Стихи
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2009
Румянцев Дмитрий Анатольевич — поэт. Родился в Омске в 1974 году. Окончил философский факультет Омского педуниверситета по специальности культурология. Печатался в журналах “Арион”, “Дружба народов”, “Звезда”, “Новая юность” и др. Автор стихотворного сборника “Жребий брошен” (Омск, 1999). Живет в Омске.
Тамань
Не ропщут под дождем приморские сады,
но пахнут тяжело, набрякшие от мрака.
Давить клешнями ночь на мол вползают раки.
Раскрошенный шуршит ракушечник звезды.
А темные плоды, лишь дай луне взойти,
лежат на мостовых и гибнут под ногами.
И снятся сквозь пролив топониму Тамани
июльских крымских дач туманные черты.
Лишь редких фонарей неяркие райки
выхватывают то, что спрятано от взгляда:
ночь помнит рижский пляж за ржавою оградой.
Мигают под звездой чужие маяки.
Здесь времени порыв закрутится лозой,
проступит в рифме волн у моря-псалмопевца.
Когда бы через век в груди очнулось сердце…
как зреет тишина перед грозой.
Бессонница
Сверчок включился в два часа утра.
А город, словно море, отступал
в ночную даль, пока не слился с ней
в безвидную пустыню без огней.
Лишь римские руины на Луне
струили грусть небесных ойкумен.
Куда идти под ровный скрип арбы?
На все четыре стороны судьбы
персть варварских степей, не знавших волн.
Курилась сигарета, и огонь
жег горло, словно Август, цезарь — стих,
как будто вздох — устоям ночи — скиф.
…И выплюнув, как жесткие куски,
чужую жизнь, сарматские пески,
я стал собой, оставил мир — и Рим.
Но где тот край, тот островок вдали,
где лечь и в небо, чей мираж высок,
шептать губами душу, как цветок.
Покидая Калипсо
Козий сыр, вино и гулкий дом,
обнесенный зарослями дрока:
словно лодка, легшая вверх дном,
костью в горле вставшая дорога.
Чтобы плыть, — так надо стать собой,
знать, что ты кого-нибудь погубишь,
злобу моря вызовешь судьбой,
той судьбой, которую не любишь.
Значит, — будешь лгать, рубить с плеча:
и губить, и гибнуть. И баранам
станешь — раб, и хищникам — тираном.
Но калеча, плача и крича, —
не вернешь ни сына, ни отца,
не найдешь ни острова, ни долга…
Почему любовь твоя — дорога,
если видишь: сызнова оболган
на кифаре старого слепца?..
Зевсу, псу и другу
1.
В эту лютую ночь нет любимых и нет нелюбимых.
Все равны — все младенцы в пугающих пятнах родимых
черноризой земли. Пусть теперь же молчанье начнется! —
мне махало хвостом на закате осеннее солнце,
как комета упав в сухостой за большими домами.
Ты, собачья любовь, — лишь привычка для слабых умами.
Ведь безумье — в любви признаваться, пусть даже собаке;
ведь любой искони знает гибели сучьи повадки.
Как глядеться в глаза: где тускнеет, cлабея, и — гаснет!
Как любить, если ты и в себе поручиться не властен?
Это капелька лжи притворяется жизнью, от скуки?
Только как ни визжи, ни юли, ни вылизывай руки,
и звезда — не огонь, если к ней хорошо приглядеться.
Согревает ладонь, остывая, собачее сердце.
Снег не снег, век не век, только кто-то следы заметает.
Не хватает тебя. Мне тебя на земле не хватает.
Потому и скулю, что бесстыдство — любви устыдиться,
потому что и скорбь по любимому не повторится.
Ну а ты убежал, презирая земные кавычки:
ты легко изменил самой сильной врожденной привычке.
И идти за тобой мне мешает не страх, не усталость…
подливаю воды. Нет тебя, а привычка осталась.
Ты опять убежал — не за костью, а в темную память.
Не хватает, прости. Даже памяти мне не хватает!
Потому и болит, потому и оставил ошейник.
У любви и беды оказался хороший посредник.
В небесах ни звезды, ни следа в лабиринте кварталов.
Не хватает тебя. Что тебе на земле не хватало?
И звезда — не огонь, не звезда, если кончится сердце.
Если память и боль не могу завещать по наследству.
Если камень лежит над приязнями краеугольно.
Кто назвал это жизнью, кто скорбь перепутал с любовью?..
И зачем мне тебя — усыплять, если сны бесприютны?
Я Асклепию должен остался — за склянку цикуты…
Приуготовление
2. (монолог одной собаки)
Погляди мне в глаза.
Постарайся слезинку сморгнуть,
если будет она
накипать под прищуренным веком.
А животные — вовсе не плачут?
и ты — как-нибудь! —
постарайся забыть,
что теперь рождена — человеком.
Между волком и псом
лунный свет волочит тишину.
Только я проношу
свое сердце в зубах так торопко,
словно смерти иглу —
отгремевшего лая игру.
Я привязан к тебе,
к черным ботам
с мальчишьей шнуровкой.
Но теперь расстаюсь,
ухожу в тот неведомый край,
где на свежем снегу
не оставил разумных отметин.
Поиграй же со мной:
перед смертью меня прогуляй.
Уходи от врачей —
мне с тобою не выдержать смерти.
Смерть — не больше, чем смерть.
А надежда в пространстве пустом
долговечней звезды
и верней, чем грошовое горе.
Посмотри в темноту —
там комета вильнула хвостом:
птица — в небо вернулась,
и рыба отправилась — в море.
Буду лаять за окнами,
скрипом в дверях привечать…
Загляни мне в глаза —
там печали уже не осталось.
Я — единственный зверь,
наделенный уменьем прощать
человеку, что смерть и любовь
принимает за слабость.
Подсолнухи фонарных переулков,
или Под созвездием Гончих
Грусти, грусти, грусти
под звон ликерных рюмок.
У смерти на пути —
погасший переулок,
где воскресает свет
на сеточке вольфрама.
Горящий паучок,
грустящий Гаутама.
Ты миллионнорук.
Но кто, подумать больно,
сбывается вокруг,
причастный отглагольно
к грязце помойных нор,
бездомным жучкам этим,
упавшим — живодер! —
как напряженье — в сети.
Чтоб очумелый “ЗИЛ”
визжал на поворотах?
Броди ликер, броди
за тенью этих — Гончих? —
где звездочки в сто ватт
бездомные над нами
отчаянно дрожат
безумными глазами.
Меня рисует боль,
к которой я привязан
инстинктом быть с тобой,
Господь оград и вязов,
прими сердечный долг
и, потрепав за ухо,
зови: Винсент Ван Гог,
как тех —
бездомных…
глупых…
Канатчиковы качели
Качели у Кащенко — крылья безумцев сбежавших,
чьи души, как голуби, — выше январской метели.
И задраны головы их на качнувшихся чашах
морозного воздуха. И до весны, до капели —
щербатая пропасть. Но к телу прижатое тело
находит теплынь под раскрытой больничной пижамой.
Как будто бы птица — другую нашла и согрела —
сплетаются зябко. Но сердце до ужаса сжала
звериная боль… Полнолунное небо потухло,
сжигает глаза — ярче звезд, где душа заблудилась.
Толпа растекается едкою щелочью слухов.
И девушка в трубку кричит, — и уже дозвонилась.
И вот она: крестная мука врачебной кареты —
железная клетка — таблетки, инъекции, слюни…
Ославлены, словно кукушкой прижитые дети,
в крылатых рубашках к кроватям тоску пристегнули.
А мир — он в порядке. В нем гипсом заделаны щели.
Он выбелен — только! И вставлен в оконные рамы,
где воздух весенний колеблет пустые качели;
летают голубки, минуя воздушные я-мы.
…Капель, а не горечь. Не скорбь, а скрипение лествиц —
где ангелы в белом, где красный горит полумесяц.
С той стороны Луны
(этюд с натуры)
Звериное тело предчувствует темную плоть:
зов похоти,
зарево крови, попавшей под коготь.
Ласкается,
ищет щетиной больней уколоть,
шершавыми лапами сердце пытается трогать.
Горячая жажда участья — душа нечиста! —
желает отмыться осанной,
встает на колени…
Но звери целуют друг друга в срамные места,
сплетаются в дебрях,
в высокой траве
в исступленьи.
И полная страсти луна,
снята куньим резцом,
у жертвы крылатой в огромном зрачке провернется:
опять повторится под этим обманутым солнцем
любовь.
Притворится,
что бездны не знает в лицо…