С таджикского. Перевод и вступительная заметка Ивана Машина
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2009
Амин Сайдулло — поэт, прозаик. Родился в 1947 г. в кишлаке Носир Хисров Курган-Тюбинской обл. Таджикистана. Окончил Душанбинский ун-т, опубликовал монографию о творчестве Носира Хисрова и Бедиля, два поэтических сборника в жанре рубаи.
Живет в кишлаке Носир Хисров.
Машин Иван Иванович — поэт, прозаик, переводчик. Родился в 1938 г. в с. Зелено-Дмитриевка Рязанской обл. Окончил Высшие литературные курсы. Автор 3 поэтических сборников и 2 книг прозы. Перевел книги таджикских прозаиков У.Кухзода и О.Сорбона, поэта С.Амина, а также таджикский детский фольклор. Лауреат конкурсов на лучший перевод газелей Саади и Хафиза. Живет в г. Сочи.
От переводчика
Встречи были похожими. В тот раз Сайдулло Амин стоял в тени своего дома и ножом, вроде кубинского мачете, обрубал ветви тутовника.
— А-а, вовремя, — сказал он. — Есть поговорка: старики поспевают к плову, джигиты — к работе.
Он выглядел прямо-таки живописно: прокопченный до черноты, на голове красный платок, штаны в широкую светло-зеленую полоску по белому закатаны до колен, ноги в глине. Снова с радостью вижу эти черные глаза, словно родники под солнечным берегом.
Здесь мне все знакомо: опожаренный зноем широкий квадратный двор, обнесенный дувалом с зеленым частоколом из миндального дерева, внутри плотный навес из виноградника, пасека, крепкий дом под шифером справа и глиняные пристройки слева от двери, ведущей на улицу; над головой шумит столетняя чинара, под которой привязаны корова и полугодовалый бычок. Пахнет кизячной гарью, парным молоком и прожаренной пылью. С чинары покрикивают “майнушки”, воркуют дикие голуби, откуда-то с полей доносится голос репродуктора, и только от пепельно-сизых гор, хорошо видных поверх дувала, нисходит многодумное молчание.
— Вот так провожу воскресные дни, — говорит Амин. — Решил сложить домик, чтобы писать в нем свои рубаи и никому не мешать.
— Не глядя, он ловко хлопает по мокрому носу бычка.
Мы готовим себе под чинарой место для отдыха. Амин черпает из хауза воду, я поливаю пыльную площадку. Через несколько минут образуется чистая корка — суфа готова. Стелем коврик и пьем чай.
— В кишлаке мне всегда пишется легче, чем в городе. — Амин морщит лоб. — Еще Пушкин говорил: для поэзии сердечное спокойствие нужно.
— Служенье муз не терпит суеты?..
— Да, да, здесь, не поверишь, — он хитрит — это видно по глазам, — каждая травинка одно рубаи да знает.
— Этот большой дом видишь? — без видимой связи говорит Амин. — Он построен вот этими руками.
Руки у него темные, потрескавшиеся, узловатые, словно корни горного дерева. Такими руками построены дома, возделаны поля, такими руками взлелеяны нивы и дети. Уже посажены деревья, растут дочери и сыновья, построен дом…
— Еще книгу надо выпустить, — заканчиваю я вслух.
— Советуют. И стихов наберется, но, признаться, боязно — людям душу свою предлагать боязно. Нужно ли? Иногда я говорю себе: скоро идти с горы, а что ты сделал? Где честолюбивые мечты детства? Где юность, сборники стихов? Больной человек начинает ценить каждую каплю жизни, вот и я, Амин, стараюсь чувствовать себя больным, чтобы дорожить каждым мгновением.
Детство его было бедным. Учился Амин охотно, нажимая больше на химию и физику. Хотелось стать Ломоносовым, Фарадеем. Не зря электрический свет в кишлаке впервые осветил стены его дома. Раздобыл динамо, поставил на ручье турбинку, и лампочка резанула по глазам сельчан. Мулла погрозил пальцем.
С годами приходило чувство земли, ее людей; поэзия становилась свойством натуры. Мать обладала особым даром наносить камышовой палочкой орнаменты для вышивок сюзане, хорошо играла на чанге. У нее Сайдулло перенял древние мелодии, полузабытое искусство игры на металлической пластинке. Звуки чанга, глухие, дрожащие, словно рождала сама природа: ветер, камыш, горячие трещины земли, свет солнца. В них Сайдулло впервые смутно ощутил свое первородство и дух народа.
Здесь, под этой чинарой, возникли необычные слова. Мать возилась с новорожденным у дома, когда Амин, глядя на нее, промычал первые в своей жизни рубаи:
Я вижу глинобитный двор, залитый светом,
Внутри — с ребенком мать прекрасней первоцвета,
Она, как мира вечная душа
И словно бы ее опора — дети.
Послал рубаи в журнал “Садои Шарк” (“Звезда Востока”). Неожиданно напечатали. Ходил по Душанбе в халате и сапогах, смущенный и обрадованный похвалой писателей. Кое-кто находил, что в его четверостишиях явно проступает голос Омара Хайяма. Но сам-то он знал, что давно вдохновляется Бедилем.
Очень точно, на мой взгляд, сказал в предисловии к первой книге С.Амина “Земное притяжение” известный поэт Таджикистана Кутби Киром: “В древних таджикских городах много было мастеров ювелирных украшений, ножей, гребешков, но среди них всегда выделялись три-четыре мастера, которые имели свой неповторимый почерк. Их сразу узнавали по изделиям и стар и млад. Таков почерк Сайдулло Амина в поэзии”…
В первый же свой приезд в Душанбе Амин зашел в редакцию русскоязычного журнала “Памир”, где я в ту пору работал. Там он читал стихи, играл на чанге. Влюбленный в его рубаи, я перевел для журнала первую его подборку…
После обеда мы, как и в прошлый мой приезд, собираемся на рыбалку. Пестрые от светотени, копаем землю под виноградником, ищем червей.
— Вот здесь, под миндалем, — показывает Амин, — я похоронил слепую собаку. Смешно, может, а не мог я ее выбросить, здесь зарыл. Печальная собака была — по-человечески. Весной ее могила — вся в розовых лепестках.
Он помолчал и, словно сам с собой, продолжил:
— Кто знает… Относись чище к природе, и она все вернет, а один разве выдержишь — сломаешься. А? Так же?
Пригибаясь под виноградником, идем к выходу. На улице нас буквально пришивает свет, лучи гвоздят отвесно, воздух набит тончайшей пылью, и оттого далекие горы стали белесыми, — все вокруг оплавлено и обкатано в белой реке зноя.
Амин говорит о том, как дороги ему эти места. Здесь, в кишлаке, названном именем его великого земляка Носира Хисрова, он родился и вырос, здесь сердце его опалила первая любовь. Отсюда Амин уходил учиться в университет. Но после учебы его снова потянуло из Душанбе в родной кишлак.
Природа не торопится; поэзия зреет, как яблоко на ветке.
Поэзия только тогда и становится ценностью непреходящей, когда она — продолжение дела поэта, его осязаемого участия в жизни. Как-то раз Амин сказал мне: “Старики запрещают рубить чинару: нехорошо это, говорят. А я думаю — потому, что чинару трудно вырастить… Это вековое дерево хранит память о нескольких поколениях, выросших под его кроной, и потому становится священным, как мазар”.
Мы идем полевой дорогой с полузаросшей клевером колеей, которая до боли напоминает мне родную рязанскую деревушку. Амин занят своими мыслями. Он тяжело пережил прокатившийся по этим местам огненный вал гражданской войны…
Как и в 20-е годы прошлого века, ослепленные ненавистью, шли брат на брата. Вновь горела древняя земля Мавераннахра, пылало время, корчась, свиваясь, сворачиваясь в свитки, которые, верно, прочтут на Страшном суде. В дни смуты поэт занял нейтральную позицию.
— Сплющенные пули падали в мое шурпо, но я не вмешивался, — говорил Сайдулло. — Ненависть ведет в ад…
Ему больно было смотреть на искаженные злобой родные лица, озаренные лишь мерцающим огнем выстрелов. Рушились мирные устои; дымилась горячая азийская кровь и восходила на глинистых такырах пылающими маками.
— Зачем вы стреляете друг в друга?
— Так велят бывшие партийные работники и новые хищники, которые делят богатства нашей земли. Против воли втянуты мы в эту бойню и уже не можем остановиться, ибо будем убиты…
— Тогда что же означают ныне в мире слова: дружба, братство, любовь? Или эти чувства уже не под силу человеку?..
Мне вспоминаются отблески мирного утра на лицах таджикских друзей. Мы сидим в заповеднике Тигровая балка возле потрескивающего костерка и пьем чай из бирюзовых пиалок. Над нами висит прозрачная, по-летнему сонная луна. От реки тянет сыростью, прелью бочажной травы. Тихо. Вдруг под берегом всколыхнулась вода; дрогнул один тростниковый стебель, другой, зашевелилось, закачалось сразу несколько метелок — рыба гуртуется. Вскоре голубая вода закипела: сазаны сплелись и покатились живым сверкающим медно-золотым колесом, подминая камыш и осоку. Нерест!
Я смотрю на своих помощников. Медлительный чернокудрый поливальщик хлопка Юсуфали… Рядом тонкокостный, но крепкий, надежный таксист Музафар и погруженный в себя, задумчивый, словно кузнечик, Сайдулло Амин…
И, помнится, между нами возникло удивительное чувство. Как свет. Слова не находились. В молчании мы смотрели друг на друга. И, казалось, рассыпься вся Вселенная, раскатись на угли и булыжники, а эта минута, это чувство останутся и будут жить всегда. Вечно…
Кто бы мог подумать, что я увижу лица своих друзей в обтекающей мой дом разъяренной толпе. “Руси хает? Армени хает? (Русские в доме есть? Армяне есть?) Трое суток город трясло кровавое безумие. Что же случилось? Вы защищали свой потравленный миндаль, порушенные мечети? Сквозь толщу лет слышу ваш шепот: “Нас было три миллиона, а стало пять, девяносто семь процентов территории — горы, понимаете? А отравленные ядохимикатами поля? И оттого дети — уроды? А вырубленные арчевые леса? А задыхающаяся, разобранная по арыкам, уже плоская, усыхающая Амударья?..”
— Юсуфали, Музафар, но зачем вы стреляете друг в друга?
— Вся Земля становится яблоком раздора! И борьба за каждую пядь будет все яростнее и беспощаднее…
— Или дружба, братство, любовь уже и в самом деле не по силам человеку?
— Вот он ищет новый смысл своей жизни. А его уже нет…
— Увы тебе, человече!..
На берегу Кафирнигана Сайдулло Амин грустнеет, не смотрит на свой поплавок, сидит, втянув голову в плечи. Его рубаи почти не публикуются. Не до поэзии… В наше время ему трудно отстоять право на талант, но я знаю, что и победить его невозможно.
— Неодолимо и непреложно движение к истине, к свету. И только когда иссякнет оно, по-видимому, наступит конец времен.
Мы возвращаемся без рыбы той же дорогой; солнце опускается на заснеженную вершину горы. Утомившись, присаживаемся на травянистый откос дороги. Сайдулло Амин читает мне на таджикском рубаи из своей единственной книги “Земное притяжение”. Увлекшись, он преображается: в черных глазах его появляется веселая лукавинка и вдохновенный блеск. Я отмечаю понравившиеся мне рубаи для перевода.
* * *
Он теплым был, как будто бы живой;
И удивился я, а камень мне ответил:
“Я жив великой солнца добротой…”
* * *
Но постоянно окружен учениками:
Так ветвь сухая подпирает иногда
Ветвь согнутую до земли плодами.
* * *
Меня из-под румола взглядом жгучим,
Поверь, прекраснее становится луна,
Когда выходит смело из-за тучи.
* * *
В одну минуту склеят в мастерской,
Но если сердце я разбил твое,
Могу исправить я… Я — и никто другой.
* * *
Но с тайной, уходя, придется примириться.
Мы сами поднимаем пыль ногами,
Ну, а она садится нам на лица.
* * *
Там малые птенцы всегда могли укрыться,
Сломалось дерево и, вмиг осиротев,
Над ним крутились и кричали птицы.
* * *
Прилежно подражал — напрасные труды!
Теперь во всем похож на знаменитость,
Но тень его есть тень и не дает плоды.
* * *
Внутри себя плоды таят цветы,
Так в сердце человечества восходят,
Как молодые, — старые мечты.
* * *
Старо сравнение, котел до дыр протерт, —
Но вижу: вместо дыр и рисинок прилипших —
Луну и солнце, звездный хоровод.
* * *
Как человек, исполненный ума,
Но можно зубы обломать о ту фисташку,
В которой пустоты таится тьма.
* * *
Не потому крылатым было слово,
Что перья делали из соколиных перьев…
О нет, не потому! Я повторяю снова…
* * *
Век короток ее — не страшно умирать:
Всю жизнь она из сада в сад летала,
Чтобы цветы в объятья заключать.
* * *
О том, что я наполовину сед,
Ведь были волосы черны, как ночи,
Но тьма рассеялась, и близится рассвет.
* * *
Я не спешу открыть, хоть горя не измерить,
Ну что ж, ведь и хозяйка не всегда
Посуде может склеенной доверить.
* * *
Позволь полюбоваться мне тобой…
Ты как луна в зеленом небе кроны,
Вокруг не яблоки, а звезд плодовый рой.
* * *
Знать тайны бытия, как Авиценна, счастье,
Когда бы стал я плодородным, как земля, —
Быть под ногами прахом тленным — счастье…