Разговоры с Владимиром Книппером
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2010
Владимир Владимирович Книппер родился через двадцать лет после смерти Чехова, в семье брата Ольги Леонардовны — оперного певца и режиссера Владимира Леонардовича Книппер-Нардова.
Подростком потеряв мать, а вскоре и отца, Владимир Книппер-младший остался на попечении Ольги Леонардовны.
Владимир Владимирович удивительно рано ощутил всю власть “чеховских” обстоятельств. Хотя на первый взгляд что могло быть общего между классиком русской литературы и трудным подростком 1930-х годов, прошедшим потом фронт со всей его окопной грязью, поденщину в послевоенных редакциях, скитания по Арктике с удостоверением корреспондента “Водного транспорта”…
Но общее случилось не в биографии и даже не в литературе, а в душе — в ее выстраивании наперекор сыплющимся ударам, в остром осознании личной греховности, в бесконечном переписывании себя набело.
Немного о том, что привело меня к Владимиру Владимировичу Книпперу. Тут вырисовывается длинная цепочка встреч и переданных по эстафете поклонов (и об этом нужен был бы отдельный рассказ). Весной 1994 года я приехал в ялтинский Дом-музей А.П.Чехова по приглашению его главного хранителя Юрия Николаевича Скобелева1 и провел там несколько счастливейших дней. Провожая меня в Москву, Юрий Николаевич, человек светлейшей души и музейщик от Бога, поручил мне нанести визит племяннику Ольги Леонардовны и передать ему свежий сборник чеховских чтений.
Вернувшись в Москву, я позвонил Владимиру Владимировичу. Оказалось, что он живет недалеко от редакции.
Владимир Владимирович принял меня так сердечно, будто я привез из Ялты не брошюру, а что-то очень важное, какую-то добрую новость, о которой он раньше не слышал. Но вести у меня были самые обычные для того времени и очень грустные: музей и его сотрудники страшно бедствовали. Зарплаты люди не получали месяцами, а если и получали, то такие гроши, что сидели на хлебе и воде.
Владимир Владимирович грустно помешивал в чашке давно остывший кофе, за незадернутым окном синел кусочек вечернего московского неба. Потом он стал вспоминать, как мальчишкой гостил вместе с тетей Олей у Марии Павловны в Ялте, как его положили спать в отдельной комнате на первом этаже. Ночью он испугался музейной тишины и прибежал в мезонин, ворвавшись к Марии Павловне…
Владимир Владимирович, разволновавшись, стал заметно заикаться, мысли его перескакивали с одного предмета на другой, я тоже был сбивчив. Потом были другие встречи, но всякий раз я заставал Владимира Владимировича в волнении, уже не таком сильном, но достаточном для того, чтобы оно передавалось и мне.
Отчасти оно было связано с тем, что Владимир Владимирович в ту пору (ноябрь 1994 года) закончил книгу воспоминаний, искал издателя. Кто-то ему что-то обещал, а потом исчезал. Издательства возникали и тут же разорялись.
Владимир Владимирович советовался со мной как быть. Мы договорились об интервью. У нас была надежда, что после публикации найдутся издатели для книги. А беседовать мы могли не только о давно минувшем, но и о том, что заполняло тогда жизнь Владимира Книппера: о созданном им театре-студии “На Старом Арбате”, о его военной повести, которая очень понравилась Вячеславу Кондратьеву…
Так родилась эта запись, полный текст которой публикуется впервые.
…— Не знаю, Дима, как выстроить наш разговор, как отобрать в голове самое верное, самое точное. Столько всего обступает… Я помню запах дома тети Оли. Хочется сказать, что в ее доме был аристократизм, но это что-то холодное, мраморное, а это не так. Уют домашний! Я всю жизнь к этому чувствителен, поскольку рано остался полусиротой. Мама умерла в тридцать седьмом…
— Расскажите, пожалуйста, немного о ней.
— Моя мама, Нина Николаевна Андронова, родилась на Волге, в купеческой семье. У нее еще в детстве обнаружился дивной красоты голос. При этом у мамы был неукротимый темперамент. Очевидно, поэтому ее рано выдали замуж, в шестнадцать лет она уже родила моего брата.
— За кого же ее выдали?
— Он был коллекционер, коммерсант. Дома у них висела люстра из Версаля. Чаще всего он спал.
— ?!
— Он любил спать. После революции убежал за границу, бросив молодую жену. Но мама не унывала. Шаляпин подарил ей книгу с дарственной надписью: “Милому весельчаку Нине Николаевне Андроновой на хорошую память от пропащего артиста Федора Шаляпина”. Мама пела с Шаляпиным на одном из его последних концертов в России. Ну, не вместе с ним пела, а в те паузы, когда он отдыхал за сценой. Шаляпин посоветовал ей ехать в Москву учиться. Здесь она встретилась с папой, и начался роман, который закончился моим появлением на свет.
Моя родина — Арбат, Новодевичье, Кисловские переулки… Без них я бы умер, наверное. Я родился в роддоме на углу Калошина переулка. Оттуда меня с мамой увезли на Большую Молчановку рядом с Собачьей площадкой. Сюда тетя Оля принесла простыни Антона Павловича, ставшие моими пеленками. Господи, сколько было в моей жизни добрых предзнаменований, но — увы — жизнь вышла как жизнь… Вскоре я перекочевал в бельевой корзине — коляски не нашлось — в дом папы. Это на углу Малого и Нижнего Кисловских переулков, он до сих пор стоит. Сейчас это Собиновский переулок восемь дробь два. Недавно я приходил туда. Поклонился и помолился тем стенам, где была наша спальня, где отец, мать, тетя Оля сидели в большой гостиной… Поклонился их душам и ушел.
— Вас успели крестить до того, как стали разорять храмы?
— Да, меня крестили в церкви вскоре после рождения, тетя Оля была моей крестной матерью. А назвали Владимиром в честь Владимира Ильича. Все претензии — к моему отцу. У него было сложное отношение к Ленину.
— А какое у вас первое детское воспоминание?
— Первые мои воспоминания слуховые — это оперные арии. Репетиции шли у нас дома. Были и Козловский, и Лемешев, кого только не было… Потом я чуть подрос и подпевал Обуховой в ложе дирекции. Это был конфуз. Дома у нас висел портрет Марио Батистини с надписью дарственной отцу. Отец жил сценой. Сам гримировался великолепно. Он прошел выучку блестящей немецкой оперной школой, исполнял в Германии первые партии.
Отца приняли в партию, когда началась война; до этого он считался сочувствующим. Он верил… Помню, первое мое подпитие было еще мальчишкой, я пришел пьяный в семь часов утра, потом проснулся. Ну, думаю, сейчас мне будет… А отец брился в этот момент. Он увидел, что я проснулся и сказал слова, которые я запомнил на всю жизнь: “Сын мой, мы мучились — я, тетя Оля, мы все, мы верили в то, что наши дети будут жить более счастливой, более разумной жизнью. Мне стыдно за тебя”.
— Вы рано ощутили фамильную ответственность — за память, за то, что надо как-то соответствовать…
— Я все время ощущал тяжесть фамилии. Всю жизнь испытываю даже не трепет, а нечто большее: ты должен быть человеком в полном смысле. Лучше бы чего-нибудь попроще… Но не надо быть фарисеем. Идеальных людей очень мало. Мы совершаем большие и малые нехорошие поступки, иногда гадкие. Мы люди, мы человеки…
Когда я уходил на фронт, отец сказал: “Ты ничего не поймешь в моем архиве, если не станешь образованным человеком…” После войны я закончил ГИТИС с отличием. Принимали меня без всякого блата, и, когда приняли, профессор Стефан Стефанович Мокульский позвонил тете Оле и сказал, какие коварные вопросы я преодолел: театр эллинов, ранний и поздний Шекспир, своеобразие постановок “Последней жертвы” в Театре Советской Армии и во МХАТе.
— В детстве вас, наверное, учили музыке, пению?
— Пытались, но ничего не вышло. Я был страшно непоседлив. Меня сплавили в хореографическое училище, но я и там не ужился — носился по этажам, ломал мебель. Даже для балета я оказался слишком неугомонный.
— Так что характером вы в маму, наверное?
— Да, она меня носила, когда пела Недду в “Паяцах”, поэтому Леонкавалло у меня в крови. Когда мамы не стало, мне было тринадцать лет. И вот в таком трудном возрасте я оказался на попечении тети Оли. Отец был занят. У тети Оли я часто ночевал, кормился, оттуда ходил в школу… Когда мы оставались одни, тетя Оля читала мне “Каштанку”.
Помню огромный стол. Наверное, длиной метра три. Тут были шумные застолья. Счастье находиться в дружной семье! Приходил Сергей Михайлович Чехов с женой Валентиной Яковлевной, Качалов, Анастасия Ивановна Зуева…
— Я еще успел на сцене ее увидеть.
— А я с ней водку пил. Она была очень добрая.
— Имя Чехова в доме часто звучало?
— Если сказать, что “да, часто” — это будет неправдой. Сказать, что редко — тоже не то… Чехов был в атмосфере дома. И это была неутихающая боль для тети Оли. Помните, когда Бунин читал ей первый вариант своих воспоминаний о Чехове, она потеряла сознание.
Тетя Оля не говорила об Антоне Павловиче просто так. Только когда сама жизнь, поступки, обстоятельства делали естественным воспоминание о нем. Вместо ответа я бы вам показал портрет Чехова, который висел у тети Оли, но надо лезть, доставать… Это фотография увеличенная. Там у него удивительные глаза, большие. Там читается весь его сложносочиненный духовный мир. Он стоит на фоне двух кувшинов для собирания воды, у стены ялтинского дома.
Как-то еще мальчишкой я ночевал у тети Оли в огромной столовой, на огромной тахте, из-под двери ее спальни виднелся слабый огонек. Вдруг дверь приоткрывается: “Ты слышишь?..” — “Что такое?…” — “Кто-то ходит в передней…” А там дверь отходила, и от движения воздуха, от сквозняка замок постукивал. “Кто ходит?..” — испуганно повторил я. “Да иногда ходит…” И тетя Оля посмотрела на вот эту самую фотографию Чехова.
— Она была религиозна?
— Над кроватью тети Оли, над изголовьем, висела икона Божьей Матери. Всегда отмечала день своих именин, день святой Ольги. Благодаря тете Оле у меня на Рождество всегда была елка. Даже когда запрещали, у нас были и елка, и свечи. Доставали потускневшие от времени, но еще блестящие шары, делали игрушки из ваты, клейстером из крахмала изображали морозный наст.
На Пасху тетя Оля ходила в церковь. Когда была еще мама жива, посылала нам с кем-нибудь куличи освященные. А у нас отец разрешал их ставить только под маленьким красным флажком. Отец был в Союзе воинствующих безбожников. При этом он жутко жалел, что влез в это.
В Москве еще теплились какие-то церквушки, и мы, мальчишки, туда пробирались, совали свой нос, ничего не понимая. Наши души не были приспособлены к пониманию того, что происходило там. Мы уже были нехристи коммунистические. У нас в душе было много дурного.
Как-то я пришел с пионерского сбора и порубил топором древние псковские иконы. Вот такой я был пионерчик. Причем иконы к тому времени уже лежали в сундуке, никому не мешали. Отец подскочил ко мне, бледный, чуть не огрел этим же топором, а потом повалился в кресло и долго сидел так, закрыв лицо руками.
— Что это было с вами — затмение или?..
— Дима, дорогой, не знаю!.. Вот откуда я пришел к вам, с каких страшных оврагов выбрался… Представьте, каково было со мной тете Оле.
Однажды на Новодевичьем, у могилы Чехова — а там, как сейчас у могилы Высоцкого, собирались разные “знатоки” и судачили — я наслушался разного вздора про тетю Олю и тут же поехал к ней с допросом. Это был тяжелый разговор. Она не оправдывалась. Говорила со мной как со взрослым.
— А судачили в основном, наверное, о том, что “бросила”, “оставила”…
— Я не хотел бы это повторять. Но были и другие обвинения, более детективного, что ли, толка… Я колебался, когда писал книгу, но удержался — решил, что пусть это умрет вместе со мной. Я и книжку-то эту не хотел писать. Но чрезвычайные обстоятельства, о которых я тоже не буду говорить, вынудили меня.
— Я понимаю, что это был какой-то знак свыше…
— Нет, не знак свыше. Но это была железная необходимость… Поэтому мне так важно издать свои воспоминания. Я был уже в шаге от этого, подготовили книгу к печати, она должна была выйти осенью, но спонсор лопнул. Все провалилось в тартарары. В наше время так трудно найти человека, который понимает важность такой книги… Я думаю, стоит объявить через вашу публикацию, что если найдется спонсор, то я готов буду одарить его бесценными семейными реликвиями.
— Мне кажется, это уж как-то слишком.
— Ничего, я готов на это. У меня есть уникальные автографы, и я готов человеку, который подставит мне плечо, без всякого сожаления что-то из этого отдать. Себе оставлю фотокопии, я уже не в том возрасте, чтобы дрожать…
— Думаю, что все-таки это должны быть экспонаты музея Чехова или
Бахрушина.
— Ну, это отдельный разговор.
— А какое отношение было к Ольге Леонардовне в актерской среде?
— Святое. Я сейчас говорю о втором поколении МХАТа. Тетя Оля была мерой культуры, интеллигентности. Потрясающая внутренняя свобода. К тому же с ней было интересно. Она была устроена широко: знала основы рисования, музыку, историю, литературу, два языка. В семье, где она росла, были дни, когда говорили только по-немецки или только по-французски.
— А у вас как с немецким?
— Слабо. Я уже стопроцентно русский. Но вот один пример отношения к тете Оле. Как-то в конце сороковых годов я провожал тетю Олю после концерта в Колонном зале, и нам навстречу попались Василий Александрович Орлов и Петр Чернов, тогда еще довольно молодой актер. Они поклонились и сняли шапки. Был достаточно крепкий мороз, а они так и говорили с тетей Олей без шапок. Это меня поразило.
— В этом снимании шапок был пиетет, уважение к возрасту и заслугам?..
— Да нет, не об этом речь. Она была доброносна, понимаете? Это не мое мнение, а мнение всех, кто с ней общался. Сколько она людям сделала добра — это одному Богу известно…
Вот сейчас улечу памятью в Гурзуф, но потом вернемся… В Гурзуфе я провел несколько лет перед войной. И обязательно те, кто приезжал туда, шли к чеховскому домику. А мы жили в этом домике. И вот, помню, около синей калитки часто стояли люди. В основном молча, посмотрят и уйдут. А были люди, у которых боль была, у них что-то не сложилось в жизни, им надо было поделиться. Они заглядывали, спрашивали: “Есть кто-нибудь?” Обычно из дома посылали меня, чтобы сказать, что никого нет. Может, опасались зевак или сумасшедших, не знаю. Из-за этих частых и неожиданных визитов мне приходилось весь день париться в штанах, а хотелось — юг все-таки и я мальчишка — бегать в трусах. Поэтому я, боюсь, был не очень вежлив, исполняя просьбу взрослых… Но если Мария Павловна или тетя Оля слышали, что у человека какая-то просьба или беда, они сами выходили, усаживали его, наливали чай, если нуждался — денег давали. Если какая-то серьезная история, то записывали адрес и перепоручали потом дело Москвину, который стал депутатом Верховного Совета. Или обращались в дирекцию театра, чтобы именем театра помочь такому-то человеку.
— Вы так сказали про “улечу в Гурзуф, а потом вернемся”… Там остались какие-то особенно счастливые воспоминания?
— Гурзуф — самая безмятежная страница моего детства. Окошко на море, простор, тетя Оля подстригает розы… Рано утром мы ходили купаться. Мы с ней заплывали очень далеко. Как она была спокойна в таком удалении от берега! А ей было уже семьдесят лет!..
Мне подарили “лейку”, и я снимал диафильмы. А тогда рядом, в “Артеке”, жили испанские дети. Наша бухта наполнялась по вечерам шумом голосов, жгли костры, пели песни. И Мария Павловна тут была счастливая, и тетя Оля, все было молодо, зелено, и я веселился.
Один “фильм” мы сняли о событиях в Испании. Тетя Оля изображала Пассионарию, литератор Николай Дмитриевич Волков — диктатора Франко, Мария
Павловна — испанскую крестьянку, а мой отец — старого испанца.
Вот еще на тему моря. Отец рассказывал мне, как плавал наперегонки с Чеховым. А я раньше не мог об этом написать. Чехова принято было считать немощным. Юрий Яковлев в “Насмешливом моем счастье” сыграл Чехова одинокого, затюканного жизнью, больного. Какие тут перегонки!
— А как день рождения Ольги Леонардовны отмечался?
— Но это уже было в Москве, ведь день рождения у нее в конце сентября. Обычно приходила литературовед Елизавета Николаевна Коншина, ближайшая приятельница Софья Ивановна Бакланова, Сережа Чехов со своей милой супругой Валентиной Яковлевной, Николай Владимирович Волков… Обязательно был Володя Дмитриев, главный художник МХАТа. Потом большой круг актеров.
Стояла, конечно, водочка. В большом хрустальном бочоночке — такой напиток: шампанское, коньяк, апельсины…
Нет, я не мастер рассказывать. До неутомимого Виталия Вульфа мне далеко. Кстати, он недавно рассказывал о том, как в Америке его попросили прочитать специальную лекцию о Книппер-Чеховой. Он не ожидал, что столько придет людей. Пришли актеры, и известные и молодые, и он им говорил, что Книппер-Чехова была идеальной чеховской актрисой.
Она же переиграла все чеховские пьесы. В ней есть добрая порция и Нины Заречной, и Аркадиной, и Раневской, и Маши Прозоровой, конечно. А главное — нота, интонация Нины Заречной: нести свой крест…
— С терпением…
— Да, терпение — это и чеховская тема, и тети Оли, ее жизни, ее мироощущения. Кто-то думает, что жизнь актрисы это сплошные танцы, посиделки до утра. А жизнь у нее была очень тяжелая. О ней, как об актрисе, есть книги, но ни из одной из них нельзя толком узнать, что у нас была за семья, кто были наши предки — немцы или евреи?.. Поэтому ходят самые безумные легенды.
— После чтения многих мемуаров остается ощущение, что родные Чехова так и не приняли сердцем Ольгу Леонардовну.
— Да, такой осадок чувствуется. Тете Оле было обидно.. Нет, не то слово, она была выше обид… Но это стало для нее памятным случаем: когда Иван Павлович, наиболее уважаемый всеми родными брат Антона Павловича, не пришел на их свадьбу в Москве.
— А они его звали?
— Чехов у него переодевался. Иван Павлович вместе с Чеховым договаривался со священником о венчании. И — не пришел.
— А ваш отец был конечно же…
— Мой отец был шафером.
— А почему же не пришел Иван Павлович?
— Здесь очень больное место… Сергей Михайлович, сын Михаила Павловича, в воспоминаниях как доходит до свадьбы Антона Павловича, он как бы спотыкается. Никто из Чеховых, кажется, не ожидал этого брака.
Почитайте письма Антона Павловича к тете Оле. Он же объяснялся как Ромео, как взрослый Ромео, я не боюсь этого сравнения. Почитайте письма, почувствуйте горький привкус этой любви. Ведь эта любовь была изначально обречена. И Ольга Леонардовна знала, что Чехов болен, и сам он, как врач, все понимал. Станиславский выразил суть этого запоздалого союза в письме, присланном Ольге Леонардовне после смерти Чехова. Он писал — благодаря вам Чехов пробыл меж нами еще несколько лет. Он, который так нуждался в красоте…
— Владимир Владимирович, а…
— Подождите, я тяну сейчас одну линию незаметно для вас. Чехов просил актера Вишневского собрать после церемонии всех родственников, которые были на тот момент в Москве, на обед. Первым делом после церкви Антон Павлович и тетя Оля приехали к моей бабушке Анне Ивановне Книппер. Вон висит ее портрет… А обед не состоялся. Везде пишется, что молодые уехали ранним поездом, потому что вроде другого не было. На самом деле это отсутствие Ивана Павловича так сильно резануло Чехова.
Я был очень дружен с Софьей Владимировной, женой Ивана Павловича. Помню, как она учила меня читать по азбуке, считать по палочкам… Софья Владимировна осталась одна после смерти Ивана Павловича. Их сын Володя погиб еще раньше. Он застрелился из-за несчастной любви к Оле, племяннице Ольги Леонардовны, будущей звезде немецкого кино. Еще мальчишками Михаил Чехов и Володя бросали жребий — кто будет ухаживать за Олей. Ну баловались просто. А потом все так страшно закончилось…
Так вот тетя Оля предложила Софье Владимировне пожить у нее на полном пансионе. И она стала жить в квартире тети Оли на Гоголевском бульваре. Когда тетя Оля возвращалась после спектакля, они ужинали вместе, а меня маленького уже спать отправляли.
— Вы часто тетю огорчали?
— Но я же говорил вам: у меня очень сложный, трудный характер. Я ранил тетю Олю такими фразами… Однажды брякнул: “А ты сама-то любила?..” Это было лето сорок первого года, когда эвакуировался Художественный театр и его стариков, актеров, “золотой фонд”, увозили. Тетя Оля пришла проститься с отцом и сказала, что похлопочет, чтобы и мне разрешили уехать с отцом. Отец вздохнул: “Конечно, лучше уехать, но мой сын не поедет и ты знаешь почему…”
А мне было шестнадцать лет, и у меня была первая любовь. Это было что-то свыше… Как-то я пришел из школы и увидел, что мимо наших окон проходит девушка. Потом оказалось, что она шла в свою школу, которая была в конце Нижнего Кисловского переулка. Я кинулся на окно, потом на второе, на третье и долго смотрел ей вслед, не понимая, что произошло со мной.
Выяснилось, что моя одноклассница знает эту девушку, они живут в одном доме. И завязался роман. Она была в десятом, я перешел в девятый класс. Ее звали Марго.
И я был так увлечен, так захвачен своим первым чувством, что не допускал мысли об отъезде из Москвы. Я не мог оставить ее одну. Я уехал собирать картошку, немцы наваливались на Москву. Семья Марго пыталась эвакуироваться, ничего не вышло, они вернулись в город. Я узнал об этом, и мне удалось на один день уехать с картошки.
Потом во время воздушных тревог я помогал родителям Марго тащить в метро персидский ковер, в нем что-то позвякивало. Может, ложки серебряные, не знаю.
В метро под Арбатской площадью, в мрачном тоннеле, мы с Марго стелили газеты, на них плед, ложились рядом и пережидали, когда немцы отбомбятся. Выходили наверх — пахло порохом, пылью, под ногами хрустело битое стекло.
Марго училась уже в мединституте, а подрабатывала маляром, я помогал ей красить, ходил на стройку. Я любил!
А тетя Оля пыталась меня урезонить: отцу уже за шестьдесят, он прибаливает, за ним нужно смотреть, и моим долгом было бы уехать вместе с ним. Но я считал себя выше этих разговоров, я был воспален своей любовью, всей тогдашней жизнью с дежурствами на крышах, куда мы ходили вместе с Марго… И вот я сказал сгоряча: “Тетя Оля, а ты сама-то любила так, как я?..”
Тетя Оля не то чтобы обиделась. Она как-то не ожидала этого восклика. После этого в наших отношениях появилась взрослая серьезность.
— И вы остались в Москве?
— И отец остался. Я присматривал за квартирой тети Оли, спасал Брома Исаича и Хину Марковну.
— Те самые таксы?
— Ну не те, конечно, что при Чехове, но с такими же именами. Был такой выводок: Мейерхольд взял одну, мы взяли мальчика Тапи, а Брома и Хину забрала тетя Оля. И вот я спасал их от блох, керосином протирал, ходил по столовым, брал объедки в бидон, таскал им на Гоголевский бульвар. Но лай псов там не смолкал, они все равно голодали. Первым умер Бром, и я похоронил его на том же бульваре. А Хинка еще пожила… А потом я ушел на фронт. Минометчиком, на Калининский фронт.
…На Марго я женился в сорок четвертом, когда меня по болезни отпустили на семь суток в Москву. Скромный свадебный стол устроила у себя тетя Оля. Благословила нас кулоном с золотой чайкой — его подарил Станиславский Чехову.
Но, как говорила тетя Оля: “Разве любить — значит быть счастливой?..” Первой любовью Марго был не я, а того парня-танкиста сильно покалечило на фронте. Он не хотел жить, узнав о том, что она вышла за меня. Срывал бинты, отказывался от еды… Его звали Саша Карахан. Они с Марго вместе в Тифлисе учились в школе. Сашины родители умоляли родителей Марго повлиять на дочь: если она не станет его женой, то он наложит на себя руки.
Мы с Марго пришли снова к тете Оле. Марго сказала ей: “Володя — это навсегда, а тут жизнь калеки на волоске…”
В таких случаях советов не дают, мы долго пили чай и почти без слов сошлись на том, что Марго должна быть с Сашей.
И опять остался один. Дима, вы не представляете себе, что такое быть сиротой на пороге жизни, на взлете! Я оказался в пустой квартире…
— А отец?
— Он умер через месяц после моего ухода на фронт. После работы я приходил домой и оказывался среди теней. Однажды я разрядил ТТ в дверь спальной комнаты.
Мы все были контуженные. Есть какой-то фильм известный, где с войны приходят такие красивые, благополучные ребята, будто они не убивали, не проливали кровь. Я бежал с экзамена в ГИТИСе, не выдержав вида благообразных чистеньких мальчиков и девочек, только закончивших школу. У меня после контузии болела голова, глаза, я был не в порядке. Вот сейчас на старости лет заикаюсь — видимо, оттуда ниточка тянется, с войны.
— А что было после ГИТИСа?
— Я подрабатывал в газетах — то в “Литературке”, то в “Труде”, то в “Комсомолке” на побегушках, потом двадцать лет в одной морской газете. Пропахал весь Таймыр и Ямал в поисках экспедиции Русанова, всю Арктику вдоль и поперек. Моряки меня иногда даже радиограммами вызывали, чтобы я разобрался, заступился.
В 1950 году я пережил подлинное потрясение, когда наша сотрудница по имени Капа не выдержала режимной журналистики и ушла работать в школу, сказав оставшимся, что врать больше не может.
Я пережил эту историю так остро, что сразу дала знать о себе фронтовая контузия. Но когда я вышел из этой полосы — будто заново родился. Чеховская теория малых дел открылась мне в какой-то первозданной мудрости.
* * *
Не беседа, но небольшие отрывки из воспоминаний Владимира Владимировича вышли в газете2 после Нового года. Мы, наивные, стали ждать результата — то есть появления спонсора или издателя. Но телефон молчал. Было ощущение, что весь тираж газеты кто-то украл. Мемуары человека, воспитанного в доме знаменитой актрисы, впитавшего в себя традиции и легенды Чеховых и Книпперов, видевшего рядом весь цвет отечественной театральной культуры, — получалось, что такие мемуары никого не интересовали3.
Чтобы припомнить, как жила тогда страна, достаточно перевернуть ту старую газетную вырезку. На обратной стороне на полполосы — реклама оружия Ижевского завода: “Пневматический пистолет, одноствольное ружье, многозарядное помповое ружье… Приглашаем к сотрудничеству оптовых покупателей”.
“Никто не звонил?” — в который раз с надеждой спрашивал Владимир Владимирович. “Никто…”
Я был смущен неудачей и стал реже бывать у Владимира Владимировича. Однажды он позвонил мне и попросил зайти. Я сказал, что дежурю сегодня по номеру, но обязательно зайду вечером. Думал, что появились какие-то новости с изданием книжки. Когда пришел, то сразу заметил, как тяжело, астматически дышит Владимир Владимирович. И заикался сильнее обыкновенного, и печаль стояла в глазах. А глаза у него были детские, удивленные, но удивленные от обиды и от того беспомощно-грустные, будто в них застыл вопрос: “За что меня обидели?..”
Он провел меня в комнату, достал из ящика стола что-то завернутое в замшевую тряпочку. Развернул ее и положил мне на ладонь портсигар. Я вопросительно посмотрел на Владимира Владимировича.
Он вздохнул, часто-часто заморгал глазами. Взял меня за локоть:
— Этот портсигар подарила мне тетя Оля, когда я уходил на фронт в сорок втором. Он спас мне жизнь. Я его носил на сердце. Осколок ударил, видишь — вмятина…
Я стоял опешив, а Владимир Владимирович завернул портсигар в тряпочку и снова подал мне. Я забормотал что-то про семейную реликвию, про то, что я не имею права брать такие вещи…
— Бери, бери. Пусть будет у тебя… Ну что — кофе?.. А конфеты? Вот возьми, голодный небось…
Я действительно в тот день устал, но, спрятав в нагрудном кармане портсигар, откланялся. Только на улице, на свежем воздухе, вдруг подумал: что же я делаю? Взял у старика реликвию, а он, может быть, под настроение мне ее отдал. Завтра будет другое настроение. Или родственники возмутятся — такую вещь отдал человеку с улицы.
Вспомнилась почему-то Марго, которой я никогда не видел, и слова Владимира Владимировича: “Счастливее, чем в сорок первом году, я уже никогда не был…” Потом была Ладога, Калининский фронт, взвод пешей полковой разведки, подрыв на мине, контузия — должно быть, тогда портсигар и выручил…
Я шел по ночной Москве, потом ехал в электричке, проверяя поминутно, на месте ли портсигар. Вот, думал, сидят вокруг меня люди, так много усталых, измученных за день людей, для которых чеховская эпоха и сам Чехов это что-то невероятно далекое, навсегда ушедшее, а я везу в кармане портсигар Ольги Леонардовны.
Когда-то роскошный, он еще хранил остатки блеска по бокам, но крышка была истерта и тускла, на ней была вмятина от какого-то тупого удара…
Вернувшись домой, я достал из кармана холодный портсигар, положил в стол. “А что бы на все это сказал трепетно совестливый Юрий Николаевич Скобелев”, — думал я. Сказал бы, конечно, что этой вещи место в музее.
До глубокой ночи мы сидели с женой на кухне, советовались, что делать с портсигаром. Решили, что надо отнести его обратно Владимиру Владимировичу. Нельзя пользоваться добрым порывом старого человека.
Не помню, что я говорил на другой день Владимиру Владимировичу. Помню, что он молча слушал меня, и глаза у него были больные — не плакал ли он ночью? Портсигар принял обратно. Я спросил на прощанье, не обидел ли его мой поступок. Владимир Владимирович устало покачал головой. Разговор не клеился. Он пожал мне руку. Я сбежал во двор. Почему-то думал, что вот отдам портсигар и станет легче.
Больше мы не виделись.
В 1996-м, в какой-то праздник, я набрал его номер, чтобы поздравить, а молодой женский голос сказал, что я опоздал с поздравлениями.
Ноябрь 1994-го — ноябрь 2009-го
1 Скобелев Юрий Николаевич (13.07.1939—6.10.1999) — уроженец деревни Каменка Межевского района Костромской области. Выпускник историко-филологического факультета Архангельского пединститута имени М.В.Ломоносова. С июня 1980 года и до конца жизни был главным хранителем Дома-музея А.П.Чехова в Ялте.
2
Д. Шеваров. Последняя любовь Чехова. “Комсомольская правда”, 25 января 1995 г.3
К счастью, спонсор потом нашелся и книга вышла осенью того же года: В. Книппер. Пора галлюцинаций. М., 1995. — 464 с.