Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2009
Валерий Былинский родился в Днепропетровске в 1965 году. Окончил Днепропетровское художественное училище (1985) и Литинститут (1996). Печатался в журналах “Новый мир”, “Знамя”, “Октябрь”. Роман “Июльское утро” получил в 1998 году первую премию международного литературного конкурса “Москва-Пенне”. Живет в Москве.
Что такое память? Почему что-то мы помним, а что-то нет? И почему точно так же переживаем и радуемся, и плачем, как и в сегодняшней жизни, когда видим картинки нашего прошлого. Почему мы это видим, почему? Какие внутренние кинокамеры в нас в эти моменты включаются? В кино, в настоящем кино, кадры которого есть волшебство, а не кривляние за деньги взрослых людей, всегда есть что-то от подлинной ностальгии человеческой памяти.
И стирание, забывание памяти — вероятно, есть то же самое, что и выпадение из проката, забвение любимых когда-то кинофильмов, которые пылятся и тускнеют от времени на полках киноархивов.
Также, вероятно, пылятся где-то и наши забытые воспоминания…
Но не могут же они исчезнуть насовсем, если были когда-то, не могут!
Каждый год, в августе, родители уезжали со мной и моим братом на нашем “Москвиче-407” в Геническ на Азовское море, где мы жили сначала в палатке на обрывистом глинистом берегу, а потом в пансионате на Арабатской стрелке. Мы ставили палатку, в которой днем было очень душно, ходили за два километра по степи к водокачке и набирали местную, пахнущую подземным газом воду, потом отстаивали в ведре эту воду и пили. Готовили еду на керосиновой печке. Кругом простиралась выжженная солнцем холмистая степь с высокой колючей травой, а впереди, под обрывом, было море. Нам было очень радостно жить в этом месте. Мы спускались по тропе с терракотового глиняного обрыва, шли по песку и высохшим вынесенным волнами водорослям и ныряли в соленое, мелкое Азовское море. Одноногий бахчевой объездчик дядя Коля привозил нашей семье на двуколке арбузы и дыни. Просто так привозил, бесплатно. Выпил однажды с нашим отцом самогонки и стал привозить. Мать говорила ему: “Да хватит, Коля, куда нам столько!”, а он вез и вез, говоря, что везет их для нас, для детей: “Пусть Сашка с Борькой кавуны едят!” Объездчик обычно появлялся в степи ближе к двум, трем часам иссушенного жарой дня, и мне, лежащему на обрыве в высокой траве, изображающему сражающегося с кем-то солдата, его появление — сначала точка на горизонте в солнечном мареве, а потом человеческая фигура на двуколке — представлялось чем-то запредельным, таинственным, как кажется чудесным детскому воображению существование волшебников, колдунов, Деда Мороза. Я жадно высматривал в степи появление одноногого объездчика, как моряк высматривает в море землю. Дядя Коля подъезжал, спрыгивал, хромая, на своем костыле, с двуколки, выгружал маленькие желтые дыни-колхозницы и огромные полосатые арбузы, гладил меня сухой рукой по волосам (брат обычно избегал этих нежностей) и уходил, хромая протезом, общаться с моими родителями. А мы ели арбузы и дыни, выедая в арбузах сочные и сладкие сердцевины. Почти взрываясь от красного и желтого соков, мы бежали купаться в соленое Азовское море, чтобы в его волнах выпустить из себя эти соки. Мы жили, растворяясь в природе, и природа растворялась в нас.
Самые лучшие воспоминания человека обычно связаны с теми мгновениями в его жизни, когда он не зарабатывает себе на жизнь, а просто живет. Как-то я разговаривал со своим отцом, и он мне сказал: все, что я вспоминал по-настоящему счастливого в своей жизни, как оказалось, не было связано непосредственно с моей работой. Отец с замиранием сердца вспоминал свои влюбленности, путешествия, дурацкие и веселые поступки, ссоры, драки, примирения, восторги, мечты, разочарования, встречи с какими-либо людьми, забавные или серьезные эпизоды из жизни нас, сыновей, — но никак не те моменты, в которых он непосредственно трудился, зарабатывая на жизнь. Эти моменты — планирование каких-то проектов, производственные совещания, обходы участков, разработка стратегии работ, постановка задач, анализ производственной ситуации, работа с картой, доклады, переговоры, проверка выполнения задач, отчеты… — словом, все то, что связано с механической полезной деятельностью, когда-то казавшейся отцу важной и весомой, теперь напрочь выпало из его памяти. Почти полностью исчезли и моменты, связанные с непосредственно физическим трудом — уборка квартиры, мытье посуды, копание рва в армии, ремонт автомобиля…Оказывается, кадры полезной деятельности вырезаются и выбрасываются из пленки памяти при окончательном монтаже. Наверное, потому, что они были связаны с необходимостью жить, а не с самой жизнью.
Последний раз мы — я, отец, мать и брат — отправились в большое путешествие на нашем “Москвиче-407” в середине восьмидесятых годов. Тем летом я забрал свои документы с первого курса киевского иняза и заявился домой, сообщив родителям, что с учебой покончено и этой осенью я пойду в Афган. Разумеется, я не сказал родителям о главной причине своего бегства из Киева. Дело в том, что моя однокурсница, с которой я встречался почти год, бросила меня ради какого-то выпускника физмата. Мой старший брат тоже вернулся в то лето домой, разведясь с женой, с которой прожил два года, и теперь объявил, что собирается эмигрировать в Европу. Отношения наших родителей также трещали по швам в это лето. Как раз тогда отец случайно нашел любовные письма матери к какому-то Жоре из Запорожья. Из этих писем, которые датировались прошлыми годами, стало ясно, что наша мать довольно долго изменяла нашему отцу и, может быть, изменяет и сейчас. Отец подумывал развестись. Мать, несмотря на найденные письма, сначала все отрицала. Потом стала утверждать, что все это было в прошлом и сейчас у нее никого нет. Но при этом мать чаще, чем обычно, стала раздражаться на отца. Они оба в общем-то не хотели разводиться, потому что привыкли друг к другу, как две вращающиеся вокруг друг друга планеты, постарели, подурнели, и в одиночестве им некуда было бы идти. Но ни отец, ни мать не хотели ущемления своих гордостей и время от времени амбициозно, зло ругались друг с другом.
Переругивались они и этим августовским утром, когда наша семья стала собираться в поездку, хотя спокойно упаковать вещи можно было и вчера вечером.
Ругались и мы с братом — потому что я тоже уже вырос, потому что Борису пришлось на время вернуться в нашу с ним комнату, в которой теперь хозяйничал я, потому что у каждого из нас были свои серьезные проблемы, до которых никому, кроме нас, как нам обоим казалось, не было никакого дела.
Почему же мы отправились в эту совместную поездку?
Инициатором была мать. Несмотря на свои пошатнувшиеся семейные позиции, мать, как и раньше, все еще командовала отцом и в какой-то степени мной с братом. Она хотела этой поездкой не то чтобы склеить нашу растрескивающуюся семью — нет, она просто всегда жила в глубокой убежденности, что любое движение вперед лучше, чем хаос стояния на месте. Впервые за два года оба ее сына оказались вместе и должны были скоро вновь разъехаться — почему бы не использовать этот шанс и не отправиться в путешествие, как и в былые времена, к морю?
А отец… Он тоже любил нас, своих сыновей, любил, может быть, сам не догадываясь об этом, и свою жену — и ему тоже было не так мучительно ехать вперед, как стоять на месте.
Борису просто хотелось убить время, ожидая приглашения от друга во Францию.
Ну а мне…
Еще вчера я хотел сигануть с крыши нашей девятиэтажки. Разумеется, я ниоткуда не прыгнул, героически решив, что там, на морском берегу, несмотря на присутствие родителей, заведу какой-нибудь феерический роман с суперкрасавицей, которая залюбит меня до умопомрачения, и тем самым отомщу своей бывшей любимой. А бывшая любимая принялась по телефону говорить, что, мол, у каждой любви имеется срок годности и мы с ней нашу любовь просто просрочили, потому что не стали развиваться дальше, а стояли на месте, поэтому, мол, и случилось то, что случилось. “Развиваться дальше” — она, вероятно, имела в виду лишение девственности. Что, как я полагал, и сотворил с ней физик во время ее поездки к бабушке в Канев, где физик проходил преддипломную практику.
В течение полугода нашей любви мы с ней целовались, обнимались и занимались, как я потом узнал из глянцевых журналов, “петтингом” — но оставляли в целости и сохранности, по ее настоянию, девственность. И это при том, что я тоже был девственником, хотя на откровенные вопросы друзей, как, мол, там у вас с Иркой, отвечал, что у нас с ней все, разумеется, по-взрослому. Ира была младше меня на год. Мы мечтали, что обвенчаемся и утопим обе наши девственности в Лету в свадебную ночь. “Как у моих бабушки и дедушки было, — мечтательно закрывая глаза, говорила Ира, — по-настоящему, как полагается у мужа и жены”. И вот — оказывается, “любовь имеет срок годности”… “Прости, но он оказался более настойчивым, чем ты, а со мной, видимо, так и надо поступать…” — убийственно честно сформулировала моя просроченная любимая причину своего ухода. Сказала, что ушла от меня бесповоротно и предложила остаться друзьями. Как же коротка бывает эмоциональная память женщин, стоит им встретить другого мужчину! Я хотел бежать драться с ее физиком и силой вырвать ее из его лап, с этой мыслью и заснул. А наутро в квартире началась кутерьма сборов на море. В общем, я был посажен в наш салатовый “Москвич” безвольным и пропащим девственником, будучи уверен, что никакой любви не существует, и до слез ярости страдая по своей просроченной иллюзии.
Где-то часам к двум дня все мы, семья Грековых, доругавшись и дособиравшись, сели наконец в навьюченный вещами “Москвич”. Отец завел двигатель, и зеленая перевернутая, видавшая виды ванна, покачиваясь и урча, выехала со двора. Наш путь лежал в Геническ, на Азовское море, как и в стародавние времена. Путевки в санаторий у родителей на этот раз не было, но на работе отцу сказали, что путевку можно легко купить по приезде.
Москвич бежал по шоссе ровно и споро, лишь иногда что-то слегка дребезжало внизу, и отец дважды останавливал автомобиль, чтобы подлезть под машину и посмотреть, в чем причина шума. Скорость, с которой мы ехали, была не более 80 км в час. Передние боковые стекла были опущены, отвернуты наружу были и две маленькие, похожие на стеклянные паруса, форточки. Мать сидела впереди рядом с отцом, мы с братом сзади. Один раз на спуске скорость движения зашкалила за 100 км в час, и тогда мать, как и в былые времена, нервно схватила отца за руку, начав вскрикивать: “Игорь, тише!”, а отец, морща лицо, отвечал ей: “Под руку не хватай, под руку!”
Мы ехали по Запорожскому шоссе, вдоль которого слева и справа встречались стоящие на обочине группы продавцов придорожной снеди. Родители покупали дыни и арбузы, мы с братом разрезали их прямо в машине и ели, и мать, так же как и в былые годы, говорила нам, не оборачиваясь:
— Не ешьте в машине, закапаете!
Но мы ели и капали арбузной кровью на свою одежду, коврики под ногами, на сиденья.
В безлюдных местах трассы наш 407-й тормозил у обочины, и мы шли по колкой сухой траве в придорожные заросли “по-маленькому”. Затем мыли руки водой из пластиковой канистры, мать расстилала на капоте автомобиля газету и раскладывала на ней сваренные вкрутую яйца, бутерброды с колбасой, огурцы, помидоры, холодного цыпленка “табака”. Мы ели все это и запивали вишневым компотом.
Мать с отцом почти не разговаривали друг с другом. А если и начинали говорить, то почти в каждом сказанном ими слове светилось едва скрываемое раздражение. Это раздражение я, ощущая себя мрачным космическим страдальцем, относил на свой счет. Брат был погружен в себя, жуя то травинку, то дыню, и кисло смотрел на дорогу. Пару раз он просил дать ему сесть за руль, поясняя, что так мы быстрее доедем, но мать, сидя грузной царицей на переднем сиденье рядом с отцом, не разрешала.
На подъезде к Геническу стемнело. Когда море, по нашим расчетам, было уже рядом, “Москвич” застрял в какой-то канаве. Мы с братом вылезли и толкали машину, отец нажимал на газ и выворачивал руль, а мать стояла возле “Москвича” и разглагольствовала на тему, что нужно было слушать ее и выезжать рано утром.
— Ты же дольше всех собиралась! — раздражался, газуя, отец.
— Игорь, нужно возвращаться к селу и спросить дорогу.
— Покомандуй, покомандуй еще!
Наконец, “Москвич” с писклявым ревом выбрался из кювета. Тяжело ему приходилось, бедолаге.
— Пап, давай я поведу, — снисходительно бросил брат.
— Да сиди уж! — раздраженно махнул рукой отец.
Мы вернулись к селу, которое проехали четверть часа назад. Звезд на небе не было — наверное, их закрывали тучи. Было так темно, что фары “Москвича” светили бледным пучком света на десяток метров вперед и сразу терялись в абсолютной тьме. Мы ехали по ухабистой дороге, слева и справа были силуэты домов, но мы не видели ни одного человека. Окна не светились — видно, все уже давно спали.
— Игорь, здесь же Коля живет, помнишь, Коля! — вдруг всполошилась мать.
— Какой Коля? Да не хватай под руку!
— Ну, Коля, одноногий, объездчик.
— А… помню… Лет сколько прошло… его и нет, наверное… Он же тогда старый какой был…
— А вдруг есть? Вот здесь должен быть его дом, посвети….
— Ну если и есть… Через десять лет вот так здрасьте… они и спят давно уже.
— А где мы дорогу спросим?
— Да не гунди под руку, Алла… Сейчас остановимся и спросим.
— Да вот же его дом, вот же! Сюда поворачивай…
— Вижу я. Под руку не хватай!
“Москвич” остановился, осветив фарами деревянные, обитые крашеной фанерой ворота и покосившийся плетень.
— Точно его дом. Помните дядю Колю без ноги, что арбузы возил? — радостно обернулась к нам с братом мать.
— А как же, — брезгливо скривив лицо, со скукой сказал Борис. И повернулся ко мне:
— Малек, одноногого Джона Сильвера помнишь?
— Я тебе не малек, понял? — огрызнулся я, размышляя, стоит ли завтра сорваться с моря домой, чтобы помириться с любимой.
Черт, разве с ней помиришься? Она же бросила меня, бросила!
От бессилия я даже всплакнул — слава богу, в темноте не было видно моих слез.
Мы все вышли из машины. Во дворе лаяла собака. Потом загоготали гуси, закряхтели утки. Наконец, кто-то вышел на шум из дома.
— Добрый вечер, — сказала мать, — здесь Николай живет?
Фигура оказалась женщиной, она щурилась от света, рассматривала нас, как видно, пытаясь узнать, и улыбалась.
— Тато! — крикнула женщина, оборачиваясь. — До тэбэ прыихали…
Из дома, упираясь в костыль, показался человек. Он зажег лампу, висящую в виноградных ветвях над крыльцом дома.
— Коля… — сказала мать, — ты, ты?
— Коля, — восторженно заговорил отец, — это я, Игорь Греков, моя жена Алла, и сыновья, Боря и Саша, помнишь нас, помнишь?
Щуря глаза и прикрывая глаза рукой, словно от солнца, одноногий мужчина с растерянной полуулыбкой глядел на нас, оборачивался на свою дочь, что-то говорил ей.
— Та вин не баче почти вже, та й чуе погано, — смущенно сказала нам женщина.
Отец, раскрыв для объятий руки, пошел во двор. Одноногий мужчина тоже развел руки и обнял отца, что-то растерянно бормоча.
— Да мы это, Коля, мы! — теперь обнимала его мать.
— Вы… вы… — говорил Коля, — заходьте, гости дороги, заходьте… машина… — указывал он на “Москвич”.
— Да, да, это тот самый “Москвич”, Коля, помнишь? Жив еще! И мы живы!
— Заизжайтэ, гости дороги, заизжайтэ… — хромая, Коля стал открывать ворота. Отец помогал ему.
— Боря, поставь машину во двор, — обернулся он к брату.
Борис со снисходительным лицом сел в “Москвич”, резко тронулся с места и рывком въехал во двор, напугав многочисленных разбегающихся утят и уток.
В окнах стал зажигаться свет — не только в доме Коли, но и в соседних. Во двор заглядывали и входили веселые, нарядно одетые люди, приносили корзины, сумки, скамейки, стулья. Двое мужчин принялись составлять перед домом вместе столы, накрывали их длинной белой тканью.
Отец о чем-то, всплескивая руками, разговаривал с Колей и его дочерью. Мать ходила вокруг длинного стола, помогая его накрывать. Брат, засунув руки в карманы, стоял в стороне от всей этой суеты, возле огораживающего двор плетня и со снисходительным лицом наблюдал за происходящим. Я сел рядом с ним на деревянную скамейку.
— Ось поснидайтэ пока, хлопчики, поснидайте… — Толстая женщина, тяжело дыша, поставила рядом с нами на скамейку миску с разрезанным сочным арбузом.
Мы стали есть этот арбуз. Брат ел лениво, аккуратно, не пачкаясь соком. Он выедал свою скипку, затем ломал ее и бросал на землю подбегавшим утятам, которые сразу хватали ее клювами. Я ел задумчиво и небрежно, кладя объеденные арбузные дольки в ту же миску.
— Ну да, это не южный берег Франции, — выплевывая косточку, сказал брат.
— Утки везде есть, — неожиданно разозлившись на его снобистский тон, выпалил я. — При чем здесь Франция?
— Дело не во Франции, а в Европе. Понимаешь, я с рождения чувствовал себя европейцем. А здесь совок.
— А мне нравится… совок, — из чувства противоречия глухо сказал я.
— Ну и дурак, — бросая очередную арбузную корку утятам, сказал брат. — Может, тебе веник дать, заметешь? Здесь и через пятьдесят лет ничего не изменится, такая же совковщина будет. Знаешь почему? Правильно, и я не знаю. Загадочная, блин, русская душа. Это же уму непостижимо, какая страшная душевная загадка: огромная Россия, самая богатая страна в мире — и всегда во все времена бедная. Почему?
— Ну и что, что бедная, — упрямо повторил я, — зато здесь… — но не знал, что сказать.
— Ты чего злишься, Саш? — добродушно усмехнулся Борис. — Из-за своей просроченной любви, что ли? Так у тебя таких любовей еще штук десять будет. Говорю тебе и запомни на всю жизнь — никогда не относись к женщине, как к другу. Она не друг, она женщина.
Швырнув свою недоеденную дольку арбуза на землю, которую тут же подхватили гогочущие утята, я встал и пошел в другую сторону двора — туда, где в темноте виднелись высокие густые деревья сада.
— Набери абрикосов в дорогу… — какая-то женщина сунула мне в руку
корзину, — в садку лестница е…
Я шел дальше с корзиной. Едва не столкнулся с толстым усатым дядькой с длинной шеей и длинным носом, прижимающим к груди такого же, как он, толстого длинношеего гогочущего гуся.
— Ось, спиймав зараза, ось спиймав… вкуснэнький будэ… — ласкал, как ребенка, дядька гуся.
Я вошел в сад. Тучи на небе стали расходиться и сквозь облачную прореху засветились луна и звезды. Я нашел приставленную к одному из деревьев лестницу и с корзиной в руках начал по ней подниматься. По пути обрывал с веток крупные мясистые абрикосы и ел. Разламывая плоды пополам, отправлял в рот, бросая косточки вниз. Сел на последней перекладине лестницы и одновременно на толстом суку дерева. Повесил корзину рядом на ветку. Прямо надо мной, источая густой лимонный свет, горел на черном небе полный месяц, а вокруг светились звезды. Казалось, я могу протянуть руку и коснуться пальцами месяца и, может быть, даже снять его с неба. Вспомнился фильм моего детства — “Вечера на хуторе близ Диканьки”. Там тоже вот так же кто-то забрался по лестнице в небо и стал снимать луну. А может, и не было там таких кадров и мне все это только кажется… Небо было тихим, как ночная трава, и казалось, что звезды стрекочут, словно цикады.
— Сашка, ты где? — услышал я голос отца.
— Са-ша-а! — это уже зычный голос матери.
Оставив корзину висеть на дереве, я стал спускаться.
Праздновали почти до утра. За столом собралось, наверное, человек двадцать. Кроме жареного гуся ели рыбу, вареники, помидорно-огуречный салат в сметане, баклажаны, окорок. Пили самогонку, которую брат, брезгливо морщась и театрально улыбаясь, только пригубливал. “А мой старший в Париж уезжает, — серьезно разглагольствовал пьяный отец, — Борька, расскажи, как там в Европе…” Недовольный брат менял ловко тему разговора или делал вид, что не слышит отца. Потом пели тягучие, как свет месяца, и сладкие, как мед, украинские песни. Брат песням не подпевал, я тоже. Мне наливали самогон, и я его пил, закусывая облитыми подсолнечным маслом варениками с капустой и картошкой. Потом мне понадобилось выйти, и я ушел из-за стола в темноту. Обратно уже не вернулся. Чьи-то руки взяли меня под локти и куда-то повели, на что-то опустили, я сел и провалился в бездонную перину: “Ложись, синочку…” — сказал голос и исчез. “Надо встать и раздеться… — усиленно думал я. Мне казалось, что я встаю и раздеваюсь, но потом понял, что уже засыпаю. Сон был уютный, радостный: моя просроченная любимая обнимала меня, целовала и говорила: ну вот видишь, это была шутка, я вернулась, я твоя… И я входил в нее.
До сих пор, хотя первая моя любовная связь случилась осенью в ночь моих проводов в армию с моей одноклассницей, я думаю, что потерял девственность именно в том сне на той самой бездонно-мягкой перине в доме одноногого объездчика бахчи дяди Коли. Настолько все было явно, сладостно, зримо. Бывает же так!
Наш “Москвич” тоже ночевал во дворе, облитый лунным и звездным светом, под веткой раскидистого абрикосового дерева. У колес его спали гусята, на крышу несколько раз шлепались спелые абрикосы.
На следующий день, после полудня, с багажником, полным гусями, арбузами, дынями, абрикосами, мы выехали из дома объездчика дяди Коли и поехали к уже хорошо видному на горизонте морю.
Брат управлял машиной. Отец похрапывал сзади рядом со мной.
Мы отъехали от села уже километра на три, когда мать, царственно сидящая рядом с Борей, вдруг сняла с себя солнцезащитные очки, опустила голову на руки и заплакала.
— Что с тобой, ма? — сбросив скорость, удивился брат.
— Алла, что случилось? — проснувшись, всполошился отец. Мать не отвечала. Ее плач перешел в рыдания. Наш 407-й остановился.
— Что такое, Аллочка, что?
Мать повернула к отцу залитое слезами лицо, покачала головой и ничего не сказала. Отец сморщился и отчужденно пожал плечами.
Брат, изобразив мину безучастности, вышел из машины. В его глазах, я заметил, блеснули росинки слез. С моими глазами, да и с отцовскими, началось то же самое.
Рядом с нашим седым, запыленным и тоже немного пригорюнившимся “Москвичом” мы постояли немного в сухой желтой степи возле Азовского моря.
Потом все, наконец, собрались, сели в машину и двинулись дальше.
“Москвич” хрипло постукивал — он был жив, и до его смерти было еще далеко. До многих смертей тоже еще были версты событий, во время которых мы переживем собственную страну и начнем жить в новой. Брат пробудет во Франции год, вернется оттуда разочарованный и займется бизнесом. Я отслужу армию, встречу еще не одну женщину, с которой буду близок, поступлю в московский институт, женюсь, а потом разведусь. Отец так и не разведется с матерью и проживет с ней до ее последнего дня.
Одноногий объездчик Коля умрет через девять месяцев после нашей последней с ним встречи. Я думаю, что в ту ночь он нас не узнал, потому что совсем уж плохо видел и слышал. Он не узнал, но все равно… И дочка его… она же нас и не видела никогда… Такие люди…
Море лежало рядом, на расстоянии вытянутой руки. Казалось, до него можно было дотронуться. В лучах солнца море слепило глаза разбросанными по своей глади расплавленными лепестками громадного фантастического цветка.