Перевод Маи Тарасовой
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2009
Пасков Виктор — прозаик. Род. в 1949 г. в Софии. Окончил консерваторию в Лейпциге (1976). Играл в джазовых коллективах, до 1980 г. был композитором, оперным певцом и музыкальным критиком в Германии. С 1980 по 1987 год — литературный и музыкальный редактор в агентстве София Пресс, позже — редактор и кинодраматург на студии художественных фильмов “Бояна”. С 1990 по 1992 год жил в Париже. Был удостоен множества литературных наград. В последние годы занимал пост советника по культурным вопросам в посольстве Республики Болгария в Швейцарии (г. Берн), где и скончался 16 апреля 2009 г. после тяжелой болезни.
Тарасова Мая — переводчик. Род. в 1935 г. в Москве. Окончила филфак МГУ. Работала в Инкомиссии СП СССР, в ж. “Иностранная литература”. Перевела книги болгарских писателей П.Вежинова, Б.Райнова, Н.Хайтова и др.
Быть или не быть
Было начало лета, которое в Берлине наступает через несколько часов после зимы и неизменно влечет за собой неразбериху, хаос и депрессию. Я сидел за столом и мучительно пытался произвести на свет хоть что-нибудь: будь то мысль, сравнение, сентенция…
Не получалось.
В дверь позвонили. Это был Атанас. Философ Атанас, много лет женатый на
д-ре Ульрике из клиники для душевнобольных в некогда Западном Берлине.
Он вошел, волоча за собой стул, как будто это был не стул, а старый, внезапно заупрямившийся пес.
—Я украл его из кафе “Эйнштейн”, — заявил он, водрузил стул посреди комнаты, сел на диван и закурил.
Я молча разглядывал стул. Боже мой, так ведь он не шутил. Стул и правда был украден. Вне всяких сомнений из “Эйнштейна”. Мастерская работа. По всей вероятности, начало прошлого века. Простой, элегантный, благородный темный лак на завитках спинки, тонкие, выгнутые назад ножки и потрескавшееся кожаное сиденье. Стул для размышлений и отдыха. Стул для возвышенной умственной деятельности. Стул для самоубийства, совершенного из револьвера с перламутровой ручкой, когда за окном льет дождь и падают листья.
—Как это произошло?
—Я всю ночь не могу заснуть, — пожаловался он. — Кручусь-верчусь, все чешется, в голову всякие мысли лезут. Ты же знаешь, как это противно…
—Если можно, без лирических отступлений, — попросил я. — Обратимся к фактам. Ты украл стул, и сейчас я становлюсь заложником этого стула.
—Ты не заложник — возразил он. — Заложник — это сообщник. А сообщник мне не нужен. На этот раз не нужен.
Вечерние тени медленно устраивались в углах комнаты. Со стороны Александерплац доносилась индийская музыка. Неоновая реклама “Форум отеля” то загоралась, то гасла, отбрасывая красноватые блики на стекла его очков.
—К одиннадцати утра я пошел в “Эйнштейн” выпить кофе, — начал Атанас. — Я надеялся, что там мне удастся повстречать хоть одного умного человека, с которым можно будет пофилософствовать о жизни. Человек иногда испытывает острую необходимость в таком собеседнике, с которым…
—Красивый стул, — прервал я его.
—Да. Он напоминает мне Вену. Я же тебе рассказывал? В шестьдесят восьмом я уехал в Вену жениться на Ханне. Мне было двадцать, весь мой тогдашний скарб — пальто, зубная щетка и…
—А как это связано со стулом?
—Откуда мне знать? Он мне напоминает о ней. У них есть что-то общее. Честно говоря, мне не хотелось жениться на Ханне. Ты когда-нибудь думал о роли чужой воли в жизни человека? Нет? А я вот много об этом думаю, особенно зимними вечерами, когда… что? Что, скажешь, и это лирика?
—Если это и лирика, — ответил я осторожно, — то довольно паршивая. Если же это жизнь — и того хуже.
—Видишь, какой я умный? Я хочу сказать, Ханне хотелось замуж. Через два года ей надоело, и она меня выгнала. И я ушел с зубной щеткой, но без пальто. Все лето я кормил голубей на Рингштрассе и играл в шахматы на деньги. Тогда и появилась Дорис.
—Ты выиграл у нее со счетом 8:0. Потом, если мне не изменяет память, ты пригласил ее в кафе “Захер”, где и истратил весь свой дневной выигрыш.
—Так и было. Потом я получил от нее открытку из Вестфалии со стихотворением Гейне. А в сентябре она решила, что нам надо пожениться.
—Зачем ты согласился?
—Близилась зима, а пальто осталось у Ханны. Человек постоянно совершает поступки, которые ему даже во сне не снились. Иногда достаточно кому-то хлопнуть тебя по плечу и сказать “сделай вот это и это”, и ты уже готов. Десять лет спустя Дорис решила, что нам надо развестись. Ты знаешь, где это произошло?
Я знал. На острове Барбадос. У Атанаса не было никакого желания ехать на Барбадос, где, судя по его же рассказам, его жена целыми днями читала книжки, пока он собирал камешки на пляже, недоумевая, чья зловещая воля занесла его сюда, где ничто не способно тронуть его за душу: ни пальмы, ни океан, ни камешки, ни Дорис… Через неделю она собрала чемоданы и — баста! А он, казалось бы, только начал к ней привыкать.
—Но самое кошмарное, что со мной когда-либо приключалось, — это Марион. — Атанас пнул стул, который закачался и мягко упал на пол. Потом он задумался, поднял его и снова водрузил по центру. — Она решила, что мы должны пожениться в Венеции. В ВЕНЕЦИИ! — он надул щеки и с отвращением плюнул в окно в Шпрее. — Каналы, смрад, водяные крысы, венецианцы. Голуби, которые гадят прямо на свадебный костюм. Идиоты с фотоаппаратами.
Но и это еще ничего по сравнению с Сиднеем. Я же тебе рассказывал?
Сидней — город в двадцати шести часах лету отсюда. Чтобы сэкономить, мы купили билеты от Белграда. Какой нормальный человек отправится в свадебное путешествие в Сидней из Белграда? Вместо трехсот человек в самолет набилось триста пятьдесят. В Дубае, где мы сели, чтобы подзаправиться дешевым топливом, в “Джамбо” залили столько керосина, что он не хотел взлетать. Пришлось вылить половину резервуара в пустыню. “Я же тебе говорил”, — обратился я к Марион, а она мне в ответ: “Что ты говорил? Кому ты это говорил? Что ты вообще можешь сказать?” Свадебное путешествие, а она на меня орет. В Сиднее обнаружилось, что мой багаж остался в Лондоне. Что у меня с собой нет даже зубной щетки. Рядом с аэропортом какой-то абориген продавал оружие дикарей. Марион купила мне копье и бумеранг. Свадебный подарок.
—Зачем тебе копье и бумеранг? — удивился я.
—А я знаю? Возможно, это был намек на то, что я абориген. Очень смешно. Спустя неделю скитаний по Сиднею с копьем и бумерангом Марион так распсиховалась, что купила билет на самолет до Белграда, с тех пор я ее не видел. Мы развелись в мое отсутствие.
— Стул! — напомнил я строго.
—Стул, стул! — вышел он из себя. — Стул стоял рядом с лестницей в туалет, куда его поставил какой-то неврастеник, и вообще никому до него не было дела. Вокруг столько стульев и у каждого свое место, а вот на этот никто не садится и никогда не сядет. Официанты проходят мимо, клиенты проходят мимо, писатели, газетчики, социал-демократы, министры, проходят зима и лето, чего только не происходит, а он все на том же месте, неудачник. И чем он хуже других стульев? Вот сядь на него и скажи мне: чем он отличается? Уверен, что лет семьдесят назад на нем сидел сам Томас Манн.
—Ты поэтому его и украл?
—Ерунда! Совсем не поэтому, а просто так. Какой-то там стул целую вечность где-то пылится, вдруг появляется некий тип и крадет его у всех на глазах. Просто так: встает, подходит к стулу, поднимает его медленно, очень медленно, почти брутально! — смотрит прямо в глаза официанту и еще медленнее, прямо-таки торжественно удаляется вместе со стулом. Моя свободная воля очнулась после десятилетней комы. Никто не сказал мне ни слова. Никто не вызвал полицию. Никто не закричал: клептоман! Я даже посидел на нем перед кафе минут десять. Мне казалось, они того и гляди заметят, что стула нет, станут волноваться, захотят его вернуть. Возможно, даже завяжется драка! — но он оказался никому не нужен. Абсолютная алиенация. Вот ты, хоть ты объясни мне, что не так с этим стулом?
—Чудесный стул! — неуверенно пробормотал я. — И что ты теперь собираешься с ним делать?
—А тебе он не нужен? — с надеждой в голосе спросил Атанас.
—Ни за что на свете!
—Видишь ли… Ну, я могу распилить его на мелкие кусочки и выкинуть в Шпрее.
—Не выйдет. Ты уже несешь ответственность за этот стул.
—Ответственность? — вздрогнул он.
—Да. Перед Богом.
—Пока смерть не разлучит нас?
—Ты же сам говорил, что он удобный?
—Ну ладно, всего хорошего.
Он вздохнул, схватил стул за хрупкую спинку и потащил его за собой, как безропотную дворняжку. В дверях остановился, обернулся и умоляюще на меня посмотрел.
—Ответь мне честно… Не думаешь ли ты, что правильней всего было бы…
—Нет! — ответил я жестко. — Даже и не думай, что лучше застрелиться. Уже не получится. В присутствии такого стула нельзя.
Раз ты так считаешь… — сокрушенно пробормотал он. — Все же человек иногда испытывает необходимость в умном собеседнике, чтобы с ним вот так пофилософствовать о жизни…
Биг бизнес
На западном рынке жертвы Чаушеску котируются выше, чем жертвы Тодора Живкова.
…когда миллионер Колефф позвонил, я был в депрессии. Роман о Германии тянулся, как червяк. Не шел, и баста. Не то чтобы это меня ужасало, не то чтобы меня волновал вопрос о бессмертии, но все же…
Мари беременная (живот на носу), смотрела на меня понимающими глазами и каждое утро ставила на мой письменный стол бутылку пива. Не помогало. Я рвал на себе волосы, комкал листки бумаги, создавал атмосферу гениальности — ничто не могло обмануть Мари. Ей ясна загадочная славянская душа. Она доктор славяноведения. Она читала Достоевского, черт возьми.
В ответ на депрессию Мари садилась за свой компьютер, и через мгновенье из угла доносилось — скрип, скрип, скрип, скрип, скрип, скрип… и так шесть, а то и семь часов! Свихнуться можно! — и тут вдруг звонит миллионер Колефф.
Когда на одном конце провода кто-то, кому не везет, а на другом — важный тип со ста миллионами (кто знает, сколько денег может быть у миллионера?) — разговор не на равных. “Конечно! — отвечаю. — Да, да! — польщен, господин Колефф!” — и вот я уже качу в метро от Боаси к “Инвалидам”1, меня мучает клаустрофобия, и зачем я только понадобился Колеффу?
Мари написала мне на листочке станции, как выйти из этого проклятого метро, как подняться на лестнице справа, как пройти на какую-то там улицу, потом перейти мост Александра III и, увидев “Инвалидов”, вспомнить о Наполеоне, и опять направо — и вот она та самая рю, на которой Колефф разместил свой офис.
В тот момент, когда я остановился перед розовым домом, солнечный луч пронзил клок облака, повисшего над “Инвалидами”, и мягко упал на сложную систему звонков в виде компьютера, а я стоял и смотрел глупо, я, который не умеет ввернуть лампочку.
Я бросил листок Мари и достал указания Колеффа, так как я их записал. “Нажмите цифру три, потом икс. Потом код — двести сорок девять. Помолчите, потом сообщите свое имя аппарату. Произносите четко. Дверь откроется. Консьержка-испанка. Она наберет код и откроет внутреннюю дверь. Идите налево, там мой лифт. Набирайте такой-то код. Войдите в лифт, дотроньтесь пальцем до кнопки. Не нажимайте, это фотоэлемент. Пятый этаж. Все просто”.
В стеклянной будке с остекленелым лицом помпезно восседала консьержка-испанка. Буэнос диас, сеньора, сказал я. Она посмотрела на меня косо. Что-то нажала. Металлическая тарелочка выскочила передо мной. Я положил на нее членский билет Союза писателей. Консьержка вертела билет, разглядывала фотокарточку, изучала взглядом мои джинсы и куртку и кривила верхнюю губу с усиками над ней.
Проделав все свои испанские штучки, набрала код. Я вошел. Свернул налево. Увидел его лифт. Тоже набрал код. Пока — все тип-топ.
Вот я перед квартирой Колеффа. Я нажал кнопку звонка. Грянула музыка. Кто-то запрограммировал, чтобы звонок играл Пятую. После того как судьба минут пять стучала в дверь Колеффа, дверь открылась.
Колеффу было лет семьдесят. Он был из тех бодрых семидесятилетних, которые словно родятся семидесятилетними и всю жизнь двигаются назад к своему сорокалетию. На носу его были синие очки, половинки, по последней моде. Без диоптрий. Широкая рубашка ниспадала элегантными складками на бежевые брюки. “Апел моа” — гласила надпись на ее кармашке. Ручная вышивка. На ногах — белые кеды за пятьсот франков. Тоненькие усики над ярко-красной верхней губой. Крепкая морщинистая шея цвета кирпича. Он был низкого роста, но производил впечатление высокого. Не знаю уж как.
— Хай, мистер Паскоу! — сказал он. Голос у него был хриплый, сипящий, словно он полоскал горло кнопками. — Хэппи ту ю. Вы говорите по-английски?
Я пробормотал, что тоже счастлив, но лучше говорю по-немецки и по-болгарски, естественно.
— Гут, — сказал он. — Файн. Их хабе ин Дойчланд штудирт.
Зазвенел домофон. Он поднял трубку. Это консьержка с ее испанскими фобиями.
Колефф знаком пригласил меня следовать за ним. Мы двинулись по широкому коридору. Я глазел на мраморные статуи, а также на гобелены по стенам. Сюжеты все из древнегреческой мифологии.
— В моей берлоге не прибрано, мистер Паскоу, — сипел он. — В Париже я холостяк. В Париже каждый мужчина должен быть холостяком. В Мадриде, конечно, нет. Вы верующий? У меня есть квартира в Мадриде, в которой… однако на Гаваях, в моей гасиенде живет моя маленькая подружка и создает там уют. В Нью-Йорке мое жилище — бандитский притон. Я оставил там в прошлом году жить своего сына, который — знаете ведь? — гашиш, женщины, всякие безобразия… Что поделаешь, молодость!
Через некоторое время мы дошли до гостиной. Бостонская филармония могла бы в ней давать концерты. Великолепная акустика. Мы пересекли ее. Ноги наши утопали в коврах, мешавших ходьбе. Мы вышли на балкон.
— Взгляните, Паскоу… Не правда ли до неприличия красивый вид?
Действительно, красивый до неприличия.
С просторного балкона был виден живописный парк внизу. Напротив — золотой купол “Инвалидов”, позади Гран пале, Пети пале, Сена, автомобили и люди движутся по широкому бульвару, а над нами — синее небо. За один вид — отдашь миллион.
Мы вздохнули. Вернулись в гостиную. Посмотрели друг другу в глаза. Я отвел взгляд. Он подошел к книжному шкафу, достал толстый том и подал мне. Рабле. Кожа и золото. Антикварная вещь. Колефф вынимал книгу за книгой, гладил переплеты, прижимал к щеке и урчал. Ронсар, Корнель, Вольтер… все первые издания.
— Сядем, Паскоу!
Я сел на что-то мягкое. Ноги мои задрались кверху. Неприличная поза. Я извинился. По стенам — картины. Ряды картин. Я узнал Вазарелли, Пикассо, маленького Паскина, не то что я большой знаток, но узнал я и одну Гросса! — известен он мне по коллажам и рисункам в академических изданиях и лично: с этим самым Гроссом мы как-то напились в Берлине. Кройцберг, жена его вроде бы собирались издавать мою книгу в Нью-Йорке, а к пяти утра хотела издать все, что я написал. Но не издала. Бог с ней. Я обрадовался Гроссу.
Изящный столик на ножках в стиле барокко был уставлен бутылками. Виски, вермут, джин, граппа, перно, водка, текила, белый ром, красный ром, арманьяк, даже болгарская виноградная водка. Они мягко сияли. Печальное созвездие.
— Вы пьете чай? — спросил он. — Могу предложить испанский чай из листьев клубники.
Я был бы не против глотка виски после пережитого стресса, но сказал — да, люблю чай. Особенно из трав.
Мы пошли в кухню. Космическая станция. Сели на высокие стульчики. Какой-то компьютер приготовил нам чай.
— Я бы мог предложить вам сахар, мистер Паскоу, но он вреден. Соль тоже. Вы читаете научные журналы? Нет? Жаль. Возьмите это… он опустил в мою чашку крошечную таблетку для диабетиков. С-ссс — прошипела она и растворилась в чае.
— Мистер, — деловито сказал он, когда мы вернулись в гостиную. — Вы
талантливый молодой человек. У меня есть сведения. Мне говорили о вашей книге. Конгратулейшнс.
Я быстро достал книгу на болгарском и французском с посвящением на соответствующих языках и подал ему. Он взял и положил на столик с напитками. Я не надеялся, что он поставит ее рядом с Рабле, но все же…
…я недавно финансировал одну книгу, Паскоу. Страницы болгарской истории. Ее написал один журналист, тоже болгарин, хм, теперь он француз. А вы француз? Еще нет? Станьте, Паскоу, станьте. Я американец, но чувствую себя испанцем. Оплатил все поездки — Берлин, Рио, отели, телефонные разговоры, не считая гонорара — понимаете? — биг бизнес, Паскоу. Его, не мои. Нельзя забывать, что ты болгарин, если только ты китаец.
Ха-ха.
…пора этой книге стать достоянием болгарского народа. Он не знает своей истории, Паскоу. Коммунисты ее фальсифицировали, а народ стал глуп, как осел. Вы, случайно, не коммунист?
— Монархист, — соврал я.
— О… А как к этому относится твоя француженка? Впрочем, меня это не интересует. И вас не должно интересовать. Коммунисты, роялисты, левые, правые, верхние, нижние — все это чушь.
— Меня тоже не интересует! — соврал я.
…так вот… издательство… он назвал крупное софийское издательство — установило со мной контакт. Хотят издать мою книгу. Все права у меня. Сколько мне могут заплатить? Объективно, мистер.
Это же издательство заплатило мне за мою книгу три тысячи. Год назад. На эти деньги я пожил месяца два. Весело. Но то — я, а то — Колефф.
— Каким тиражом?
— Двести тысяч.
У моей был двадцать тысяч. Его, значит, бестселлер. Я слыхал, что в блаженные годы тоталитаризма некоторые писатели получали по сто тысяч, бешеные деньги для человека нашего ремесла.
— Трудно сказать… — произнес я. — Тысяч двести, триста?
Колефф откинулся на спинку кресла. Тихонько засмеялся.
— Что ты говоришь, Паскоу? Двести, триста тысяч?
— Миллион, Паскоу! Миллион!
Черт бы его побрал. Был девяностый год. Страна билась в экономическом кризисе, как эпилептик. Международные организации посылали гуманитарную помощь, а он тут требует миллион.
— Мне кажется, — осторожно ответил я. — У болгарских издательств нет таких возможностей.
— Найдут, Паскоу, найдут! Возьмут взаймы у своей бабушки!
— Но что вы будете делать с этим миллионом? — не выдержал я. — Это же левы, а не франки.
Он снял свои синие очки. Почесал оправой щеку.
— Я скажу тебе, Паскоу. Хоть это и не твое дело. Я куплю квартиру в центре Софии. Обставлю ее. Техника, компьютеры. Начнется бизнес. Биг бизнес! Образую фонд. Свой фонд. Способные болгарские мальчишки будут благодаря моему фонду учиться на агрономов. Будут обрабатывать несчастную болгарскую землю, которую испоганили коммунисты. Я патриот, Паскоу! Я вырву из лап коммунистов этот миллион!
Я ничего не имел против того, чтобы Колефф вырвал из лап коммунистов этот миллион, только коммунисты до него вытащили этот миллион из кармана у осла, как он сам выразился. И уже положили его в швейцарский банк. Коммунисты тоже делали бизнес! Получался заколдованный круг.
— Как ты думаешь, что сейчас больше всего надо нашему народу?
— Бабки, — ответил я, не задумываясь.
— Бабки, бабки! — рассердился он. — И ты, как все! Одни деньги у вас на уме! А как эти деньги делаются, вы спросили? Не спросили! Народу, Паскоу, больше всего нужен нравственный образец. Личностей ему не хватает.
“Инвалиды” купались в синеве. По стенам блуждали загадочные тени. Краски на картинах переливались, как в аквариуме. Голос его журчал.
…когда-то, сорок пять лет назад, когда вас не было на свете, я начал
с ничего… — шептала эта Личность в полумраке… — Я мотался из страны в страну… что ты знаешь, Паскоу? Под конец попал в Америку. Ты бывал в Америке?
Нет, я не бывал в Америке! Двенадцать лет я жил в ГДР — что ты знаешь, Колефф? — которая от Америки так же далеко, как коровье вымя от Млечного Пути. Я знал, что за этими словами последует. И приготовился выслушать хвалу предприимчивому болгарскому парню, который все преодолел и вознесся выше Эмпайр Стейт Билдинг. Знаю я, как становятся миллионерами, Колефф! Давай короче!
Короче он не мог. Не хотел короче. Мысль его перескакивала с политики на строительство (Колефф был предпринимателем), затем на деньги, с болгарского царя — на Гамбург и шлюх Гамбурга, со шлюх Гамбурга — на проституток Сен-Дени, снова на коммунистов, на краткое посещение Болгарии тридцать лет назад, панихиду по отцу и — бац! — Канарские острова! Нью-Йорк! Сенаторы, президенты! Жена — немка, которую он сделал леди, а она, мерзавка, его бросила (будь осторожен с женщинами, Паскоу!), куча миллионов на громкие процессы против могучих государств… Боже! — голова у меня пошла кругом.
— Май лайф, Паскоу! — закончил он. — Зет ис май лайф. Поучительный пример для одичавшего народа. Скажи мне как литератор: на что сейчас спрос на книжном рынке?
— Детективы. Стивен Кинг. Мелодрамы продаются, эротика более-менее, диссидентская литература с Востока… но инфляция растет… — я разгорячился, плывя в знакомых водах, — Беккет дорог, но его не читают, американцев навалом, но они пишут одно и то же…
— Подожди, подожди… Ему надоело. Он барабанил пальцами по столику и зевал. — Ерунда, ерунда… мелодрамы, диссиденты, Стивен Кинг… Биографии, Паскоу! На Западе, Востоке, Севере и Юге — читают биографии. Известно это тебе?
Мне было известно.
— Интересно, что тебе запомнилось из того, что я рассказал?
— Панихида.
— Панихида. О’кей. Отчего бы тебе не набросать о ней несколько страниц? Но ты не записывал, Паскоу! Ты не умеешь стенографировать? Что? У тебя фотографическая память? Посмотрим, посмотрим… Созвонимся. Бизнес, Паскоу? БИГ БИЗНЕС.
У метро возле Гран-Пале я позвонил Мари. Тоном, не терпящим возражения, велел ей бежать к арабам и купить бутылку, сама знаешь чего, и орешки, конечно! Кто пьет виски без орешков? — я не сошел с ума. Сумасшедшие не занимаются бизнесом! — пока я ехал до Боаси, панихида была готова.
— БИГ БИЗНЕС! — объявил я ошарашенной Мари, взял бутылку и орешки и заперся в комнате.
Часам к трем утра у меня было восемь страниц — бойкие диалоги а-ля Чандлер, немножко прустовской грусти, немножко гадостей в стиле Буковского, патриотических фраз, которые я позаимствовал у Гюго и вложил в уста Колеффа, феерия, Рио! — звенело в моей опустошенной голове. — Получай! Миллион! Эх, Паскоу! Тебе ли не написать биографию?
Колефф позвонил в десять утра.
— Паскоу, у меня вечером будут гости. Из оппозиции. Да, ты знаешь. И они тебя тоже. Я пригласил их на ужин. Мне нужен совет. Спроси у твоей француженки, что надо делать в таких случаях. Я ведь холостяк.
— А почему бы вам не сводить их в ресторан?
— Шутишь? Ты представляешь, сколько стоит ужин в парижском ресторане?
Какие шутки, я представлял. Время от времени мы с Мари решались кутнуть. Потом у меня начиналась изжога. Не от еды, а от цен. Ах да! Я же больше известен как кулинар, чем как писатель. И мы договорились, что я приеду к нему и приготовлю ужин. По дороге зайду в супермаркет и куплю продукты, чтобы не терять времени. Миллионер Колефф выбрал фасоль. После всех стейков, семги, икры, жареных канареек — между Нью-Йорком и Северным полюсом, теперь ему хочется фасоли, сваренной так, как ее готовила мама.
— Панихида! Ты думаешь о панихиде, Паскоу?
— Готово! — ответил я бодрым голосом американского парня.
— Вот это да! Ну и хватка у тебя! Жду, Паскоу, сгораю от нетерпения!
Я зашел в супермаркет. Купил фасоль, лук, морковь, помидоры, перец. Купил у китайцев петрушку, укроп и острый перец — все что нужно, чтобы сварить фасоль, как делала мама.
Он вертелся на кухне совершенно беспомощный. Не знал, что, где, как. Пока я разобрался во всех ее автоматах и технике, прошло порядочно времени, но нет на свете кухни, где я не стал бы хозяином.
Подняв синие очки на лоб, он читал про панихиду и пил чай из листьев клубники. Я мелко-мелко резал лук, морковь и перец. Он волновался, словно и правду заново переживал мои наглые вымыслы. Я тоже волновался. Литература литературой, но приготовить фасоль дело не простое. Особенно если претендуешь на то, что сготовишь, как мама.
— Отлично, Паскоу! Зер гут, — миллионер поднял глаза от рукописи. — Мне нравится… Больше всего это место с воробьями, которые клюют зерна на могиле и уносят их в клювах к небу. Только отец умер не в шестьдесят пятом, а в пятьдесят восьмом, а немку звали не Гретхен, а Клара.
Я взял ручку и внес поправки. Фасоль кипела. Я схватил кастрюлю и вылил воду в мойку.
— Что ты делаешь? — ужаснулся он.
Я объяснил ему, что первую воду при варке фасоли сливают, потому что от нее пучит. Ее так и называют “пучливая вода”. От нее образуются газы.
— О’кей, Паскоу, о’кей! — он смотрел на меня восхищенными глазами. — Откуда ты все это знаешь? — миллионер слонялся по кухне, хмыкал, бормотал что-то, хвалил меня, насвистывал и мешал мне готовить. Ненавижу, когда кто-то крутится вокруг меня, когда я готовлю. Хорошо, что зазвонил телефон. Ему звонили из Фриско. Потом из Нью-Йорка, потом из Софии, потом бог весть откуда, потом он звонил на Гаваи, своей маленькой подружке на гасиенде, вернулся, взял “панихиду” и прочитал ее снова. Все спрашивал, когда же сварится фасоль. Очень проголодался. А мне хотелось пива. В холодильнике я видел “Туборг”, но как ему сказать, что я бы выпил пива? — ведь печень перерабатывает пиво в сахар, а сахар вреден. Но при воспоминании об испанском чае я решил сойти вниз в бистро и выпить тайком от него пива. Да ну его в… — обозлился я. Скажу ему, что пойду выпью бутылочку пива!
— Отлично, Паскоу! — сразу же согласился Колефф. — А я пока нарежу огурчики.
— Какие огурчики?
— Соленые. К фасоли.
— Колефф! — возмутился я. — Зачем нам соленые огурчики? Внизу продают свежую редиску, лук, салат! Ведь хотели же, чтоб было, как у мамы?
— Паскоу, ты, как все болгары! — строго возразил он. — Допустим, пойдем мы покупать салат, редиску, лук. Но мы же увидим апельсины, дыни, киви? Отчего бы не купить и их? А почему бы после того, как мы все так удачно закупили, не выпить в бистро по кружке пива? А соленые огурчики пусть портятся в холодильнике, ждут, когда их кто-то съест. Так бизнес не делается, Паскоу! Брось ты это пиво.
— Ах так? — сказал я язвительно. — Соленые огурчики подают к аперитиву.
— Какому аперитиву?
— Пастис. Можно перно. В рюмку кладется по одной испанской оливке, а потом наливается один из этих французских напитков. Огурчики посыпают мелко нарезанным укропом и поливают греческим оливковым маслом…
— Глупости! У меня есть болгарская виноградная водка.
— Мистер! Вы же устраиваете прием! Эта оппозиция сорок пять лет жевала фасоль с солеными огурчиками! Ей нужен нравственный пример, давайте, мистер, купим салат, о’кей?
— Апропо… нравственный пример, — он ел фасоль прямо из кастрюли и урчал от удовольствия, — чудесная фасоль, Паскоу… бьютифул, как и рассказчик. Ей-е! Оставь нравственные примеры мне. Не думай об оппозиции. С нее и этой фасоли достаточно. Думай о нашей книге!
— Какой книге?
— Книге о моей жизни. Бестселлер. Слушай, Паскоу… — миллионер Колефф поудобнее устроился на высоком стульчике и посмотрел на меня сверху. — Будешь приходить сюда каждый день. Будешь готовить. А я в это время буду тебе рассказывать истории из моей жизни. Потом ты возвращаешься домой и садишься за машинку. Ты убедил меня, Паскоу. С твоим умением и моим опытом… У тебя нет проблем с издательствами. У тебя проблемы с идеями. Используй мои, — тут он широко развел руками, — создай бестселлер! Мы продадим его этому твоему издательству за миллион и ни центом меньше. Это и есть биг бизнес!
— Почему “Гром в скалистых горах”? — спросил я, совсем сбитый с толку.
— А почему нет? Хочешь подпишем договор? Прямо сейчас?
…я скатился по лестнице быстрее лифта. Я забыл, что двери на компьютере. Стал дергать за ручку, как последняя деревенщина. Консьержка-испанка злорадствовала у меня за спиной. Я вернулся. Прижался ладонями к стеклянной будке. Открывай!
— Мо-мент! Ву зет месье… Паскофф?
— Но! — заорал я. — Как это тебе пришло в голову? Я дон Мигель де Сервантес, Хосе Ортега-и-Гассет, Мигель де Унамуно! Открывай!
…я стоял на мосту Александра, смотрел на крылатых коней, устремленных в светлое коммунистическое будущее, плевал в Сену. Внизу проплывали пароходики, озаренные разноцветными огнями, полные беззаботных туристов. Прелесть. Прожекторы пронзали небо, музыка, смех, звуки, мужчины, женщины… Парижане были, как бабочки. Я решил крестить своего сына, когда родится, на мосту Александра. Пусть будет веселым, как этот мост, а не такой рохля, как его отец. Когда вырастет, расскажу ему, как готовил фасоль миллионеру. Нравственный пример. Нет, я не годился для биг бизнеса. Не годился и все! Я медленно двинулся по мосту, прошел мимо Гран-Пале, Пети-Пале, там была выставка Пикассо и огромная толпа американцев с их… ох, зло меня взяло на всех американцев.
Ну была бы хоть сюжетом для рассказа эта история жизни Колеффа — так нет! Тьма писателей описывала Колеффа — начиная с Ренессанса и до этого вечера… и я туда же?
…Рио, а? — думал я в метро по пути к Боаси. — Гаваи, гасиенда?
Во всем была виновата эта творческая депрессия в сочетании с идиотским миллионом, который был в сочетании с моей жизнью свободного художника в Париже, который — со своей стороны — был в сочетании с творческой депрессией… о, хватит!
Пассажиров было немного. Я пытался задремать, но как дремать, когда в животе горит. В голове промелькнула строчка Элиота о метро, как все тонет в ночи, да, прав был Элиот!..
…и это Паскоу, Паскоу! — злился я. — Что, у него язык не поворачивается называть меня, как люди, Пасков? Почему я не сказал ему об этом? — Потому что я бесхарактерный. А искусство требует личности… характера… жертвы…
…жертва Чаушеску! Жертва Чаушеску! Дамы и господа, подайте жертве Чаушеску!
Я взвился!
Как хотите, а я ненавижу метро. Единственное, что делало его сносным, — это то, что входили и такие с гитарой или без, кто пел, читал стихи, показывал фокусы, честно зарабатывая деньги!
Но после крушения коммунизма метро заполонили жертвы Чаушеску. Жертвы Чаушеску не умели ни петь, ни читать стихи, ни доставать голубей из рукавов. Они наряжались, как персонажи фильма о Дракуле, одевались в лохмотья, подрисовывали себе круги под глазами. Они таскали под мышками апатичных истощенных детей, которые иногда пищали, потому что их незаметно щипали жертвы Чаушеску, эти мастера нищеты, эти лауреаты отчаяния!
Они рыдали с фанатичным профессионализмом, эти жертвы Чаушеску.
Убийцы стиля! Мародеры традиции! Зачем они испоганили мои будни?
Они вытеснили из метро скрипачей, которые играли Брамса. Вытолкали стариков с шарманками. Выжили клошаров с зелеными усами. Выгнали на улицу кротких индийских йогов, негров банту, которые никогда не унывали, зомби, акробатов, жонглеров, глотателей огня, они хлынули в метро с огнеметами своей революционной бездарности, создавая атмосферу ужаса, нервного тика, зубовного скрежета — апокалипсис — ад!
О, вы, жертвы Чаушеску!
Этот тип был моего возраста. Около сорока. Сгорбленный, одетый в мешок. Под мешком — пижама, штанины внизу разрезаны. В разрезах виднелись тощие волосатые ноги, измазанные кетчупом. Ясно! Чаушеску пилил его пилой.
Но я тринадцать лет работал в немецкой опере и три года в болгарской кинематографии. Я знаю, для чего используется кетчуп. Со мной этот номер не пройдет!
— Жертва Чаушеску, месье! — он сунул свою грязную горсть прямо мне в нос.
Я встал.
Смерил его с головы до ног уничтожающим взглядом (каким следовало бы Колеффа!), улыбнулся жестко, насмешливо (как следовало бы улыбнулся Колеффу!) и заявил надменно:
— Жертва Тодора Живкова!
Молчание.
Люди смотрели на нас. Мы качались друг против друга, не соприкасаясь. Поезд нырял из тоннеля в тоннель.
Потом лицо его оцепенело. Стало деревянным. Он выпрямился и как-то застыл. Взгляд его помутнел, словно он увидел редкую китайскую вазу, магнолию или еще бог весть что. В углу его глаза появилась слеза. Набухла, увеличилась. Оторвалась. Потекла по щеке вниз, проложила борозду в тенях и румянах. Он тяжело задышал.
— Браток! — сказала жертва на чистом болгарском языке. — Браток! — он раскрыл объятья, вцепился в меня и принялся целовать, точно я и вправду был его братом. На меня изливалась такая любовь, какую никто до сих пор не изъявлял по отношению ко мне… мне вообще-то не за что любить, но этот вдруг… Я позволил ему мять себя… Так я был изумлен!
Поезд остановился. Он потащил меня за рукав. Я пошел за ним. Воля моя была парализована.
— Откуда ты знаешь болгарский? Ты что, не румын?
— Да болгарин я! — сказал он. Желтый свет заливал его размалеванное лицо. Абсолютный гротеск и в то же время словно в сказке Шарля Перро. — Болгарин я! — махнул он кулаком вслед уходящему поезду. — Ты давно здесь?
— Две недели, — соврал я. Не знаю почему.
— Новичок. Больше так не одевайся. У тебя ничего поприличней нет? — Он разглядывал меня, как консьержка-испанка.
— А что, я так плохо одет?
— Чисто больно… Ни фига не заработаешь. Помни немножко свою одежду, порви, испачкай… прими человеческий вид! Неопытный ты, неопытный! — Он потащил меня к бару. — Ох, обрадовал ты меня! Жертва Тодора Живкова, слыхали? — закричал он, обращаясь к спешащим пассажирам и с гордостью указывая на меня. Они зашагали еще быстрее.
Первые две кружки мы выпили залпом. Он угощал. Сегодня он сделал хороший бизнес. Сто франков.
— Нас, болгар, здесь в метро человек десять, — болтал он. — Кирчо, Ванчо Слепой, Крафта… все из команды Чаушеску. Дай мне сигаретку. Вот видишь? — спохватился он. — Достаешь “Мальборо”. А нужно “Житан”, без фильтра! Раз куришь “Мальборо”, значит, у тебя водятся денежки. Так и франка не заработаешь. Есть у тебя деньги?
— Нет, — второй раз соврал я. Не знаю, почему. Сто франков жгли мой карман.
— Да откуда у тебя быть деньгам, если ты куришь “Мальборо”? — логично заключил он. — Ты где ночуешь?
…соврал я в третий раз! — не знаю, почему. Я рассказал историю — мне ли не рассказать историю? — из которой следовало, что я ночую в подвале у одного знакомого, двоюродного брата моего деверя, писателя. Он женат на француженке, она доктор… каких-то там наук, понимаешь? Этот мой знакомый занялся большим бизнесом: пишет биографию одного миллионера, а тот возьмет его с собой на Гаваи, в Рио, Нью-Йорк, чтобы тот точнее передал атмосферу его жизни. Денег ему отвалит. А я сплю в подвале. Там крысы.
— И это, по-твоему, бизнес? — скривил губы Мирчо (так его звали). — Ну и дурак ты! Да порядочный миллионер может себе купить американского писателя, французского писателя, английского писателя! Первый раз слышу, чтобы миллионер покупал болгарского писателя. Миллионер его оглядит, послушает и такого пинка даст, что твой писатель шлепнется перед Народным собранием. Ты в писателях что-нибудь понимаешь?
— Ничего, — признался я. — Это единственный писатель, с которым я знаком. Я певец. Пел в опере. (Это была полуложь, я пел в операх, но не в Софийской, на ее несчастье.)
— Хороший ты парень. Патриот. Первый раз вижу такого патриота, как ты, жертву Тодора Живкова, но ты телок. Поэтому я тебя и угощаю. Я, браток, знаю эту публику. Я в Софии таксистом работал. Сколько писателей блевало в моем такси… Болгарскому писателю дай пожрать, выпить и написать, какой хороший коммунизм. Сейчас, правда, уже плохой, дерьмо оказался. Вот их бизнес. А твой приятель педераст. Как его зовут?
— Виктор Пасков, — робко ответил я. Мне надоело врать.
— Кто? Этот? — взъярился Мирчо. — Знаешь, сколько раз я его возил из Клуба писателей до резиденции Тодора Живкова?
Я онемел. Кого, меня?
…ты смотри, надо же… Женился на француженке, говоришь? Страшная, наверно?
— Да вроде нет…
— Страшная, страшная! — убежденно говорил он. — Ты меня слушай! Да он был кореш Тодора Живкова. Сколько он с того денег содрал, чтобы написать его биографию. Писатель называется! Толстый, плешивый, кривоногий!
….писака… бездарь… трепло!
Проститутка… свободо… стукач!
…псих… сифилитик… клептоман!
Так мы поматерили еще какое-то время Виктора Паскова и стали еще симпатичнее друг другу. Выпили жуткое количество пива. Я сказал ему, что этот мой писатель, может, и ужасный подонок, но большой кулинар. Все они большие кулинары, сказал он. Знаю я их. А какие у них квартиры, какие женщины, а как они гуляют! У них цветы, конфеты, шлюхи, виски! — а мои цыганята едят хлеб из отрубей. Потому-то их отец тут… шмыгал носом Мирчо. — Уходи от него. Найдем тебе картон, будешь спать у нас в метро. Гордый ты, сукин сын! Как это ты сказал? — ЖЕРТВА ТОДОРА ЖИВКОВА! — уважаю.
— А почему ты называешь себя жертвой Чаушеску?
— Потому что Тодор Живков здесь не котируется! Один ты патриот. Чаушеску — бизнес. На, — он достал пачку мятых купюр и сунул мне под нос. — Понюхай! Почувствуй, как хорошо пахнет Чаушеску. Вот это диктатор… а наш, я извиняюсь, так вошь какая-то. Хоть год ходи по метро и кричи, что ты жертва Тодора Живкова, никто на тебя и не посмотрит. Сдохнешь с голоду. А Чаушеску — мир его праху — вечная ему память — да простит его бог — тебя накормит. Его все знают. — Он отлил несколько капель пива и сказал совсем размягченно: да будет земля тебе пухом, Чаушеску, мать твою так…
О, Тодор Живков, Тодор Живков, Тодор Живков, говно этакое! — а если б ты и вправду предложил мне биг бизнес, как миллионер Колефф, года два-три назад, что бы из этого получилось? Может, ты послал бы меня в творческую командировку на Капри (был же Максим Горький на Капри), чтобы я описал твою борьбу? Мало, что ли, бездарных литераторов вертелось вокруг тебя (ведь ты любил литературу), на охоту ездили (разве они были не охотники? лаяли, как псы, ведь они были верными псами!), пели народные песни (ведь вышли они из народа!) — а может, ты бы открыл свою пасть и заглотил бы мою бедную головушку, как питон глотает зайцев?
В Болгарии его собираются судить.
Но кто тот, кто осудит Тодора Живкова? Он свои делишки уже обделал. Миллионы его в более надежном месте, чем миллионы Колеффа. Его внуки и внуки их внуков обеспечены до второго пришествия.
НО!
Ты слышишь приговор парижского метро? — не котируешься ты здесь, приятель. Никто тут про тебя не слышал. Ломаного гроша ты тут не стоишь. Чаушеску — звезда, а ты… Как сказал Мирчо? Вот это самое ты и есть. Единственное, что ты смог спровоцировать — это идиотскую войну между братским болгарским и румынским народом в метро.
Румыны, настоящие жертвы Чаушеску, оккупировали Насьон, Шатле, Монпарнас, Сен-Лазар, Центральный рынок — все главные станции, где идет бизнес.
Болгары изгнаны на окраины, но там живут арабы, индусы, греки, которым до лампочки Чаушеску, Будда, Гомер, что уж говорить о Тодоре Живкове.
В отместку болгары вторгаются на румынскую территорию и крадут у румын их Чаушеску. Румыны, великие патриоты, лупят болгар и не отдают своего тирана. Вот, например, Мирчо шовинисты били три раза, но он продолжает рисковать жизнью из-за Чаушеску — ведь тот кормит его детей. Через три месяца он вернется в Болгарию с мешком денег. Ничего, что на границе придется платить штраф за просроченную визу. Француз свой человек, он не такой, как румын, он не будет отнимать хлеб у цыганят.
— Это и есть бизнес, — закончил он. — Суровость, жестокость, твердость. Остальное — обман. Хочешь есть?
Я хотел. Я сварил фасоль миллионеру. А сам умирал от голода. Мирчо купил мне бутерброд с рыбой. Он был так щедр, он был так добр. Он был готов мне помочь, он был готов для меня на все. Он никогда не видел такого гордого сукиного сына. И такого телка. Мы, певцы, не такие, как писатели!
Мирчо знает певцов…
Они честные!
Независимые!
Они поют!
Я рассказал, как Шаляпин не пошел на поклон ни к царю, ни к Ленину, ни к Сталину и похоронен здесь, на Пер-Лашез.
— На Пер-Лашез! Где ж еще! Естественно! — заявил он. — Что он, дурак, позволить, чтоб его запихнули в какой-то мавзолей! — мы выпили две кружки за Шаляпина.
…А завтра, завтра…
Знаете, что мы будем делать завтра?
БИГ БИЗНЕС!
Идем прямиком на Шанз-Элизе, туда, где настоящие миллионеры, — Мирчо их знает — и будем петь!
Как Шаляпин!
И не будем прикидываться румынами. Пошлем Чаушеску куда подальше. Хватит позора!
Засядем с утра в теплом переходе, как в концертном зале. Я буду петь баллады (я ли не умею петь баллады!) — с моим-то басом-баритоном. А Мирчо будет ходить и кричать: ЖЕРТВА ТОДОРА ЖИВКОВА! ЖЕРТВА ТОДОРА ЖИВКОВА! МАДАМ И МЕСЬЕ, СЮДА, СЮДА! — будет собирать аудиторию. Честно! Профессионально!
…француз, он любопытный, он обязательно остановится посмотреть: кто это так красиво и печально поет? — и тогда мы ему расскажем про все свинство, о Мирчо, о его цыганятах, обо мне и Тодоре Живкове… француз взволнуется… франки посыплются. Собака француза и та взволнуется. Если пройдет вдруг правительство Миттерана, и оно разволнуется. Надо же! — скажут они себе. — Как страдают люди! — и отрежут кусочек от своего торта этому ослу, болгарскому народу. Ведь это французская королева говорила: если у них нет хлеба, пусть едят пирожные! — ведь для чего ж мы живем в конце концов, дурень? — чтобы знать, кто мы, откуда, куда идем!
Мы тоже что-то дали миру!
Правда, правда и ничего, кроме правды!
Вот это бизнес.
Остальное — обман.
1 Собор инвалидов в Париже (примеч. пер.).