Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2010
Екатерина Канайкина
— поэт и прозаик. Родилась в 1982 г. в городе Ковылкино Мордовской АССР. Окончила в 2005 году Институт физики и химии Мордовского университета. Кандидат философских наук. Принимала участие во Всероссийском форуме молодых писателей России (Липки, 2005) и в Первом форуме молодых писателей Приволжского федерального округа. Живет в Саранске.Лукониха готовила плоховато. Не потому, что трудно, или дорого, или лень, а потому, что она не видела смысла. Вот салат: зачем все резать, крошить, рубить, — если можно есть вприкуску? Вприкуску даже вкуснее. Зачем мыть сковороду после жареной картошки? Картошка, чай, не грязь. Можно потом еще что-нибудь пожарить. Зачем выбрасывать чай из заварника? Его надо сушить и заваривать еще раз. Еще раз даже вкуснее: чай урюком начинает пахнуть. Вку-у-сно.
Лукониха не могла жить без телевизора. Точнее, она жила по нему, как другие живут по Евангелию, по принципам, по уставу… Скажут по телевизору: “Голосуй, или проиграешь”. А что проиграешь? Кому проиграешь? Не важно. Надо, значит, надо. По телевизору зря не скажут. Если в кино что показывают — так оно и есть, потому что актеры живут себе и живут, а за ними потихонечку с камерами ходят и снимают. А актеры не замечают и живут.
Сказали еще по телевизору — если мазать лицо кремом, то через две недели не будет морщин. Она мазала. На пятнадцатый день проснулась — прямиком к зеркалу. Не сработало. Наверно, надо было полностью натираться, не только лицо. Попробовала полностью. Не сработало. Странно. Все-таки что-то она не так сделала. По телевизору — не обманывают.
И было Луконихе 78 лет.
Лукониха умела сидеть на лавочке часами. Одна и с соседками. А соседки не любили сидеть с Луконихой, считали ее дурой. Даже подходили к ее дочери (она отдельно жила с семьей), говорили:
— Таньк, а Таньк! А твоя мать-то — дура!
И выразительно пальцем крутили у виска.
Лукониха до пенсии кем только не работала, но сначала везде понемножку — не уживалась. Была врачом — хинин от малярии разносила, потом милиционером, ходила с красной повязкой на руке, в колхозе полола — оттуда не выгоняли — война была. После войны из колхоза она сама ушла. На маслозаводе работала, но один день только, на второй ей дерьма в сумку наложили. Тогда Лукониха стала строителем, сначала простым, потом заслуженным, но жила в домике-развалюхе, плохо оштукатуренном. “Могла бы себе даже баню выписать, — охали соседки, — а она, дура, после работы губы накрасит и сидит, на гитаре играет. Нет, Танька, не будет тебе счастья, пока мать твоя живая”.
Однажды по телевизору показали репортаж из дома престарелых. Лукониха боялась этого дома, как огня. Когда Таня была маленькой, она грозилась отдать ее в детский дом, если будет плохо себя вести. Теперь дочь выросла и грозилась отдать мать в дом престарелых по той же самой причине. А что там — в престарелом-то доме? Вон они, эти старики, никому не нужные, грустные. И кормят их, небось, плохо. И комнатка вон какая бедненькая. И нет у них там телевизора — последней радости в жизни. Потом Лукониха прислушалась. По телевизору говорили, что старики такие грустные оттого, что с ними никто не общается. А пожилые люди должны больше общаться, компенсировать то общение, которое у них было на работе, в семье, в общественной деятельности. Тогда они и болеть будут меньше, и выглядеть моложе, и жить дольше. В конце показали двоих обитателей дома престарелых, которые решили пожениться. Она — аккуратная, чистенькая, как уточка, а он — бывший военный, с выправкой. Улыбаются, за руки держатся. Персонал им цветы дарит и конфеты. А все остальные старики поют хором:
“Ах, эта свадьба, свадьба, свадьба пела и плясала,
И крылья эту свадьбу вдаль несли…”
Да как поют хорошо, складно…
Вечером Лукониха делилась впечатлениями с соседками:
— Вон, у Люськи-то общения нет, вот и спилась совсем. Вчера ходила, собаку свою искала. Под глазом синяк. Не знай, сын прибил, кто ли? А глядишь, пошла бы в престарелый дом — старика бы нашла какого-нибудь.
Самая смешливая и шустрая из соседок, Зойка, тут же схватила ее за руку:
— А давай я тебе старика сосватаю? Старик — мировой, хозяйственный. У него и дом есть, и баня. Правда, с ним сестра еще живет, но ей уж на девятый десяток. Ты-то молодая, переживешь.
Остальные старушки захихикали, запрыскали в уголочки платков. Но Лукониха не обращала на них никакого внимания, ей не до шуток. Она услыхала “волшебное слово” — баня! Своей у нее никогда не было, всю жизнь проходила в общественную. Муж собирался построить, да не успел, помер, семь лет скоро будет. А теперь у нее ноги отнялись. Общественная далеко — не походишь. Хорошо, если раз в год, к Пасхе, сходит Лукониха в баню. А так — дома — в тазике: нынче — руки, завтра — ноги, послезавтра — голову.
Лукониха взяла в руки большое круглое зеркало. Посмотрелась и отложила. Переоделась в вязаную белую кофту, драповую юбку (из Таниной перешила). Чуть тронутые сединой волосы спрятала под нарядный платок. Посмотрелась в зеркало снова. Осталась довольна. Для своих лет Лукониха выглядела необыкновенно молодо.
Ночью Лукониха думала о предстоящем сватовстве. О том, как Старик позовет ее замуж, как она переедет к нему жить и будет ходить каждую неделю в баню. По субботам. И еще о том, как они будут общаться и не будут больше стареть. Никогда-никогда. Только как бы старика заинтересовать?
Лукониха, жившая по телевизору, знала, что мужчинам нравятся не только красивые женщины, но и умные. А еще — что мужчина любит желудком. Она решила ему приготовить поесть что-то вкусненькое. Сама-то она поест заранее, чтоб рот едой не занимать, когда Старик придет. Ртом она говорить будет, а может, даже и споет.
Говорила Лукониха ой как причудливо — язык ее раскинулся, как шестая часть суши, от “мишт”1 , “килОметра”, “шишнадцати” и “улишнай девки” до “по какому праву”, “в народе говорят” и “возможен дождь”. Что с молоком матери впиталось, то и телевизор не переделает, но что по телевизору кажут, то из ума не выходит.
Луконихе Старик, конечно, не сразу понравился: крупный нос, толстые губы, маленькие глаза — как засохшие изюмины, которые кто-то позабыл выковырять из булки. Лицо красное, волос жесткий, еще черный. Крепкий запах лежалой махорки и выпитой вчера водки. Низкий, коренастый, почти нет шеи, почти нет зубов. Глуховат, разговаривает очень громко.
А потом он пригласил ее в баню, и все сомнения разрешились: Лукониха поняла, что именно с этим человеком хочет прожить остаток своей жизни.
После субботней бани они со Стариком и его сестрой Просой пили чай. Проса, похоже, была не очень довольна появлением незнакомой женщины в доме. Сидела, хмурилась, потом вывела Старика в коридор:
— Ты что, старый, удумал? Опять жену ищешь? Восьмой десяток пошел, помирать пора. Я тебе стираю? Стираю. Готовлю? Готовлю. Чего тебе еще не хватает, старый хрыч?!
— Молчи, Проска. Много ты понимаешь!.. У нее дочь на кондитерской фабрике работает. Сама — вдова, дом на нее оформлен. Ильинишна сказала, она глупая совсем. Если получится, дом на меня подпишет, а нет — так хоть поедим послашше. Так что, молчи, Проска, молчи.
Старик сжал кулаки, прищурился. И без того маленькие глазки утонули в красной коже. Проса поняла, что спорить дальше — себе дороже. Рука у брата тяжелая, это она знала не понаслышке.
Лукониха сидела одна. Косилась на почерневшие иконы в углу, дула на чай, студила. Заметила, что все чисто прибрано. Полы не просто мыли, а чем-то скоблили и натирали до блеска, печка только-только подбелена, посуда по местам разложена, чайник вычищен. У нее дома совсем не так. Кто же тут убирается? Неужели Проска? Так ей уже 83. Откуда силы берутся?! Мишт, колдует? Точно, небось, колдует. И стирать еще надо, и наготовлено вон сколько. А!… У Старика есть другая женщина! Она приходит и делает все! Кто это? Небось, Люська, пропойца старая. Ну, конечно, Люська! Я ей космы-то седые повыдергаю, будет знать, как чужих женихов отбивать! Мужа вот-вот похоронила, а уж к старику бегает. Это меня с ним познакомили, а не ее! Я ей скажу, я ей все выскажу!..
Неизвестно, какие бы еще “казни египетские” выдумала Лукониха для Люськи, да только Старик с Проской вернулись. Пили чай. Проска про стариковых внучат рассказывала, как они в Москве хорошо живут, сколько получают, чем занимаются. А потом спросила:
— А ты что без креста? Ты православная?
— Я-то?! А то, а то! — засуетилась Лукониха. — Я и в церкву ходила, пока ноги не отнялись.
— А то, может, ты сектантка?
— Ой! Сектантка?! Сама ты сектантка!
Старик недовольно насупился:
— Ты мою сестру не трожь. Это — святой человек. Что, правда, без креста-то?
— Да дома он у меня, на полке лежит.
— Почему не носишь?
— Боюсь, потеряю.
Проска сжала сухонькие кулачки, встала из-за стола:
— А ну, перекрестись!
Лукониха подошла к иконам, размашисто перекрестилась, прочитала вслух Богородицу.
— Что, съели?! Сектантка… Это ж надо?! Может, сами вы сектанты? Пойду я от вас.
Она с надеждой посмотрела на Старика, но он и не думал ее останавливать.
Лукониха жила через улицу. Ковыляла домой, плакала, проклинала Проску:
— Из-за нее все, из-за ведьмы! Старая кикимора, змеюка подколодная, падла какая, а?! Из-за нее не получится теперь ничего. Старик обиделся. Сходить, мишт, прощения попросить?
Дома долго ворочалась, не могла уснуть. Перед глазами сидели счастливые старик со старухой из престарелого дома, которых по телевизору тогда показали. Живут сейчас себе, общаются… Вот и Старик нынче говорил: “А давай дома свои продадим, да и пойдем в дом престарелых. Денег нам до смерти хватит. Будем вдвоем с тобой жить. Там и уход, и лечение…” Лукониха слушала и хохотала. Она любила хохотать. В такие моменты она молодела: глаза загорались, губы краснели, даже хромота куда-то исчезала. Но теперь это все кончилось. Обиделся Старик. Проклятая Проска!..
Утром пришла Таня. Соседи успели рассказать о завязавшемся романе. Таня говорила, говорила, говорила, гремела посудой, махала руками, топала из комнаты в кухню, из кухни в сени и обратно.
— Совсем на старости лет умом тронулась! Со Стариком связалась! Ты или не знаешь: он двух жен в могилу свел, Проску, сестру свою, лопатой по горбу бил! И ты в могилу захотела раньше времени? Молодухой себя почувствовала?! Я прихожу к ней, выходные свои трачу, пашу тут, как савраска, мою, чищу, жалею ее, а она что удумала?! Да он же хитрый — оттяпает твой дом — и в дом престарелых попадешь!
— А мне, может, того и надо, — пробурчала себе под нос Лукониха.
— Опозорилась перед всеми соседями. Они же над тобой смеются, как ты не понимаешь?! Что ты после себя внучатам оставишь? Какую память?
— А что мне внучата? Старик правильно говорит: “Внучата — это шакалы”.
— Ах, Старик говорит?! А ты все теперь будешь делать, как тебе Старик говорит? Может, ты и нас всех на Старика променяешь?
— Я б уж давно променяла, да кому вы нужны-то, непутевые?
— Так, значит?! Ну, я ему покажу, этому Старику твоему! Я его с крыльца-то спущу, попадись мне только!
— Это ты в своем доме распоряжайся. А здесь — я хозяйка. Это я тебя сейчас с крыльца спущу! Как дам под зад под толстый — килОметров пять не остановишься!
— Вот ты как заговорила, невеста семидесятивосьмилетняя?! Одной ногой в могиле, а туда же! Все. Хватит. Силы появились? Вот и делай все сама. А я — ухожу. И детей своих к тебе не пущу.
— Ну, и ступай, — Лукониха стала стучать палкой по полу. — Ступай, ступай, непутевка! Мать старую готовА бросить! Шалберничала всю молодость, моталась низнай где. Иди, вона, дальше мотайся по мужикам. Я и мужику твому все расскажу про твою молодость!
Она поковыляла к окну, проклиная дочь, ее мужа, внучат, всех вместе и каждого по отдельности, глядь… И куда только делась вся злость на Таньку?! Лукониха засияла, заулыбалась. По улице шел Старик, широко махал руками. А на плече у него висела какая-то цветная тряпица. Не обиделся.
— Ой, Старик, Старик идет! А чтой-то у него на плече? Никак, отрез?! Старик отрез мне на платье несет!
Она засмеялась, захлопала… Танька прижалась лбом к дверному косяку. Слезы потекли, не удержать…
— Господи, ну почему? Ну, за что мне? Ну почему у меня мать — такая?!
Лукониха бросила палку, помчалась открывать. Хорошо, что блинчиков напекла. Есть чем угостить. Проска, небось, у него таких печь не умеет.
Старик зашел, громко дыша, увидел Таню. Она украдкой вытирала слезы. Нехватало еще слабость свою показывать этому чудовищу! Хорош жених: и подлец, и урод. Лучше не придумаешь!
— Здрасте.
— Здравствуйте, — тихо ответила Таня.
— А ты, никак, дочь?
— Дочь.
— А я вот в гости пришел. Звал вчера твою мать в баню, а она полотенце забыла. На вот, держи, — и он всучил Луконихе полотенце. Она поникла.
— А я думала, ты мне отрез несешь. На платье.
— Отрез?! — Старик расхохотался. Однако говорить ничего не стал. Ему невыгодно было ссориться с Таней. Про нее говорили, что она умная. Образованная, опять же. Как бы все не испортила…
Лукониха нашла на полке старую Танину помаду, выковыряла оттуда остатки, подкрасила губы. Подала блинчики. Положила Старику на тарелку самые красивые, отрезала большой кусок масла. Масло растаяло, пропитало всю стопку, потекло на тарелку. Она хотела положить еще, но Старик остановил ретивую хозяйку:
— Хорош, хорош.
Он жадно и громко ел, утирался рукавом. С пальцев капало масло. Лукониха подперла подбородок руками, смотрела в беззубый рот желанного гостя, улыбалась, то и дело спрашивала: “Вкусно?”
Старик кивал, причмокивал, перетирал нежные блинчики деснами. Неожиданно он покраснел еще больше, чем обычно, весь как-то вспух, вены на висках выступили буграми. Он закашлялся. Изо рта полетели непрожеванные куски. Старик подавился.
Лукониха заохала, засуетилась, стала хлопать его по спине.
— Таня, воды, воды неси скорее!
Таня подала стакан. Старик схватил его жирными пальцами, жадно глотнул. Из этого стакана обычно пил покойный отец. Тане стало противно.
— Мам, молитву надо прочитать, наверное.
— Зачем еще?
— Ну, ты блинчиков по какому поводу напекла?
— Вот, Алексея Сергеича в гости ожидала.
— Мам, сегодня же поминки!
— Каки поминки? Кому?! — искренне удивилась Лукониха.
— Мужу твоему. Семь лет сегодня. Эх, мать… Заженихалась совсем, об отце забыла? Ладно, пойду я.
— Ступай, ступай, — поспешно сказала Лукониха.
Старик вытирал рот, улыбался ехидно, щурился, топил маленькие глазки в бордовой шкуре: “Ох, и дура! Такую еще поискать… Ну, дом этот мой будет”.
Лукониха долго искала крестик. Оказался в шкатулке. А где ж ему еще быть? Старика звала в основном к себе, не хотела лишний раз видеться с Просой. Соседки спрашивали: “Ну, когда свадьба-то? А у кого жить будете: у тебя или у него? Что-то Татьяны твоей не видно. Отчим не понравился?” Лукониха отмалчивалась или огрызалась. Что ей теперь соседки? Скоро они со Стариком уедут отсюда. Только одно ей было непонятно: зачем Старик просит переоформить дом на него? Неужели она и сама свой дом не продаст? Лишняя волокита. Она не понимала, а потому пока еще не соглашалась.
— Ну, хотишь, я наперед свой дом продам? Поговорю, с кем надо, людей подыщу?
— Подыщи, подыщи, — радостно закивала Лукониха.
— Ты головой-то так не маши, а то отвалится. — Старик хрипло засмеялся, следом беззвучно залилась хозяйка.
Старик резко посерьезнел:
— Давай дом твой на меня переведем, и я буду сразу оба продавать. И дешевше получится, и скорей.
— Да что ж я — сама, что ли, продать не смогу? Мне, чай, тоже хочется в собес походить, с людьми пообщаться. Так и по телевизору наказали: “Пожилым надо больше общаться”.
— Меня тебе мало?! — сверкнул глазами Старик и прищурился, как всегда перед ударом.
— Что ты, что ты! Только, одно дело, с тобой, а другое — с людями …
Наконец, Старик принес документы о продаже своего дома. Лукониха растерялась. А ну, как найдет другую старуху, посговорчивей, и с ней уедет?! Стали обсуждать переоформление луконихиного дома.
— А в качестве кого я тебе буду, если дом переводить? Ты мне, чай, не муж, не сват, не брат.
— А мы дарение оформим.
— Эх! Эт как-то?!
— А так: ты мне дом свой даришь, а я его продаю. Возьмем деньги — и поедем. Нам по гроб жизни хватит.
Лукониха наморщила лоб, задумалась.
— Нет, чтой-то мне так не по душе. Сама продам. Если б родственнику, я б еще подарила. А то — ни сват, ни брат…
Старик сощурился: “Вот старая хрычовка! Замуж, что ли, за меня собралась? Инвалид-инвалид, а туда же!”
— Ладно, пойду я. Не договоришься с тобой, настырная.
Старик сердился, обижался, уходил, хлопал дверью, но возвращался снова. Лукониха видела такое в кино: если возвращается, значит, любит.
Лукониха потчевала Старика чаем с шоколадными конфетами:
— Кушай, кушай, Алексей Сергеич. Это Таня принесла — таких в магазине не укупишь. А хотишь, я тебе стихотворение прочту по-немецки? Слушай:
Ауф Берген вилих штайген
Воде фромен хутен зейн
Воде брюз зиффрай эх, шлицтад!..
Унде фрайен люфте вейн2
Старик поначалу и рот открыл: эт как то?! Дура-дура, а вона как по ненашему-то шпарит. И дочь, опять же, умная из дуры не вылезет. Еще мой-то дом оттяпает! Ээээ…
Старик зажмурился, затряс головой, не дал Луконихе продолжать:
— Ой, хорош, хорош, ревешь, как труба.
— Да эт я просто громко, а то вот потише…
Но Старик взял Лукониху за руку, и она тут же забыла все стихи.
— Ты вот лучше скажи: у Тани есть возможность мешок сахара взять подешевше у себя там… Выписать, как ли?
— Зачем подешевше? Она вон мне задарма два мешка привезла. Возьми один.
Старик хлопнул себя по коленкам, радостно потер руки.
— Пойду-ка тогда за тележкой.
— Куда?! А чай-то?! Я пирожков напекла с луком-яйцами.
Старик остановился у порога, задумался: “Можно, конечно, и закусить, чтоб потом не возвращаться. Хотя… Надо мешок увезти, пока Татьяна не пришла. Отберет еще… Если так донести, на горбу?”
— А ну-ка, хозяйка, помоги-ка.
Старик принагнулся, взялся за мешок. — Давай, снизу поднимай.
— Алексей Сергеич, надорвешься! — вскрикнула Лукониха с улыбкой. На самом деле ей нравилось, что Старик такой сильный.
— Давай-давай, подсобляй!
Лукониха рассмеялась, погладила Старика по спине, наклонилась, не сгибая ног (они у нее почти не сгибались вот уже три года), стала поднимать мешок. Старик помогал мало. У нее закружилась голова:
— Ой, держи! Держи, не могу больше!
— Давай-давай, ты женшина сильная, — подбадривал, кряхтя, Старик.
Наконец погрузили. Лукониха с трудом подняла тяжелую, будто чужую, голову. Выдохнула с надеждой:
— Вернешься?
— А то!
И Старик, желанный гость, бодро зашагал к своему дому через улицу.
Таня не спала ночью, плакала. С одной стороны, бросить все, не ходить туда больше, пусть месит, что хочет. Останется бомжом и сиротой на старости лет. И на похороны не приду, ноги моей даже не будет! Всю жизнь мне с одним мужем испортила и с другим жить не дает… А ведь совсем плохая стала — лицом почернела, осунулась. А если умрет? Какая-никакая, а мать. Как-никак, а воспитала. Уроки со мной учила, Ваньку в две школы водила. Ох, мама, мамонька, что ж ты так? Господи, что же мне делать? Что делать?!
На Благовещенье Старик пригласил Лукониху в гости. Проски, конечно, не миновать, но общение со Стариком дороже. Пошла с утра. Приоделась в белую вязаную кофту. Таня подарила. Без Тани плохо: грязно стало совсем. Сил убираться не было. Продукты никто не носит. Все — сама. Ну, ничего, не долго осталось. В престарелом доме и убирать будут, и обстирывать, и кормить. Им останется только общаться.
У Старика ожидались к вечеру гости. Он был один. Лукониха обрадовалась:
— А где Проска?
— Она в церкву на службу пошла. Придет после обеда только, а я гостей позвал. Надо убраться и приготовить кой-что.
Лукониха с удовольствием занялась приготовлениями: испекла тонкие, как паутина, блинчики, нажарила карпа с луком. Салат делать отказалась под предлогом того, что не успевает. Устала, но виду не подала. Хохотала в голос, сверкала глазами, жеманно поджимала губы, брала Старика за руку.
Хозяин был в духе. Сидел на кухне рядом, шутил. Когда Лукониха наконец управилась, Старик подошел к ней поближе и спросил на удивление тихо:
— А пойдем с тобой полежим…
Лукониха обомлела:
— Как это? Эт кудай-то?
— Просто полежим, обнимемся. А я буду тебя гладить. Мы с покойной женой так часто лежали.
— Да ты что, Алексей Сергеич?! Мы уж старые с тобой. Я лучше салат сделаю. А вдруг Проска придет? Позора не оберешься!
Старик сощурился, задышал часто-часто, но промолчал. Потом он принес ей тряпку и скребок:
— Теперь давай полы драить. И побыстрей надо, не успеем а то.
Сам сел пить чай. Лукониха, охая, опустилась на больные колени, стала скрести полы. Сердце кололо, голову ломило, но отказаться было нельзя. Подумает Старик, что она лентяйка, и не женится.
Вдруг кто-то настойчиво постучал в дверь. Лукониха напугалась:
— Проска, наверно?
— Да нет, Проска еще на молебен останется, она последней из церкви уходит, раньше часу не будет.
Старик пошел открывать. Лукониха силилась встать с колен и никак не могла. В комнату решительно вошла Таня:
— Здрасте. А, ты здесь? Прихожу — заперто. Соседи подсказали, где ты находишься. Полы моешь? Молодец! Я — у тебя, а ты — здесь. Откуда силы взялись, невеста?
Старик опустил глаза:
— Ну, Таня, не ругайся на мать.
Таня замолчала, схватилась за сердце, шумно набрала воздуха:
— Не доводи до греха, Алексей Сергеич. Праздник ведь. А ты… — она наклонилась к матери: — Не буду у тебя полы мыть больше, пока ты живешь. До гробовой доски — слышишь? Сдохнешь — помою перед поминками, от людей неудобно.
И она, заплакав, выбежала вон.
Лукониха заворчала, завозмущалась:
— Вырастила дочь на свою голову! Непутевка, непутевка она и есть. И детей растит таких же непутевых.
Старик, прищурившись, смотрел на ползающую Лукониху. Из-под юбки видно было посиневшую от перенапряжения ногу со вспухшими венами. Ни дать ни взять, Баба-Яга, костяная нога. Старику вдруг стало жалко Татьяну. Пробурчал себе под нос:
— Хорошая женщина. Жалко ее. Всю жизнь с такой дурой?!
Лукониха ползала на карачках, больше не хохотала, вдыхала — со свистом, выдыхала — надувала щеки: “Ха — Пуф! Ха — Пуф”. Старик испугался — вдруг помрет у него здесь? Что тогда с ней делать?
— Ладно, хватит, хватит. Чисто и так.
— На стол накрывать? — спросила Лукониха, преданно глядя Старику в глаза и поправляя тыльной стороной ладони пряди, выбившиеся из-под платка. Так в кино было. Она видела. Красиво. А потом в кино был поцелуй. Она даже потянулась вся к Старику, прикрыла глаза и услышала:
— Не надо накрывать. Проса придет, накроет. Иди домой.
В глазах у Луконихи потемнело. Домой? Как — домой?! А гости-то? А кто ж хозяйничать за столом будет? Он же сказал — Проска. Опять Проска! Ненавижу! Ууу, змеисча подколодная! И даже не угостил ничем, чаем не напоил. И спасибо не сказал даже. Но со Стариком не поспоришь. Охота ли получать лопатой по дурной голове?
Лукониха ковыляла домой, плакала. В первый раз ей показалось, что она делает что-то не так: соседки смеются, Таня ругается, Старик обижает… Запуталась, совсем запуталась Лукониха. И по телевизору, как назло, больше ничего про это не показывают.
Звонила Тане:
— Придете нынче? Пускай Ваня у меня с ночевой останется, я блинчиков напеку.
— Придем, наверное, мам. Мы соскучились. Ты одна?
— Одна, а с кем мне быть-то?
— Ну, может Старик у тебя?
— Он тудыльче придет.
— А нас тогда зачем зовешь?
— А что он вам-то, мишат штоль? Он сам по себе, вы сами по себе.
— Если он сам по себе, зачем Ваню заставляла эту страхолюдину дедой называть?
— А он ему, может, дедой-то и будет.
— Замуж собралась? Так он тебя и взял, разбежался! Очень ему инвалиды нужны.
— А чтой-то я инвалид-то? У меня нога вот тока отымается, а так-то я ведь все могу.
— Ну, больше ходи полы у Стариков мыть, невеста.
— Да что ты меня замотала со своим Стариком?! Замотала!
— С моим?! С моим Стариком?! Все. Хватит. Не звони сюда больше.
Лукониха убиралась к Пасхе: гладила занавески, полы мыла, но скоблить не стала. В тот раз пришла от Старика, чуть было не померла: в сердце вступило больно. На полке обнаружилось большое круглое зеркало в желтой оправе, похожее на масленичный блин. Лукониха закрасовалась, запричитала перед ним: “Свет мой, зер-каль-це, ска-жи, да всю прав-ду до-ложи! Я ль на све-те всех ми-ле-е?” Из зеркала на Лукониху глядело чье-то чужое, непривычное лицо с выцветшими, когда-то ярко-голубыми глазами, щербатый рот жеманно улыбался.
— Ой, эт чтой-т, я?! Как я постарела, как постарела…
Лукониха села на табурет, задумалась. Совсем одинокой старушкой стала: ни мужа, ни Старика, ни детей, ни внучат. Муж-то умер, его не вернешь (И как это она про поминки забыла? Вроде, помнила, а потом раз — и забыла). Старик что-то воду мутит, хитрый, не проймешь его. Поди, издевалась Зойка, для того и свела с ним. У-у-у, змеюка! Таня обиделась, и Ванюшку не водит, отвадила от бабушки. А мож, и правильно отвадила. Вон она как его — шакалом! Раньше ведь как было, в молодости-то — и хочется, и колется, и мамка не велит. А нынче и сама мамка, и даже бабка. А все тож — и хочется, и колется, со Стариком-то. Старик велит дочь прогнать, внучат проклясть, для себя жить. А што? Я вон всю жизню угробила на внучат этих, и щас все гроблю. Старуха вон стала совсем. А для себя-то, для себя-то жить когда? Включила Лукониха телевизор, да нет ответа — профилактические работы.
На Пасху к Луконихе никто не пришел: ни Таня, ни внучата, ни соседские дети за яйцом. Она даже не стала вставать с кровати. Последнюю радость в жизни у нее отняли — Старика. Соседка на прошлой неделе спросила:
— Старика-то провожала?
— Эт кудай-то?
— В Москву. Ты или не знаешь? Он дом продал и в Москву с Просой уехал.
Ревность кольнула в висок:
— А кто у него там?
— Внучата. Они давно звали.
“Вот тебе и шакалы!” — думала Лукониха. Ковыляла домой, плакала.
Пасха. И никого. Первый раз за много лет — никого. Может, и надо было Старику дом подписать? Хотя, по телевизору в тот раз сказали, что недвижимость сейчас — самое дорогое имущество. Его не продавать надо, а приобретать. Вот если б Проска померла, она б, может, и подписала. А так… Змеюка. Напела ему: мол, ленивая, больная, в церкву не ходит, хромая… А я бы… Я бы ему даже сплясала, если б только… Неужели, совсем не любил?!
Устав лежать в тишине, Лукониха включила телевизор. Там шла передача про каких-то геронтов. Показывали молодую врачиху. Она говорила, что необходимо “…активное включение геронтов в выполнение воспитательной и хозяйственно-бытовых функций, так как это приводит к повышению авторитета геронта в семье. Для геронтов особенно важна социальная адаптация. И чем теснее их связь с первым и вторым поколением потомков (дети и внуки), тем легче проходит адаптация”.
Луконихе очень захотелось к Тане, захотелось напечь блинчиков для внучат, рассказать им любимую сказку про старика и старуху. Словом, со страшной силой потянуло делать то, что врачиха велела загадочным геронтам. Только что эт за “геронты” такие — Бог его знат?!..
После старикова отъезда Лукониха заболела. Прибежала Таня, измерила давление, температуру, принесла много разноцветных таблеток, долго объясняла, что после чего пить… Лукониха плохо слушала. У нее ничего не болело, просто не было силы жить. Она не готовила, почти не ела. Постоянно ходила полусонная. Однажды задремала, сидя на стуле, упала и сильно расшибла лоб и руку. Звонила Тане, жаловалась:
— Пожалей меня!
В ответ получила:
— Старику в Москву звони жаловаться. Пусть он тебя жалеет.
А сегодня с утра лил слепой дождь: и солнышко, и капли. Когда-то мать говорила Луконихе: “После слепенького дождичка грибы да радуги растут”. Может, и нынче радуга будет? Лукониха выбралась на крыльцо, стала смотреть из-под ушибленной руки в небо. Удивилась, какое оно высокое. Из окна смотришь — рукой подать, а тут… Ух, высотища!!!
— Здрасте!
Лукониха опустила руку. За забором стоял соседский мальчишка, Петька, который уж больно дружил с ее внуком.
— Здрастье, здрастье. Как бабушка-то твоя?
— Нормально. А Ваня здесь?
— Ваня ко мне теперича не ходит. Он дома живет.
— Жалко, — вздохнул Петя, подтянул штанишки до самых подмышек и побежал вверх по улице.
— Постой, постой! — окликнула Лукониха. — Я вот сейчас тебе чего дам-то!
И она торопливо заковыляла в дом. Нашла в столе закаменевшие конфеты (Старику припасала когда-то), ухватила горсть. Потом пошла на кухню, достала вчерашний пирожок с капустой. Понюхала. Вроде не прокис. Клюшку пришлось оставить, руки заняты. Еле добралась до крыльца, тяжело отдуваясь. За забором никого не было.
— Петька! Петька, подь сюда-то! — кричала она. — Мишт, не дождался, убежал.
Лукониха вздохнула, села на крыльцо, наконец, увидела радугу между яблоневыми ветками. Эту яблоню у крыльца посадил ее покойный муж.
— А! Яблоня! Это ты от меня радугу спрятала?
Лукониха давеча сильно расчесала комариный укус на щеке, и теперь туда попали слезки. Защипало. Она утерла лицо концом платка, оставила непригодившиеся убогие гостинцы в сенцах, поплелась в дом, стала звонить Тане:
— Придете нынче? Пускай Ваня у меня с ночевой останется, я блинчиков напеку. За ним вон и Петька заходил.
— Придем, наверное, мам. Мы соскучились.
1 Мишт (диалект.) — вероятно, возможно, видимо, разве что.
2 Звукоподражание “Прологу” Г. Гейне
Auf die Berge will ich steigen,
Wo die frommen Huetten stehen,
Wo die Brust sich frei erschliesset,
Und die freien Luefte wehen.