Стихи. Вступительная заметка Александра Ревича
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2010
Корней Иванович Чуковский, частый собеседник Петра Семынина, в одном из своих писем к нему говорит:
“Дорогой Петр Андреевич!
Оказывается, я очень болен и завтра меня увозят в больницу. И все же мне хочется на прощание сказать Вам, что я с восхищением прочел Ваши стихи в “Огоньке”. Какой свежий, своеобразный голос, чистый, ненапряженный. Как поэтичен (и в то же время самобытен) каждый образ. Простите, что пишу неумело и коряво, и через силу, но не могу уйти, не поблагодарив Вас за эти стихи”.
Да, Петр Семынин, так мало печатавшийся при жизни, был любимым поэтом К.Чуковского и всей его семьи и высоко оценен С.Маршаком, М.Исаковским и
А.Твардовским, с которыми дружил много лет. “Скромный” — говорили о нем, а он, не будучи гордецом, обладал чувством собственного достоинства и ничего ни у кого не просил. В те далекие годы поэты полупечатные и совсем непечатные зарабатывали на хлеб в разных редакциях разных издательств, переводя по “подстрочнику” стихи разных народов, языков которых никто не знал. Так возникали классики вроде Джамбула и Сулеймана Стальского, а сочиняли этих классиков будущие классики русской поэзии — Семен Липкин, Арсений Тарковский, Варлам Шаламов. Переводили, “чтоб жить”, и Борис Пастернак, и Анна Ахматова, и Николай Заболоцкий. И тяжело больной, полуслепой Петр Семынин. И я, их младший собрат. Была в издательстве “Художественная литература” заведующая редакцией литератур народов СССР Александра Петровна Рябинина, всеобщая кормилица, всем давала, по возможности, работу.
Там и доводилось встречаться с Петром Андреевичем, менее всех преуспевшим в публикации своих замечательных стихов. Как музыкально звучит:
Прося пустить его, как деда, в кухню…
Чудесней слово первое ребенка…
С рыданьями мешалась брань,
В подвале ж темном у окошка
Цвела безропотно герань…
Александр РЕВИЧ
С рыданьями мешалась брань,
В подвале ж темном у окошка
Цвела безропотно герань.
Дитя окраинного люда —
Модисток, прачек, бедноты, —
Она, не обещая чуда,
Дарила тихие мечты.
Я вижу: мать весенней ранью
Стоит, задумавшись, одна
Над свежеполитой геранью,
О чем-то грезя у окна.
Апрельским розовым сияньем
Ее лицо озарено
Как будто сном-воспоминаньем
И словно чуточку хмельно.
За это детское виденье
Я приношу как сердца дань
Тебе свое благодаренье,
Полуопальная герань.
* * *
И дерево в цвету, и облако, и птица,
И жук в усах, как старый сечевик,
И дождевая капля-озорница,
Сбегающая вдруг за воротник, —
Всё — чудо, всё — от паутинки тонкой
До млечных жерл, дымящихся во мгле,
Но всех чудес прекрасных на земле
Чудесней слово первое ребенка.
Гроза
Вначале тополь кинулся к окну,
Прося пустить его, как деда, в кухню,
Когда, в три неба молнию загнув,
Косматый гром над самым домом ухнул.
Потом и небо, и земля, и день,
И все, что мчалось мглы и воя комом,
Вдруг захлебнулось в яростной воде,
Ударившей из медных трещин грома.
И только старый тополь за окном,
Один, как Ной, оставшись во вселенной,
Едва прикрыт бобыльим зипуном,
Просился в кухню, кланяясь смятенно.
Оттуда пахло хлебной тишиной,
И небоглазый — лет пяти — мальчонка,
Бесштанный, перепачканный золой,
На подоконнике сидел тихонько.
Он улыбался смутно, как во сне.
Потом привстал и тоненькой рукою
Отдернул вниз задвижку на окне
И распахнул его навстречу вою.
Вот это было весело, когда
Совсем-совсем озябший старый тополь
Ввалился в кухню, испугав кота,
И — весь в дожде — залопотал, захлопал.
Но мальчика, промокшего до пят,
Уже в постель тащила мать, ругая.
А буря, злясь, что хлещет невпопад,
Над кухней грохотала не смолкая.
Большой конь
Серебряный, с могучими боками,
В сиянье блях и кованых колец,
Меча подковами звенящий пламень,
Он шел как лошадиный Ахиллес.
Дуга, должно быть, гнутая медведем
На спор с косматой братией в лесу,
В цветущих маках и горячих медях
Венчала богатырскую красу.
А на мешках с мукой лежал парнишка,
Насупленный, с цигаркою в зубах.
В его ладонях трепыхалась книжка
Безкорешка, в чернильных синяках,
Похожая на курицу рябую;
Но он, слюнявя бережно листы,
Разглядывал ее, как золотую,
Где всех людей записаны мечты.
И конь и снасть невиданных размеров
Мне подсказали автора страниц:
Я даже пенье услыхал Гомера
И ярый гром военных колесниц.
Я увидал богов, прекрасно-диких, —
Веселых плутов, бабников лихих
И их отцов — поэтов ясноликих,
Второй вселенной сделавших свой стих…
Но тут парнишка, выплюнув окурок,
Засунул книжицу свою под кладь,
А я успел прочесть на корке бурой:
“Автомобиль и как им управлять”.
Купание коней
Солдаты голые верхом
На жеребцах въезжают в воду
Речным холодным серебром
До глаз окаченные с ходу.
На утренней воде слышней
Возня и хохот за кустами
И ржание больших коней
С кавалерийскими хвостами.
И если подойти к реке
Покосом, где кустарник реже,
Увидишь их невдалеке
Во всей красе лихой и свежей.
Окашивая жаркий луг,
У копен бабы то и дело
На речке взглядывают вдруг
Из-под платков с усмешкой смелой.
А там, сверкая голизной,
Под сень черемух, как под лавры,
На берег-луг в цветы и зной
Из вод выносятся кентавры.
* * *
Июль валяется, что конь
На пойменном лугу заречном.
А на барже поет гармонь
О чем-то грустном и сердечном.
Солдат на палубе пустой
Один печально тешит душу,
Но плач гармони над водой
Вдруг переходит на “Катюшу”.
К нему из летнего жилья
Выходит женщина босая,
Развесив мокрый ком белья,
Она на лавку села с края.
Солдат со всех своих ладов
Пустился сыпать плясовую,
Он что-то припевал без слов
И топал в пол напропалую.
Баржа прошла, и ветер смыл
Хмельных ладов разноголосье,
А я, завидуя, следил,
Пока она не скрылась вовсе.
Чему завидовал? Всему —
Любви, реке, игре солдата
И невозвратному тому,
Что пережил давно когда-то.
* * *
Соловьями сад прострелен —
С ночи не передохнули,
По кустам, по стеклам — трели
Как серебряные пули.
Из росы они, из света,
Из любви и наважденья;
Ты лежишь в траве нагретой
И вдыхаешь пыль цветенья.
Веки влажные прикрыты,
Лоб обвит косою длинной.
Ах, как сладко быть убитой
В перестрелке соловьиной.
Черный лебедь
В.Субботину
Черный лебедь из Тасмании
Пьет вечернюю звезду,
Черный лебедь в чинном звании
Экспоната на пруду.
Между родичами белыми
Плыл он призраком ночным
И, дробя звезду несмелую,
Пил по каплям золотым.
Черный лебедь из Тасмании,
Ах, как в детстве грезил я
Островами, талисманами,
Свистом дикого копья!
Синий берег пел, разбуженный
Фосфорической волной,
Пряной ночью звезды южные
Разгорались надо мной.
Птицы розовые стаями
Опускались на песок…
Только грезы те истаяли,
Берег синих снов умолк.
И тоску мою заманивать,
Лебедь, нечем уж туда.
В дорогой твоей Тасмании
Я не буду никогда.
Не отправлюсь той дорогою,
Где волны жемчужный смех.
Там друзей моих с пирогами —
Черных — выморили всех.
Всех огнем и злобой начисто.
Королевский адмирал
Там мечте моей ребяческой
Пулей сердце разорвал.
Как звезду, воспоминания
Раскачал ты, на беду,
Черный лебедь из Тасмании,
В зоопарке на пруду.
* * *
Зима взялась ковать декабрь всерьез.
Чтоб не ронять своей фабричной марки.
Мы под Москвой. На улице мороз.
Я у окна листая том Петрарки,
А в десяти шагах среди берез,
Как у седых колонн церковной арки,
Стоит Лаура, тихая от слез,
В цветном платке и с ведрами доярки.
Метель
Мутится разум февраля:
В дыму заборы и строенья,
А на проспекте тополя,
Как факельщики — привиденья.
И над кабинами машин
Встают от ужаса седины;
Дым от ушанок, плеч и спин,
От тумб, от всякой чертовщины.
И, как навязчивая мысль,
В белесой мгле дуга трамвая
Все вспыхивает где-то близь,
В бессилии изнемогая.
Но ты не думай, что зима
Вконец рехнулась — без просвету, —
Ей иногда сходить с ума
Немножко надо, как поэту,
Чтоб в озарении затем
Увидеть мир слепяще-новым
И утром брызнуть в души всем,
Как чистым, первородным словом.