Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2010
Рамиль Сарчин
Дали молчания
Равиль Бухараев.
Отпусти мою душу на волю. — М.: Изд-во “Время”, 2009.Куда только не забрасывала судьба Равиля Бухараева, словно испытывая на прочность и выдержку. Его жизненный путь простирается от Великобритании до Австралии, от Венеции до Казани, образуя своеобразный крест, подъять который на рамена по силам разве что поэту.
Биографией жизни Бухараева мотивируется художественное пространство его стихов, так сказать, география поэзии, дали которой необозримы. Кстати, отметим, что поэт сближает эти понятия — биография и география — в двенадцатом сонете венка сонетов “Жук и Жаба”. Их близость подчеркнута поэтом и в “Дне мертвых”: “С простором домогаюсь я родства…”, “я в родстве с простором”.
Сопряжение географической дали с далью-судьбой находит свое наиболее кристальное воплощение в паре даль-доля, в которой даже звуковая близость понятий сигнализирует о неразъятости пространственных и судьбинных представлений автора, на пересечении которых рождаются его лучшие творения:
Господи, далеко и далеко,
в трудных грезах и в чарах удачи
мнился мне черный хлеб — без попрека,
мнился мне ковш воды — без отдачи,
мнилась мне тишина — без подвоха,
мнилась мне вышина — без причастья,
мнилось мне, что поймут с полувздоха,
с полуслова и полунесчастья…
Эти стихи открывают книгу Равиля Бухараева “Отпусти мою душу на волю”, изданную московским издательством “Время”. В них, в этих далеко-далеко, изначально заданы просторы поэтического мировидения поэта, дали его души, чувств, переживаний — ведь именно об этом идет речь в процитированных строках. Открыть ее самые потаенные уголки — значит познать, найти себя, смысл своей жизни — в этом и заключается цель творчества, в том числе и Бухараева.
“Я сопряжен с тобой // Божьими далеками…” — пишет поэт в стихотворении “Знаю, что ты живой…”. Окказионализм “далека”, синтезировавший в себе представления об уже отмеченных далеко-далеко, дает возможность склонять эти наречия, несклоняемые по законам языка. А склонять — это же значит увидеть их как предмет, открывающийся в различных ипостасях, в многообразии отношений с миром и положений в нем, то есть как предмет познания. Так даль становится не только достигаемым, но и постигаемым понятием, морально-нравственной, духовной, философской категорией — хронотопом, аккумулировавшим в себе самые волнующие, заповедно-сокровенные мысли и переживания, ценностные взгляды и установки автора.
В подтверждение сказанному звучат стихи поэта: “та же даль в миру // и те же духа тяжкие усилья — // взойти, как цвет вишневый на ветру…” (“Моление о чаше”). В “Дне мертвых” понятие пространства сопрягается с добром, человечностью: “Я чувствовал, что все ко мне добры, // еще не понимая, что пространство // раскроено на страны и дворы”. Поэт пишет о “болях-просторах”; о “боли чужбины”, что “раздастся вширь” (“Венок дикорастущих сонетов”); о дали-воле в стихотворениях “Воля”, “Отпусти мою душу на волю…”, в цикле “Цветы граната”: “Любовь моя, мы наконец на воле!”. Кстати, в первом стихотворении цикла в блестяще развернутой метафоре воплощена еще одна даль — даль сердца:
Разинув глаза,
золотые зрачки страстотерпца,
летит стрекоза
сквозь пространства пустынного сердца.
Говоря о далях Бухараева конечно же нельзя оставить в стороне дали времени: “я озирал всю землю как родную, // века сверяя по ручным часам”. В “веки вечные назад” (“Великая сушь”) устремлен поэтический взор автора, открывая все шире и дальше дали памяти. “Ты волен жить и волен жить на воле, // но забывать не волен ты, увы…” — такую установку дает себе поэт. И это оправдано не только творчески, но и по-человечески: в прошлом остался самый дорогой человек — безвременно ушедший из жизни сын.
Безысходной болью полнятся стихи поэта: “легко // проморгал все, что делалось рядом, // оттого что смотрел далеко” (“Осень в частных лесах”). Его душа потому и рвется в дали, что они на время утишают боль. Но так и не находит себе места, не знает, куда прибиться (“Вернулся бы, зная зачем и куда, // уехал бы, зная откуда…”). И стезя поэта нескончаема.
Я не ради красного словца обронил слово стезя. Это понятие в числе излюбленных у Бухараева, особенно в стихах, посвященных памяти о сыне: “прямо к солнцу ложится стезя” (“О тебе не подумал бы — был…”), “к какому-то иному откровенью // нас возведет стезя” (“Прости, что, на чужбину улетая…”). Стезя — это путь не в горизонтальной плоскости. Это вертикаль, уводящая к Богу, по которой ушел горячо любимый сын:
Стезею прямой и отвесной,
какою снега снизошли,
скользя над разверстою бездной,
над вечным мученьем земли,
ты разве свеченье воскрылий
в прозрачной и призрачной мгле
да жгучее имя Василий
оставил на этой земле.
(“Когда мы с тобой разлучились…”)
Неизбывная боль, прожигающая душу “стезей слезы”, устремляет вслед за сыном и Равиля Бухараева, для которого этот путь становится стезей-поэзией: “нужно продолжать Дорогу // от слова к слову на пустом листе”. Это и есть самая заветная Истина поэта, путь к которой в земной жизни нескончаем и потому которая так и не может быть изречена: “Неизреченность — истина — стезя” (“С неизреченного”). Так рождается ключевой в лирике Бухараева мотив — мотив молчания.
“Улыбкой молчания” метафорически обозначил его поэт в “венке туманных сонетов” “Зов”. Эта “улыбка” невольно воскрешает в памяти “божественную улыбку страданья” Тютчева из стихотворения “Осенний вечер”. Как мы увидели, и у Бухараева она вызвана страданием. Не случайно, что мотив молчания, как и у Тютчева, звучит в стихах о поэтическом творчестве, речи. И мысль в них воплощена тютчевская (“Мысль изреченная есть ложь”): “Умелая строчка особенно скверно врет” (“Жук и Жаба”); “прозрачна лишь неизреченная речь” (“На желтой, уже приполярной Оби…”). Но изначально взятый тютчевской нотой, мотив молчания Бухараевым постоянно варьируется, углубляется, высвечиваясь разными гранями: “как душа промолчала, так она и права” (“Постскриптум”); “ясней очертания Бога // на листе, что остался пустым” (“Все грешней, все живей, все тревожней…”); “молчанье — спасенье” (“Затишье”); “Лишь молчанье — превыше всего — // чувство с чувством случайно сличит…” (“Тилфорд”); “пусть молчаньем дальше длятся строфы: // след Иисуса явлен на песке // и в жизнь уходит от венца Голгофы” (“Моление о чаше”). Молчание, немота, тишина — непременные условия рождения поэзии-истины, о чем не устает раз за разом повторять поэт: “Потом немота наступает, которая речь” (“Жук и Жаба”); “Молчание — речи предтеча” (“Метеопролог”); “тишь в душе — предвестье слова” (“Зов”); “Вдохни тишины — вдруг да выдохнешь слово” (“Уэй”).
Такое молчание сродни “громкому”, “на весь мир” произнесенному слову. Поэтому вполне органично, при всей своей парадоксальности, прозвучала строка “Молчанием крича” в стихотворении “Великая сушь”. Поэтическое слово Бухараева звучит одически высокой нотой, возносясь до неба. Высота слога — характерная черта стихотворений поэта: без намека на ложнопафосность, высокопарность, напыщенность. Она сближает их с “высокими” одами эпохи классицизма — времен Ломоносова и Державина. Понимая это, Бухараев, создавая свои творения, то и дело обращается к арсеналу поэтических средств Оды — с ее установкой на звучание, на то, чтобы быть услышанной.
Это заметно, в частности, в фонетическом строе его произведений. Художник часто прибегает к инструментовке стиха, но не ради внешней красоты, мелодичности. Благодаря ассонансно-аллитерационным звукосочетаниям изображаемое становится более зримым, а поэтическая мысль выражается полно и художественно убедительно: “Лоза ползла в поволжской тишине…”; “листву листая”; “Больше в голову брать не хочу я, // Как, спасенья не чая и подвоха не чуя, // Я выпростался из этого языка”; “Мне детство вспоминается все реже; // все режет по живому…”; “долог долг, а жизнь жива и лжива”.
Высокоодическое звучание стихов поддержано у Бухараева и посредством рифм. Часто поэт прибегает к такому способу “рифмования”, когда строка заканчивается словом служебной части речи, например, предлогом:
За смутным простором — за тем, за
которым закат и туман,
во тьме начинается Темза,
а дальше — опять океан.
(“Мост Ватерлоо”)
О ящерка меди, свети на
самшит в исступлении дня!
Судьбы и любви паутина
уже не отпустит меня.
(“Цветы граната”)
Голубая смоковница за
озаренным забором.
Я горе воздеваю глаза
озабоченным взором:
солнце!
(“Разлука”)
Этот прием помогает поддерживать напряженность речи, высказанной как бы “на задыхании”, в момент наивысшего эмоционального подъема.
Лексический состав стихов Бухараева тоже обладает одической силой, направлен на реализацию ораторской установки лирики поэта — она вся есть как бы обращение — “во весь голос” — к людям, способным услышать, сопережить, разделить боль утраты. Примером ярких лексических средств у Бухараева могут служить бесчисленные эпитеты, метафоры и особенно парадоксы, многие из которых даны на грани жизни и смерти: “Пока способна умирать — // Жива душа” (“Мне умирать сто раз на дню…”); “Любовь жива — когда она убита” (“Мотылек и гиацинт”); “так неистово хочется жить, // что готов умереть я” (“Разлука”).
Неугасимая память о сыне приводит к его обожествлению, вознесению до горних высот — то есть к так называемой в науке об оде гиперболизации образа: “Ты шагаешь — пеком по воде. // Ты идешь, где другому нельзя, // прямо к солнцу ложится стезя, // И по этой стезе золотой // ты в кроссовках идешь, как святой” (“О тебе не подумаю — был…”); “Когда мы с тобой разлучились // и вечность тебя повела, // вослед за тобою влачились // по хляби два белых крыла” (“Когда мы с тобой разлучились…”); “он машет мне рукою с облака, // небесный сын мой” (“Рука моя тянулась к посоху…”).
Неутихающее страдание явлено в “сквозных” повторах, возвращающих, словно в причитаниях, к одному и тому же — самому наболевшему. Это и повторы слов, синтаксические параллелизмы, анафоры, рефрены. Нет нужды здесь приводить примеры — их можно встретить во многих стихах поэта. Ту же функцию выражения щемящей боли выполняют композиционные кольца или же венки сонетов, все туже и туже стягивающие душу поэта. Название его книги “Отпусти мою душу на волю”, так же как и одноименного стихотворения, будто бы выдохнуто на самом краю человеческого страдания.
Завершая разговор о стихах Равиля Бухараева, хочу отметить, что, несмотря на кровоточащую боль утраты, ничуть не ослабевающую со временем, поэзия автора, как и подобает истинно высокому художественному явлению, не замыкает человека, а с каждым новым творением пролагает пути в новые миры. В этом и есть ее высокое назначение.