Записки мигранта
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2009
2009 год
Россия. Небольшой, но знаменитый славными именами городок на берегу Оки. Зимний вечер. Дома вскрываю бандероль из Киргизии. В моих руках — несколько музыкальных дисков. Укладываю один на лоток плеера, и он плавно исчезает в чреве музыкального центра. Удобно усаживаюсь в кресло и окунаюсь в уютный полумрак комнаты.
Акын мягко перебирает струны комуза. Национальная мелодия уносит меня на малую родину — туда, где прошли детство и юность. В душу нахлынуло нечто необъяснимое, близкое и, не побоюсь этого слова, — родное. Ком в горле — нет, это больше чем ностальгия! Прав был Ибсен, “юность — это возмездие”. Да, это возмездие, грустное и сладкое одновременно, месть за беспечность и быстротечность юности, месть за иллюзорное представление о бесконечности бытия…
Сорок пять лет я прожил в Киргизии. Жил на юге республики среди хлопковых полей, жил на севере в горах Тянь-Шаня, жил на берегу Иссык-Куля. Затем, до переезда в Россию, — в столице республики городе Бишкеке. И вот, последние двадцать лет я, инженер по специальности, живу в центральной части России. Пришло время оглянуться назад и попытаться осмыслить, что привело нас, русских, почти сто пятьдесят лет тому назад в Среднюю Азию1 ? Был ли в нашем присутствии какой-либо исторический смысл? Какой след мы оставили на этой земле? И в чем состоял этот смысл для меня, простого человека, прожившего в Киргизии лучшую часть своей жизни?
Я слушаю народные мелодии, которые бессознательно впитывал в возрасте до пяти лет среди киргизов в маленьком поселке Дараут-Курган в горах Памиро-Алая. Затем вполне сознательно воспринимал с десяти до пятнадцати лет в городе Нарыне среди киргизов на Тянь-Шане. Там, в Нарыне, мы русские мальчишки в общении со своими сверстниками — киргизами быстро освоили разговорный киргизский язык, знакомились с культурой, традициями и менталитетом этого народа. Конечно, можно было всю жизнь прожить в Киргизии во Фрунзе — ныне Бишкеке, — урбанизированной столице, или другом крупном городе, и все это затрагивало бы тебя лишь косвенно. Но со мной все было иначе! Прежде чем окончить десять классов, я сменил пять школ, переезжая с одного места на другое. Таков был образ жизни моего отца. Его, инженера-связиста, как и многих других специалистов в тридцатые годы направили из России на подъем экономики Киргизии.
Свои записки я начну с того времени, когда начал отчетливо осознавать себя в этом мире. Немецкий писатель, лауреат Нобелевской премии Гюнтер Грасс в своих мемуарах “Луковица памяти” изложил наши взаимоотношения с памятью. Задача в том, чтобы вернуть память издалека, максимально восстанавливая подробности и избегая выдумки и лжи, насколько это возможно. Он пишет: “Память, если донимать ее вопросами, уподобляется луковице… Под первой, сухо шуршащей пергаментной кожицей находится следующая, которая, едва отслоившись, открывает влажную третью, под ней, перешептываясь, ждут свой черед четвертая, пятая… И на каждой пленочке проступают давно хранившиеся слова или витиеватые знаки, будто некий тайнописец начертал их тогда, когда луковица еще только нарождалась”
Позволю себе начать воспоминания с первой, сухо шуршащей кожицы.
Музыкальный центр воспроизводит одну знакомую мелодию за другой, мои мысли утекают в прошлое…
1945 год. Алайская долина
Алайская долина в горах Памиро-Алая. Небольшой поселок Дараут-Курган. Высокогорье с суровыми зимами и коротким летом.
В поселке — две русские семьи, где-то на отшибе — пограничная застава: через перевалы Памиро-Алайского хребта можно попасть в Афганистан, Китай, Индию. Мой отец и его товарищ обеспечивают радиосвязь этого региона с “большой землей”. Здесь складывались мои первые осознанные представления об окружающем мире. Этот мир — прежде всего горы.
Самое яркое воспоминание о Дараут-Кургане — май 1945 года. По радио то и дело повторяют сообщение о победе Советского Союза над фашистской Германией. Я, стоя на железной кровати и держась за спинку, прыгаю и что-то ору от радости. Затем в памяти — импровизированная трибуна на пустыре, красные флаги. Вокруг толпится народ, приглашенный на митинг из всех окрестных кишлаков.
Праздничное настроение — закончилась война! Радость передается и нам,
4—5-летним детям. Стайками толпятся девочки-киргизки с охапками диких тюльпанов и маков, некоторые — в нарядных тюбетейках. Пограничники уже на месте. Вооруженные карабинами, они представляют для нас главный интерес — мы крутимся возле них. Начинается митинг, а затем — долгожданный салют, залпы из карабинов в честь Дня Победы.
Яркий солнечный день. Горная долина недавно освободилась от зимы и тут же покрылась нежной зеленью вперемешку с алыми маками и красно-желтыми тюльпанами. Голубое небо, вершины окрестных гор сияют серебром. Главное ощущение от праздника — выжили! Выжили все: люди, горы, небо, солнце, выжили и победили!
Конечно, победили те другие, кто воевал с фашистами, а мы просто жили… В детстве все хорошо. И даже во время войны, если тебя не бомбят, если ты не в оккупации, а родители рядом, то будешь как-никак сыт, одет и обут. Так что мне повезло. Каково было старшим? Знаю, что им было трудно, как и всем в тылу во время войны.
Помню, на полке в стеклянной банке хранилось кресало, кусок ваты и кусок белого кварца. Значит, спички в доме были не всегда. Наблюдал, как добывают огонь, пользуясь кресалом. В левую руку брали кусок кварца с ватой, а в правую кресало — обломок напильника. Затем чиркали металлом по камню, искры попадали на вату, вата начинала дымиться, тлеющее пятнышко раздували, и вот вам — огонь.
Помню, как во дворе варили мыло. Из чего именно, не знаю, но вонь стояла неимоверная. Затем горячую жидкость разливали в противни для охлаждения. Застывшая масса и была мылом, ее резали на куски и делили между соседями. С пропитанием было сложно. В этой высокогорной зоне на подсобном участке можно было вырастить разве что картошку. Но с охотой в те времена было все в порядке. Наши отцы охотились на уток, горных куропаток, на уларов — горных индеек,
а зимой — на архаров, горных козлов. Шкура архара, густая, белесая, имелась в каждом доме.
Все свое время мы, дети, проводили на улице. Наш двор, по моим представлениям, был огромен. По его периметру располагались какие-то хозяйственные постройки, несколько жилых домов, а главное — конюшня и сеновал. Там, в основном, мы и играли. Русских было несколько ребятишек почти одного возраста. Во всех играх участвовали наши ровесники-киргизы. Таким образом, мы осваивали киргизскую речь, а они — русскую. Иногда между нами возникали мелкие ссоры, и тогда киргизские дети, стоя на безопасном удалении на плоской крыше какой-нибудь кибитки, хором дразнили нас: “Чайнек, пиала — орус дувана”. На русский это переводится приблизительно так: “Чайник, пиала — русский дурачок, сумасшедший”. Мы тоже не оставались в долгу, но не помню уже, каким стишком отвечали.
Я упомянул плоские крыши. Никогда не забуду, как мы, словно воробьи, сбивались на одной из крыш и грелись под первыми весенними теплыми лучами солнца. Там же молодые девушки-киргизки, постелив под себя коврик, сидели и играли на темир-комузе. Вообще-то комуз — киргизский трехструнный инструмент, близкая родня домбры и отдаленный родственник гитары. Темир-комуз, то есть железный комуз, — это варган, один из древнейших музыкальных инструментов. Маленькую и вытянутую металлическую дугу с прикрепленным к ней стальным язычком прижимают к зубам и заставляют язычок вибрировать, ударяя по нему пальцем. Возникает своеобразный звук, которым управляют при помощи дыхания, создавая удивительно богатые для столь простого инструмента мелодии. Играют на темир-комузе, как правило, женщины.
Приходилось быть свидетелем и того, как девушки, положив голову подруги себе на колени, выискивали в волосах вшей и давили их ногтями. Вшей было столько, что ногти покрывались кровью. Зрелище не из приятных, но мы смотрели на это
спокойно — педикулез в то время был обычным явлением.
Большинство домов в Дараут-Кургане были саманными, слепленными из глины, перемешанной с мелко нарубленной соломой, или строились из необожженного кирпича-сырца. Полы в них могли быть земляными или деревянными, но мне с родителями, как и многим другим людям в то время, однажды пришлось некоторое время жить в кибитке с полами из коровяка, то есть смесью коровьего навоза с глиной. Навоз служил для связки и имел стойкий специфический запах. Для сохранности такой пол застилался полотняными ковриками.
Крыша саманного дома, или кибитки, перекрывалась жердями, сверху укладывалась солома, поверх которой заливался в несколько слоев саманный замес. Такая “крыша” выдерживала дожди и снег лишь до следующего лета. Через год ее надо было обязательно обновлять. Это уже несколько позже, когда экономика страны начала восстанавливаться после войны, появились цемент для фундамента, пилолес, рубероид, а затем и шифер.
Помню, во время войны над Дараут-Курганом иногда пролетали краснозвездные самолеты. Казалось, они не летели, а медленно плыли в небе, вызывая наш дикий восторг. Мы прыгали от радости и орали: “Самолет, самолет, ты возьми меня в полет!” А дальше нечто несуразное: “А в полете пусто, выросла капуста!”.
Однажды мы увидели, как в сторону пограничной заставы движется колонна необыкновенных автомобилей. Колонна сделала остановку в нашем поселке, люди столпились вокруг машин, и повсюду слышалось восторженное: “Студебекеры, студебекеры… Американские, американские…”. Грузовики, окрашеные в темно-зеленый цвет, поражали своими размерами и мощью. Нам, детям, позволили посидеть в кузове, где все было новым и удивительным — высокие деревянные борта, скамейки вдоль бортов… До сих пор мы, оторванные от “большой земли”, видели лишь гужевой транспорт и редкие “полуторки”.
Да что там, для ребенка даже на телегу залезть — и то большое событие. Однажды всю нашу детскую ораву посадили покататься в арбу, телегу с высокими бортами. Арба была запряжена парой лошадей, в ней для мягкости была постелена солома. Молодой возница решил прокатить нас с ветерком. На обратном пути, при съезде с дороги в наш двор, на уклоне и крутом повороте арба перевернулась. Нас потащило под арбой. Мы дружно взвыли от страха, но, к счастью, возница — молодой киргиз — удачно спрыгнул с арбы и быстро остановил лошадей. Все отделались царапинами и небольшими ушибами. До свадьбы заживет!
Иногда к нам в гости заезжал на своем коне командир заставы в сопровождении других кавалеристов. Конь постоянно гарцевал под своим наездником. Командир, не спешиваясь, выбирал момент, подхватывал меня под мышки и сажал впереди себя, а затем, удерживая коня, рвавшегося пуститься вскачь, катал меня по двору.
Зимой единственным нашим развлечением было катание на санках, благо горки любой крутизны были рядом. Полозья моих санок отец сделал из длинных ножек сломанного “венского” стула. Я сразу стал чемпионом — мои санки катились дальше всех.
Детская память надолго сохранила необыкновенные голубые цветы, которые росли во мху в пойме реки Кызыл-Су. Как оказалось позднее, это были дикие гиацинты. С ними, незабываемыми, судьба свела меня через тридцать с лишним лет в ущелье Чон-Урюкты на Иссык-Куле, на берегах небольшого горного ручья. Я сразу узнал старых знакомых, опустился на колени и стал вдыхать аромат далекого детства.
1946 год. Южная Киргизия
Мы переезжаем. Чтобы спуститься из высокогорной Алайской долины в Ферганскую, достаточно было нескольких часов езды на автомобиле ЗИС-5. Выехали из Дараут-Кургана утром, а вечером были в небольшом городе и районном центре Кара-Су, Ошской области. Буквальный перевод названия Кара-Су — “Черная вода”. На самом деле вода в реке Шарихан-Сай была не черной, а мутной, поскольку протекала между отвесных глинистых берегов. Формально река была естественной границей между Узбекистаном и Киргизией. Для узбекского населения Киргизии в радиовещательной сетке предусматривалось время прямой радиотрансляции из Ташкента. В основном это были музыкальные передачи.
Зимы, как таковой, в Ферганской долине почти не было. Если иногда и выпадал небольшой снежок, то быстро таял. Здесь созревали и абрикосы, и виноград, инжир, гранаты, персики… Но все эти блага земные выращивались в ограниченном количестве, приусадебные участки — даже у колхозников — были крошечными. Вся поливная земля предназначалась исключительно для хлопка.
Лето — жаркое, но зной был не столь изнурительным, как в Туркмении или в Каршинской степи, куда меня много позже, в семидесятые годы, на неделю занесло в командировку (плюс 48 градусов в тени — это хуже, чем минус 50 на Севере, где мне тоже довелось поработать).
Здесь, в Кара-Су, я впервые увидел железную дорогу и паровоз — могучий механизм, под которым дрожала земля. Паровоз исторгал клубы пара и дыма, пронзительно свистел. Все было необыкновенно и здорово! Жили мы неподалеку от вокзала и все свое время проводили на станции или привокзальной площади. Там бурлила жизнь и всегда происходило что-то интересное. Когда подходил пассажирский поезд, крыши вагонов, как в фильмах о гражданской войне, были заняты людьми с мешками и рюкзаками. Все высыпали на перрон, одни бежали за кипятком, другие за снедью. Узбечата сновали с ведрами холодной воды (вода продавалась кружками), с кукурузными лепешками, отварной кукурузой, фруктами. Только там и более нигде видел коробейников. Они носили через шею на ремне короба, напоминающие чемоданы без крышки, на дне которых разложены папиросы для штучной продажи, какие-то сладости и еще бог знает что. По перрону сновали карманники, милиционеры свистели в свисток, кто-то за кем-то гнался — царили толчея, шум и гвалт. Речь звучала на самых разных языках, что мне представлялось привычным и естественным.
Начиная с 1937 года и позже, во время войны, в Киргизии стали появляться депортированные корейцы, немцы, крымские татары, турки-месхетинцы, греки, выходцы с Северного Кавказа. Неподалеку от нас, в таких же кибитках, как наша, компактно проживала чеченская диаспора. В Кара-Су они попали из Чечни в 1944 году, в результате депортации. Мне в то время было около шести лет, и я дружил со своими сверстниками-чеченцами.
Всем было трудно в эти годы, но вдвойне трудно — тем, кто оказался на чужбине. Поэтому выживали чеченцы как могли, правдами и неправдами. Помогала необыкновенная сплоченность. Все совершеннолетние узбеки в то время на поясе носили ножи, как атрибут национальной культуры. И до нас, детей, то и дело доходили слухи о поножовщине между чеченцами и узбеками за место под солнцем.
Я был свидетелем того, как старшие братья моих чеченских друзей совершали налет на товарняк, несмотря на то, что он охранялся. Поезд трогался, несколько человек заскакивали на вагон с лесом, сбрасывали бревна, затем, пока поезд не набрал ход, спрыгивали и быстро уносили добычу в укромное место. Таким же образом набирался уголь в мешки. Часть угля шла на собственные нужды, часть на продажу.
Одно время, по совету полуголодных друзей, я повадился незаметно уносить из дома деньги. При этом, как рекомендовали мои советчики, я отдавал предпочтение тридцаткам (помню, они были розового цвета). С деньгами мы шли на привокзальный базарчик, покупали лепешки и катык — кисломолочный продукт вроде кефира, садились в кружок и пировали. Вскоре я был изобличен, и моя криминально-благотворительная деятельность была решительно пресечена родителями…
Очередной переезд, и мы — в Оше, областном центре. Это второй по величине город Киргизии и один из древнейших в Средней Азии. Впервые Ош упоминается в арабских источниках IX века. Легенды связывают основание Оша с именем Александра Македонского и даже пророка Соломона.
Почти в центр города вклинивается и круто обрывается над ним Сулейман-гора. С вершины горы открывается замечательный вид на город. Мы с мальчишками часто поднимались на гору. Город на две части делит река Ак-Бура. Ак — в переводе “белый”. И действительно, вода в ней, перекатываясь по гранитным валунам, была чистой и прозрачной.
Невозможно не упомянуть об ошском базаре. Чтобы не повторяться, хочу передать свои впечатления более позднего возраста — шестнадцатилетнего школьника, двадцатидвухлетнего студента и тридцатитрехлетнего инженера, командированного в Ош… Судьба неоднократно сводила меня с этим городом и его восточным базаром с бесконечными торговыми рядами, лавчонками и чайханами.
В воскресенье весь город устремлялся на базар. Это был еженедельный праздник души и для торговцев, и для покупателей. Над базаром гремела музыка, по нему двигались бесконечные толпы людей, торговцы зазывали покупателей то на русском, то на узбекском языке: “Подходи народ, свой огород, половина сахар, половина мед”. Предлагалось попробовать все: виноград, в том числе знаменитый “дамский пальчик”, инжир, дыню или арбуз, абрикосы и груши… Во время покупки можно и даже нужно было доброжелательно и весело торговаться. Скидка делалась всегда! Совершенно отсутствовало жмотство, свойственное российским рынкам, отчего я на них никогда не хожу.
Какой же рынок без чайханы?! Конечно, в районе рынка их было предостаточно. Возле чайханы стоял стойкий аромат узбекских пирожков, самсы и лепешек, обсыпанных специями и выпеченных в жарком тандыре.
Завидев тебя, гурьбой подбегают дети семи—десяти лет и наперебой предлагают свежие, горячие лепешки, стопкой лежащие на левой руке и укутанные полотном для сохранения тепла.
В огромном казане — человек на пятьдесят, а может, и больше — варится плов. Повар перемешивает содержимое казана деревянной лопатой.
Усатый здоровяк, голый по пояс, готовит заготовку на лагман. Его действия напоминают гимнастику с эспандером. Обеими руками он растягивает кусок теста, затем складывает жгут вдвое, снова растягивает, затем складывает вчетверо, растягивает и так далее до тех пор, пока арифметическая прогрессия не превратит тесто в тонкие нити. Эта тянутая лапша и является основным компонентом восточного блюда — лагман.
В чайхане тебя всегда ждут. Лепешка, самса, кисть винограда, заварной чайник зеленого чая — чтобы перекусить. Шурпа, плов, лагман и обязательно чай — чтобы пообедать.
Кстати, припомнился случай на алма-атинском базаре в начале шестидесятых годов. В то время я был студентом. Жил в старом студенческом общежитии в комнате на шесть человек. Учились мы на стипендию, без родительской помощи и потому раз в день готовили еду сами, так было экономней. Однажды мы с приятелем отправились на базар за продуктами. В конце буднего дня выбор был небольшой. Мой приятель подошел к мордатой тетке и жалобно попросил:
— Тетенька, мы студенты, продайте нам картошку подешевле.
Тетка нашлась довольно быстро:
— Студенты? А потом начальниками станете. Не буду я вам продавать дешево!
С Амантаем Шишингариным — а это он был со мной на рынке — связан еще один памятный случай. На производственной практике в Кокчетавской области Казахстана в 1963 году мы набрали в библиотеке всякого чтива. Я обратил внимание на то, что Амантай по вечерам сосредоточенно углубляется в какую-то книгу. Поинтересовался, что он читает. Оказалось — сборник стихов Фета. Я был несколько ошеломлен. Молодой казах из провинциальной глубинки увлечен Фетом! Сам я, к своему стыду, слышать-то о поэте —слышал, но вот чтоб читать его стихи… Во мне заговорило любопытство, а возможно, и ущемленное самолюбие. Я тоже приобщился к чтению Фета, и с того времени и навсегда осталось в памяти его четверостишие:
Два мира властвуют от века,
Два равноправных бытия:
Один объемлет человека,
Другой — душа и мысль моя.
Как знать, возможно, сей памятный случай сыграл не последнюю роль в том, что я — инженер, технарь — спустя сорок пять лет издам свой сборник стихов…
Однако вернемся в детство. В Оше мы поселились в небольшом доме на два хозяина: общий коридор, направо — две наши проходные комнатки, налево — такие же у соседей.
Дом находился на тихой улочке, во дворе был небольшой сад, по границе участка протекал канал. Помню, как мы с мальчишками пытались плавать по каналу в старых ваннах или на примитивных плотах. Все заканчивалось тем, что мы неизбежно оказывались в воде, благо в канале воды было по пояс.
В саду росла груша. Спелые груши были огромными, сочными и медовыми.
Детское восприятие необыкновенности и неповторимости вкуса у меня почему-то связано с Ошем. Во-первых, это вкус тех груш, во-вторых, вкус ломтя белого хлеба, выданного мне однажды по карточке в гастрономе. Хлеб был ноздреватый, пышный, запашистый. Такого я не ел больше никогда в жизни. Затем, вкус мороженого. Мороженое продавали с передвижного лотка. Лоток выкатывался на тротуар, а в нем находилась емкость с мороженым, обложенная льдом. В левой руке продавец держала цилиндрическую форму, закладывала в нее круглую вафельку, затем набивала форму мороженым, сверху прикрывала еще одной вафелькой и выдавливала порцию. Вкус был необыкновенным и неповторимым.
Неповторимость вкуса, неповторимость детства… По утрам я часто просыпался от пронзительного крика за окном: “Катык, катык!..”. Это молодые узбечки, проходя рано утром по улице, зазывали покупателей. Свой товар они несли на голове, в больших эмалированных тазах, покрытых белым чистым полотном.
Когда из двора выходил покупатель, они ловко ставили таз на землю, доставали фарфоровую пиалу и деревянной ложкой накладывали в нее катык. Пиала служила мерой. Как правило, со временем каждый покупатель отдавал предпочтение одной из торговок, и это гарантировало качество и определенную скидку. Для нас катык с хлебом часто служил завтраком. Рядом, на перекрестке, был небольшой базарчик. Там до обеда шла торговля зеленью, катыком, фруктами, сливочным маслом. Комки масла размером с котлету, завернутые в виноградные листья — прообраз современного масла, продаваемого в пачках, — выставлялись в эмалированных тазах.
На этом рыночке я впервые увидел женщину в парандже. Паранджа — это легкий халат, который накидывался на плечи и голову, впереди — с головы до пояса нависала волосяная сетка шириной сантиметров семьдесят. До революции, согласно мусульманским канонам, женщине запрещено было выходить на улицу с открытым лицом. Эта традиция, в Средней Азии, соблюдалось среди оседлых народов, к коим относились узбеки Ферганской долины. Советская власть отнесла паранджу к пережиткам феодализма. Со временем ценою жизни многих женщин, погибших от рук религиозных фанатиков, паранджу искоренили. Однако отдельные пожилые узбечки даже в 1948 году продолжали ее носить. Кстати, среди кочевников — киргизов, казахов — не принято было носить паранджу. Мусульманами они, конечно, были, но кочевой образ жизни, отсутствие мечетей способствовали формальному отправлению многих религиозных обязанностей.
В Оше я пошел в первый класс. Как ни странно, подробностей этого события я не помню. В памяти осталась лишь одноэтажная мрачная школа, ощущение дискомфорта и несвободы.
В послевоенные годы молодежь объединялась в группы по месту жительства и почему-то враждовала между собой. Причем это было свойственно только русским. Стычки “улица на улицу” или “край на край” происходили регулярно. Провожать девушку на чужую территорию было небезопасно. Наиболее активных пацанов могли подловить на запретной территории и надавать, как мы говорили, “мандюлей”. Помню одну из таких стычек неподалеку от нас. Пацаны, прячась за дувалы, забрасывали друг друга камнями. Некоторые из “наших” в качестве щитов использовали крышки различных металлических бачков и кастрюль. Мы, мелюзга, подносили старшим “боеприпасы” — камни небольшого размера…
Через год отца перевели в Араван, районный центр в Ошской области, расположеный по берегам небольшой реки Араван-Сай.
Река была рядом. Тут же находился деревянный мост, за мостом базар. Дорога шла мимо нас, мимо чайханы на берегу, делала петлю по крутому берегу реки и поднималась наверх.
Там, на крутом склоне была еще одна чайхана, за ней небольшой парк, рядом одноэтажная школа, в которой я учился во втором и третьем классах. Араван для меня — необыкновенно светлое детское воспоминание. У меня была замечательная учительница. Когда я слышу “Школьный вальс” Исаака Дунаевского со словами — “учительница первая моя”, я всегда с благодарностью вспоминаю ее. Жаль, что не помню, как ее звали. Она возилась с нами как клуша с цыплятами.
Все свое свободное время мы проводили на речке. Место возле моста было у нас излюбленным. Река в этом месте сужалась, и быстрое течение несло под мостом даже тех, кто едва умел плавать. Не было никакого риска утонуть. Затем, измазавшись глиной, мы носились голышом, орали и прыгали на виду у прохожих, идущих через мост. Была у нас такая игра: тот, кто хотел пописать, направлял струю дугой, остальные по очереди проскакивали на корточках под струей. В конце концов неудачник попадал под ослабевшую струю, и это вызывало дикое веселье.
В Араване я неплохо научился удить рыбу. Однажды, услышав жалобы матери на то, что завтра не из чего готовить обед, я накопал заранее червей и чуть свет вышел из дому с удочкой. Клев был поразительный. В течение часа-полутора я нанизал на ивовый кукан целую связку рыбы, пришел домой и выложил улов перед изумленными родителями.
При всей благодатности здешней земли фрукты на столе нашей семьи бывали нечасто. Из-за засилья хлопка даже здесь, в Ферганской долине, довольно дорогими были арбузы и дыни, виноград, персики, абрикосы, инжир, миндаль, гранаты, курага, изюм, орехи. А ведь при разумной политике не только жителей Ферганы, но и всю страну можно было снабжать и хлопком, и южными фруктами, о которых в центральной России, особенно в провинции, люди тогда имели смутное представление.
Мы, дети, добывали себе лакомства сами — лазили по садам за виноградом, абрикосами, персиками. Неповторимое ощущение, когда срезаешь кисть янтарного винограда килограмма на три и удираешь с ней через дувал к друзьям, стоящим “на шухере”. Выше по течению реки, на другом берегу, мы обнаружили плантацию гранатов и частенько наведывались туда. Самыми труднодоступными для нас были грецкие орехи. Деревья, как правило, были огромными и развесистыми — видит око, да зуб неймет. Впрочем, было очень много таких мест, где ветви с огромными персиками или абрикосами свешивались на улицу из-за дувалов. Мы считали их ничейными. Что касается урюка, то с ним не было проблем — он рос повсюду.
У моего дружка мать работала поварихой в школе механизаторов. Это позволяло нам часто кататься в кузове “полуторки”, когда курсантов обучали вождению. Кроме того, нам всегда была гарантирована тарелка затирухи — по узбекски “атала”. Затируха — это еда трудного времени. Готовили ее из муки, превращая тесто в небольшие катышки, из которых варили кашу. Конечно, на молоке и со сливочным маслом она была бы, возможно, неплоха, но в то время в нее в лучшем случае добавляли масло подсолнечное. Каждый день в обед слышался звон железяки, ударяющей о подвешенную металлическую пластину. Молодые, голодные узбеки-курсанты приглашались на фирменное блюдо. Тут и там слышались веселые и ироничные возгласы, приветствующие каждодневную затируху: “Атала — ер! Атала — ер!”
Школа помещалась совсем рядом, за забором нашего двора, а на ее площадке скопилось много старой разукомплектованной техники, среди которой мы часто бродили, разглядывая механизмы и ища себе развлечения. Помню огромный гусеничный трактор с надписью на радиаторе: “ЧТЗ” (Челябинский тракторный завод). Впрочем, в памяти людей моего поколения остались и тракторы на металлических колесах с шипами. Даже в конце сороковых годов механизаторы все еще заставляли эту технику трудиться на полях.
1949 год. Таласская долина
Мы вновь переезжаем. На этот раз в областной центр — город Талас, расположенный на левом берегу одноименной реки. Пришлось делать большой крюк. Из Южной Киргизии через Казахстан — на поезде, идущем во Фрунзе через Ташкент до Джамбула. На джамбульском вокзале долго ждали автомашину в горы, в Талас. За обедом, в привокзальном ресторане, отец решил отметить приезд в Джамбул бутылкой шампанского. Было лето, и мы расположились на воздухе. Детям, коих было трое, подали мороженое, взрослым — шампанское, которое я видел впервые. Внимание на него я обратил только из-за льда. Это была первая и последняя бутылка шампанского на моей памяти, которую, несмотря даже на отсутствие холодильников, принесли в серебристом ведерке со льдом. Впоследствии жизнь и нравы упростились, и шампанское, как правило, подавалось теплым.
В Таласе в четвертом классе я впервые и на всю жизнь записался в библиотеку. И здесь же впервые “симулировал” от уроков. Мы тогда были убеждены, что “симулировать” означает “сбегать с занятий”, и за десять лет учебы проделывали это бесчисленное множество раз…
Самым любимым местом в городе был кинотеатр “Манас”. В фойе кинотеатра висела картина, изображающая битву Манаса, эпического киргизского героя, и его воинов с врагами, очень похожими на китайцев. Каждую неделю, в выходные, мы смотрели сборники мультфильмов. Но настоящим событием даже для пацанов стал фильм “Кубанские казаки”. Актеры из кинофильма стали для нас популярными на всю жизнь, а песни стали тут же по-настоящему народными.
Вообще, пели тогда много и по любому поводу. Любое праздничное застолье превращалось в самодеятельный концерт — люди были проще и душевней. Пели песни военных лет и, как правило, народные песни.
В Таласе мне запомнился один высокий, стройный старик в длинном сером плаще, в серой шляпе, из-под которой выбивались густые седые волосы. Ходил он энергичным, размашистым шагом, выставляя трость далеко вперед, и выделялся среди окружающих своим независимым видом и какой-то внутренней интеллигентностью, вызывая у нас, пацанов, невольное уважение. Интересно, кто он был?
В те послевоенные годы в Киргизии и Таласе было много эвакуированных и среди них учителя, врачи, творческая интеллигенция. Многие приехали из крупных городов России, в том числе — Москвы и Ленинграда. Часть из них остались в республике навсегда.
Надолго в Таласе задержаться нашей семье не удалось. Отец получил новое назначение, и мы собираемся переезжать в Нарын. Я чрезвычайно об этом сожалел. Талас мне очень нравился, там жилось комфортно, там у меня появились первые друзья…
В послевоенные годы киргизов в городе было мало. Основное население составляли русские, украинцы, немцы. Киргизы тяготели к горам и жили в зоне верхнего Таласа. Многие русские были потомками первых переселенцев. В городе стояли бревенчатые дома-пятистенки с крылечком и двумя лавочками, окруженные заборами с массивными воротами. За воротами, во дворе — коровник, свинарник, курятник и другие хозяйственные постройки. Ко двору примыкал приусадебный участок. Это типичный архитектурный комплекс славянских переселенцев, который еще сравнительно недавно можно было встретить повсюду в Киргизии (через тридцать три года, в 1983 году, я вновь попал в Талас — обустроенный, современный город, в котором почти не осталось русских и немцев, как, впрочем, и старинных “архитектурных комплексов”).
Надо сказать, что Талас — один из типичных населенных пунктов, основанных русскими переселенцами. В прошлом он именовался селом Дмитровка. Да и все окрестные поселки носили прежде названия Покровка, Александровка, Ключевка, Ивано-Алексеевка, Алексеевка… Одновременно с русскими в Таласской долине осели немецкие колонисты, приехавшие из Ставрополья и Поволжья. Они выстроили несколько селений, в том числе четыре поселка, которые позднее объединились в село Ленинполь. В советское время немецкие колхозы, и не только в Таласе, отличались образцовым порядком и высокой экономической эффективностью.
Переселение хлебопашцев из Россию в Киргизию началось в семидесятых годах девятнадцатого века, после образования в 1867 году Туркестанского генерал-губернаторства, созданного на землях Средней Азии, завоеванных Российской империей или, как в случае с Киргизией, мирно к ней присоединенных.
Крестьяне из России с детьми, скотом, с домашним скарбом на телегах месяцами, в зной и холод двигались на восток. В Приферганье, Чуйской и Таласской долинах, Иссык-Кульской котловине Киргизии лежали целинные плодородные земли. Однако без орошения они были бесплодны. Чтобы построить оросительные каналы, нужны были инженерные знания и огромный труд. И вот уже в 1910 году государство выделило средства на изыскания и строительство оросительной системы в долине реки Чу.
Коренное население Киргизии не знало земледелия. Киргизы, в ту пору — горные кочевники, использовали “вертикальный способ” кочевания и традиционно селились в предгорных зонах юга Киргизии, в долинах Таласской и Чуйской или же высокогорных: Алайской, Нарынской, Ат-Башинской, Сусамырской… Летом, навьючив лошадей, они со стадами овец откочевывали на горные пастбища — джайлео. Юрта, испытанная веками, служила им жилищем…
Правительство и администрация Туркестанского края, стремясь избежать недовольства местного населения, действовали весьма осмотрительно. Как правило, для переселенцев подыскивали неосвоенные, неорошаемые земли — пустующие либо лежащие на окраинах скотоводческих кочевий. С крупными местными землевладельцами власти заключали договоры и покупали у них землю. Платили в том числе и за так называемые “неиспользуемые” участки. (Нетрудно заметить, что в самом этом термине звучит различие между мировоззрениями земледельцев и кочевников.) Не обходилось порой и без некоторого недовольства среди киргизов, но в целом отношение к переселенцам было мирным. Русские2 учили киргизов искусству земледелия, киргизы учили русских искусству скотоводчества.
Переселенцы первой волны получали льготы, освобождающие их на несколько лет от податей и воинской повинности. Кроме того, новоселам выдавали материальную помощь для обзаведения хозяйством — денежные ссуды, бесплатный инвентарь, рабочий скот и прочее. К примеру, в селе Покровское (ныне Куршаб Ошской области) каждому хозяйству причитались две лошади, бричка, корова, 100 пудов хлеба, плуг и борона.
Почти сразу после строительства села переселенцы прокладывали вдоль улиц поливные арыки и высаживали деревья — тополь, карагач, акацию или плодовые. В центре села обычно располагалась площадь, на которой, как правило, в первую очередь возводили каменную церковь. Затем строили школу, а в некоторых крупных селах — и женские приходские училища. Открывались амбулаторные фельдшерские пункты, персонал которого состоял обычно из врача и одного-двух помощников. К помощи медиков охотно прибегали и коренные жители.
В переселенческих селах имелись базары или торговые ряды, различные магазины, лавки, мельницы, пекарни, кузницы, ремесленные мастерские. Были свои портные, сапожники, печники, бондари. Некоторая продукция была популярна и у местного населения.
На освоенных землях русские выращивали хлопчатник, пшеницу, кукурузу, кормовые культуры. В личном хозяйстве преобладало огородничество и садоводство. Занимались крестьяне и пчеловодством, держали коров, свиней, разводили птицу. Сажали картофель, морковь, свеклу, капусту, лук, огурцы, помидоры и прочие овощи. Помимо привычных для жителей Центральной России яблонь, вишен, слив и ягодных кустарников, на юге Киргизии и в Чуйской долине в садах новоселов росли абрикосы, персики, груши, черешня, виноград…
В каждом переселенческом селе выбирались староста и его заместитель, деятельность которых контролировалась русской администрацией и участковым приставом. Несколько сельских обществ объединялись в волость, на волостных съездах, состоящих из избранных на сельских сходах представителей, избиралось волостное управление, которое утверждалось военным губернатором. В судебно-административном отношении поселки подчинялись начальникам уездов, однако за небольшие проступки виновных мог наказывать выборный староста.
Наши предки в конце девятнадцатого века селились в Киргизии всерьез и надолго. Гарантией им служила мощь Российской империи, закрепившей к тому времени свое присутствие в Средней Азии. Увы, память о тех, кто заложил основы цивилизации в регионе с патриархально-феодальным уровнем развития, почти не сохранилась. Революция до нуля низвела заслуги и роль инициативных русских людей, потом и кровью создавших в Киргизии города и поселки, заложивших основу горнодобывающей промышленности, прогрессивного сельского хозяйства, образования, здравоохранения, культуры. Все было не в счет! В одночасье их отнесли к “кулакам” и к классовым врагам советской власти.
Естественно, к категории “классовых врагов” были отнесены и киргизы, так называемые “байманапские” элементы, выступившие против советской власти, а позже — против мероприятий, связанных с коллективизацией. Коллективизация, в конечном итоге, приводила к отчуждению экономической базы традиционной киргизской аристократии, коими как раз и являлись манапы. По свидетельству крупнейшего исследователя истории Средней Азии, академика В.В.Бартольда, манапами у киргизов становились “люди, выделявшиеся храбростью и мудростью…”.
Конечно, эти люди защищались как могли. История отметила имевшие место в 1918—1922 годах мятежи “кулаков” в Оше, Джалалабаде, Таласе, Тюпе, Нарыне, в Куршабской, Базар-Коргонской и Кегартской волостях. Отметила подавление этих мятежей и ликвидацию в 1920 году “Крестьянской армии”3, но не сохранила имен недоуменных людей, которые в одночасье были отнесены к классовым врагам, “эксплуататорам местного населения” и уничтожались во имя “светлого будущего”.
Не было, да и теперь уже никогда не будет памятников тем, кто погиб во время праведных мятежей. Ведь даже те рукотворные памятники, которые они в свое время создали — я имею в виду города и села, — начали переименовываться уже в советские времена. О Дмитриевке, ставшей Таласом, я уже говорил. Добавлю Покровское, которому сменили название на Куршаб. С развалом Советского Союза деятельность по переименованию приняла обвальный характер. Исчезли Фрунзе, Пржевальск, Рыбачье — взамен появились Бишкек, Каракол, Балыкчи… Сегодня в республике нет ни одного города с русским названием. Что уж говорить о населенных пунктах поменьше: Успеновке, Ильичевке, Архангельском, Люблинке, Долинке, Ивановке, Лихтенфельд, Григорьевке, Покровке и десятке других! Переименованы уже многие из них.
Справедливо ли такое забвение славной истории?
Жизнь русских в Киргизии, несомненно, культурно обогатила и местное, и пришлое население. Переселенцы, несмотря на отсутствие у них навыков жизни в местных природных условиях, воспринимались как носители более “высокой” бытовой и хозяйственной культуры. С установлением первых контактов земледельцы местных национальностей стали присматриваться к новым для них сельскохозяйственным орудиям — железному плугу, сенокосилке, бороне. Настоящий переворот в их заготовке кормов произвела коса.
Под влиянием русских у коренного населения происходили принципиальные изменения не только в хозяйственной деятельности, но и в самом образе жизни; распространялись ранее почти неизвестные знания в области строительства, образования, медицины, агрономии, ветеринарии.
Так уже в 1870 году в Токмаке начала работу первая в Киргизии приходская школа, а чуть менее десятилетия спустя в Пишпеке открылось приходское училище, затем первая Ошская русско-туземная школа, Пржевальская сельскохозяйственная школа, сельскохозяйственная школа в Пишпеке… В 1912-м была создана Пишпекская мужская гимназия — первое среднее учебное заведение в Киргизии…
С другой стороны, жизнь среди киргизов в немалой степени повлияла на “азиатских русских”. Даже те из нас, кто так и не научились говорить по-киргизски, незаметно для себя пропитались, если так можно выразиться, “киргизским духом”, переняли немало местных традиций и, главное, научились понимать другие народы…
1951 год. Нарынская долина
В середине зимы 1950 года мы в открытом кузове “Захара” — так тогда называли грузовик ЗИС-5 — ползем под надрывный вой двигателя на вершину перевала Долон на Тянь-Шане. Высота более 3000 метров над уровнем моря. Дорога петляет серпантином, так что идущий ниже нас автомобиль кажется букашкой, медленно карабкающейся по нитке дороги.
Периодически мне становится плохо, подступает тошнота. Несколько раз пришлось просить, чтобы машину остановили, и немного идти пешком. По словам шоферов, спуск с перевала Долон в сторону Нарына составляет шестьдесят километров — одна надежда на тормоза. Не счесть шоферских жизней, которые принесены в жертву Долону.
Кстати, позднее, после горных тянь-шаньских дорог, меня долго удивляло, как можно умудриться делать аварии на равнине.
Но вот наконец мы в Нарыне, в 360 километрах от столицы. Город расположен в узком ущелье, где с востока на запад протекает полноводная горная река Нарын, которая, вырвавшись в Ферганскую долину, получает название Сыр-Дарья. Город расположен на левом берегу между рекой и северный склоном горного хребта, до альпийской зоны покрытого тянь-шаньской елью, зарослями рябины и других кустарников. В городе из-за тесноты пространства вдоль реки — всего две параллельные улицы: Ленина и Красноармейская.
Зимой в три часа дня солнце уже заходило за горный хребет, наступали сумерки. Освещалась только часть центральной улицы, где на столбе был установлен мощный репродуктор, гремела музыка, и мы, человек двадцать–тридцать пацанов, мотались на коньках по этому светлому промежутку. Транспорта было настолько мало, что в это время для катания практически не создавалось никаких помех. Днем, после уроков, мы развлекались тем, что проволочными крючками цеплялись за задний борт проходящих грузовиков. Некоторые водители иногда резко тормозили, пытаясь поймать нас, но преимущество всегда оставалось на нашей стороне. Особенно любили мы дорогу в сторону райцентра Ат-Баши (Лошадиная голова). Сразу за нашей школой дорога шла по ущелью и имела затяжной подъем. Машина поднимала нас на несколько километров вверх, а оттуда мы неслись вниз “коньковым ходом” по укатанной дороге безо всяких усилий. Редкое автомобильное движение было гарантией нашей безопасности.
Летом ходили в горы, в живописные ущелья, собирали черную смородину, кисличку, костенику или просто так — ˜пройтись под кронами тянь-шаньских елей к хрустальным, холодным горным ручьям, от которых ломило зубы.
Одна лишь имелась проблема — негде было купаться. Река Нарын течет с горных ледников. Вода была бурной, холодной и опасной. Пытались купаться в одном из более-менее подходящих мест, но, проплыв по течению метров пятьдесят, выскакивали, как пингвины, на прибрежные камни с ощущением того, что тело покрыто маленькими лопающимися пузырьками.
На территории пограничной части имелся небольшой искусственный водоем для купания лошадей. Мы упорно стремились в этот заповедный бассейн, но нас периодически гнали оттуда. Одни из офицеров сочувствовали нам и закрывали глаза на то, как мы плещемся в воинских водах. Другие усматривали в этом нарушение и направляли на нашу поимку наряд солдат, от которого мы скрывались бегством через глиняный дувал.
Прошло всего пять-шесть лет со времени окончания войны, а здесь, на окраине страны, велась активная спортивная работа. У нас не было “Дворца пионеров” или чего-то вроде нынешнего “Дома творчества юных”. Кое-какие кружки работали в школе, а секция авиамоделизма размещалась в небольшом помещении в ряду убогих хозяйственных построек. Туда набивалось человек пятнадцать. Я отдавал предпочтение спорту, но в межсезонье, ранней слякотной весной, тоже собрал пару планеров. Их мы сооружали из сухих стеблей “чия” — местного кустарника. Более тяжелые модели — из заготовок, которые нарезали из сломанных лыжных бамбуковых палок. Опытные авиамоделисты собирали модели самолетов с миниатюрными бензиновыми моторчиками. Откуда что бралось?
Большую часть населения города составляли киргизы. В городе было две средние школы — русская и киргизская. Отношения с киргизскими сверстниками были дружескими. Стычки между нами случались, но носили житейский характер. Почти пять лет прожили мы в этом городе. Через два-три года, как и большинство русских подростков, я свободно говорил по-киргизски. Киргизский язык преподавался в школе, но отношение к этому предмету у нас было безразличным. Мы считали, что достаточно знать разговорный язык.
Киргизы, особенно молодежь, общаясь с русскими, в свою очередь овладевали русским языком. Некоторые учились в нашей школе. Знание языка как-то здорово пригодилось нам. Однажды на рыбалке километрах в тридцати от города мы, три подростка, расположились на ночевку в пещере на скальном склоне. В ту глухую ночь, наполненную завывающими порывами ветра, нас вдруг охватила необъяснимая тревога. В пещере мы ночевали не впервые, но сейчас в голову полезли всякие страшные мысли… В панике мы покинули убежище и стремглав спустились к юрте, стоящей у подножия.
Возле юрты нас с лаем встретили собаки, а затем вышел мальчик-киргиз, наш ровесник, с которым мы быстро нашли общий язык. Он пригласил нас в юрту. Мальчик с бабушкой был за хозяина, родители находились в отъезде. Мы расселись у очага на полу, покрытом кошмой, свернув ноги калачиком, как принято у киргизов, и вскоре пили чай с молоком, поделившись с радушными хозяевами своими запасами конфет и пряников. Было тепло и уютно. Утром ярко светило солнце, от вчерашней тревоги не осталось и следа. На завтрак мы с аппетитом уплетали каймак, а затем с благодарностью расстались с обитателями юрты.
Надо сказать, однако, что был я тогда личностью, довольно хулиганистой. В мой лексикон, как и в речь прочих пацанов (ими тогда считались подростки не старше четырнадцати-пятнадцати лет), не без влияния известных событий “холодного лета пятьдесят третьего года”, массовой амнистии уголовников, активно внедрился блатной жаргон. Однако наше арго было куда невинней и безобидней открытого мата нынешнего “больного позднего потомства”…
Я, как и мои сверстники, заводился с пол-оборота:
— Нарываешься? Выйдем один на один!
Именно так, в честной драке “один на один” решались многие проблемы, возникавшие в нашей среде. Практически это была своеобразная дуэль. Отказаться от вызова обозначало прослыть “бздуном”, то есть трусом. Поводов для кулачных поединков было предостаточно. Мы выясняли отношения из-за девчонок, защищали свою честь и достоинство, как их понимали, доказывали свое физическое превосходство. За школой, в дальнем углу областной больницы, была среди деревьев удобная площадка. Здесь и проходили наши “разборки”.
О том, что после уроков предстоит драка, становилось известно всем, кроме учителей. Болельщики окружали площадку, в круг выходили участники поединка, назначался рефери, как в боксе. Запрещалось драться ногами и бить “лежачего”. Как правило, драка длилась до первой крови, но могла продолжаться и дальше, если тот, у кого пошла кровь, не желал признать себя побежденным. В этом случае решение продолжить или остановить драку принимал рефери с учетом мнения болельщиков.
Городские разборки проходили за задним фасадом единственного в городе кинотеатра “Сон-Куль”, но неписаные правила были одинаковыми везде и для всех. Часто после драки в знак взаимного примирения соперники обменивались рукопожатием. Не помню случая, чтобы несколько человек избили одного. Это было бы позором.
Несмотря на то что в Нарыне русские формально доминировали — русский язык был государственным, активно внедрялась русская культура, а русские специалисты были незаменимыми, — у меня навсегда осталось ощущение, что мы жили среди киргизов. Это и понятно: киргизы здесь составляли подавляющее большинство. Однако такая ситуация сложилась только в Алайской долине и на Тянь-Шане, где русских практически не было. На юге Киргизии, в Ферганской долине, среди населения преобладали узбеки. В Таласской долине — русские и немцы, в Чуйской долине со столицей Фрунзе — русские.
И вот первые выводы, которые я тогда для себя сделал. Киргизия — часть огромной страны. Отец, хотя и человек гражданский, но находится на службе почти военной. Наша семья живет там, где она необходима. С окружающим миром пребываем в гармонии. Национальность не имеет значения. Друзья детства — все те, кто вокруг. Живем бедно — как все, но когда “как все”, то бедности не замечаешь.
1956 год. Юг Киргизии
Странным образом судьба вновь забросила меня в Кара-Су.
Середина учебного года. Восьмой класс. Первое мое появление в новой школе, первая школьная линейка (как оказалось, еженедельная). Мимо стройных рядов школьников, где каждому классу было отведено свое место, проходит двухметровый гигант — директор школы. Наполеон на смотре своих войск. Он придирчиво осматривает школьные формы девочек, смотрит, аккуратно ли выглядят мальчики, делает кому-то замечание… Останавливается возле меня. Видит на груди моей вельветовой куртки значок. Третий спортивный разряд по лыжному бегу.
— Новенький? Спортсмен? Посмотрим, как будет с учебой…
Вот с этим-то было неважно. В Нарыне я плохо учился, часто пропускал уроки, вращался в хулиганской среде. Не вдаваясь в подробности, признаюсь, что дважды меня чуть не исключали из школы.
А здесь, в Кара-Су, меня поразила непривычно пристойная обстановка на занятиях. Не откладывая в долгий ящик, я, неожиданно для себя, внес некоторое разнообразие в размеренный ход событий. Во время урока достал складной нож довольно приличных размеров, полураскрыл лезвие под девяносто градусов и предложил сидящему впереди однокашнику раскрыть нож до конца одним пальцем. Тот, не долго думая, надавил на основание лезвия. Нож раскрылся, а палец — как это неизбежно происходит в таких случаях — соскользнул на острие. Кровь брызнула чуть ли не до самого учительского стола.
От неожиданности я обомлел. Затем схватился за голову:
— Куда я попал?!
В Нарыне каждый пацан знал неизбежное последствие этого “фокуса”, а тут… Моему соседу в медпункте срочно сделали перевязку, а я не знал, как загладить перед ним свою вину! Этот случай послужил мне уроком, пришлось менять привычки, и это стало переломным моментом в моей жизни. Я начал серьезней относиться к учебе, мне доставляло удовольствие получать хорошие оценки.
В Кара-Су я впервые ощутил на себе, что такое культ хлопка, тамошней сельскохозяйственной монокультуры. Культ этот носил весьма уродливый характер. Хлопку было подчинено все: экономика, карьера чиновников и даже образ жизни людей.
Все начиналось в конце лета, когда в ход шла сельскохозяйственная авиация. Самолеты опыляли хлопковые поля химикатами, чтобы кусты хлопчатника быстрее сбросили листья, обеспечив больший доступ солнца к коробочкам. При этом власти не беспокоило то, что химикаты разносило ветром и на окрестные населенные пункты. В середине сентября с началом созревания хлопчатника начинался вселенский ажиотаж. Газеты, радио, а в дальнейшем и телевидение работали только на хлопок: бесконечные сводки о ходе сбора, фотографии и интервью… До середины ноября закрывались вузы, техникумы и ПТУ — всех студентов отправляли на сбор хлопка. Школьники, начиная с пятого класса, отбывали ту же повинность. Все предприятия были обязаны отправлять “на хлопок” определенное количество людей. К сбору привлекались даже военнослужащие Туркестанского военного округа. Были случаи, когда наряды милиции останавливали на дорогах рейсовые автобусы, принуждая пассажиров собрать на поле некую норму. Сушили хлопк на асфальтовых дорогах, пролегающих вдоль полей, а автомобилям приходилось пробираться по обочинам или по пыльным грунтовкам.
А что, разве не было хлопкоуборочных комбайнов? Были, разумеется, но только ручная сборка обеспечивала высшее качество хлопка-сырца, который государство покупало у хозяйств по более высокой цене.
Перед “мобилизацией” на хлопок на школьной линейке объявляли, в каком хозяйстве и какой бригаде нам предстоит работать. Обычно это были близлежащие колхозы, куда мы добирались пешком, хотя иногда нас и возили на грузовиках. На месте каждому выдавали кусок грубого хлопчатобумажного полотна. Два его конца завязывались на поясе, два — на шее. Получался фартук. В него мы и складывали хлопок, передвигаясь в полусогнутом состоянии по полю и вынимая волокно из распустившихся коробочек. Когда фартук разбухал, мы начинали походить на кенгуру. Набрав килограммов семь-восемь, каждый сваливал собранное в свою собственную кучку. После того как в ней скапливалось килограммов двадцать, мы увязывали добычу в тюк из того же фартука, ставили его на голову и шли к шейпану4, где стояли весы и была оборудована площадка для сушки хлопка. Приемщик взвешивал тючок и отмечал его вес в списке.
За день каждый обязан был собрать шестьдесят килограммов. Платили школьникам по 3 копейки за килограмм. Были у нас и рекордсмены, которые неизменно собирали больше нормы, а иногда даже и поболее сотни килограммов. Мне лишь однажды удалось собрать заветную сотню. Конечно, этот труд был сродни
рабскому — мало ценился, но, как я уже говорил, обеспечивал высокое качество. За два с половиной месяца работы под палящим солнцем каждый из школьников собирал около четырех тонн хлопка, зарабатывая при этом чуть больше ста рублей. При этом мы брали с собой из дома еду, изнашивали одежду и обувь. Неплохой бизнес делало государство, да и не только оно — стоит лишь вспомнить нашумевшие в свое время узбекские “хлопковые дела”…
Если же говорить о положительном опыте, то в Кара-Су я в 1957 году впервые увидел телевизионные передачи из Ташкента в черно-белом, смутном и неустойчивом изображении. Там же летом на каникулах заработал свои первые деньги на производстве, в бригаде электромонтеров связи. В сорокаградусную жару мы ломом и лопатами копали ступенчатые ямы для радиотелефонных опор, а затем устанавливали их с помощью ухватов на длинных черенках. Я научился влезать на монтерских когтях на деревянные опоры и часами сидеть наверху, выполняя монтажные работы.
1960 год. Алма-Ата
Прошло несколько лет, и я — студент в одном из красивейших городов бывшего Советского Союза. Впрочем, моя студенческая жизнь в Алма-Ате началась не в вузовской аудитории, а на поле. На этот раз — не на хлопковом, а на пшеничном. В сентябре нас отправили на сельхозработы. Был сформирован специальный студенческий эшелон, который двинулся в северную часть Казахстана. Наша группа, человек двадцать пять, попала в Булаевский район, почти на границе с Тюменской областью, в небольшую русскую деревню — одно из отделений колхоза или совхоза.
Вокруг — березовые леса. Жили мы в нескольких вагончиках. Работали на уборке зерновых — кто помощником комбайнера, а кто — на току. Народ в деревне был простой и доброжелательный. Однако создавалось впечатление, что здешние жители здорово отстали от времени. Деревенские парни мечтали только об одном — скорей бы в армию, в другую жизнь (казахская молодежь, как правило, стремилась получить высшее образование). А когда наша Нина Пушкина, яркая, с копной золотистых волос, проходила по деревенской улице в брюках (еще не в джинсах), бабульки плевали ей в след, а остальные женщины неодобрительно шушукались. При этом трактористка нашего прицепного комбайна — женщина средних лет, серьезная и обстоятельная — жаловалась на то, что в платье ей работать неудобно и даже опасно. Однажды ее юбка случайно попала в коленчатый вал, и трактористка только чудом не пострадала, оставшись в одних панталонах.
— Но если я надену комбинезон, вся деревня меня осудит, — добавила она.
Вскоре мы вернулись в Алма-Ату, началась студенческая жизнь в общежитии. Была она нелегкой, в особенности — на первых курсах. Я, как и многие мои однокашники, учился на одну стипендию. Чаще всего наш завтрак состоял из ломтя черного хлеба со сливочным маргарином и чая с сахаром. Больше года после окончания института я испытывал стойкую аллергию к чаю, а наличие маргарина в сливочном масле безошибочно определяю и по сей день.
Казахов и русских на нашем факультете было приблизительно поровну. Жили мы дружно. Не помню ни одного конфликта на национальной почве. Комнаты в общежитии были на пять—семь человек, жили мы, как правило, вперемешку, и теплые чувства ко многим студенческим друзьям-казахам я сохранил на всю жизнь. Среди преподавателей института были те, кого я условно отношу к уже ушедшему, увы, поколению “зубров”. Они сочетали профессионализм, большой жизненный опыт и высокую культуру. Считаю своим долгом привести здесь несколько имен.
Невозможно не упомянуть Юрия Дмитриевича Зубкова, заведующего кафедрой “Теоретические основы электротехники”. Нередко он, заметив, что мы утомились, прерывал свою лекцию и для разрядки рассказывал интересные истории из своей активной жизни времен индустриализации страны. Однажды Юрий Дмитриевич продиктовал нам список из ста авторов, книги которых, по его мнению, должен прочитать каждый культурный человек. О его эрудиции говорит тот факт, что в двести томов “Библиотеки всемирной литературы”, которая начала издаваться в 1968 году, вошло большинство рекомендованных им книг.
Входили в число “зубров” и Алексей Андреевич Захаров, и декан Хасан Тасбулатович Тасбулатов, который, кстати, узнав, что я из Киргизии, в шутку доброжелательно называл меня “киргизом”. В конце тридцатых годов он попал под колесо репрессий, но легко отделался — был отправлен на поселение в Киргизию и теперь считал меня земляком.
Эти и многие другие замечательные педагоги сформировали наше поколение специалистов, которым предстояло развивать энергетическую систему Средней Азии, начало которой было заложено еще в первом десятилетии двадцатого века.
Нынешние дни. Взгляд в прошлое
В этих заметках речь идет “о времени и о себе”, о взаимоотношениях между людьми и народами, но хочу все же сказать несколько слов на такую сугубо техническую тему, как энергетика, поскольку это близкая мне отрасль, в которой я проработал не одно десятилетие, вернувшись после окончания института на свою малую родину, в Киргизию.
Электричество пришло сюда в 1910 году, когда некто Чибисов, один из владельцев мельницы в селе Ивановка, добрался до Парижа и купил динамомашину, которая до 1937 года освещала мельницу и ближайшие дома.
Через несколько лет — уже в 1913—1914 годах — первые небольшие электрические станции появились в городах Оше, Пишпеке, Пржевальске и на угольном руднике Кызыл-Кия. Общая их электрическая мощность составляла 265 кВт. К 1928 году она выросла до 540 кВт. Современная энергосистема Киргизии представлена 19 электростанциями общей мощностью более 3,5 млн кВт и линиями электропередачи общей протяженностью более 72 тысяч километров.
Еще в семидесятых-восьмидесятых годах все населенные пункты в республике были электрифицированы. Электричеством были снабжены даже отдельно стоящие кошары и дома чабанов в труднодоступных ущельях, где пастухи жили не более полугода, а остальное время пасли овец в горах…
К сожалению, жителям центральной части России оставалось — и остается! — лишь только завидовать. Для сравнения: в Тарусском районе, где я ныне живу, деревню Бортники ее обитатели электрифицировали сами на свои средства… в 2005 году. Областные власти отказались заниматься электрификацией и газификацией деревни, сославшись на экономическую нецелесообразность из-за ее малочисленности. А поскольку газификацию жители потянуть не способны — а тут еще разразилась и очередная напасть, экономический кризис, — то газ в Бортниках увидят разве что наши потомки.
Около тридцати лет назад трест “Киргизэлектросетьстрой” начал выносить с полей ранее построенные высоковольтные линии электропередачи, поскольку они мешали техническому прогрессу. Тогда на поля Киргизии пришла автоматизированная поливная техника — дождевальные аппараты “Фрегат”, “Волжанка”, “Роса”… Эти устройства изготавливалась в России, но создается впечатление, что до российских полей они так и не добралась. По крайней мере, под Серпуховом, в благодатной пойме Оки, по сей день полив овощей осуществляют трактора, оснащенные поливочным устройством, которое уже в семидесятые годы считалось самым примитивным техническим средством.
Живя в Киргизии, я долгое время не представлял, сколь несправедливо распределены по стране блага индустриальной цивилизации. Первый раз в жизни я попал в Россию в 1978 году. По делам службы исколесил Нижегородскую, Владимирскую и Костромскую области. Удивляло, что даже областные города выглядели неухоженными, что уж говорить о средних и малых городках и поселках с обшарпанными зданиями, разрушенными церквями и окружающим их бездорожьем.
При всем при том в шестидесятые-семидесятые годы все города, райцентры и крупные поселки в Киргизии застраивались строго по генеральным планам. В каждом имелись современные типовые комплексы, включающие в себя административные здания, школы, больницы, поликлиники, кинотеатры, дома быта, бани. Общедоступными были радио и телевидение, так как повсюду в горной республике были смонтированы ретрансляторы. Большинство дорог имели твердое покрытие, да и такого качества, какого нет до сих пор в ста тридцати километрах от Москвы, в Тарусском районе Калужской области, где я живу последние годы. Да что там муниципальные дороги. На автодороге Калуга — Таруса длиной семьдесят километров лишь двадцать из них — приличного качества, все остальное хронически требует “ямочного” ремонта…
Тогда, в первый мой приезд, российские деревни поразили меня убожеством и бедностью. Было это поздней осенью, возле автомобильных трасс дежурили гусеничные трактора, чтобы взять на буксир завязнувший в глине автомобиль и дальше тащить его волоком. Колхозная техника на механических дворах тонула в грязи, а в жалких лачугах размещались подобия мастерских.
Впрочем, эти памятники времен “развитого социализма” и сейчас можно увидеть в бывших колхозах и совхозах по всей России и в том числе вдоль автодороги Таруса — Калуга.
А между тем еще в начале 1959 года в совхозе “Оргочер” на Иссык-Куле, где после школы я работал электриком, в эксплуатацию был сдан комплекс механических мастерских. Это было современное, добротное кирпичное здание. Все пространство внутри комплекса и площадка для открытого хранения техники были покрыты бетоном. Мастерские включали цех станочного оборудования, цех по ремонту двигателей и агрегатов, кузницу с пневмомолотом, аккумуляторную, склад запчастей и т.д. Тогда все это воспринималось как должное, тем более и в других хозяйствах строились аналогичные комплексы. Через двадцать лет дошло до того, что Киргизия в качестве “братской” помощи обустраивала в Ярославской области совхоз “Киргизстан”. И действительно, надо же было показать “старшему брату”, как должно выглядеть современное хозяйство.
Из России я вернулся во Фрунзе подавленный. Затем была поездка в Прибалтику, после которой в голову невольно закралась мысль: за что наши “вожди” так не любят Россию?
Приходится согласиться с мнением большинства исследователей, занимающихся проблемой переселения русских в Среднюю Азию, — оно не было естественным процессом. Царская Россия с помощью переселенцев закрепляла свое присутствие в этом регионе и решала проблему малоземельных крестьян, создававших социальное напряжение в центре России и Малороссии. Советская власть, верная принципам интернационализма, в ущерб России создавала союзным республикам режим наибольшего благоприятствования, не снискав за это благодарности после развала Союза.
В “благодарность” мы получили соседей в ближнем зарубежье с агрессивным или вялотекущим недоброжелательством. Все логично. Если не уважаешь себя, наивно рассчитывать на уважение других.
Киргизская номенклатура в результате развала Союза не потеряла ничего. Ей, как и нашим олигархам, достались “богатства поколений”. Они во главе банков, фирм, различных фондов и т.п. В то же время промышленность и сельское хозяйство Киргизии рухнули. Народ бедствует и ринулся на заработки за пределы республики — в первую очередь в Россию, благо этому способствует знание языка (Киргизия — единственная страна на постсоветском пространстве, где русский язык является вторым государственным).
В советское время в республику приезжали уже не крестьяне. Туда направлялись специалисты — учителя, врачи, инженеры, высококвалифицированные рабочие. Особенно быстро численность славянского населения Киргизии росла в шестидесятые годы. Но уже в середине семидесятых началась обратная миграция — возвращение в европейскую часть СССР. Наиболее дальновидные люди, несмотря на видимое благополучие, понимали отсутствие перспектив карьерного роста не только для себя, но для своих детей. Причиной тому стало перенасыщение рынка труда — в первую очередь это относилось к элитным должностям. Будущее вытеснение русских из стран Средней Азии было предопределено всем ходом изменений в социально-экономической сфере региона за годы советской власти. Высшее и среднее образование в Киргизии достигло с 1926 года таких масштабов, что к началу восьмидесятых годов почти во всех гуманитарных областях специалисты-киргизы могли заменить русских.
Напомню, что в 1939 году во Фрунзе открылся Киргизский медицинский институт, в 1944 году — сельскохозяйственный институт, в 1951 году — Киргизский государственный университет и Ошский государственный педагогический институт, в 1952 году — Фрунзенский политехнический институт. Кроме того, по соответствующим квотам киргизы имели возможность учиться в вузах Москвы, Ленинграда, Киева, Риги и других городов Союза. На этапе своего становления все учебные заведения в республике комплектовались преподавателями Российской Федерации.
Киргизский филиал Академии наук СССР был создан еще во время Отечественной войны, в 1943 году. В 1954 году образована Киргизская академия наук. Появились Киргизский государственный театр оперы и балета, Киргизский и русский драматические театры, Республиканская библиотека, высшие и средние учебные заведения, филармония, институт искусств, музыкальные и общеобразовательные школы, печать, радиовещание и телевидение.
Надо сказать, что особой популярностью среди киргизов всегда пользовалось именно гуманитарное высшее образование. В советское время они в основном становились врачами, преподавателями, деятелями искусства, работниками местной администрации, партийного аппарата и милиции. Как шутил мой коллега-киргиз: “Мы нация партфеленосцев”.
Как бы то ни было, к началу девяностых годов по удельному весу людей с высшим образованием русские в Киргизии отставали от титульного населения почти в полтора раза. Правда, это не относилось к ВПК, металлургии, машиностроению, энергетике, техническим научно-исследовательским институтам. Доходило до парадоксов. В эти отрасли спускалась сверху разнарядка на представление к правительственной награде рабочего, киргиза по национальности. Однако найти такую кандидатуру часто не представлялось возможным.
В конце 80-х годов заметно сократилась доля русских, занятых в образовании, медицине и культуре.
Русские чиновники в Киргизии долгое время составляли влиятельную часть управленческого аппарата, тем самым создавая в обществе гармоничное равновесие. Постепенно все изменилось. Новая кадровая политика стала самоцелью и была простой как дважды два: начальником должен быть непременно представитель титульной национальности. Не хочу сказать, что среди киргизов не имелось трудолюбивых и грамотных специалистов, талантливых организаторов — конечно, они были. Но какой простор такая политика открывала для людей посредственных. Последнее обстоятельство порождало высокомерие, чванство и национализм.
Путь наверх для будущего начальника был несложен. Ему не надо было проходить долгий путь от рядового специалиста до руководителя. Тенденция была такова: достаточно нескольких лет стажировки на производстве и вот он — готовый кандидат в начальники. Затем таким же образом стал комплектоваться не только высший эшелон, но и среднее звено руководителей.
Типичный случай: в 1963 году на крупнейшее в республике предприятие электрических сетей, в котором я работал во Фрунзе, из периферии и, так сказать, на все готовое директором был назначен киргиз. Во время еженедельных производственных планерок, в которых участвовали все руководители структурных подразделений, на столе у директора раздавался телефонный звонок. Директор брал трубку и, удобно откинувшись в кресле, пускался со своим собеседником в долгую беседу на киргизском на какую-нибудь личную бытовую тему. Разговор перемежался демонстративно громкими возгласами и смехом. А в это время солидные люди, многие из которых по возрасту годились директору в отцы, сидели и прятали глаза. Им было стыдно присутствовать на этом “представлении”.
Я нередко был свидетелем того, как в райкомах партии секретарь райкома — непременно киргиз — ставил по стойке смирно любого “зубра” производства и публично, как мальчишку, отчитывал его за мелкие “провинности”. Возражать самодуру было невозможно. Конечно, эти унизительные выговоры можно объяснить простой невоспитанностью партийного бонзы, но от этого было не легче. Кстати, партийные функционеры пользовались особой привилегией, им был открыт доступ в любое “руководящее кресло”, отсутствие знаний и компетентности не имело значения.
Думаю все же, дело тут не столько в каком-то реальном национальном противостоянии, сколько в клановости — родственной и региональной, — которая постепенно пронизала все этажи власти и управления в республике. В начальники продвигали, разумеется, не просто какого-то киргиза, а именно “своего”, члена клана… Таково было незапланированное, но неизбежное следствие политики “коренизации”, проводимой советской властью.
Нет, Союз распался не только потому, что в Беловежской Пуще три партократа приняли решение его развалить. Империи гибнут в результате внутреннего разложения. Не так ли случилось и с Советским Союзом?
Сегодня, в начале XXI века, большинство русских покинули Киргизию — свою малую родину, — оставив там могилы предков, родителей и родственников. Те из нас, кто осознали полную для себя и своих детей бесперспективность дальнейшей жизни в республике и уехали в Россию в расцвете сил, нашли хорошую работу, нормально обустроились, многие сделали успешную карьеру… Хуже, а иногда и трагически, сложилась жизнь тех, кто по разным причинам “засиделся” до пенсии и пережил в Киргизии развал Союза. Теперь одних уже нет, другие, в том числе мои коллеги-бессребреники, бывшие руководители, отдав Киргизии активную и созидательную часть своей жизни, переехали в Россию поближе к родственникам. Они продали в столичном Бишкеке отличную трехкомнатную квартиру в кирпичном доме в “городке энергетиков” и с трудом наскребли на двухкомнатную хрущевку в панельном доме в Дмитрове или Чехове.
В ельцинской России “русские азиаты” столкнулись с предательством по отношению к себе. Для получения гражданства на своей исторической родине их поставили в одну очередь с мигрантами из числа коренных жителей близкого зарубежья — и нередко с теми, кто вытеснял “русскоязычных” из республик Средней Азии, особенно на первом этапе провозглашения независимости.
Власть, делая “хорошую мину” при плохой игре, на деле все время отмахивалась от своих соотечественников. Отмахнулась она и от немецкой диаспоры Средней Азии, этих добросовестных великих тружеников, которые умоляли разрешить им вернуться в Поволжье. Нет, все-таки выдавили наших немцев в Германию!
А для тех русских, татар, чувашей и представителей прочих российских народов, которые волею судьбы или государства оказались некогда заброшены в Среднюю Азию, началось хождение по мукам. Чиновники издевались над ними как хотели! Одни гнали “азиатов” в шею, другие драли с них взятки, третьи предлагали приезжим, более образованным, нежели они сами, малоквалифицированную и непрестижную работу не по специальности.
В малых городах и поселках, где не растворишься среди старожилов, “местные русские” шипели в их сторону: “Понаехали тут!”. (Не знаю, так ли принимали на родине предков и приехавших из Азии татар, украинцев, белорусов, удмуртов, выходцев с Северного Кавказа… Может, их встретили дома лучше, чем русских?)
Конечно, в немалой мере виной тому мерзкие законы, принятые либералами-законодателями. Но ведь и чиновничество, и обыватели проявили полное отсутствие национальной солидарности. Что тут уж удивляться разобщенности русских. Они сами поедают друг друга. В этих условиях многие не выдерживали и возвращались обратно в Среднюю Азию.
А ведь из русских на Востоке сформировался особый подвид русского человека, стойкого к испытаниям, трудолюбивого и толерантного к рядом живущим. Власть той поры просто не интересовало, что переселенцы представляют собой практически беззатратный огромный людской потенциал и немалый экономический и финансовый ресурс. Большинство переселенцев — специалисты высокой квалификации в самых различных отраслях производства и науки. Всего лишь небольшая поддержка, и они инвестируют немалые средства в строительство жилья, создадут собственное дело, будут работать и рожать новых граждан для вымирающей России…
Я перечитываю свои записки и неожиданно обнаруживаю в метафоре Гюнтера Грасса новый смысл, который прежде не осознавал. Чем ближе к сегодняшнему
дню — тем суше и черствее становятся пергаментные лепестки памяти-луковицы, но это вовсе не оттого, что детские впечатления ярче и свежее, чем более поздние. Суше и черствее стало само время, разлучившее с малой родиной.
Мы немало сделали в нынче далекой от нас Киргизии. Но что вынесли мы оттуда для самих себя? Разве что только напев комуза, запах пряных трав, ледяной холод горной реки и воспоминания о друзьях…
Много это или мало?
Таруса, 2009 год
1 Редакция сочла возможным оставить традиционное для русской и советской географии наименование, которое автор заметок употребляет для обозначения региона, именуемого ныне Центральной Азией, поскольку замена старого термина на новый прозвучала бы в данных заметках анахронизмом, ибо речь идет в основном о дореволюционной и советской эпохах.
2 Разумеется, русские составляли большинство, но были среди переселенцев и украинские, белорусские, татарские и пр. крестьяне. Не хочу именовать их нелюбимым мной термином “русскоязычные” и употребляю слово “русские”, придавая ему смысл “выходцы из России”, а отнюдь не этнический (прим. автора).
3 В смутное послереволюционное время — в конце 1918 года — для обороны переселенческих сел Ферганской долины на юге Киргизии из отдельных крестьянских отрядов сформировалась “крестьянская армия” во главе с бывшим царским офицером К.И.Монстровым. Вскоре Монстров перестал выполнять приказы “красного” военного командования Ферганы и к осени 1919 года стал сотрудничать с “белой мусульманской армией” курбаши Мадамин-бека, предводителя одного из крупных партизанских — по тогдашней терминологии, “басмаческих” — объединений. Спустя всего пару месяцев после начала совместных действий, потерпев неудачу под Андижаном, “народная армия” Монстрова фактически распалась; крестьяне покинули окопы и разошлись по своим селам, а остатки “армии”, в том числе и белые офицеры, двинулись к китайской границе. В январе 1920 года по дороге в Кашгар К.Монстров с кучкой своих единомышленников был взят в плен красноармейцами и вскоре расстрелян.
4 Шейпан — строение в каждой колхозной бригаде, где колхозники могли укрыться от непогоды или солнца, поесть, почитать газеты и послушать радио.