вот полезут инопланетяне.
По пыльной дороге в сторону кирпичного туалета прошли несколько бомжей.
— Сынок, а ты далеко едешь? — спросила какая-то бабка.
Она уже давно присматривалась к нему.
— Я? До Ченгирлау.
— Ага, это дальше, но все рно в один конец… Ждать будешь кого?
— Посмотрю…
— Да ты че, в карты играешь, что ли, посмотрю.
Димка с раздражением покосился на нее.
— Поехали вместе, вуна шофер стоит. Заплатим — я сто, ты двести.
— Триста рублей что ли? — удивился Димка смехотворности суммы.
— Я понимаю — ломят цену! А дорога какая? Да и далеко тебе ехать…
Шофер запросил четыреста. Димка сразу хотел дать пятьсот за двоих, но решил не выставляться и долго слушал, как они торгуются. Сошлись на трехстах пятидесяти.
В машине так трясло, что щеки дрожали. Бабка говорила и поддерживала рукой челюсть.
— Это ж в честь каких праздников такие цены нонче?
— Бензин подорожал, — хмуро ответил водитель.
— Чет он у вас кажин месяц дорожат?
Грейдером оказалась высокая насыпная дорога в степи. Это по нему, трясясь и гремя чем-то в багажнике, ехала машинка. В боковое зеркало Димка видел, как от нее отделяется гигантский клуб пыли. Впереди ртутно сияли лужи, но на подъезде все было сухо, а вдали вновь возникла чистейшая амальгамная щель, и он понял, что это марево над дорогой.
— Вот бы пенсии у нас так дорожали, как ваш бензин.
— Ну, и сидели бы дома, что вы…
— Ты вот что-то дома не сидишь, как я погляжу.
— Не сижу, у меня же пенсии нету.
— Молод ишош.
Через час, возле полуразрушенной и кажущейся заброшенной деревеньки, грейдер оборвался, и началась совершенно дикая степь. Машина легко плыла по песчаным дорогам, они переходили друг в друга и вновь расходились из-под колес, как пути на узловой станции. Нежно и шелковисто волновался ковыль. Вдали разрушенный саманный домик, кривое деревце рядом с ним. Если чуть высунуться в окно, слышен тоскливый, высокий крик птицы.
— Конец света скоро, — сказала бабка. — Какие здесь поля были раньше!
— А еще раньше здесь был океан, — вставил водитель, покосившись на соседа.
И действительно верилось, что здесь сияла бескрайняя водная гладь. Ковыль переливался глубокими волнами, вздымался на барханах. Громады облаков двигали по впадинам световые пятна. Пылающее марево вдали воссоздавало хранимые веками миражи — караваны, древние города, конные армии. Холодело в груди и дух захватывало, казалось, ковыль дымится по верху пустоты, он — шерсть бездны.
— Здесь археологи находили морские отложения.
— “Чертов палец” называется, у маво внука така находка.
— Извините, вы не могли бы остановить? — попросил Димка, сморщился и потер ладонью грудь.
— Плохо, что ли? — водитель испуганно затормозил.
Бабка охнула.
— Рвет, наверное, — сказала она. — Рвет, да?
— Да, подташнивает, укачало, что ли, — Димка выскочил из машины и побежал. Обернулся и еще отбежал.
Он спрятался в неглубоком овражке, упал на колени. Пронзительно и горько пахло полынью.
— Ну, не могу, не могу! — стонал он. — Что же это такое?! — цедил сквозь зубы и сжимал кисть руки, будто в ней весь секрет.
Ткнулся лбом в сухую колючую землю. В груди теснились неожиданные, непонятные чувства и не могли выйти, освободить от боли. Хотелось плакать, кататься по этой земле, бить ее и обнимать. Но слез не было. Неподалеку, словно перископ, торчал суслик и смотрел на него круглыми глазками. Димка вздохнул, отряхнул штаны и пошел назад.
Водитель курил у двери. Тишина. Ведет палочкой по спицам степная цикада.
— Полегчало? — улыбнулась бабка.
— Да, спасибо.
— А ты откель едешь, сынок?
— Из Москвы.
— А чей же ты будешь, я ченгирлауских всех, кажись, знаю? — задумалась бабка.
— Волкомуров, — спокойно ответил Димка. — Федор.
— Нет, не знаю.
Водитель глянул на нее с насмешливым презрением. Вскоре в степи по левую сторону от дороги стали появляться глубокие овраги, скорее даже котлованы, со дна которых поднимались старые, черно-зеленые деревья — видны только верхушки. В одном из таких котлованов, в деревне под названием Ветлянка, высадили бабку. Водитель, как бы за компанию с Димкой, рассматривал развороченные, гигантские скворечни ТОКа, проржавевшие фермы громоздких конструкций, трупы машин, тракторов, комбайнов и еще каких-то загадочных механизмов повсюду в степи и на машдворах.
— Давно не был? — спросил водитель. — На родине, имею в виду?
— Давно.
— Как атомная война прошла, в натуре.
— Точно, страшно даже.
— Нормальную еще технику колхозаны резали на металлолом и за долги сдавали.
— Да-а, — Димка поджимал губы и качал головой.
— В отпуск?
— Что? А, да, в отпуск.
— Интересно, в деревне земля тверже была, — будто сам для себя заметил мужчина. — А здесь прям плывем по пескам.
— Это барханы, — рассеянно объяснял Димка. — А в деревне разнообразие культурных растений, деревьев различных пород, все вкупе это, как ни удивительно, скрепляет и облагораживает землю, меняет ее вековой состав.
— А-а, — уважительно кивнул головой водитель.
Заунывный тенор слабого двигателя стал сбивать энергичный, рыкающий бас. Мощный джип выскочил сзади, взлетел на барханы и пошел по живому песку вровень с ними. Молодой, наголо остриженный мужчина внимательно и насмешливо посмотрел на Димку, сказал что-то своему соседу.
Даже в грохоте салона Димка услышал, как свирепо взревел мотор. Джип легко вырвался вперед, скатился на дорогу и затянул горловину пыльного мешка.
— Ваши — ченгирлауские братки, — с завистью сказал водитель. — Как стоячего меня обошел!
Дорога круто забирала вверх и словно бы оборвалась — лишь высокий ковыль, высохшие, серебряные стволы упавших деревьев и кое-где трухлявые рогатые черепа.
— Хоть на ручнике спускайся.
Димка уперся ногами в пол. Машина поплыла вниз. Скорее всего, эти котлованы были когда-то океаническими впадинами. На равнине — пышные островки ив, еще дальше — сгнившие стога сена, над которыми поднимались жерди с громоотводом, а за всем этим выпукло заблестела река, скрылась и снова пыхнула желтой дырой на повороте, словно мираж. Димка поражался, с какой глобальной всеохватностью озирают пространство глаза.
— Приехали, — сказал водитель и притормозил.
— Что?
— Ченгирлау. Куда дальше-то?
И вдруг Димка разглядел серые плетни и бежевые саманные домишки, словно бы выросшие из самой степи, состарившиеся здесь и снова уходящие в ее утробу.
— Что, не узнаешь? — оскалился водитель.
Он действительно ничего не узнавал — абсолютно чужие, убогие домишки, старик казах сидит на глиняной скамейке — ни одной приметы родной.
— Вон туда, что ли, — Димка увидел начало широкой улицы.
Машина петляла, объезжая ямы и кочки, и все-таки несколько раз стукнулась днищем.
— Как серпом по яйцам! — морщился мужчина.
Дорога заканчивалась небольшой площадью с огромным карагачем в центре.
— Здесь, пожалуйста, — сказал Димка, увидев автолавку и людей неподалеку.
Расплатился с водителем.
— Счастливо отдохнуть вам, — он благодарно кивнул. — Это… может, договоримся, когда обратно?
— Не-е, спасибо, я еще точно не знаю, когда.
— Мобильник запишите на всякий случай.
— А что, здесь даже мобильная связь?
— Урал-Телеком! Звоните, если че.
Женщины и девочки, щурясь на солнце, смотрели на Димку. У всех спокойные, наивные и будто заторможенные лица. Димка рассеянно кивнул им и пошел к скамье в тени большого бревенчатого дома, похожего на магазин. Он вдруг удивился, что вся улица земляная, словно оголенная без асфальта. Неужели именно здесь он родился, играл ребенком, мама вела его за руку по этой тропинке и где-то там, в радиусе нескольких сот метров, она ждет до сих пор и надеется на его возвращение. Ступать было мягко и удивительно неудобно в городской обуви.
— Родина, — вздохнул он и не заметил, что остановился.
Сказал — и точно проснулся. Вдруг услышал фон деревенской жизни: мягкое журчание в кроне карагача, услышал тихий говор женщин, утробное бормотание колодца, петушиную перекличку из конца в конец деревни, постепенно донеслось до него урчание некоего механизма за рекой. Удивился, как легко дышится, будто жабры на груди. Он подумал, что дойдет до скамьи — вот еще шаг — и будет другое самое настоящее пробуждение. Димка почувствовал окончание пути, возвращение. Сел. Но успокоиться не удавалось, в носу щипало, сердце колотилось, и немели ноги. Ему хотелось длить это мгновение перед встречей. Закурил и вспомнил запись Федора, что тот по прямой прошел второй переулок, а мама уже почувствовала его и вышла навстречу. Прошло всего лишь двенадцать лет, как его не было дома. Мама, наверное, изменилась больше, чем он. После юности люди долго не изменяются.
— Бахча, эй, Бахча, — спокойный мужской голос окликнул кого-то за его спиной.
Димка обернулся и получил сильный удар в плечо. Затем его с силой развернули, облапили, еще несколько раз ударили по спине и подняли в воздух.
— Сколько лет, сколько зим нах?! — кричал потный, беззубый мужик.
— Привет, привет, — смущенно повторял Димка, во рту у него пересохло.
— А я смотрю, он не он, он не он? Во, думаю, кликуху школьную позабыл нах!
— Да-а, было дело, — растерянно тянул Димка.
— А ты изменился. Помолодел, что ли, наоборот, расти начал.
— И ты тоже.
— Какой там — скоро уже дедом стану, — мужик ощерился беззубой улыбкой. — Айда, давай — пивка выпьем, у меня рыбка есть.
— Спасибо, я сначала к родителям.
— А-а, ну да… Подвезти, может?
— Не-е, я так, спасибо.
— Я заеду к тебе… Дрища помнишь? Дрищ! Умер, короче. Зарезали нах… Костыль повесился по укурке. Еще кто-то, много, короче.
— Да-а, жаль их, молодые совсем.
— А ты че, в отпуск? Или снова порядки наводить будешь?
— Да-а, так, в общем.
— Ну, пока, — мужик тряханул его, хлопнул по плечу напоследок. Он делал это, словно бы проверяя физические возможности Димки, его общее состояние. Или, может, оружие хотел нащупать.
Димка махнул ему и пошел по прямой, не зная куда, словно ослепленный.
— Федор? — осторожно окликнула его одна из женщин. — А я смотрю — никак Федор? И не знай? А когда Улихан подошел, так и поняла, что Федор Волкомуров. Вы же вместе учились, по-моему.
— Да-да, здравствуйте.
— А ты, значит, к деду, я-то грешным делом подумала: вот мать обрадуется, а потом думаю, как же.
— Как они?
— Нормально. Похоронили, царствие им небесное. Мать вместе с отцом, по православному…
Сумка сорвалась и упала. Димка горестно посмотрел на нее. Под конец дороги не выдержал и оборвался хлястик с карабинчиком.
— За эти годы кладбище почитай больше деревни стало. Спились все, — тетка словно бы спешила первой выложить новости. — И что мы за нация нищасная такая, русские?
— Да уж.
— Пойдем, нам в один конец.
Димка обхватил сумку двумя руками. Шел и слышал свое дыхание, будто рядом с ним усталый человек, это мешало, и он понял, что отвык в городе от своего дыхания, не слышал его в городском шуме много лет. Проходили столб за столбом — кривоватые стволы, намертво примороженные толстой проволокой к рельсе, два провода сверху, ржавые шляпы безглазых фонарей.
Тетка остановилась и скорбно склонила голову. Димка недоуменно замер за ее спиной. Завалившиеся заборы и плетни, посреди выжженного двора грустно и одиноко торчали останки печи, колодец с длинной ручкой и трубой, вокруг него бродили куры со злыми глазками.
— Вот и все, что осталось от вашего дома. Милиция приезжала, расследовала…
Димка вспомнил, как Федор описывал мамину привычку — она вкладывала мизинец в ухо и энергично трясла кистью.
— Матуля, не чешите ухо, — говорил отец и отнимал ее руку от головы.
— Отста-ань, — хрипло и грозно говорила мама. — А то щас как дам!
— Пох-пох, — игриво пугался отец. — Коровы уже пришли, дардомыга…
— …говорят, двери кто-то подпер, — тихо добавила женщина. — Они так и задохнулись оба в сенях.
Димка усмехнулся.
Женщина с испугом глянула на него.
Димке по-людски было жалко родителей, но душа равнодушно молчала, будто в ней дыра, даже хотелось посмотреть на грудь.
На пригорке, в окружении старых кленов, — деревянное здание на мощном кирпичном фундаменте, высокое просторное крыльцо. Возле него электрический столб с манерно отставленной ножкой. Окна заколочены досками крест-накрест, на дверях большой засов. “Правление колхоза “РОССИЯ” прочел Димка размытую надпись.
— Все ушли на фронт? — кивнул он.
Женщина презрительно махнула рукой.
— А-а… У всех коттеджи в Оренбурге!
Посредине дороги лежали высохшие коровьи лепешки. Большая часть домов пустует, оконные проемы без рам, закопченная побелка печей, отставшие обои, запущенные палисадники с поломанным штакетником. Возле каждого дома, выходящего в проулок, врыты тракторные шины или камень лежит, чтобы машины не сбивали углы домов.
— Действительно, как будто атомная война прошла, — вежливо заметил Димка.
— Не то слово.
Свернули в переулок и вышли на зады.
— Узнаешь? — женщина показала рукой на большие навозные кучи. — Дед совсем плохой. Как бабка умерла ваша, он уже никого не узнает… Так соседка заглядывает, смотрит, не помер ли, она ж его пенсию получает.
— Ясно.
— А ты надолго?
— Посмотрим.
— Мой совет — не задерживайся — Табаня жив, здоров, в силу вошел. Не связывайся по новой.
Димка рассеянно улыбался.
— А ты меня не помнишь… тетя Тая Свешникова?
Он улыбнулся и покачал головой.
— А я тебе пупок перевязывала.
За кучами открылся задний двор. У ворот навалены дровишки, рядом стоит сухонький, иссеченный топором чурбачок. Выпученный плетень сенника подперт снизу острозубой бороной. Сараи, насквозь просвеченные пыльными лучами, уходят в землю, и двери снизу уже сорваны с петель. Яблоневый сад. Под стволами, в кривой грядке убогие стручки лука и чеснока. Шиферная крыша дома покрылась толстой ржавой патиной. Дом тускло и подслеповато посмотрел на Димку черными окнами. На террасе, жаркой и сухой, стоит продавленный диван, умывальник, пахнет зубной пастой, видимо, навечно въевшийся запах. В сенях тепло и сумрачно. Все это казалось Димке мучительно знакомым, и он физически напрягался, но черные шторки хлопали перед пустотой. Димка оставил сумку и постучал по ручке двери, оббитой одеялом. Тишина. Дергая ручку, он надеялся, что открывает дверь в свое детство, в память свою. Темно и прохладно, будто в берлоге. Димка увидел только ножку стола, освещаемую из сеней. Пахло спиртом, камфарным маслом и застарелыми лекарствами.
— Здравствуйте, есть кто дома? — негромко позвал он.
Услышал шевеление в углу, а потом увидел старика, тихо и жалко поднимавшегося ему навстречу. Димке казалось, что если бы он не приехал, то старик так бы пролежал в темноте и Девятое мая и Новый год, все время, что ему осталось жить. Тот осторожно спустил с дивана ноги, концы носков обвисли, как у ребенка. Рубашка продрана на локтях. Рот приоткрыт, нижняя губа выдвинута вперед, сухая и глянцевая, как клавиша. Он что-то тихо, хрипло говорил, ворочая по сторонам головой, глаза его слезились. Димка присел на стул и вздохнул. Старик смотрел на него с прилежной грустью, словно бы из того небытия, когда все еще видишь, понимаешь, сожалеешь и любишь, но уже не можешь проявить своего участия.
“Я пожил и умираю”, — спокойным тоном говорило все его существо.
“Да, ты пожил и умираешь”, — Димка не знал, что делать, ему хотелось пожать плечами.
А старик покивал головой, как это делают люди в молчаливой паузе после горестного известия, и снова лег в свою лунку, поджал ноги.
Вдруг темные шторки в голове приоткрылись, и Димка почувствовал другое существо, сидящее на том же стуле, что и он. Мальчик такой маленький, что с ногами отражается в самоваре, но уже знает: бока самовара жгучие и от этого почему-то скользкие. В комнате было светло, самовар испускал зайчики; радостно пахло испеченным хлебом, холодно пахло терновым вареньем. И постепенно, будто не с печки, а из самой Индии заполнял дом сладковато-горький запах чая. Бабушка выходила в морозные сени, пар клубами вываливался на пол, и мальчик поджимал ноги. Потом Димка услышал щелканье кнута на улице. Камера подняла его и провела по дорожке, прошарканной дедом от дивана к ведру на кухне. Димка замер у подоконника — он был чуть выше его колен. А тот мальчик вставал на скамейку, стирал со стекла туман, и в другом, синем и размытом мире видел, как мимо бабушки, стоявшей с жердью в руках, высоко поднимая колени, входил во двор лохмогривый конь, пар валил с него, а в розвальнях, высунув наружу ногу, сидел дед в тулупе.
— Прибой.
Коня звали Прибой.
Димка прошел в большую комнату, в спальню, мелькнул в зеркале трюмо — аккуратная стрижка, серое лицо, особенно светлые от усталости глаза. Он словно бы не узнавал себя, но, отразившись в зеркале, остро почувствовал, что приехал домой. Он еще ни разу ни обо что ни ударился, ни разу не задел головой низкий косяк, ни разу не споткнулся, дом обходительно втягивал углы, выгибал притолоку, сглаживал пороги и только жалобно пищал половицами. Димка вышел на крыльцо, присел, сжался в комок, отер лицо и хотел закурить, как вдруг что-то завозилось под террасой, запищало, и к его ногам подполз дряхлый седой пес, уронил голову на его кроссовку, заскреб лапами.
— Ты! Барсик! — только и смог сказать Димка, горло перехватило.
Барсик скулил и словно бы от ужаса прикрывал голову лапами. Димка оглядывался и морщил лицо, он плакал не из-за родителей и деда, которого скорее почувствовал, но так и не узнал, впервые в жизни его душила жалость за все человечество, отчаяние оттого, что все земное доставляет такую боль, так глупо и неисправимо, так прекрасно и незабываемо, и невозвратно.
— Узнал, Барсик, да? Дождался, — Димка гладил его и шмыгал носом.
Генетическая память зерен
Димка сломал любимый мамин георгин и за стебель пытался втянуть в рот этот пухлый бутон.
— Еще и курит! — с негодованием сказала мама.
— Американец, бля! — голосом деда сказал отец и махнул рукой. — Агунь!
— Полста первый! Семьсот метров, азимут триста тридцать семь… Агунь!
Димка откинул жидкое одеяло и вскочил.
— Минометный расчет номер три! Семьсот метров! Азимут двести… Агунь!
Дед, разметав тряпки и лежалые подушки, сидел на своем диване и вращал глазами. В окна светила луна, такая яркая, что все вещи отбрасывали тени.
— За Родину, за Сталина! Агунь! — вдруг закричал он тонким хриплым голоском и закрыл ладошками уши. — Агунь! — резко махнул руками и вновь заткнул уши. — Агунь!
Дед затих и вдруг быстро сказал что-то.
— Что? — от неожиданности переспросил Димка.
— Положи партбилет на стол! — со спокойным вызовом, косясь на Димку, сказал он. Поднес трясущиеся пальцы к горлу, будто пытался что-то застегнуть или поправить.
— Не вы его мне вручали, — произнес он помолодевшим, дрожащим голоском и почти без акцента. — Не вам и забирать!
И вдруг захрапел и скатился в свою норку. Втянул воздух и с хрипом выдохнул. Снова втянул, но выдохнуть не мог — слабая струя воздуха из легких надувала, но не могла прорвать слипшихся губ. Наконец, словно встрепенувшись и приложив мышечные усилия всего тела, выдохнул и снова задумался — продолжать или нет мучительный процесс дыхания.
Димка уложил его на бок, смочил городской губкой лицо и губы.
В первые дни Димка чувствовал подъем сил. Вставал рано. Выходил на крыльцо, доски гладкие и горячие. Ослепительно желтый куст солнца меж облаков. Повернешься в другую сторону — небо такое глубокое, ясное, так много растворено солнца в нем, что больно глазам и устают мышцы лица. Самолет высоко забрался и кажется стеклянным крестиком. Он будто стоит на месте, но от него вспухает в небе рыхлая царапина. Кажется странным, что сюда забираются самолеты.
Крепкая старуха казашка Рабига, видимо, одна из любовей деда, приносила баночку молока. Вздыхала и молчала, так как уже забыла русские слова, а все, что знала, многозначительно высказала.
Димка проветрил, вычистил и вымыл весь дом, который собрал в себе обломки нескольких эпох. За зеркалом, наклонно висевшим на стене, в пропылившемся целлофановом пакете лежали две тугие женские косы. Все ящики были забиты мелкими и, видимо, незначительными детальками важных, но сгинувших во времени приспособлений, словно бы люди дополнительно к самой главной жизни собирались прожить еще несколько мелких и незначительных.
Димка стал выводить деда на улицу и сидел вместе с ним на завалинке рядом с высохшим до звона серебряным карагачем. Димке казалось, что дерево засохло оттого, что детство кончилось.
— Здравствуй, дядя Саша! — доброжелательно приветствовали его проходящие старухи. — Дождался внука, что ль.
Димка чувствовал себя счастливым и беззаботным, хотелось подложить ладони под зад и болтать ногами — он не чувствовал себя взрослым здесь. Дед старчески щурился на солнце, отстраненно улыбался. А иногда пробовал подшучивать над бабками, но получалась жалкая и непонятная смесь татарско-русских слов. Но он довольно смеялся беззубым ртом. От него попахивало лекарствами, затхлостью и мочой. Он уже не спрашивал о Ельцине, Горбачеве, Димка видел и чувствовал, что он уже находится за той гранью, где все это мелко, не значимо, где все земное утрачивает свою силу и боль.
— А где Фюдор? — вдруг спросил старик, глядя прямо на Димку. Он смотрел с тем миролюбивым спокойствием и равнодушием, с каким смотрят на чужих, посторонних людей.
“Хватит прикалываться, дед”, — хотел попросить Димка, но потерянно молчал, не зная, что ответить, что придумать на его вопрос. “А, действительно, где же я. Где ты?”
— А у меня вон “Победа” во дворе стоит, — спокойно и наивно кивнул он, обращаясь к этому чужому человеку в Димке. — Я вот заведу ее и поеду к Аньке, невеста моя, в Линевке живет, — и захихикал.
Картофельные глазки
Смеркалось.
— Ы-и-и-и… ы-и-и-и…
Димка прислушался, кто-то канючил в кустах под плетнем и зверски шмыгал носом. Он тихо подошел и посмотрел сверху.
— Проклинаю, проклинаю тебя! — ныл ушастый, светловолосый мальчишка лет пяти. — У-у-у, пиздюк!
Одной рукой он нервно отирал другую, точно снимал перчатки. Крупные слезы капали на пыльные босые ступни.
— А может, ему по тыкве настучать? — с усмешкой спросил Димка.
Мальчик испуганно отскочил и удивленно посмотрел снизу вверх.
— Ну, так че скажешь?
Мальчик молча помотал головой.
— Почему? Ты только скажи.
Мальчик посмотрел, словно оценивая возможности Димки.
— Забыл штаны его постирать адидасовские! — у мальчишки перехватило горло, и он затрясся в тихих рыданиях.
— Чьи штаны?
— Его. Папины.
— А мать-то где? — удивился Димка.
Мальчик горестно помотал головой. Димка вышел в калитку и взял его на руки — легкий, как перышко. Он не сопротивлялся, только судорожно вздрагивал. Димка накапал ему немного дедовского корвалола, а потом дал молока с хлебом. Мальчика звали Васянка, ему было шесть лет. Его мама Римма долго терпела боль, переносила ее на ногах, потом слегла. Когда муки стали невыносимыми, вызвали “скорую”, но было поздно — прорвалась грыжа, и она умерла в районной больнице от перитонита, ей не было и сорока. Отец работал охранником в Соль-Илецке, приезжал на выходные, выпивал.
Димка проводил Васянку за ворота и хотел уже задвинуть засов, но что-то его остановило, и он снова выглянул — мальчишка, сгорбившись, стоял у палисадника, только глаза блестели.
— А ты чего домой не идешь? — прошептал Димка. — Боишься? Пойдем, я с ним поговорю.
Мальчик испуганно отскочил.
— Да я по-хорошему поговорю.
Мальчик молчал.
— Ну, так что, скажи?
— Он там сяс бабу трахает… Как приехала, сразки мамкин любимый халат надела, проститутка солилецкая.
Эту ночь Димка спал с Васянкой. Отец его даже не искал. Димка вспомнил благодаря Васянке и свои детские вопросы.
— Дядь Федь, а я вас ночью не пинал? — спрашивал он.
— Не, ты проснулся ногами там, куда головой ложился…
В обед, когда провожал мальчика к общему плетню, Димка с удивлением обнаружил хибарку, которая оказалась вполне еще сносной банькой — стояла себе, пригорюнившись в углу сада. Внутри холодно, как в подземелье, и, несмотря на то, что она долгое время не топилась, в ней остро и сладко пахнет дымом. Димка вставил выбитое стекло, замесил глину с соломой, замазал щели в досках и обнажившуюся кое-где дранку стен; подложил кирпичи под просевший чугунный котел, затопил и едва не угорел, потому что баня топилась “по-черному”.
Котел нагревался, вздрагивал и громко щелкал, будто лед на реке тронулся. Из щелей печи вырывался свет и дрожал тонким столбиком в стекле бутыли, стоящей глубоко в темном углу.
Димка еще немного собрал дров в саду. Потом покурил. Яблони старые, некоторые оперлись на рогатульки костылей, ни на одной не было плодов. Он знал, что это от женской усталости. Он уже привык, что когда не задумывается, то в нем появлялись несвойственные ему наблюдения, мысли, открытия и особая деревенская ловкость в руках.
Баня нагрелась быстро. Дед капризничал и не хотел идти мыться. Димка отнес его на руках. Раздел и усадил на полку, налил воды в тазик.
— В сорок втором году, я ишош совсем молодой. Нас в баню завели, а там, барбер — и мужики и бабы, — вдруг вспомнил он. — Я ут так индэ закрылся, а они меня по рукам били, ты ще мол, мойся давай…
— Да, мойся, мойся, дед!
Димка пошел за бельем, и, пока не было деда, встряхнул и стал перестилать его лежбище. В разных углах нар были спрятаны мешочки с сухарями. Димка не тронул их, покурил, шел назад и слышал, что дед все продолжает рассказывать.
— Да, бабай, да…
Димка облил его водой и намылил с головы до ног, тер и снова обливал, а дед даже не закрывал глаз, смотрел пусто и безучастно. Страшно было смотреть на эти корявые руки и разбитые ступни, которыми прирастала великая империя.
Потом Димка увидел Васянку на дереве.
— Эй, орел, вороньи перышки, слазь, мыться будем.
Но Васянка купался сам, стеснялся. А Димка курил в предбаннике.
— Мочалкой, мочалкой три.
— Тру, блин-нафиг!
— У тебя вон цыпки на руках. Потом надо будет сметаной смазать.
— Помылся, дя Федь!
— Голову мыл шампунем?
— Мыл.
— Врешь!
— Мыл, блин-нафиг.
— Дай понюхаю.
— Не мыл.
Уже ночью мылся сам и заметил дыру в крыше — появившиеся звезды обозначили отверстие. Тихо капала вода. Димка обсыхал, и было слышно движения чистого тела, звуки внутри рта. Голый вышел покурить в сад. Луна, висевшая вечером легкая, как бы строгое облачко, к ночи стала тверже, ярче, тяжелей. Здесь, в деревне, особенно чувствуется, что луна — это планета, чувствуется ее гигантский бок по-над землей и ощущается космос. Такая тишина, что в ушах слышно. Невидная в темноте большая бабочка порхала рядом с голым плечом. Блестят под луною изгибы листьев, тонко серебрятся крытые камышом крыши сараев. По-своему пели лягушки, и казалось, что их утробные голоса доносятся не с реки, а из глубокой, холодной пропасти.
Дед положил рядом с собой подушку, будто для бабушки, поправлял, похлопывал ладошкой.
Димке приснился огромный шифоньер, в котором хранилась вся торжественная одежда семьи: он открывал неподдающиеся от внутреннего воздуха дверцы и видел сквозь его нутро родителей, они шли по заснеженному переулку и оглядывались на него.
В предрассветной деревенской тишине звенел голос деда — он пел по-татарски. Песня была грустная и красивая. Дед повторял по кругу всего два куплета, и Димка напряженно вслушивался, будто мог что-то понять.
Выдувание гумуса
Дед бодрствовал ночью. Дни напролет спал и просыпался, если Димка будил его поесть или попить чаю. Когда он жевал, то двигалась вся правая половина лица. Кожа легко скользит по кости и будто пузырится. Часто, даже не дожевав, засыпал.
Димке хорошо было здесь. Ему нравилась убогость местности. Нравились тугие теплые ветра. Нравились испуганные дожди, покрывающие пески темной, ноздреватой пленкой, которая сворачивалась от малейшего движения и обнажала знойное нутро барханов. Димка раскопал в чулане тяжеленный старый велосипед с широким кожаным седлом. Густо смазал солидолом ходовую часть. Перебрал. Вместо проколотой шины переднего колеса вставил шланг. Так у него получилось неплохое средство передвижения по деревне. Он ловил себя на желании уйти куда-то. Перебраться на тот берег и двигаться мимо перламутрово-голубых стогов за синеющую на горизонте кромку лесов; или развернуться и катить с бархана на бархан, словно где-то вдалеке он найдет нечто невообразимое и чудесное, нечто окончательное, что откроет последние тайны, удовлетворит тревожную пустоту в его душе, наполнит ее вдохновенной радостью.
Встречные, совершенно незнакомые люди приветствовали его. В городе за год столько не здороваешься, сколько здесь за неделю. Он был приезжий, городской человек, и местные охотно вступали в беседу с ним. Как правило, мужчины и женщины говорили о себе и жизни вокруг с иронией, будто понимали тайные и независящие от них причины такого жизненного устройства. С привычным спокойствием рассказывали о гибели колхоза и безработице, пьянстве, о наркоманском беспределе и зверских убийствах, когда у замученного человека через задницу вытаскивают кишки. “Не мы такие, жизнь такая”, — говорили они, видя судороги ужаса на его лице. Из опыта городской жизни Димка знал, что это выражение любят употреблять люди нечестные, недобропорядочные, опасные.
Димка ездил на “Барыню” и “Старую Буранку”, в Ольхов лиман. Медленно бродил по “Кленышкам”, словно бы хотел выискать что-то меж поредевшими деревьями или в скудных, корявых кустарниках, но только старый ботинок, газетная труха, ржавые консервные банки. Димка вдыхал школьный запах кленов и тополей, заглядывал в таинственные закоулки школьного двора, словно надеясь застать себя пятиклассником с сигаретой или затаившимся индейцем с самодельным луком.
На аллее по дороге к правлению колхоза Димка встретил с десяток фанерных щитов, выскобленных дождями и снегами, они бы и не заинтересовали его, как вдруг посторонняя память возобновила строгую и однообразно-портретную живопись членов политбюро.
Потом проехал по валу, которым была обнесена молочно-товарная ферма — разбитые окна “Красного уголка”, разобранные базы со скрюченными транспортерными лентами и вагонетками для навоза, упавшие плиты силосной ямы и словно черепа блестели под солнцем пролизанные коровами соляные камни… теперь этому месту очень подходило выражение “сровняли с землей”. И снова на какую-то долю секунды задрожали в воздухе бодрые тракторишки, с надвинутыми по кепку гигантскими стогами сена, тарантасы, на которых, упираясь на вилы, стояли скотники в фуфайках. Прогремело, прозвенело, промычало и стихло разом.
На кирпичной кладке пекарни остатки побелки, а кажется, что это мучная пыль. Угрюмый, черный маслозавод. Крепкие, из сварного железа ворота машдвора сохранились, а ограда разрушилась. Кругом поржавевшие останки. Особенно жалко смотрелись комбайны, громоздкие унылые трупы. Когда Димка приблизился к ним, в небо со страшным криком вспорхнули вороны, здесь они свили гнезда и выращивают своих птенцов, охраняют их. По шатким лестницам Димка залазил в кабины, садился за штурвал, с чувством капитана, вернувшегося к родному кораблю. Тишина и только ветер воет в пустых вентиляторных нишах. С укором смотрят голые девушки эротических постеров, с другой стороны в овальном иллюминаторе — ржавый бункер. Горестно прихлопывает по боковине культя выгрузного шнека, а впереди под жаткой — трухлявые кости и барханы, поросшие бледными зелеными лезвиями и желтой щетиной ковыля. Димка сидел в затхлой, сотрясаемой ветром кабине, и перед его взором колыхались глубокие, темно-золотые впадины полей, расстилались вдаль желтые, приятно окультуренные квадраты, над мотовилом порхал копчик и грозил пробить грудью мелькающие планки. В сердце звучала счастливая мелодия. Димка посмотрел на ладонь, и было полное ощущение, что он держит на ней сухую и по-женски нежную горсть зерна, и очнулся — на горизонте барханы дымили песчаными вихрями. Сопровождаемый похоронными криками ворон, долго стоял на капитанских мостиках этих кораблей, умирающих на дне высохшего океана. Ему было жаль их, еще далеко не отработавших свои ресурсы, и он все не мог уйти, соболезнуя, сожалея, мучаясь. А пленка чужой памяти прокручивала другие кадры — осень, ровный ряд комбайнов, под осями крепкие чурбачки, бодро задранные жатки и ослепительное сияние побеленных колес. Он закурил. Димка заметил, что от здешних постоянных ветров сигареты выгорают быстрее, будто они короче стали.
В разваливающемся домике главного инженера полумрак, отодвинут стул, а на столе, застеленном “Крокодилом”, раскрытый посередине бортовой журнал. В мусорке бутыль херши-колы.
Солнце склонялось к барханам, легли тени, холодно посерел песок. Димку провожал вороний грай и тоскливый скрип болтающейся на ветру железки.
Все вернулось к началу странного круга. Дом культуры стал церковью, и на крыше вновь появились снесенные в двадцатые годы маковка с крестом и звонница. А за деревней, на мощном уступе, пред которым даже река робела и покорно изгибалась, осела “Кармелита” — белая вилла наркобарона Табани. Это, наверное, было самое красивое и видное место во всей деревне. Вилла была возведена на фундаменте детского туберкулезного диспансера.
Димка смотрел на это все, и у него холодела душа и немели руки, он растерянно пожимал плечами, все его существо тяготила тоска и апатия, — он словно бы устал за все поколения сразу, чья трудная и долгая деятельность вдруг оказалась бесполезной и бессмысленной. Он стоял на последней границе — со стороны Казахстана на плодородные и окультуренные когда-то земли неумолимо наступали барханы. Некоторые дома на окраине уже по окна были засыпаны песком, заметно укоротилась ржавая водонапорная башня возле казенной бани. Пески наступали и на кладбища — курились православные кресты и мусульманские мазары.
Лесомелиорация
Это случилось к исходу первой недели. Димка проснулся ночью и поднял голову в сонном и обиженном недоумении — за полированным бабушкиным столом в свете подвешенного к гвоздю фонарика сидел он сам и что-то быстро писал, прерывался и некоторое время задумчиво смотрел сквозь самого себя, нахохлившегося на кровати. Это не могло быть сном, потому что он обошел сам себя, заглянул в тетрадь и вдруг разом почувствовал свое тело, затекшую ногу и натруженную жесткость авторучки в своих пальцах. Он писал открытое послание губернатору Оренбургской области о жизненно важной необходимости рассмотрения в самое ближайшее время вопроса по созданию в деревнях Илецкой линии экспериментальных лесомелиоративных станций с целью насаждения пород-лесообразователей (хвойные группы пород), которые идеально примутся на супесчаных почвах и будут служить ветроломом и естественной преградой барханам, наступающим со стороны Казахстана под воздействием южной розы ветров. Прилагалась подробная схема размещения комплекса противоэрозионных мероприятий по границе сел Новоилецк, Линевка, Чилик, Трудовое, Изобильное, Ветлянка. Димка подумал и надписал сверху: “В связи с положениями послания Президента Российской Федерации о модернизации и инновациях в производстве”. Это все Димка дополнил коротеньким обращением к редакции районной газеты “Илецкая линия” и подписался — Федор Волкомуров, аспирант кафедры почвоведения и агрохимии МСХА имени К.А.Тимирязева, внук Хасанова Садыка Фатхутдиновича, Ченгирлау. Запечатав толстый конверт, в счастливом сиянии вдохновения пошел курить. Где-то в соседнем дворе тихо звякала цепью собака, и длинно вздыхала большой грудью корова.
Хмель горький
А через полторы недели на Димку навалилась страшная усталость. Здесь, в деревне, не было каменных ладоней мегаполиса, его высоких стен, глубоких тоннелей, и человек в степи стоял на мировом сквозняке. Димка чувствовал и слышал, как в невидимых трубах атмосферного пространства струятся и гудят воздушные течения. Кости ныли, мышцы ломило, кожа чесалась и шелушилась. Зудящие кулаки словно бы увеличились в два раза. Это началась акклиматизация — одно пространство его отпустило, а другое еще не приняло. Теперь Димка просыпался к двенадцати дня и лежал до часа. Не помогали ни крепкий кофе, ни чефир, хотелось вытянуться, замереть и шевелить только пальцами. Пару раз приходил Васянка и звал его копать червей, умолял пойти на рыбалку, но сил не было даже встать.
Он выходил во двор по крайним надобностям и к автолавке за продуктами. Его поражало, что деревенские люди, живущие на мощной земле, платят деньги за порошковое молоко и фабричный хлеб. Рассматривал пошлую бабушку на упаковке “Домика в деревне” и недоуменно пожимал плечами. Кто так посмеялся над ними? Казалось, на опустевшей дойке ревут от обиды уничтоженные колхозные коровы.
Ночью же, наоборот, не мог успокоить расходившегося сердца. Изнывал. Прятался в пахучую, томную черноту бани и ожесточенно тыкал кулаком в лобок, точно сладким ножиком распаляя себя. Душное, бархатно-женское заполняло тьму, и он украдкой, с легкой брезгливостью пользовался фрагментами обнаженного тела Татьяны, вздернутыми грудками купальщиц с казахской стороны, а потом вскрикивал и падал на полок, обессиленный, израненный.
Однажды в полдень, перекуривая на своем любимом месте под яблоней, Димка услышал какой-то необычный шум. В переулке кричали дети — черненькие мальчик и девочка, мал мала меньше. Они крепко держались друг за друга, а неподалеку, боком к ним застыла шерстистая громада бугая. Даже смотреть на него было тяжко. Пыль на загривке и площадке меж рогами спрессовалась в землю, и чудилось, что там росла трава. Когда он встряхивал ушами и беззлобно покачивал тяжелым полумесяцем рогов, огромную башку заносило, а дети начинали отчаянно вопить, как сдвоенный терменвокс от приближения ладони. Горестная и смешная картина. Старый бык-производитель, и откуда он только взялся в этих худосочных местах? Он склонил к детям рог и капризно топнул короткой ногой. Димка схватил черенок и уже набрал в грудь воздуха, чтобы рявкнуть, как вдруг из переулка выскочила девушка и на секунду замерла с недоуменно-строгим выражением на лице.
— А! А! — пряча детей за спину, она выгнулась перед ним. — Пошел, пошел сукаблять! — орала она, одновременно проверяя руками детей за спиной.
И бугай попятился назад, клоня голову, метя подгрудком песок. Но Димка, преодолевая какие-то преграды под ногами, уже скакал к ним, потому что понял, вся эта громада сдала назад для атаки. Почти не останавливаясь, пнул его, и было такое чувство, что ударил железобетонную плиту. Подобрал оброненный черенок и хряснул по хребту — деревяшка с треском разлетелась. Бугай крутнул пьяным полумесяцем глаза, склонил в его сторону рог и, копнув песок копытом, резко скакнул вперед. Димке повезло, что он пришелся ровно меж рогов и бык ударил его только лбом. Где-то в подсознании уже отметил нечеловеческую мощь удара, а в груди хрякнули звуки слабого тела. На коленях, на карачках, потом на полусогнутых Димка уносил себя из-под него и вдруг увидел все это уже сверху, с крыши дедовского сарая. Черная чубатая голова, черная выя. Ударом рога он сшиб кусок самана и сорвал дверь с верхней петли. Девушка, пряча детей, выглядывала из переулка, успокаивала их и, высоко обнажая ногу, вытирала подолом халатика их лица.
Вдруг бугай стал отдуваться и обиженно сопеть. Словно из-под земли нарастало рычание седого Барсика, загривок его раздувался львиной мощью, кожа морды дрожала, обнажая желтые клыки.
— Пошел, Барсик, пошел отсюда, дурак!
Услышав голос хозяина, он словно бы взорвался от лая. Бык попятился и резко махнул рогом, но Барсик изогнулся, отскочил и снова насел. Бык попятился и с настырно-тупым выражением снова ткнул рогом в землю. Барсик отскочил. Бык обиженно косил на Барсика, наседавшего с разных сторон. Потом прибежала на помощь кавказская овчарка Амантая. Бык повернул к реке и покорно засеменил на коротких ножках. Собаки гнали его с гордо поднятыми хвостами. Димка увидел, как девушка подхватила девочку на руки, а мальчик держался за край ее халата, так они и пошли домой.
Оказалось, Димка переломил об спину быка не черенок, а крепчайший длинный брусок, который приготовил для турника.
— Ка-кие подтягивания, на хер?! — засмеялся он сам себе.
Покурил. Перед глазами снова и снова всплывали бык и девушка, испуганная грация ее фигуры, птичьи движения рук, закрывающих детей, локон, красиво упавший на глаза, вспыхивал в ушах приятный тембр ее крика. Дима шел домой, ощущение радостной победы и какого-то нового счастья распирало его. Он растерянно замер перед калиткой, и не сразу сообразил совершить простое движение — снять крючок.
— Бабай, а что это за женщина с детьми? — начал он было, но в ответ только заливистый храп. — Ясно, спасибо за исчерпывающий ответ.
Фотосинтез
Димку ломало от бездействия, но и делать что-то не было сил. Чтобы совсем уж не раскисать и не валяться вместе с дедом, он волевым усилием заставил себя взяться за дрова. Расколоть чурбаки и перетаскать поближе к печи поленья, чтоб деду или Рабиге оставалось только закинуть и спичкой чиркнуть. Колун постоянно слетал с топорища. А чурбаки точно из железа, загонишь топор и полчаса назад вытягиваешь.
— Наверное, у нее муж армянин? — снова и снова возвращался он мыслями к девушке. — Дети черненькие… Да, армяне умеют выбирать красивых жен.
Димка пошел за вторым чурбаком, решив, что этот станет и последним на сегодня. Та же унылая, линяло-лисья шкура степи, пресные речные виды, но из переулка, наверное, с пляжа, шла девушка. Движения плавные, естественные — с тем же гипнотическим спокойствием падает снежинка или стекает капля по ложбинке листа, так же кружится осенний лист. Димка с удивлением узнал вчерашнюю девушку. Но, увидев и тоже узнав его, она запнулась и дальше уже двигалась скованно. Она прошла, отводя глаза, отрешив лицо. Димка обернулся вслед, и девушка, словно зная наперед, что он обернется, поправила платье сзади и убыстрила гордую и как бы заново освободившуюся походку. Удивительно — некоторые девушки машут руками позади спины, так, словно они растут у них прямо из лопаток, как крылья у ангела. Димка закурил, пальцы дрожали.
“Красивая какая! Даже удивительно, что здесь. И уже двое детей! Да, армяне умеют выбирать жен”.
И все же ему стало радостно, будто девушка принесла счастливейшую весть, окутала веселящим глазом. Докурил и побрел домой, забыв про чурбак и топор.
— Дед… бабай, а бабай, слышишь? — легонько тормошил он деда.
Тот спал, да и что он мог знать уже. И Васянки не видно нигде, чтоб расспросить. Димка сел на велик и проехался по улицам, нет ее. Выехал на берег реки и поднялся почти до “Кармелиты” — только мужики в моторке. Димке показалось, что, увидев его, они пригнулись, испуганно засуетились.
На следующий день в это же время Димка рубил талишки за воротами. На самом деле просто ждал встречи с той девушкой. Солнце уже садилось, и воробей на столбике ворот поеживался и сиял розовым нимбом. Деревья за рекой особенно четко отражались в спокойной воде. Димка забылся в легкой работе и едва не пропустил ее. Девушка гнала корову и тихо говорила что-то самой себе или напевала. Он замер, а потом, бахвалясь мужской силой, так рубанул по жерди, что половинка взлетела вверх и треснула его по макушке. Девушка смешливо нахмурилась и спрятала лицо за спину коровы. В ту минуту, когда Димка увидел, как склонилась ее голова, как хмурятся выгоревшие брови, он вдруг почувствовал, что проживет с этой девушкой долгую жизнь.
Она гнала корову к дворику бабы Кати. Открыла дверь и прошмыгнула внутрь.
— Идем, Зорька, идем, — услышал он ее голос.
Корова задумчиво и длинно вздохнула, махнула хвостом и понесла свои раздутые бока в проем хлипких ворот.
Девушка заразила Димку, он изнывал и томился. Днем слонялся по заднему двору, ежеминутно выглядывая за ворота. Замирал, прислушиваясь к полуденно-жарким и протяжным стонам кукушки в кронах деревьев на острове. ее кукования холодным эхом отдавались в груди Димки, мучили своей эротической томностью. Ночью бродил под звездами, уходил на луг, пересекая пахучие, теплые сверху и холодные по ногам слои воздуха, спускался к реке и нисходил обнаженным в бездонно-черную невесомость. Он с болью смотрел на небо, деревья и звездную пропасть и однажды понял, что бессознательно ждет от них чего-то, ждет сокровенного действа в ответ на свою любовь, ждет совместной трансформации и слияния с этой великой и безучастной красотой.
Весь день Димка вывозил пласты спрессовавшегося навоза из сараев, разбрасывал по округе и быстро возвращался назад, боясь пропустить незнакомку. В обед он почувствовал чей-то взгляд. Обернулся, пристально посмотрел на плетень бабы Кати и уже хотел отвернуться к своей телеге, как вдруг из-за него поднялась девушка.
— Зачем вы делаете бесполезную работу? — она уперла ладошку в бок и накрыла ее сверху другою.
— Землю удобряю.
— Вместо того чтобы удобрять барханы, вы могли бы кизяк сделать, — она стеснялась смотреть на его голый торс. — Хоть будет чем деду зимой печь подтапливать. Не все ж дровами…
Димка слушал музыку ее голоса и улыбался от удовольствия.
— Вот мы с бабушкой рубим и там же складываем, чтоб сохло, — и вдруг она засмеялась.
Димка с улыбкой смотрел на нее.
— У вас вид такой… я вспомнила, как вы на сарай замахнули, бдымц, и уже на крыше!
— Да я и сам, блин, не заметил, как там оказался!
— Джеки Чан позавидовал бы.
— Да я что? Вот вы молодец! Даже красиво, как мать защищает своих детей!
— Какая мать? — нахмурилась она. — А-а, поняла… это же Аветисяны, беженцы, наши соседи, это их дети.
— А я подумал, что это ваши дети! — Димка не мог уже сдерживать предательски широко расползающейся улыбки. — Обалдеть, думаю, такая молоденькая девчонка… Так вы не замужем?!
— Нет, а что тут удивительного такого?
— Ничего, я так…
Она нахмурилась глупой улыбке Димы.
— Извините, у вас здесь что-то, — опомнился он и потер верхнюю губу. — Побелка или мука?.. Вот тут.
— Где?! Это не побелка. Это меня лошадь лягнула.
— Ничего себе, так и убить можно.
— Не знай, я маленькая была, не помню.
— Видимо, зашивали?
— Конечно.
— Больно?
— Не знай, не помню.
— Ничего, вам это даже идет. А как вас зовут?
— Ивгешка.
— Как?
— Евгения, а бабушка зовет Ивгешка. Она вас в гости сегодня приглашала, дядь Федь, если хотите.
— Извините, а чей же это был бугай? — Димка ликовал и словно бы не услышал приглашения.
— А-а, с казахской стороны, — она поправила локон и сдунула с губы соломинку. — Любви ищет…
Она усмехнулась, и под глазами появились припухлости, такие, что у Димки заныло в душе.
Димка еще долго слышал ее голос. Потом очнулся и вспоминал, что он здесь делает. За десять минут разметал все с телеги, разравнивал. Кудахтали соседские куры, а петух, боясь Димки, бегал возле сараев, склонив к земле плечо, злился и ревновал. Вилы были словно игрушечные, а телега будто сама рвалась из рук. Он поднимал такие пласты, что лопались и рвались древесные жилы посредине черенка.
— Ивгешка…
Разбросал навоз до оградки бывшей колхозной теплицы. За осень и зиму это все еще больше перегниет, за весну осядет, и к лету образуется прекрасный гумус.
— Дядя Федя, охренеть!
Он курил и прятал в пригоршне ладони улыбку — глупую и счастливую.
— Надо же, какое прекрасное имя — Ивгешка! И необычное такое…
Сердце сбивалось и поднималось высоко, Димка махал руками, вздыхал, иногда гортань сжималась в ликующем стоне. Потом пошел в дом.
— Эй, бабай, вставай. Война войной, а обед по распорядку!
Пообедали втроем, Васянка пришел в гости. Кушал он всегда в большом смущении. Хлеб, печенье или конфеты брал воровато и с опаской, точно его могли ударить по руке. Ел быстро, не поднимая глаз. Заставить его снять бейсболку было трудно — он отнекивался и шмыгал носом, закрывался в себе. И поэтому, наклоняя голову, иногда макал длинный козырек в пиалу.
— Дя Федь, а тебя Ивгешка в гости звала седня, баб Катина внучка, — как бы между делом сказал он.
— Это она просила передать?
— Да, она.
— Ясно. Она уже, кстати, пригласила, мы на задах встретились.
— Ясно. Вы уж не обижайте ее, дя Федь.
— Интересно. Как же это я ее обидеть могу?
— Как-как? Вот женитесь, тогда и узнаете.
После обеда Димка затопил баню, помылся и побрился. Подравнял виски. Развернул кофр и достал свой легкий летний костюм. Туфли затянул паучок паутинкой. Оделся и долго смотрел на себя в зеркало трюмо. Прижался лбом к холодной глади. Разделся и облачился в обычную свою одежду. Достал из холодильника экзотические городские подарки — большую бутылку мартини, баночку красной икры — маму хотел поразить.
Во дворе бабы Кати гуляли часто. Димка, сидя во тьме сада, слушал их деревенское пение, и ему хотелось пойти к ним, объединиться с ними в этой песне, почувствовать родство и восстановить забытую и потерянную им связь поколений.
Димка накормил деда. Ему казалось, что тот прочел его настроение и жует с ироническим видом и даже косится с неким намеком, разве что не подмигивает. И Барсик волновался больше обычного — ждал Димку у бани, потом сидел на террасе и смотрел, как он бреется, оценивающе обнюхивал новые штаны.
Дед уже заснул, а Димка боялся оставить его одного, как будто собирался надолго покинуть. Поднялся и начал дрожать, пресс сжимался и раскручивал судороги по конечностям. Зуб на зуб не попадал. Димка придерживал рукой челюсть, и она мелко и мощно дрожала в ладони.
— На свидание, думаешь? — спросил он у Барсика. — Ошибаешься. Мы разные поколения.
Давно он не испытывал таких странных, жгучих чувств, давно так не волновался перед встречей с кем-либо, да и волновался ли вообще.
Барсик было увязался за ним, но Димка отправил его спать. По дороге к бабе Кате остановился возле большого, древнего камня, будто и вправду оставшегося со времен океана. Именно в этом месте можно было поймать телефонную волну. Димка включил мобильник, постепенно засветились полочки билайновской связи, но
пусто — ни эсэмэсок, ни сообщений о звонках, ничего — Димку не искали в Москве, и за все это время никто не позвонил, даже Танюха, ни разу.
На свет мобильника прилетели мотыльки, Димка щелкал кнопкой и нес в руке светящееся, живое облако. “Как красиво… Надо будет показать Ивгешке”, — радостно подумал он.
В темноте нащупал калитку и будто бы по старой памяти потянул дратву, поднимавшую щеколду.
Большая собака даже не заворчала, только обнюхала штаны и вильнула хвостом, наверное, узнав запах Барсика.
Голая лампочка в глубине двора освещала нежным светом зеленую нишу навеса, деревянный стол и спины людей, похожих на колдунов.
— Доброй ночи, — сказал Димка. — Извините, что поздно.
От стола поднялась и, дрожа лицом, пошла к нему крупная бабушка. Она взяла его ладонями за голову и троекратно поцеловала.
— Федор, Федор, — повторяла она и плакала. — Даже Пиратка тебя узнал, не гавкнул… А ведь Виталька наш помер в Германии, — обнимая его, она трогательно провела руками вдоль тела, будто проверяя его ауру. Димка читал в дневнике, что точно так же делала бабушка Федора. — Проходи, проходи, сынок, садись.
— Здравствуйте, это вам, — Димка поставил на стол мартини.
— Не-е, с вами на хер не заснешь! — с топчана в зарослях вьюна радостно приподнялся пожилой мужчина, с жидко облепившими лысину волосиками. — Наливай мартиню, а то все самокат, да самокат.
— Спи давай, алкаш, — беззлобно сказала женщина в люрексовой кофте. — Кто б тебе его налил!
— Да разви ж с вами заснешь, ля-ля-ля да ля-ля-ля…
Кроме тетки и бабы Кати за столом сидела пожилая чета, но Ивгешки нигде не было.
— Садись, садись, нам больше ждать некого.
— Не садись, а присаживайся. Сесть он всегда успеет.
— Спи, язвия тебя в душу.
— Да разви ж с вами заснешь…
— Помер мой внучек, — в черных глазах бабы Кати не было ничего, кроме брезгливого ужаса перед жизнью. — Да и ты сиротой остался.
— Мы че на поминках, я не понял?
— Пока что так получается, — солидно заметил другой мужчина, весь серый, будто сделанный из земли, даже кепка серая и папиросы.
— Помянем, хай земля будет пухом!
Димке налили полный стакан мутной жидкости, подали огурец, подвинули чашку картошки, сало, капусту.
Все задумались и затаили стаканы, чтобы ненароком не чокнуться. Димка погрустил чуть-чуть и с удовольствием, даже будто с жаждой выпил. Напиток оказался не таким противным и крепким, как он думал. Огурец, капуста и картошка хорошо снимали ожог в трахее и приятно дополняли вкус самогона.
— Не-е, не разучился в Москве самокат пить, как я погляжу, — одобрил его мужик с прилепленными волосами.
— Как же так, что он умер? — спросил Димка бабу Катю.
Она качала головой и, не мигая, смотрела на него.
— Как Виталька умер, спрашивает, — сказала ей в ухо тетка.
— Передоз, — это современное слово из наркоманского лексикона прозвучало у нее без всякой позы, спокойно и страшно.
— Как там, в Москве? — спросил мужик.
— Да-а, — Димка хотел что-то сказать, но сказать надо было бы так много, что он просто махнул рукой. — Все так же, плохи дела.
— А у нас еще хуже, руки отшибают, ничего не дают делать.
— А то, как же, еще и в рот насильно заливают, да? — спросила женщина.
Видно было, что она говорила все это уже сотни раз.
— Эх, как хорошо у нас в Казахстане было! — вздохнул земляной мужчина и закурил.
— Не отвлякайте! — сказала баба Катя. — Закусывай, Федь. Вон картошку бери, она с мыныезом.
Свет голой лампочки пухло освещал листья, облако мошкары вилось вокруг нее, мушки жестко бились о стекло и падали на стол. Котенок привставал на задние лапки и отмахивался от бабочки, а потом гонялся за нею, прыгая и не замечая никаких препятствий. У Димки потеплело на душе и защипало глаза. Ему вдруг что-то доброе и веселое сделать захотелось, и раз уж он пришел, то как-то ободрить этих грустных людей, обрадовать прекрасной и обнадеживающей историей.
— Дядя Кузьма, это вы? — осторожно спросил он.
— Ну, ептырный малахай! Кузьма Николаич напротив тя.
Земляной человек утвердительно качнул головой.
— А я дядя Петя — Горыныч! Я единственный такой.
— Да-а! — подтвердила тетка. — Второго такого клоуна нет!
— Антонина, корову закрыли? — тускло и с тем же выражением брезгливого ужаса спросила баба Катя у тетки в люрексовой кофте.
— Не знай? Ивгешка загоняла, вродекысь.
— Проверь, а то теленок к утру все молоко высосет.
И вдруг Димка вспомнил, как в сумерках они сидели на чурбачках у сарая, сгорбившись, с кружками в руках. Мама доила корову, а они ждали, когда она попросит у них кружки и прямо из коровы длинными струями наполнит их молоком. Кружки были теплые, и такие легкие, как будто из-за пены, которая шипела, лопалась, уползала и щекотала губы. Молоко пахло маминым запахом. Димка помнил, что потом пришла баба Катя за Виталькой… Так вот кто умер от передозировки! Потом улыбающийся дядя Миша неожиданно появлялся над плетнем и шутил с ними. Вспомнил, что небо было звездное, что хотелось спать.
— Парным молоком их напоила, — говорила мама.
— Эй вы, братья холики, хача мараля хвинчи хвинчи! — смеялся дядя Миша и кашлял.
Вдруг жена Кузьмы Николаича, женщина со светлым богомольным лицом, привстала, ссутулилась и нищенски склонила голову.
— В лунном сиянье снег серебрится. Вдоль по дорожке троечка мчится, — тонко запела она. — Динь-динь-динь, динь-динь-динь, колокольчик звенит…
Кузьма Николаич положил ей руку на плечо и усадил. Она покорно замолчала и смотрела светлым, извиняющимся взглядом.
— Не-е, ребзики, я с вами здесь не засну.
— Ну, так иди в дом, сколько уже раз!
— Там мухи!
— Ну, тады иди в свою фазенду.
— А-а, ладно, наливайте, и я пошел.
Антонина достала пластиковую канистру и разлила всем.
— Я очень благодарен вам, что вы пригласили меня! — Димка встал из-за стола.
Дядя Петя хотел сказать что-то, но тетка одернула его.
— Я давно не был здесь и наблюдаю вокруг, честно говоря, грустное зрелище разрушения. Но сейчас я вижу, что лучшие человеческие чувства, несмотря ни на что, остались неразрушенными, я рад, что могу вот так посидеть с людьми из своего детства, своей юности, теми, кто помнит предков моих и меня самого.
Вдруг над забором появилась черная голова, заблестели крепкие зубы в улыбке, а узкие глаза еще больше сузились.
— Амантай, напугал, язви тя!
— Извиняйте, православные! — сказал казах без акцента. — Думал, может, Альбина у вас сидит?
— А че ты, какую манду, ищешь ее? — отозвалась баба Катя.
Все усмехнулись.
— Издевацца не надо, а.
— О-ой…
— Корову мне самому, что ль, доить?
— Дои, не развалисси.
Кузьма Николаич смотрел на Амантая с радостью, словно увидел родное лицо.
— Ну, ясно, ясно, Амантай, кантуй отсюда! — занервничал Петр.
— А у вас праздник че? Может, тоже нальете, кроме шутки?
— У нас в Казахстане уважают гостей, да Амантай? — радостно заметил Кузьма Николаич.
— А-а, — Петр махнул рукой, выпил и ушел в темноту.
— У ты деловый какой… Повезло те, у нас гость, — сказала баба Катя. — Налейте, главно дело.
Амантаю налили, и он так и висел на заборе со стаканом.
— Ну, за встречку. Аман жол, с приездом, скажем так! — казах радостно и нетерпеливо поднял стакан.
— Подожди! — вскрикнула баба Катя. — Люди какие-то шаляй-валяй, спаси бох!
— Что-то главное, на чем и держится все в этом мире, не забывается, — закончил Димка. — И я так рад, что еще живы люди детства моего — дед, баба Катя, дай бог здоровья вам всем, благополучия и долгих лет жизни.
— Федя, баурсак возьми.
— Опырмай! — крякнул казах и смачно выпил.
Выпили и все остальные. Даже баба Катя.
— Ты, Федь, завтра с Кузьмой Николаичем езжай порыбачить, — предложила она. — С утра собирацца, он рыбные места знат.
— В лунном сиянье снег серебрится. Вдоль по дорожке троечка мчится…
— Айда щас поедем?! — тряхнул земляной кепкой Кузьма Николаич.
— Ты говорил, у тебя тормоза не работают?
— Динь-динь-динь, динь-динь-динь, колокольчик звенит…
— Маш, ну посиди ты со своим динь-динь-динь! А че нам щас ночью тормоза?
— Дураки, подлинно дураки, спаси бох!.. Тонь, лучку нарви.
Вдруг взревел баян. На порог вышел Петр в трусах и запел, картинно растянув меха в полный размах рук.
— Я помню тот Ванинский порт! И вид пароходов угрюмый! Когда шли по трапу на борт — в холодные мрачные трюмы.
Под забором затрещали кусты. Амантай вдруг сморщился, завопил и сорвался.
— Анандахны сыгыйн! — ругалась в темноте женщина. — Ультрем, нах!
— Кой, кой жиндэ! — по-детски кричал Амантай. — Уй, уй-ба-я-яй!
— Кет, кет, беспредельщик!
Их голоса затихли в темноте. Сидящие посматривали друг на друга и грустно приподнимали брови.
Все разваливалось в деревне, все разваливалось в этом дворе, все разваливалось и в компании. Здесь каждый был сам по себе, и каждый по отдельности нес какую-то бессмысленную чепуху, а общего и осмысленного не получалось.
Баба Катя смотрела на Димку и качала головой. “Вот такие, Федь, пироги, сам видишь”, — казалось, говорила она.
— Ересь уже плетешь, иди! — Антонина заталкивала Петра в сени. А оттуда, прижимаясь из-за них к стене, вышла Ивгешка, в майке и джинсах.
— О, наша дама из Амстердама! — пьяно обрадовался Петр. — Три гардероба за сегодня сменила.
У Димки застучало сердце, вздрагивающими пальцами нащупал пачку сигарет. Оттого, что он был пьян, Димка остро чувствовал сейчас присутствие в себе другого человека, как матрешки в матрешке. Иногда тот человек выходил за пределы Димки и поражал его своим превосходством во всем. Димке приятно было чувствовать свою общность с ним.
Баба Катя подслеповато осмотрела Ивгешку, глаза ее потеплели, исчезли брезгливость и ужас.
— А вот постой-ка, Федь, — вдруг оживилась она. — А вот подожди-ка, ты узнал, нет? На кого похожа?
Димку не удивил ее вопрос. Он посмотрел на лицо Ивгешки, а она стояла отрешенно, будто посторонняя, будто не о ней говорили.
— Галинка! — сорвалось с его языка.
Все засмеялись.
— Точно, наша, Галинкина дочка!
Шторки приоткрылись, и Димка увидел, как они, еще дети, сидят с Галинкой в бане, возле потрескивающей печи. “Представь, что на нас напали враги! — говорил тот мальчик. — И мы остались с тобой только двое, враги окружают нас, нам придется бежать в Ольхов лиман и жить там в землянке”. Испуганные и преданные глаза той девочки. И та боль в мальчишеской душе, когда понимаешь, что эта девчонка совсем не друган, что стыдно, если кто-то увидит их вместе, но как хорошо сидеть с нею рядом, в сто раз лучше, чем с Виталькой или Сашкой. Разве могут быть у них такие глаза, такое какое-то лицо, такая преданность и смешная неумелость и рассеянность, от которой что-то непонятное и сладкое ноет в груди, так ноет, что хочется ударить эту девчонку, сделать с нею что-то.
— Калит, и калит, и калит, прям, — жаловалась баба Катя. — Не могу выходить.
— У нас климат такой, ба, резко континентальный, — с сонным спокойствием отозвалась Ивгешка.
— Самый жар для арбузов нашенских был бы… Карп Ермолаич бахчи охранял. Вот таки брови кустами, вот така борода на всю грудь. На холме шалаш, а он рядом, как арбузный хан, а под холмом красноусые полосатые. Мы работаем, арбузы катаем в кучу. А он грит: “Ну, дети, берите за ваши труды сколько хотите”. А сколь мы можем унести, кады самый маленький красноусый полпуда весом? Старые деды-казаки говорили, мол, де “Белый Мураш” к царскому столу подавали… Бессмертный казался Карп Ермолаич, а тоже умер. А как умер, так и арбузов не стало — трава одна…
Ивгешка сидела у нее под боком. Этот послушный, девчоночий вид.
Что бы она ни делала, на какие бы вопросы ни отвечала, все время кажется, что она о чем-то другом думает, важном для нее.
— А как мы с дедом твоим арбузы воровали. Набили ночью на колхозных бахчах тарантас. Маштак тянет, ничо, едем. С нами еще Петр был.
— Какой Петр?! — обиделся Кузьма Николаич. — Я! Никогда не забуду, я как раз с Актюбинска, с училища приехал…
— Мы уж почти к дому подъехали, вон там на взгорок поднялись, а тарантас возьми да и тресни, етит твою за ногу — всю ночь арбузы по домам раскатывали, смех и грех… А я че-т думала, что Петр был?
— Какой Петр, я! Вы еще тама целовались.
— Ня ври! Ты пьяный штоль был?
— Какой пьяный, я тогда еще и не курил дажнык!
— Да ну тя… Ивгешка, чайник остыл, — строго сказала баба Катя. — И заварки добавь, лист смородиновый положь.
Девушка медленно поднялась, развернулась и пошла. В этой облегающей одежде у нее была такая фигура, что у Димки отвисла челюсть. Она не соответствовала детскому лицу Ивгешки. Эта девчонка замерла на самой грани расцвета всего женского в ней — и казалось, что грудь ее преувеличенно велика, что не может быть таких заметных сквозь майку сосков, что ягодицы настолько преувеличенно выпуклы, как не может быть и у взрослой женщины. Такие упругие, сильные движения, что, казалось, одна половинка хочет непременно вытеснить другую.
— А Галька, блядь, прости господи, — вздохнула баба Катя.
Кузьма Николаич хмыкнул.
— В Орянбурге живет. Я сама виновата, она мой последышек была, избаловалася.
Снова взревел баян.
— Я помню тот Ванинский порт…
— А вот я те щас лепунцов надаю, вот надаю.
— Оставь, Тонь, — засмеялась баба Катя. — Пусь, он не угомоница.
— Ну и пузень у тебя, Горын! — удивился Кузьма Николаич.
— Это не пузень, а трудовой мозоль!
— Гармонист, гаромнист, я те советую, — пропищала жена Кузьмы Николаича и захихикала. — Ты свои крявые ноги оберни газетою…
— Играй, тока тиша.
— Полонез Огинского, — ухмыльнулся Петр.
— Пригласите даму танцевать, — кивнула Димке раздухарившаяся жена Кузьмы Николаича.
— Сяди уж, дардомыга…
Димка подошел к ней и галантно кивнул. Он думал, что она сейчас встанет, а оказалось, что она уже стояла — такого маленького была росточка. Димка кружил, не замечая и не чувствуя ее, все боялся пропустить Ивгешку, пьянел от круженья. И дождался, перехватил ее. Нежный, интимный, сладковато-горький запах девичьего тела. Так, сладко и горько, пахли девчонки на школьной дискотеке, казалось, на их грудях вместо сосков распускаются диковинные, пахучие бутоны. Танцевать с ней было тяжело — настороженная, скованная, жестко вздрагивают мышцы, будто она боится, что он ее уронит. Казалось, тело ее изнутри затянуто на узелок и все нити жестко натянуты. Но Димка нес и нес на своей щеке ее мятный локон, слышал ее легкое дыханье. Мелькала лампочка, размытые лица, Пират, чешущий задней лапой ухо, крутился над головой многоугольник звездного неба.
Все смотрели на них. Баба Катя качала головой.
— В лунном сиянье снег серебрится. Вдоль по дорожке троечка мчится… Динь-динь-динь, динь-динь-динь, колокольчик звенит…
— Все, хвать! — поднялся Кузьма Николаич. — Пойдем, а то завтра на рыбалку. Я стукну те в ставню, Федь.
— Я те так стукну, — пьяно отозвался Петр. — На лекарствах жить будешь.
Димка согласно покачал головой.
— Выпейте на посошок, че жа, — встрепенулась баба Катя. — И ты, Ивгеша, выпей, че Федя принес, он слаткий. Хоть кровь разогреешь, — и набухала Ивгешке полную чайную кружку.
— Ну за нас, за все хорошее… Будем!
Димку не покидало ощущение, что за время его отсутствия в этом мире произошла глобальная катастрофа, ударные волны которой слышны до сих пор. И люди только сейчас немного пришли в себя и опомнились, приподняли головы и отряхнулись. Окликают друг друга, кто жив остался.
Ивгешка забежала в дом, а потом выскользнула за калитку на улицу. Димке показалось, что она накрасилась.
Вдруг громко захрапел Петр на крыльце. И проснулся, когда все засмеялись.
— Хорошо смеется тот, кто смеется последним.
Кузьма Николаич и жена его пошли домой, он был очень высокий, а она низенькая, их в деревне так и прозвали — Половинка и Полтора.
Димка чувствовал себя двойственно: когда он видел Ивгешку, у него наступала истеричная радость, хотелось петь, танцевать, смеяться шуткам, его все веселило и умиляло; когда Ивгешка равнодушно поднималась и уходила, его все раздражало, и он терял смысл своего присутствия в этой компании. Чем грустнее ему становилось, тем слаще казался самогон. Он пил, жевал капусту и слушал бабу Катю.
— Сначала красных братьев просили в музей, Василь Палыч, дирехтур, — продолжала она. — А потом и за белыми пришли, тоже оказались герои. А я круглой сиротой росла, — Димка понимал, что сейчас он идеальный слушатель для ее грустной повести. Больше некому сказать такое. — В шашнадцать лет меня прядсядатель снасильничал, Петр Куприянович.
Димка нахмурился и покачал головой.
— Хорошо, что снасильничал, иныче бы с голодухи померли, коноплю с лебедой пополам ели. От него я Наташку родила, Виталькину мать… а Виталька вот никого не родил, — она сидела на чурбачке, скрестив ноги в калошах, нахохлившись, руки глубоко всунула в карманы ветхого мужского пиджака и задумчиво смотрела на угол стола. — Потом, в шиисят каком-то годе, Дэдика встретила, оне с Мордовии приехали, он пярдовик труда был, ему мотоцикл “Урал” подарили, так и стоит в гараже с тех пор, так и жизнь прошла, никуда не съездили…
Она коротко вздыхала, покашливала, сладко посапывала и тихо постанывала, — все полное тело ее звучало, изнывая по отдыху. Заснула и встрепенулась.
— Федь, баурсаков возьми, поедите с дедом, я сама пекла.
— Возьму, спасибо, баба Катя.
Она попрощалась и тяжело пошла в дом. Было слышно, как скрипят половицы. Димка курил с Петром. Тот клевал носом, ронял папиросу, но не сдавался.
— Я один раз был в Мавзолее. В шесть утра встали и полдня стояли в начале семидесятых. Полдня, грю, стояли.
— Сейчас там никого, одна охрана.
Робко посверкивал сверчок. Где-то в сеннике, догоняя одна другую, упруго звенели в подойник струи молока. Димка с отчаяньем оглядел убогий двор. Он понимал, что Ивгешка посидела с ними лишь из уважения. Ей конечно же не интересно в этой пьяной и конченой компании. У нее впереди вся жизнь, без сомнения, более яркая, интересная, насыщенная и горизонтально расширенная.
— А ты в “Макдоналдсе” был? — промямлил дядя Петя.
— Был.
— А там бешбармак есть?
“Какой бешбармак, мудила грешный?! — подумал Димка и усмехнулся. — И шутки дебильные какие-то… А я еще с ней танцевал, о-о, старый, галантный пердун”!
Дядя Петя уронил голову на руки и захрапел. Димка загасил папиросу, разложил его на топчане, укрыл кошмой голые заскорузлые ступни и посмотрел с тоской на черные окна дома — не хотел уходить, не понимал, зачем ему теперь отсюда уходить, ноги его приросли к земле. От выпитого стало только хуже. Разрывая невидимые, болезненные путы, он пошел к дверям. Пират старчески ворчал в своей будке. Качалась лампочка под ветром, качался навес, деревья, длинная тень Димки моталась с дома на сараи. И вдруг он увидел над калиткой заднего двора бледное лицо Ивгешки. Она призывно взмахнула рукой. Что-то обезьянье было в этом примитивном жесте. И в первую секунду Димке стало неприятно, лицо его сморщилось, а ноги сами по себе несли его к ней.
Он все дальше уходил от света лампочки на дереве и когда толкнул хлипкую калитку, то открыл дверь не на задний двор, а во вселенную, где небо осыпано звездами по самые его ступни. Они катились, словно в черном стеклянном шаре. Ивгешка была другая, не такая отрешенная, но по-детски строгая и сосредоточенная, будто собралась с ним в дальнюю дорогу. Он едва чувствовал ее и слышал, будто из-под воды.
— Айдате вишню попробуем у Гайдея. Там заброшенный сад, а вишни такие, аж по лбу стукают.
Теперь, когда она сама позвала его куда-то, он словно раздумывал — идти или нет. Отвечал ей что-то и словно бы стыдился за нее.
Мясистые, душные ягоды и вправду ощутимо били по векам и лбу. Димка проглатывал, не чувствуя вкуса. Он пожирал ягоды с жадностью, будто попробовал в первый раз. Протянул ей пригоршню с ягодами.
— Крупные выбрал. Хочешь, Ивгеша, а?
— Ну, в принципе, да.
Если все это начало того, о чем он и подумать боялся, то слишком быстро все. Отсутствие накопленного желания стеной стояло меж ним и этой девчонкой. Он не понимал, что это — каприз, розыгрыш. Неужели она просто хочет полакомиться? Он чувствовал ее губы, нос и едва сдержался, чтобы не раздавить ягоды, не размазать их по ее лицу.
Как и зачем они оказались у реки, он не понял хорошенько, только подчинялся ее девчоночьему командирству, только чувствовал знакомую смену пахучих, горячих и холодных, как осенью, полос на лугу, потом нарастающую вибрацию лягушачьего ора, и вдруг тишина. Наверное, она хотела сполоснуть липкие руки, лицо? Еще сказала что-то об острове. Вода стыдливо колыхалась в лунной дорожке. Они влезли в нечто, оказавшееся утлой лодчонкой, сели в разных концах и зависли над бездной, точно на весах, где чаша его перевешивала.
— А весла? — хрипло спросил он.
— Зачем, нас и так снесет прямо к острову, я всегда там днем загораю, — Ивгешка появлялась в лунной полосе и снова скрывалась во тьме. Ему казалось, что они растворились в этом пространстве, хотелось протянуть к ней руку, чтобы удостовериться, что это все наяву. Она спрыгнула в воду, удерживая корму, и Димка увидел наплывающую громаду острова, деревья, заслонившие небо. Спрыгнул следом, толкал лодку и не чувствовал воды — теплая она, холодная, сухая, сырая и лодку, казалось, толкали только удары его пульса. Увязая в грязи, вытянул ее из камышей, оглянулся. На том берегу стога сена под луной, такой огромной и низкой, что, казалось, можно достать рукой как рекламный щит.
— Ивгешка, ты где? — испуганно окликнул он. Сердце колотилось громко и, казалось, заглушало голос.
Тишина. Что-то всплеснуло.
— Я здесь! — раздался ее сдавленный хрип где-то в камышах. — Застряла, блин.
Она стояла по колено в грязи, сжимая в руках комок одежды, извиваясь всем телом, чтоб выбраться.
— Руки заняты, чтоб не намокла одежда…
Димка едва сдержал смех. Обхватил ее и потянул на себя. А потом обнял дрожащее, клацающее зубами существо и сразу понял, что его томило и мучило, чего он ждал все это время. Вся красота, мощь и нежность природы великолепно сгустилась и родила из себя эту голую, такую худую и такую осязаемую девчонку, повисшую на нем, горячую и нервно дрожащую. Он просунул пальцы в мокрые, горячие волосы и поцеловал жадные и неумелые губы, ласкал ее горло с нежной перекатывающейся трубкой. Склонился, сдвинул жидкий нейлон и взял губами ее грудь словно бы всю собравшуюся, сморщившуюся в этот бутончик с длинным соском.
— Не надо, — вдруг прошептала она. — Зачем?
И он растерялся, отстранился. В этом девчоночьем и абсурдном вопросе было женское уже осознание своей слабости, покорности и трудности перечить. Обнял ее уже просто, чтоб согреть. Успокоился, и она успокоилась. Просто полежим, а потом вернемся. По-отечески гладил ее и, наверное, заснул бы. Но тело ее забилось в конвульсиях, сначала она стиснула его руку, а потом набросилась с поцелуями и потянула на себя.
Он опустился ниже, целуя плоский мальчишеский пупок. Она дернулась, подскочила, но поймала его голову и с силой прижала к себе, он вдохнул запах жесткого кустика и поцеловал, втянул в себя ее лепестки. Она так содрогнулась, что ударила его подбородком в макушку. Она ничего не умела и активно мешала ему своей старательностью. Он поддерживал ее за ягодицы и ласкал, а она безвольно откинулась назад, бесстыдно подогнула и раскрыла ноги, свесила свои руки-крылья. Когда он стукнулся об нее, выгибающуюся на жестком сене ему навстречу, он почувствовал это еще неизведанное им последнее сопротивление природы. Она выгнулась сильнее, убегая из-под него, застонала как маленькая. Он крепче обнял ее, точно прося прощения, пряча лицо в грудках ее от ужаса своего желания и неизбежного насилия, приподнял над землею, прорвался в нее и вскрикнул от первобытного восторга, сливаясь с ее криком, сочленяясь с ее конвульсиями, соединяясь со всем первоначальным божественным миром.
Когда он очнулся и смог оторвать тяжеленную голову от земли, он услышал, что она плачет, мышцы живота сокращались, дергая все тело, будто его пинали. Его ужаснуло произошедшее. Он вдруг понял, что она всего лишь хотела поиграть. Словно бы по инерции, продолжая играть в куклы, как играют в Барби и Кена и даже укладывают их в одну постель, сближают их губы. И вдруг карамельный Кен превратился в большое, волосатое чудовище со своими непререкаемыми, агрессивными желаниями.
— Ты моя первая и единственная женщина! — он осторожно погладил ее тело, желая передать через ладонь всю свою любовь и благодарность.
Она замолчала, всхлипнула.
— Да ну? — строго спросила она. — Как это?
— Да. Так… Я щас не соображаю ничего. Но это так.
— Ясно.
— Да, не плачь.
— Я думала, больно, а не больно совсем.
— М-м.
— Как будто с другим человеком — ему больно, а он меня за руку держит, и так я чувствую ее боль.
Он слушал ее голосок, истончающийся, если она начинала смеяться, и хмурился от счастья.
— А почему плакала?
— Не знай.
— Тебе грустно?
— Не знай.
Она легла на его живот, подняла руку и осторожно опустила, погладила, сжала с робостью первооткрывателя.
— Я все-таки не ожидала, что такой большой… ТЕБЕ так не щекотно разве? Врешь? Что, ни капельки?
Он засмеялся, ее голова запрыгала на его животе, и она тоже засмеялась. Ее тело стало легким, гибким и текучим, и он вдруг почувствовал, что узелка, стягивающего все ее мышцы, больше нет, они развязали его этой ночью.
— Ты липкий весь… Я пойду, помоюсь, щас вода, как молоко парное.
Стоя на коленях в воде, он омывал ее, а она будто спала на его плече, точно девчонка, набегавшаяся за день.
— Если честно, то никакого кайфа… Чувство, типа он до сих пор там, и у меня там кругло.
— Как?
— Кругло…
— Какая же ты еще маленькая все-таки! — удивился Димка.
— Давай теперь я тебя помою.
Димка поднялся с колен, закинул руки за голову. Теперь она опустилась на колени, трогала, насмешливо вертела, приподнимала, шлепала.
— Ну, хватит! — вспыхнул Димка и вырвался.
— Ты чего?
— Ну как-то все… Как на уроке биологии!
Она подплыла к нему, обхватила бедра, поцеловала, и он почувствовал тепло ее языка и тянущую, щекотно упругую силу.
Она смеялась, говорила что-то и ставила на Димке опыты, со смелостью и развязностью неофита. А потом с тихим умилением наблюдала за переменами под своей рукой…
— Я умираю, как люблю, — шептала она. — Каждым своим кусочечком тебя люблю.
И он чувствовал ее каждым кусочком своим. Она пронзила все его существо. Жгучей болью наполнила сердце, и он слышал края этой хрупкой чаши.
Когда он проснулся, было еще темно, и он какое-то время не мог понять, на чем же лежит его ладонь, пошевелил пальцами и почувствовал ее сосок — на груди Ивгешки. Ахнул, улыбнулся и замер, сердце ныло и, казалось, могло сбиться с ритма, остановиться от неосторожного движения. Они лежали в старом шалаше. Как они здесь оказались, он, убей, не смог бы вспомнить.
“Откуда взялась эта сикельдюшка! Ходила себе и ходила мимо и вдруг сорвала мою голову, как цветок. Я же сдохну без нее”.
Он засыпал и просыпался с ощущением ужаса и счастья, переполнявшего душу: “У-у, конец мне!”
За эту ночь от него отпочковался странный отросток. Он скосил на нее глаза — розовое солнце пятнами по телу — совсем ребенок. И в том, что она крепко спала в такой неудобной позе, тоже было что-то детское. И ноги ее, до колен почти черные, в легких белых царапинах и ссадинах, вполне еще девчоночьи. Но все, что выше колен и локтей было уже наполнено медом и женскими мурашками, он в истоме закрывал глаза, чувствуя, как тяжелеет и твердеет внизу.
Гладил ее шелковистые волосы, рассыпавшиеся по спине, а самому хотелось вскочить и заорать, исполнить дикий танец радости, перевернуть этот стог. Гладил и, наверное, снова заснул.
Проснулись от жгучих лучей. Димке казалось, что Ивгешка ужаснулась. Она молчала и стыдливо прикрывалась, пока не оделась. На щеке ее отпечатался травянистый узор. Димка так и не нашел своих трусов, хорошо что рубашка с брюками не потерялись.
Они шли по лугу в блестящем коловращении лучей. Солнце тяжело, жарко сдавливает тело с ног до головы. Кипенно-белыми, вытянутыми громадами покоились в синеве облака, из-за их гигантских объемов Димке казалось, что они с Ивгешкой не идут, а топчутся на месте. Она прижималась к нему, а он обнимал ее одной рукой. Вдали, плавясь и дрожа в мареве, словно на полотне кинотеатра, показалась повозка или машина, и Димка вдруг почувствовал, что все это время пути, сам того не замечая, сжимал пальцами ее грудь. Казалось, что не замечала этого и она.
— Что, что? — испугалась она, когда он снял руку. И вдруг словно очнулась, отстранилась от него, посмотрела трезвыми и будто бы чужими глазами. — Я пошла. Не провожайте меня. До свидания.
Между ними, громыхая и пыля, пронесся джип. Димка молчал и ничего не соображал, жар в голове и состояние солнечного воспаления. В душе нарастала неизъяснимая тревога, страх, будто в том, что случилось, таилось как счастье, так и великое горе. Ему надо было отпустить Ивгешку, не раздражать ее сейчас и самому сосредоточиться, подумать, ведь впереди его ждала другая, новая жизнь, и новая счастливая ответственность.
Димка бесцельно бродил по саду. Курил, смеялся и даже плакал. В состоянии сумасшедшего ошеломления составлял, сбивался и снова составлял для себя план: помыться, побриться, надеть торжественный костюм и к вечеру идти свататься. Букет приготовить. Может быть, даже деда взять с собой. И так далее вплоть до венчания с духовым оркестром из района и катаний по Илеку на диковинном корабле. Так Димка и сделал — он помылся и побрился, надел рубаху, присел на кровать отдохнуть, прилег и уснул, не успев коснуться подушки. Проснулся только в пять часов утра. Сердце заколотилось с прежней радостной силой — так он и ходил по саду в одной рубашке и трусах, Барсик следил за ним удивленно сдвигающимися зрачками.
— Барсик, я старше ее почти на двадцать лет. А я почти пацан, посмотри. В наше время границы старения отодвинулись где-то до 80. Когда мне будет 80, ей 60, вполне… А тебе-то самому сколько лет, если собачьи годы на наши перевести?
Собрался он только в обед.
Дом бабы Кати, двор и она сама неприятно поразили его своей скудной деревенской будничностью.
— О-о, Федя пришел! Расфуфырилси, никак уезжашь куда?
Димка переводил дух, шамкал пересохшим ртом и посматривал на черные окна дома.
— Кабы знать, так вместе с Ивгешкой уехал бы.
— А где она?
— Как? Уехала! В Самару, в культурный институт поступать будет, мы ж намедни че праздновали.
Димка почувствовал, как кровь отхлынула с лица, задрожали поджилки, он присел и с горьким недоумением, словно на предателя, посмотрел в глаза бабы Кати.
— Какой ужас!
— Спаси бох! А я о чем, Федор, нужен он, этот культурный проститут?! Это ее Галька подбиват, у самой не вышло, так она дочь науськивает.
— Ясно.
— Покушал бы яичек, Федь, они с мыныезом.
— Какие яйца, баб Кать?!
Димка не помнил, как оказался у себя во дворе, его фигурку будто переставляли из одной декорации в другую. Под корявыми ветвями старой яблони, в свете безжалостного дня ему ясно открылся весь ужас и вся банальность ночного приключения: молодая девушка собралась покорять большой город, длинные подиумы его, и первое, что она сделала на этом скользком пути, — лишилась девственности, чтобы приехать в город готовой к употреблению — здравствуй, новая жизнь! Да-а, далеко пойдет, если милиция не остановит.
Димка смотрел и словно не видел Васянку, мельтешащего перед ним. Хотелось отодвинуть его, как преграду для горьких мыслей и видений.
— Дя Федь, это тебе, — он передал конверт от Ивгешки.
— А где твои крылья, ангел? — грустно спросил Димка.
— Дя Федь, ты пьяный, что ль?
Слово “Дорогой” было зачеркнуто. “Добрый день” — зачеркнуто.
“Сегодня утром я уезжаю поступать в Самарскую академию культуры. Если не поступлю, домой не вернусь, буду работать и ходить на подготовительные курсы — где-нибудь да останусь — если Бог не оставит меня”. И далее жирно зачерчено несколько строк. “Я ведь до сих пор верю, что есть духовная близость и отношения человеческие между людьми, когда ради другого человека есть готовность сделать столько, сколько для себя, и даже больше… Ну да, я идеалистка. И я еще и эгоистка. Но все же я себя тотально контролирую, больше всего неосознанно. Действует на меня только мартини, и то не всегда. Поэтому, когда стало известно, что мы будем пить мартини, для меня это было знаком возможного исхода нашей встречи. Правда, чудесная ночь с тобой получилась неожиданной для меня самой. Вот как оказывается… Я же не знала, какой ты. Или себя я плохо знаю. Прости меня, если я написала все путано и обидела тебя, я правда — не со зла. Можно было просто написать, что мне с тобой очень хорошо и спокойно было. Одним словом, прощайте. Вы хоть и женатый, но все равно благородный мужчина, поэтому я не хочу, чтобы Вы чувствовали себя обязанным и мучились сознанием греха. Вы хороший, а я… у нас разные пути. Я благодарна Вам, у других это все происходит ужасно грязно”. Снова что-то зачеркнуто.
“С уважением и доброй памятью, Ваша Евгения”.
— Обиделась? — спросил Васянка.
Димка тупо смотрел на жирно зачеркнутые строки, будто именно в них и таился настоящий ответ.
— Дура малолетняя! — вскричал он и швырнул письмо.
Васянка отпрыгнул к плетню.
Димка побежал в дом. Дед проснулся, испуганно следил за его сборами, а потом вдруг заплакал. Димка поручил Васянке следить за ним, а сам пошел к морскому камню на майдане. Нашел номер и вызвал по мобильному водителя. Тот говорил с неохотой, но явно обрадовался незапланированной поездке. У бабы Кати узнал адрес Галинки в Оренбурге. Она словно бы помолодела и смотрела на него с родственной влюбленностью, надеждой, испугом.
— Че, вишню ели? — вдруг спросила она.
Димка рассеянно кивнул.
— А я так и поняла… А ведь ты женатый человек, Федь.
— Я развожусь.
— Спаси бох!
Хлопотала, хотела завернуть яичек с лучком в дорогу, потом крепко поцеловала его в лоб, перекрестила и снова провела руками вдоль тела.
— Ну, с богом, Федь! Если поженитесь — “Урал” вам подарю! Мое слово — закон!
Снова мелькали деревни в котлованах — Изобильное, Ветлянка. Мелькнула заброшенная скворечня зернового ТОКа. Трудовое, Елшанка… Гигантским укором вырос и скрылся позади элеватор. Солнце и морская волнообразность степных холмов и оврагов.
Димка барабанил пальцами и притопывал ногами.
— Слушайте, вы только поперед машины не бегите, ладно? — вежливо сказал водитель и засмеялся. — Мы и так постоянно сто двадцать идем.
— Что?
— Ничего, проехали.
Через три часа были в Оренбурге. Димка по наитию и как будто беспечно указывал дорогу, но они не заблудились и как на нитке приехали в Степной район на улицу Салмышская, дом 32, второй подъезд.
— В гости? — деловито спросил водитель.
— Ну, даже не знаю, типа того.
— Я вас подожду.
— Не, не надо, — отмахнулся Димка.
— Я все же подожду с часок.
— А вообще подождите, — опомнился Димка. — Вы как-то всегда правы оказываетесь.
— Вы бы хоть бутылку купили! — укоризненно сказал водитель. — Вон же супермаркет “Магнит”.
— А-а, потом, — махнул было рукой Димка, но посмотрел на водителя и согласился. — А вообще, да…
Да, надо будет выпить, а то Галинка смутится, наверное. И я хорош, жених-одноклассник! В школе она была застенчивая, теребила длинную косу, хихикала украдкой, смеющееся лицо прятала за плечи подружек или низко склоняясь к парте.
— Добрый вечер, Дима.
— Здравствуй, Галина, сколько лет, сколько зим.
— А ты не изменился.
— Ты тоже, только красивее стала.
— Спасибо Дим, за все, вот мы и породнились с тобою. Припозднился ты немного…
— Лучше поздно, чем никогда.
Спеша и прокручивая этот воображаемый диалог, Димка грохнул бутылку об угол лифтовой шахты — так и спустил протекающий пакет в мусоросборник.
Он сразу узнал Галинку.
— Добрый вечер, Дима, — она заматерела и немного располнела, но лицо осталось таким же — пустым, надменным и красивым. Красные губы, которые она покусывает белыми сочными зубами. Родинка на щеке.
— Здравствуй, Галина, сколько лет, сколько зим! — засмеялся он.
— Ты что, пьяный? — она строго опустила ресницы.
— Нет, я по делу.
— Сияет, как у кота яйца! — насмешливо осмотрела. — Проходи, что светишься на пороге, — быстро глянула за его плечо, нет ли кого на площадке.
Маленькая, обшарпанная квартирка, в прихожей — засаленные обои под кирпичную кладку. Жарко, запах сигарет, косметики, сладкого лака для волос. Он хотел увидеть хоть какое-то присутствие Ивгешки, одежду, обувь, что-то детское.
— Ну, как, устраивает?
— Что?
— Хоромы.
Димка вопросительно посмотрел на нее.
— С нами будешь жить иль в деревню поедете?
— Посмотрим.
— Не рано ль ты меня в тещи записываешь, одноклассник точка ру?
Димка только теперь почувствовал, что она пьяна, но старается не выдать этого, сдерживает свою непонятную злость.
— Присаживаться не предлагаю, — она взяла со стола пачку сигарет и нервно скомкала ее. — Ты конечно же не куришь?
— Курю, только пачку дома забыл.
— Дома забыл, говорит, — сюсюкая, она вынула окурок из пепельницы, взяла его за фильтр пинцетом, видимо, специально приспособленным для таких целей, и закурила. Изящные, красивые кисти рук, но такие худые, что вены на них казались крупными.
— Ну, колись, — она в упор рассматривала его. — Слушаю внимательно, — в глазах ее нарастало презрение, покривились губы.
— Галина, извини, я, может, не вовремя. Но такая ситуация.
— Да ясная ситуевина! — зло усмехнулась она.
У Димки похолодело все внутри.
— Извини. Евгения молодая, неопытная девчонка…
— Бля-а, доста-ал, — протянула Галинка, выпуская длинную, упруго-злую струю дыма.
— Извини, что я так бесцеремонно…
— Ты че такой церемонный-то, вроде не пидор?
— Ты чего, Галь? — испугался Димка. — Ты зачем так…
— Так, у тебя еще три минуты, время пошло!
— Я понимаю…
— Понимают, когда вынимают. Тебя, дурака, закрыть могут, прямо щас по сто тридцать первой, от трех до шести, в курсе?!
Димка оторопел.
— Бля-а, какой же ты трудный, а.
Димке показалось, что она с укором посмотрела на его пустые руки.
— Галь, я спешил, ничего купить не успел, бутылку разбил в подъезде!
— Да пошел ты на! Че ты щемишься тут стоишь?!
— Че ты меня перебиваешь постоянно?! — вскрикнул Димка. — Я руки и сердца твоей дочери прошу!
Галинка зло засмеялась, вышла в коридор и посмотрела в зеркало трюмо.
— Сломал целку… ну и дрочи теперь на здоровье! — спокойно закалывая волосы, сказала она. — Евгения — модель, ей по подиуму, нах, ходить, поул? — она вывернула губнушку и подкрасила губы, с показной похотливостью облизала их.
— Галина, я тебя обидел чем?
— А че ты бегаешь, как дурак с колокольчиком? Небось, все так же в примаках живешь и лекции свои пишешь? А она, может, в Египте хочет отдыхать, на пирамиды смотреть и с арабчатами на мазерати кататься.
— Это ты хочешь, Галь.
— У, глаза твои водянистые, — она вдруг засмеялась с ехидной женской укоризной. — А мы черноглазых любим, поул!
— Не поул! Я на тебе, что ли, жениться пришел?!
— Ну да, нам чай не шашнадцать лет? — она поправила волосы на затылке. — На смотри — где?!
— Что?
— Где целлюлит?! — распахнула халат.
С отстраненной мужской похотливостью Димка отметил про себя всю прелесть ее статного, гладкого тела.
— Видно че? — она победно улыбнулась и вдруг приподняла халат, подставив под нос Димке задницу.
Когда-то в седьмом классе, мучаясь бессонными юношескими ночами, он мечтал поскорее вырасти, ну хотя бы до девятнадцати лет, чтобы действительно предложить этой вот Галинке руку и сердце, чтобы с честью создать советскую семью и пройти по жизни.
— Мама, прекрати! — в коридор выскочила Ивгешка. — Вы уже достали меня оба!
Заплаканная и такая по-домашнему некрасивая, что у Димки задрожала какая-то перепонка в груди. Она стрельнула замком двери и выскочила на площадку. Димка рванул было за нею, но Галинка крепко прижала его к стене грудью.
— Извини за кипеш, — она пьяно вращала глазами. — Я, конечно, не в курсе твоей финансовой ситуации, но мы можем договориться. Девочке учиться пять лет, сколько трат, прикинь?
— Сколько? — Димка содрогнулся от омерзения и за нее и за себя.
— Десять косарей зелеными… и еще пять за целку.
Димка медленно покачал головой.
— Не смею вас больше задерживать, — Галинка нахмурилась и полезла пинцетом в пепельницу. — Пошел на, ботан задроченный!
Все начиналось так чисто, так трепетно и нежно… Димка похватал ртом воздух и побежал за Ивгешкой.
— Ивгеша, Ивгеша! — шепотом кричал он на лестнице, вниз и вверх. — Ивгешка, Ивгешка! — орал он, бегая по двору.
— Денег заплати, в обратку, да я поеду, — водитель ловил его за рукав, злился и смущенно оглядывался. — Слышь, землячок, денег заплати!
Наконец-то Димка понял, чего он хочет, и расплатился, отделался от него.
Стемнело. Покраснели огни машин, звуки стали протяжнее. Димка покурил на детской площадке и успокоился. Да, вот здесь она играла, возвращалась со школы, беспечно помахивая портфелем. Возвращалась в эту страшную квартиру. Димка снова сходил в уютно сияющий “Магнит” и накупил два пакета продуктов. Боясь разозлить, но и не имея сил уйти, он периодически позванивал в квартиру Галинки, сидел, ждал и снова звонил. Димка потерял временную ориентацию. Выглянула тетка в ярком турецком халате. Потом вынесла мусор и некоторое время смотрела на него. Потом пришел какой-то мужик.
— Жених? — деловито спросил он.
— Да, — с растерянной надеждой ответил Димка… и спустя минут пять понял, что лежит на площадке от профессионального удара в челюсть.
Этот удар помог Димке прийти в себя, что-то правильно переставил в его мозгах. Он покурил на лестнице. Прислонил пакеты к двери и побрел по ночному городу к вокзалу.
Компост
Димка стоял во дворе. Все его пребывание здесь потеряло смысл, и он осматривался потерянно, будто желая найти хоть что-то жизнеутверждающее. Вошел в дом. Дед даже не повернулся. Димка автоматически прислушался к нему. Похрапывает, жив. Но дом умер, из него словно бы вынули что-то важное, самое главное. Боль и тоска в груди. Он был здесь счастлив ребенком. Эти стены хранят эхо его детской беготни. И вот такая беда. Димка вышел во двор, закурил, склонился на яблоневую ветвь и хотел закричать, но что-то яростно и занудно взревело сбоку — мощный двигатель, прорываясь сквозь преграды, казалось, ругался матом, — повалив плетень и раздробив его ветхие косточки, во двор въехал джип с затемненными стеклами. Димка до смешного мало проявил внимания к этому событию, лишь легкое недоумение по поводу безобразного нарушения правил дорожного движения. Опустилось окно, и тот самый парень, который когда-то обогнал Димкиного частника, оскалился в улыбке. Здоровый, обаятельный мужчина в роскошной машине сполна наслаждался жизнью, вкушал ее сладкие плоды.
— Оу! Оу! — он окликал так, словно Димка мог его не слышать. — Слышь, ты че делаешь, фраерок московский? — с бандитским пафосом спросил он.
— Курю! — все больше раздражаясь, ответил Димка.
— Да нам по… че ты делаешь! — он тряс незажженной сигаретой в губах. — Ты зачем наши места светишь, писатель? Не внял, что ли, прошлых уроков?
Димка ничего не понимал, и это еще больше раздражало его.
— Отвисни… нечего здесь возрождать!
Вдруг к окну просунулось лицо водителя, и Димка узнал своего одноклассника Улихана.
— Чухай отсюда, пока люди по-хорошему предлагают!
Их кто-то окликнул из глубины салона. Задняя дверь широко распахнулась, и Димка увидел полного, наголо остриженного мужчину, смешно свесившего короткие ножки в шортах и кроссовках, кажущихся большими.
— Почему ты меня так бесишь? — спросил он.
— Здравствуйте. Я объясню вам, почему, — Димка прищурился, затянулся и выпустил дым с видом полного равнодушия к своей судьбе. — Это моя земля, Табаня! Здесь наши могилы! Здесь духи моих предков. А Вы… Вы даже не цыган!
— Зачем ты свинью подковал, Федя? — золотозубо удивился Табаня. — Откуда тебе знать, кто цыган?
— Цыган стриженым не бывает, — Димка достал дрожащими пальцами новую сигарету, закурил и прошептал, выпуская дым. — А земля все равно моя. Мне здесь пупок перевязали…
— Ну так жри свою землю! — засмеялся Табаня.
Словно по команде выскочили Улихан и тот светлый парень, оплеухой выбили сигарету, тисками схватили руки. Димку все же поразила их страшная, природная какая-то сила, он и не сопротивлялся. Они поставили его на колени и ткнули лицом в землю.
— Петух, рамсы попутал!
— Пусть похезает, — смеялся Табаня.
Они оставили его. Димка стоял на коленях со ртом, набитым землей. Табаня с насмешливым интересом изучал его. Потом крякнул, встал на подножку, расстегнул шорты и стал попадать в голову Димке горячей упругой струйкой.
— По-правильному, тебя надо бы опустить — сказал он, простатитно отдуваясь и подтягивая шорты. — Но ты не в моем вкусе, а у ребят не встанет.
— На нашей земле такой пидорский трусняк не носят! — Улихан швырнул Димке газетный комок.
— Трогай, ну, — нахмурился Табаня.
Газетный комок развернулся, там были трусы, потерянные в ту злосчастную ночь, и статья по лесомелиорации. В редакции материал назвали “Расчеты на песке”, приводился и пространный ответ какого-то специалиста из администрации, но взгляд Димки сразу выцепил предательское слово — “не рентабельно”.
Он поднялся, пошел к дому и замер — дед стоял у окна. Стекло вздрагивало и улавливало закатный луч.
Зона рискованного земледелия
Каким-то образом Димка очутился в ночном лесу. Он стоял, озирался и, вдруг ему стало страшно — почувствовал рядом с собою чье-то присутствие и понял, что это снова она — враждебная ему сила. В тот же миг сила овладела его мышцами и швырнула на землю.
— Уползай, уползай от нее! — требовал чей-то голос.
Димка с трудом перевернулся на живот и, борясь со своими мышцами, как это иногда специально делают люди, занимающиеся атлетической гимнастикой, стал загребать руками, пытаясь утянуть свое тело со страшного места.
— Ползи, ползи…
И вдруг резко, точно оборвалась веревка с грузом, Димка оборвался в свою кровать. Он лежал, и что-то мучило его. Пошевелился и понял, что на грудь давит тяжесть. Он вдыхал воздух, а выдохнуть не мог, грудь замерла на самой высокой точке вдоха. Он клацнул пустым ртом, еще, еще раз, и еще…
— Ползи, ползи, Петр Демьяныч! — дед дернул из последних сил.
Димка упал с кровати и судорожно втянул ртом холодную свежую полосу у самого пола. Весь дом был в дыму, а дед упорно тянул его к порогу, и Димка стал помогать ему ногами. Поднял руку, наверху было жарко. Нащупал стул, приподнялся, дед помогал ему, так они и вывалились во двор. Дом горел изнутри, и пламя было видно так, будто в комнатах взмахивали керосиновой лампой. Очень вкусно пахло сырой землей, словно бы сохранившей в себе яблочный запах прошлых лет.
Косо взмахнули лучи фар, в них плоско клубился дым, затрещал кое-как восстановленный плетень, и Димка увидел скачущий прямо на них джип. В последний момент он успел откатиться с дедом к фундаменту дома. Джип сдал назад, мягко хлопнули двери.
— Улым, Фюдор, улым, — дед все тыкал и тыкал Димку чем-то твердым в бок.
— Да, бабай, да, — Димка поправил его руку и нащупал пистолет.
Крепко сжал рифленую рукоять, привычным движением большого пальца сместил флажок предохранителя, подставил левую ладонь под магазин и трижды выстрелил. Потом встал на колено и прицельно расстрелял всю обойму по расползающимся фигурам.
Дом выгорел изнутри. Рухнувшая крыша придавила пламя. Дед умер на рассвете.
Димка в последний раз обмыл его тело в баньке. Там, где он рассказывал о казенной помывке, сидело приваленное к стенке его тело, и голова свешивалась, как у куклы, налево, направо, и палками падали руки. Съездил в Линевку и привез старенького глухого муллу, похоронил по мусульманскому обычаю. Помогали Амантай с Альбиной, их отец. На это ушли почти все деньги. Повезли хоронить в тарантасе. Амантай правил лошадью и не оборачивался, а Димка придерживал короткий сверток, подкладывал ладонь под голову. Провожать деда в последний путь пришли баба Катя, Рабига и еще какие-то старухи выползли из своих древесных пещер. Горестной кучкой стояли они на окраине деревни, потому что женщинам не разрешено присутствовать на самом кладбище. Если бы дед их видел сейчас, он, наверное, подшутил бы над ними, матюкнулся и ехидно захихикал.
На следующий день после похорон пропал Барсик. Наверное, он ушел туда, где умирают собаки. Никто из живых еще не находил этого места.
А однажды ночью, не выдержав, Димка сел на велик и поехал в район. Устал смертельно. Бросил велосипед и подождал попутку. К десяти утра был возле Соль-Илецкого РОВД.
— Закрывайте меня! — громко сказал он, войдя в кабинет, полный каких-то людей. — Я не могу больше. Мне страшно. Это я, я их убил!
— Тьфу, ты!
Какой-то чернявый мужчина в рубашке с короткими рукавами, Димка уже видел его в деревне, рванул к себе и втолкнул в боковой кабинет.
— Посиди пока, остынь, — он толкнул его на диван.
Димка посидел, выпил воды из бачка с краником. Потом вернулся тот же мужчина.
— Эльдар Магомедов! — представился он. — Он же капитан Катани, он же Безруков… Водички выпей.
— Пил уже.
— Рембо настоящий твой дед, а! — он восхищенно цыкал и поднимал верхнюю губу, будто хотел достать ею кончик носа. — Ай я-я-яй! Если б ты знал, какую он…
— Это я стрелял, говорю.
— Ты что-то не то говоришь, парень! — цыкнул капитан. — Вся деревня одно говорит, а ты другое. Нам что, всю деревню закрывать? Если б ты знал, какую вы шнягу с отдела сняли. Нам от них больше геморроя было, чем бабла!
— Ясно, — устало сказал Димка.
— А вот нам не ясно, слушай, э? — мужчина вопросительно щелкнул языком и открыл сейф. — На, почитай пока.
Он осторожно положил на стол пистолет.
— Давай, друк, пиши все, что знаешь об этом пук-пук.
— Ничего не знаю. Не помню.
— Молодец, пять минут в отделе, а уже в отказ пошел.
— Трофей, наверное? Что еще может быть?
— Хорошо, мы этот Вальтер пистоль оставим в музее нашего “Поля чудес”. Есть возражения?
Димка помотал головой и крепко сжал ладони коленями.
— Загубил я свою жизнь, — шептал он.
А когда посмотрел на капитана, увидел насмешливый и презрительный взгляд человека, которому, скорее всего, не раз приходилось переступать человеческие и божественные законы.
— Ты вот что, друк. У вас там поп есть, ты к нему, да. Если он не поможет, возвращайся, мы тебе один психушка адрес дадим.
В храме, так же как в детстве, пахло древесной пылью вымытых половиц и семечками, которые лузгали люди во время киносеансов, никакие другие запахи не могли заглушить этого. Сохранилась та же гулкость большого зала. Вон там был экран, на полу перед ним вповалку лежали дети и порой даже собаки. Иногда кто-нибудь подкидывал шапку и по целлулоидному миру взлетал неприятно-реальный черный комок. Бросали шапки и в само полотно. Сидевшие впереди поднимали воротники, потому что задние плевались из трубочек семенами тополя. Там, где лились индийские слезы и джаз играли только девушки, где скакали неуловимые мстители и расстреливали патроны последние герои, где бежали влюбленные вдоль прибрежной линии, теперь тускло горели свечи и мерцали древние лики святых.
— Вы крещеный? — строго спросил священник.
— Вряд ли…
— Что?
— Не знаю, не помню, я — советский.
— Кгм… Пойдемте, поговорим на лоно природы, — предложил он.
— Хорошо.
— Татиана! Татиана! — прогудел он, постучав в бывшую будку кассирши. — Присмотрите!
Прошли мимо закрытого магазина “Юбилейный”, мимо затянутого паутиной памятника героям Великой Отечественной.
— На днях родила женщина из Ветлянки, православная, верующая, — сказал священник, подбирая мирские слова. — Родила и тут же удушила, пребывая в состоянии аффекта, оттого, что не сможет прокормить еще одного ребенка. Удушила и сама ужаснулась… Ее осуждают, говорят, и в войну такого не было. Да. В те роковые годы была огромная вера в победу и надежда на счастливую жизнь, было равенство в горе и радости, взаимопомощь, боговдохновенная энергия была. А сейчас неизмеримо хуже, ведь женщина эта понимает, что энэндэнс — никто никому ничего не должен, что твои проблемы — это только твои проблемы, и стоит она, нищая, с новорожденным на руках перед целой ордой ненасытных, циничных хамов… А к чему я это? — священник беспомощно улыбнулся и нахмурился.
— Я понял, понял вас, — кивал Димка.
— Стыдно, наверное, проявлять такое малодушие. Нет такого нечаянного и непреднамеренного греха, которого не принял и не простил бы Господь. Надо верить! Короче говоря, прекратите истерику, уважаемый Феодор, и уезжайте отсюда подобру-поздорову…
(Окончание следует)