Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2009
Александр Мелихов. Мудрецы и поэты. М., “Время”. 2008.
Не всякий писатель решается издавать (или переиздавать) свою раннюю прозу: с высоты возраста она выглядит подчас наивно, неуклюже, в общем, не так, как хотелось бы признанному мастеру. Вроде как комплекс сидит в тех, кто с годами набил руку, поумнел-помудрел и таким мудрым и мастеровитым хотел бы представать в глазах современников и потомков.
По счастью, писатель Александр Мелихов таким комплексом не страдает, так что каждый желающий может ознакомиться с небольшим томиком прозаических произведений этого автора, написанных еще в семидесятые-восьмидесятые годы. Для начала уточним: в книгу “Мудрецы и поэты” вошли повести и рассказы, которые уже когда-то издавались. В далеком 1986 году в Ленинградском отделении издательства “Советский писатель” вышла книга прозы тогда еще начинающего прозаика Александра Мелихова “Провинциал”. Если сравнивать эти две книги, то в “Мудрецах и поэтах” мы найдем лишь один новый рассказ “Первая любовь” и не найдем один старый текст под названием “Неприятное происшествие”. В остальном книжки идентичны, то есть речь идет все-таки о переиздании.
Реакция при ознакомлении с этой книжкой может быть разная. Если читатель впервые взял в руки произведения этого прозаика, то восприятие будет одно; если же он хорошо знаком с “поздним” Мелиховым, неизбежно удивление: неужели это тот самый автор, что начинал роман словами: “Я был зачат сквозь два презерватива?” У кого герой-рассказчик убивает своего сына-наркомана?! Нет, это какой-то другой, неизвестный нам Мелихов!
Взять хотя бы открывающий книгу рассказ “Первая любовь”, где описана самая светлая пора человеческой жизни — тот период детства, который именуют “розовым”. Здесь показано детское сознание, естественное и пока что некритичное, не разделяющее мир на “свет” и “тьму”, а воспринимающее его как некий цветной туман. Сквозь этот туман, конечно, проглядывает какой-то драматизм, но пока это жизнь взахлеб, восхищение самим веществом бытия, когда даже твой противник, который постоянно над тобой подтрунивает и издевается, кажется лучшим другом, высшим существом.
Во втором рассказе герои уже взрослые, и антураж — печальнее, но конфликт вполне в духе, допустим, книжки “Белый Бим Черное ухо”. В принципе, добрая и отзывчивая женщина, что называется, “из народа”, входит в интеллигентное семейство Дорониных, в котором плохо уживается. И вот, выбрав главным врагом безвинное домашнее животное — доронинскую кошку Щетку, она относит ее на усыпление, после чего ужасается собственному поступку. Герой рассказа “Провинциал” тоже ужасается, только пошлости, носительница которой (вот незадача!) его возлюбленная. Вроде как герой рассказа “Первая любовь” вырос, втиснулся в социум, но не прогнулся под “изменчивый мир”, сумел сохранить нравственно здоровое отношение к жизни. А если сумел, то обязательно попадешь в ситуацию, когда его проверят на прочность, и придется с печалью разрывать связи, которые ты в мыслях продлил на много лет вперед. Или вот, рассказ (или, точнее, маленькая повесть) “В родном углу”, в котором описывается драма отношений тридцатидвухлетней дочери и ее отца. Образованный и интеллигентный, отец на поверку оказывается семейным деспотом, заедающим жизнь дочери, которая остается по его вине одинокой.
Все эти произведения — убедительны, психологически точны и в чем-то даже изощренны. Вместе с тем складывается ощущение, что они существуют в каком-то коридоре, между Сциллой трагедии и Харибдой отчаяния. И то, и другое робко проглядывает в текстах, но автор этому не отдается полностью, оставаясь в пределах драмы, где авторская позиция — безупречна и зло (в какую бы маску оно ни рядилось) если не наказано, то, во всяком случае, вытащено на общее обозрение, а значит, частично обезврежено. Роль универсального оружия в борьбе против жизненного негатива здесь играет “осознание”, “потрясение”, в общем, нравственное “сатори”, каковое если не побеждает буквально, то хотя бы дает ощущение победы в перспективе.
Однако спустя несколько лет, примерно в начале 90-х, в прозе этого автора набрали силу совсем другие тенденции. Внешне тексты не очень изменились, стиль поменять вообще очень трудно, что подтверждает общеизвестную истину: “человек — это стиль”. Но вот тематику, взгляд на определенные явления — поменять можно, подобный перевертыш допустим и даже в чем-то естественен. Вспомните того же Федора Михайловича, то есть сравните “Белые ночи” и, допустим, “Записки из подполья”. Автор один и тот же, но сколь различаются там и тут мировоззренческие доминанты, сколь разные типы сознания рассматривает автор!
Конечно, я не собираюсь сравнивать прозу Александра Мелихова с творчеством упомянутого классика, сие было бы некорректно. Я к тому, что мировоззренческая эволюция автора — вещь вполне закономерная. “Я не зяблик, чтобы все время петь одно и то же”, — сказал в этой связи еще один классик (из Ясной Поляны) в ответ на упрек, мол, ваши высказывания подчас серьезно противоречат друг другу. Другой вопрос: чем обусловлены такого рода “метания” или “полные повороты кругом”? Чем диктуется изменение взгляда на жизнь и, соответственно, изменение творческой парадигмы?
Первый, лежащий на поверхности ответ: диктуется накоплением жизненного опыта, своего рода “взрослением” человека, следствием чего и является изменение взгляда на жизнь и творчество. Но этот ответ можно принять лишь с определенными оговорками, всего он не объясняет. Более убедительно другое объяснение: автор сознательно наступает на горло собственной песне, поскольку реальная писательская практика заставляет по-иному определять сами цели литературного высказывания.
Поясним этот тезис. Для советского интеллигента, взросшего в атмосфере
60—70-х годов и воспитанного на русской классике, задачи литературы выглядели рядом формул, например: “чувства добрые я лирой пробуждал”, “по капле выдавливать из себя раба”, “жить не по лжи” etc. Здесь нет ни малейшей иронии, эти императивы и установки отнюдь не дурные и не пустые. Нормальные установки, когда-то очень даже работавшие и потому взятые на вооружение многими и многими талантливыми литераторами. Кто-то из них пришел в литературу “от сохи”, кто-то был воспитан библиотекой и филармонией, но в любом случае основной целью было: способствовать своим творчеством смягчению нравов, воспитывать народонаселение и подвигать его к истинным ценностям, разоблачая ценности ложные. Нормальный такой интеллигентский подход: распространять свою ценностную систему на людей жизни, у которых не так много времени (работают все же люди!) на размышления о том: правильно ли я живу? Дурно ли? Или, может, на мне вообще клейма негде ставить? За отсутствием в ту эпоху серьезной религиозной практики у подавляющего большинства населения роль “пастырей” выполняли писатели. И выполняли — вопреки давлению власти и бесчинству цензуры — подчас блестяще: нравственная планка, задаваемая тем же Окуджавой, была высочайшей, а жизненная позиция — безупречной.
Однако столь благородная авторская задача затмевала другие проблемы, которые в двадцатом веке в полный рост встали перед писателями, жившими несколько западнее. Серьезное писательское высказывание многих европейских авторов во второй половине двадцатого столетия — это скорее жест отчаяния, язвительный выплеск мыслей и чувств, нежели попытка кого-то там “воспитать” или пробудить в душе нечто “доброе”. Набравшая силу массовая культура фактически свела на нет воспитательное воздействие подлинной литературы, масскульт сам взялся “воспитывать” массы, апеллируя к среднему эстетическому вкусу и к ханжеской морали буржуа. И писатели, вытесненные в маргинальную область, пустились во все тяжкие. Одни взялись исследовать пограничные ситуации между жизнью и смертью, дескать, только там обретается идентичность с самим собой; другие живописали обитателей социального дна, противопоставляя отбросов общества — буржуазному среднему классу; третьи вообще дошли до прямого воспевания порока (культ де Сада и т.п.). В общем, отказались от роли учителей, пророков, воспитателей, поскольку предлагаемый творцами корм, увы, оказался не в коня.
Переехавшие на Запад соотечественники быстро поняли, где место писателя в этом мире. “Писатель — это неврастеник, который безуспешно пытается перекричать толпу обывателей”, — как всегда, афористично определил это место Сергей Довлатов. Согласитесь, ни Солженицын, ни Астафьев не были бы солидарны с таким заявлением, как не был с ним солидарен, наверное, и начинающий прозаик Александр Мелихов. Однако любой начинающий со временем становится автором зрелым, а еще жизнь вокруг меняется, и в лучшую ли сторону — еще вопрос. Где-то на смене (сломе?) эпох и сломалось былое понимание писательской роли, породив в итоге целый ряд произведений другого плана.
Вначале появился известный текст “Исповедь еврея”, этакий абсолютно не политкорректный крик души, который царапает читателя, но, увы, не дает никаких вариантов решения русско-еврейского вопроса. Далее был “Роман с простатитом”, где материя побеждает дух как на уровне физиологическом (герой заболевает банальным простатитом), так и на социальном, когда русский интеллигент становится носильщиком на подхвате у торговки-“челночницы” (тоже представительницы образованного сословия). А потом и “Чума” увидела свет, где главный герой, вполне нормальный, воспитанный, душевный человек, доходит до такого градуса ненависти к сыну-наркоману, что помогает ему уйти на тот свет. По форме это — детоубийство, а по сути — истерический жест интеллигента, который не может справиться с потаенной мрачной сущностью человека, с его “инферно”, каковое не поддается ни увещеваниям, ни медицинскому вмешательству, ни народному целительству. Оно просто ворочается внутри человека, как огромный солитер, и ни в зуб ногой!
Произведения “позднего” Мелихова (“Эрос и Танатос”, “Нам целый мир чужбина” etc.) во многом перечеркивали прежнего автора, подвергали ревизии его взгляд на жизнь, являясь попыткой вылезти из иллюзии, что, дескать, можно благими намерениями и какими-то гуманными действиями повернуть непросвещенную личность в сторону света и добра. Типа: собака лает, и караван поворачивает туда, куда следует. Увы — не поворачивает, он тупо идет вперед, и тогда собака начинает лаять отчаянно, до хрипа, а иногда вообще может завыть. В таком положении жизнь уже не кажется разумной и управляемой, она представляется, скорее, той самой “повестью глупца, рассказанной идиотом, полной шума и ярости, но лишенной смысла”. Конечно, хочется, чтобы она представала повестью “мудреца”, рассказанной “поэтом”, но такие истории, без особого шума ярости, писатель Мелихов рассказывал лишь в начале своей литературной деятельности.
В тот период авторский мир еще скреплен пусть невидимым, но все-таки каркасом, он поддается осмыслению, он познаваем и эстетичен. Чего стоят пространные и многоплановые размышления о русской бане (“Трактат о бане”), от которых автор свободно отходит и туда, и сюда, иногда привнося драматизм в свое повествование, но в общем и целом — создавая для читателя область интеллектуально-художественного покоя. А рассуждения о поэтах Серебряного века в повести “Мудрецы и поэты”? Вроде бы тема невротическая, местами даже мрачная (уж знаем, что иногда творили эти поэты!), но Мелихов как-то умудряется не педалировать истерические и болезненно-мистические начала в жизни “серебряновековцев”, они побеждаются природной здравостью автора. От этой книжки вообще веет здравостью, и если бы наш мир не давал то и дело ярких образчиков безумия индивидуального и коллективного, “Мудрецов и поэтов” следовало бы постоянно перечитывать, а также рекомендовать в школьную программу для воспитания племени младого.
Впрочем, мы не состоим в штате Министерства образования и полномочий для таких рекомендаций не имеем. Как не имеем и права рекомендовать читателю обращаться к творчеству Мелихова “позднего” или Мелихова “раннего” — пусть читатель выбирает сам. Не надо только ставить автору на вид, мол, вы, господин сочинитель, стали жестоки и бесчеловечны, вернитесь-ка лучше к истокам своей прозы! Не надо диктовать автору мировоззренческие прописи, он без вас в этом разберется.
Тем более что учительскую интонацию из крови наших “письменников” ну очень трудно вывести. В любой из последних книжек Александра Мелихова всегда обнаружишь островок той самой здравости, нравственной четкости, пусть она и предстает там зачастую в беспомощном и жалком виде. Если еще раз обратиться к вышеприведенному высказыванию Шекспира, то поздняя проза Мелихова предстает, если угодно, “повестью идиота, рассказанной мудрецом”. Авторская воля вопреки отчаянным ноткам все-таки пытается утишить бурный и жестокий океан человеческого бытия.
Да и в своей публицистике Мелихов рассуждает вполне разумно и нравственно, помогая читателю по мере сил сохранять человеческое лицо в этом зачастую бесчеловечном и противоречивом мире. То есть выполняет традиционную миссию русского писателя, прекрасно понимая: статью на тему “как жить?” еще прочтут, а вот в прозе такие пассажи обречены пропасть втуне, нынче это не очень уместно и потому скучно. Так что, если кого раздражает Мелихов-прозаик, возьмитесь за его статьи. Ну и, конечно, рекомендуем прочесть книжку “Мудрецы и поэты”, с которой мы и начали разговор.