Повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2009
1. Точка невозврата
Каждую субботу в одно и то же время по параллельным улицам дачного поселка тянулась процессия: мамы с колясками, горластые няни с детишками, пожилые грузные тетечки, сменившие выцветшие халаты на нелепые здесь городские платья и впервые за неделю подкрасившие губы, реже — старички, степенно несущие свои соломенные шляпы. На улице Вокзальной потоки сливались, и некоторое время она напоминала центральную магистраль с перекрытым по случаю Первомая движением транспорта — людская масса плавно и торжественно влеклась к цели. Точно по расписанию с небольшими ввиду предвыходного вечера интервалами прибывали темно-зеленые электрички, выталкивающие порцию усталых, обремененных авоськами и кожимитовыми хозяйственными сумками москвичей, жадно хватавших ртами свежий воздух и нетерпеливо высматривавших в толпе родные лица.
Лина всегда просила маму выходить из дому пораньше. Тогда они успевали к поезду с белыми табличками “Москва—Ташкент”. Вагоны тащил огромный паровоз, обдававший клубами дыма и божественным запахом. Вкуснее его пахла только керосинная лавка, куда они ходили с синим бидончиком в мелкую белую крапинку. Пока он был пустой и легкий, его несла Лина, а на обратном пути — мама.
Папа привозил языковую колбасу, икру в пергаментной хрустящей бумаге, конфеты “Мишка”, темно-лиловую с золотым орнаментом плитку шоколада “Золотой ярлык” или самый ее любимый пористый шоколад “Слава”, от которого можно было отколоть квадратик, положить на язык и чувствовать, как лопаются пузырьки.
Но зато по субботам отменялась вечерняя прогулка вокруг квартала. Лина удивлялась: как можно было пропустить неторопливое гулянье по песчаным дорожкам то в таинственном неярком свете, то в темной полосе возле перегоревшего фонаря, который назавтра чинил монтер, ловко залезавший на самый верх деревянного столба, цепляясь железными “кошками”. Выходили после ужина и непременно встречались то с одной, то с другой компанией, брались под руку, вступали в общий разговор. Машин почти не было, поэтому растягивались цепью на всю ширину улицы. Из-за заборов доносилась чужая жизнь, такая отчетливая в вечерней тишине: “Ленька, иди мыть ноги, вода остынет!”, “Ты чайник поставила?”, “Альма, ко мне!”…
А тетя Таня всегда оставалась дома и пила на террасе долгий одинокий чай. Лина как-то спросила ее: “А почему ты не ходишь с нами гулять?” “Не люблю ля-ля”, — не очень понятно, но твердо ответила она.
Их казенная дача — комната с застекленной терраской от папиной работы и общей кухней конечно же не шла ни в какое сравнение с собственными дачами соседей, но Лина гордилась ею, потому что мама говорила, что это очень почетно и означает, что папа на хорошем счету в главке. Слово это ее смущало: она думала, что “главка” — это коротенькая глава в книжке, и, собственно, чем занимался отец, не понимала. Ей было достаточно знать, что папа был на большой работе в главке, отвечать так на вопросы, и этого всегда было довольно.
Уже подкрался август, темнело рано, стало холодать, и по воскресеньям к обеду тетя Таня теперь делала не ягодный мусс, а пирог с яблоками, которые Лину посылали подбирать под старой яблоней с толстыми раздвоенными ветками. Владик вернулся из пионерского лагеря, хвастался почетной грамотой за участие в шахматном турнире, держал себя с сестрой как с ребенком, и Лина твердо решила на следующее лето отпроситься в лагерь. Тем более что весной ей исполнится десять, и ее, наверное, примут в пионеры.
Мама удлинила школьную форму и купила новые белые кружевные воротнички, а тетя Таня просиживала полдня, обшивая блестками ее белые балетные тапочки — Золушкины туфельки.
Она начала это рукоделие, как только приехала гостить к ним на дачу, еще в июле, и, когда мама примеряла Лине парадный белый фартук, отделанный шитьем с дырочками и туго обметанным волнистым краем, вдруг всплеснула руками:
— Господи, а туфельки-то не стали ли малы?
Папа, по вечной привычке все вышучивать, не к месту сострил, что у Золушки такая изящная ножка, что ей не могут быть малы туфельки. У Лины чуть слезы не брызнули: при небольшом росте нога ее уже почти доросла до маминого тридцать шестого размера, и ей казалась, что и без того уродливые тупоносые туфли выглядят карикатурными клоунскими ботинками. Но балетки были впору, так переливались яркими цветами и сверкали на солнце, что настроение у нее тут же исправилось.
“Золушку” на языке Шарля Перро они репетировали всю зиму. Главных ролей как раз хватило на их частную группу, а гостей на балу и слуг должны были представлять молчаливые статисты из числа друзей, не понимавших ни слова по-французски, но привлеченных красивыми костюмами и веселыми репетициями.
Лине по праву досталась главная роль — язык она знала лучше всех. Еще бы: мама — преподаватель французского в вузе! Она и была инициатором постановки, считая, что именно в игре язык усваивается лучше всего. Их учительница Ида Яковлевна смотрела маме в рот и всегда боялась, что та начнет критиковать ее методику. Занималась группа дома у Саши (единственного мальчика, а потому и принца в спектакле), где были столовая с круглым столом и смежная с ней спальня. Для спектакля лучше было не найти: в маленькой комнате располагались кулисы, а в большой — сцена и зрительный зал, разделенные занавесом, ездящим по веревке на бельевых прищепках.
Все было готово: и костюмы, и декорации, и на Первое мая был назначен спектакль. Даже программки были не просто написаны, а напечатаны у кого-то из родителей на работе на пишущей машинке и выглядели совсем как настоящие.
Но тут Саша-принц заболел корью! Учебный год заканчивался, и все пришлось перенести на осень.
Тетя Таня конечно же еще весной видела Линино бальное платье, сшитое из накрахмаленной тюлевой занавески, и туфельки, на которых пластилином крепились искусственные цветочки. Когда спектакль отложился, она призналась, что эти туфли ей совсем не нравились, и придумала, как сделать волшебные, по-настоящему сказочные.
Лина поставила балетки на стул около кровати, чтобы видеть их, просыпаясь. Но все-таки одна вещь отравляла ожидание праздника. У всех девочек были косы, из которых можно соорудить старинные прически, а ей, коротко стриженной (“с длинными волосами одна морока”, — говорила мама), пришлось придумать какой-то дурацкий веночек. Лине казалось, что он напоминает непременный атрибут украинского костюма, в котором на каждом празднике плясали гопак, разве что без развевающихся цветных лент. Как она мечтала о длинных волосах! И веночек на голове так и останется одной из многих неизбывных обид на маму.
На отца она почему-то не обижалась, хотя знала, что именами они с братом обязаны именно ему. Как-то на вечерней прогулке обсуждали, как назвать только что родившуюся внучку одной из соседок. И та, кивнув на Лину, сказала: “Да уж, с этим надо быть аккуратными. А то будет всю жизнь мучиться, как эта девочка”. Мама почему-то промолчала, а Лина поняла по-своему и обиделась: “Вовсе я не буду мучиться, у меня с отчеством очень красиво — Сталина Алексеевна, даже лучше, чем у Владика — Владлен Алексеевич”. Мама дернула ее за рукав: “И когда ты научишься не лезть во взрослые разговоры!”. Но вечером Лина слышала, как она сказала тете Тане: “А может, поменять Лине имя? Только Леша, боюсь, не даст. Не знаешь, это вообще разрешается?”. Ответа она не разобрала из-за стрекота швейной машинки и до поры забыла об этом разговоре.
В последние выходные августа переезжали с дачи в Москву. Машину ждали к трем часам, но уже с утра все было готово и вынесено на террасу. Время тянулось. Владик отпросился к друзьям с обещанием никуда не уходить с дачи. Папа подмигнул Лине: “Пойдем, попрощаемся с нашей поляной?”. Мама скривилась: “Вот так всегда: я вся на нервах, а ты — гулять”. Но папа сумел отбиться, постучав для убедительности по циферблату часов: “Ровно в тринадцать ноль-ноль будем у калитки”.
По дороге папа, как обычно, расспрашивал о книгах. Он приносил Лине из библиотеки “познавательную литературу”, которую она читала без всякого удовольствия, только под нажимом предстоящего обсуждения. Владику, может быть, и нравились все эти “Как автомобиль учился ходить” и “Путешествие в атом”, но он все-таки был мальчик. На папу этот довод не действовал: “образованность не знает деления на мальчиков и девочек”. Перед тем как отдать ей книжки, папа их непременно просматривал, поэтому обман был невозможен. Но на этот раз она залпом проглотила, а потом даже перечитала небольшую книгу “Китайский секрет”, в которой рассказывалось, как был изобретен фарфор и как китайцы охраняли свою тайну от шпионов-европейцев.
Пока шли по широкой, как тротуар в городе, песчаной лесной дороге, погода стала портиться. Папа покачал головой: “Вещи грузить в дождь — никакой радости”. И сразу по обыкновению все выяснять до конца спросил: “А ты знаешь, откуда берется дождь?”. Не дожидаясь ответа, стал что-то чертить палочкой на песке: “Вы будете это проходить в школе, в этом или будущем году, не знаю. У Владика спрошу. Называется «Неживая природа». Странно, правда? По-моему, в природе все живое”.
На песке были нарисованы непонятные линии и стрелочки. “Это речка, туча, дождь — круговорот воды в природе”, — торжественно произнес папа.
Когда он закончил, Лина задала вопрос, мучивший ее все время, пока папа неторопливо объяснял про испарения и осадки: “А дождь ведь идет не на всей Земле сразу? Может так быть, что у нас дождь, а на соседней даче — нет?”. И тут случилось нечто необычное: папа, у которого всегда были готовы ответы, на этот раз задумался: “Интересный вопрос. Конечно же есть граница дождя, ты права, но, поверишь ли, я никогда в жизни ее не видел. Может быть, тебе повезет. Но сегодня для нас главное, чтобы сухо было здесь”. Он посмотрел на часы и заторопился домой.
Папа заболел в разгар осени. В тот день Лина принесла домой с Патриарших прудов разноцветные листья, — мама обещала прогладить их утюгом, и тогда в вазе они надолго сохранят цвет.
Маму она застала в передней, уже в пальто.
— Я уже собиралась бежать за тобой. У нас беда, папу отвезли в больницу, я туда еду.
— Я с тобой!
— Нет, ты останешься дома. Если я задержусь, ложись вовремя спать.
— А что с папой? — спохватилась Лина.
— Сердце, — крикнула мама уже с лестницы.
В те дни многое переменилось. Раньше ей не разрешалось зажигать газовую плиту, она приходила из школы и ждала Владика. Теперь мама стала говорить: “Накорми Владика”. Вечерами мама возвращалась поздно, про папу говорила односложно: “Пока не очень”, спрашивала про отметки, похоже, не вслушиваясь в ответ, не заставляла Лину надевать теплый платок, хотя погода испортилась.
Лина не могла сказать, как она узнала, что папа умер, зато много лет спустя поразила маму сохраненными в детском сознании подробностями похорон.
Папин главк располагался в массивном здании, облицованном блестящими каменными плитами, и внутри все было большим, тяжелым и торжественным: лестница с красной дорожкой и широкими деревянными перилами, длинные коридоры с рядом отливающих лаком дверей, украшенных завитушками металлических ручек. Гроб стоял в зале, “утопая в цветах и венках”, как рассказывала потом тетя Таня, и почти все ряды были заполнены людьми, которые разговаривали шепотом, хотя играла громкая печальная музыка.
Мама была очень нарядная — в черном костюме. Лине особенно нравилось, что на узкой юбке был длинный разрез, и при каждом шаге выглядывала мамина нога с ровной стрелкой шва на чулке. Лине она утром бросила: “Надень школьную форму”. Лина понимала, что надо быть в черном, и решила отпороть кружевные манжеты и воротнички. Она хотела посмотреть на себя, но зеркало было завешано маминой вязаной шалью.
Когда ее подвели к гробу, она не узнала папу. Он редко снимал очки, и без них его лицо делалось чужим. И потом, он никогда не зачесывал волосы назад, да и нос не был таким тонким. А может быть, это не он вовсе? Лине стало страшно, она заплакала и никак не могла остановиться, вытирала и вытирала слезы ладонью, потом начала икать, у нее заболел живот, ее тошнило, а люди на сцене все говорили и говорили, а у гроба на смену одним появлялись другие с одинаковыми красными повязками на рукаве, как у дежурных в школе, только с черной полосой посередине.
К ним подходили незнакомые люди, целовали маму, жали руку Владику как взрослому, гладили ее по голове. А она все плакала, икала, и, наконец, тетя Таня со словами “хватит мучить девочку” вывела ее из зала и увезла домой.
Был яркий солнечный день. Они ехали на троллейбусе, потом шли длинным переулком и всю дорогу молчали. На кухне хозяйничала бывшая соседка по коммуналке Мария Николаевна. Столы уже накрыли, было приятно оказаться дома, носить в комнату миски с салатом и незаметно хватать с тарелки кусочки колбасы и сыра. Все было готово, а автобусы с кладбища никак не приезжали.
— Господи, вот горе-то какое, — говорила тетя Таня.
— Хорошо хоть квартиру успел получить, — отозвалась Мария Николаевна. — А вот на даче только одно лето воздухом подышали, больше уж не дадут.
Лина вдруг поняла, как многого теперь не будет, ей стало жалко даже библиотеки с ненавистными “познавательными” книжками, но дача… неужели больше никогда? И сколько раз потом в пионерском лагере, куда “сиротам” исправно выделяли путевки “хоть на все три смены”, она вспомнит высокие сосны, запах паровозного дыма на станции и вкус языковой колбасы по воскресеньям.
— Как Ирина двоих вытянет, не знаю.
— Да уж, — Мария Николаевна ловко переворачивала блины на сковородке, — она к хорошему привыкла.
Тут в дверь позвонили, и вошли люди с папиным портретом, который стоял у гроба.
Мама теперь носила только черную одежду, Лина узнала, что это называется траур. Ей нравилось и само слово, и новые мамины платья, которые так ей шли. Она заикнулась было, не нужно ли ей тоже ходить в черном, но мама резко оборвала ее. Правда, не только черных, но никаких нарядов за это время у нее не появилось, хотя всегда было много красивых платьев. Мама прекрасно шила, как с почтением говорили, “по Бурде”. Журнал этот привозили ей какие-то внешторговские знакомые из-за границы, и он надолго становился драгоценностью. Яркая глянцевая обложка скрывалась под полупрозрачной калькой, а перед тем, как с маминого разрешения полистать его, надо было непременно вымыть руки. На столе раскладывались выкройки, и по ним катали специальное колесико с зубчатым краем. А еще мама иногда брала ее в Дом моделей на Кузнецком мосту, где платья красовались на стройных манекенах с тонкими руками и оттопыренными мизинцами, которые она украдкой норовила потрогать. Мама долго выбирала выкройки, а потом они заходили в “Детский мир” и, даже если ничего не покупали, обязательно ели мороженое в вафельных стаканчиках, стоя около продавщицы в белом халате, вынимавшей его из висящего на животе ящика со льдом, от которого шел белый дымок. Мама шила себе, им с братом, папе, тете Тане и знакомой парикмахерше, каждую неделю делавшей ей прическу с валиком надо лбом. Перед сном мама надевала на голову тончайшую сеточку, и утром валик был волосок к волоску.
Вскоре после папиной смерти к ним стали приходить незнакомые женщины со свертками. Они разворачивали ткань, долго смотрели журналы, а потом прикладывали ее к себе перед зеркальным шкафом. Мама разговаривала с ними по телефону каким-то особым голосом, немного растягивая слова: “Дорогая моя, я бы давно закончила, но, честно говоря, я жду вдохновения…”, “ Конечно же я помню, что вы двадцатого идете на юбилей, неужели я могла бы забыть о таком торжественном случае? Не волнуйтесь, все будет готово к сроку”. В разговорах с тетей Таней мама жаловалась на безвкусие клиенток, на то, как они не видят изъянов своей фигуры, покупают безобразные ткани и выбирают самые неподходящие фасоны. Лина скоро поняла, что эти женщины платят маме деньги, привыкла к стуку швейной машинки по вечерам. А еще в доме стали появляться чужие дети, которые назывались частники. Лина подглядывала в щелку — мама категорически запретила при них выходить из комнаты, — как они надевали тапочки в передней. Из-за двери доносились французские фразы: мамин плавный выговор и противный чужой “смесь с нижегородским” — именно так непонятно мама называла плохое произношение.
Частники и клиентки приходили обычно по воскресеньям: тянулись целый день, поэтому Лина все чаще проводила выходной у тети Тани. Иногда тетя приезжала за ней вечером в субботу, и Лина ночевала в большой коммунальной квартире, где на стене в коридоре висели велосипеды и корыта, из кухни доносились вкусные запахи, а в ванную стояла очередь.
“Золушку” откладывали-откладывали и, наконец, показали к Новому году. Все успели окончательно остыть к этой затее, репетиции были в тягость, и только за несколько дней до премьеры, когда всем раздали пригласительные билеты, к артистам вернулось прежнее возбуждение.
Лину с утра потряхивало, как в ознобе. Спектакль был назначен на четыре, мама отменила всех клиенток и частников, часов в двенадцать приехала тетя Таня, и они начали печь крендельки с маком и ватрушку, потому что после “Золушки” был обещан чай. Но прежде они примерили Лине костюмы: и “служанкин”, и “бальный”. Туфельки немного жали, и Лина подогнула большие пальцы, чтобы не продырявить ткань балетки. За исключением веночка на голове, она себе очень нравилась.
Глядя на Лину в Золушкином наряде, мама произнесла слова, которые Лина слышала каждый раз, когда она булавками закалывала на ней новое платье:
— Пускай хоть будет хорошо одета.
Раньше Лина не вдумывалась в эти слова. Но тетя Таня ответила:
— Ира, перестань, смотри, какая она красавица!
Значит, мама считает ее некрасивой! И хочет, чтобы все любовались нарядами и не замечали ее уродства!
Лина долго плакала в ванной, закрылась на задвижку, и только тетя Таня уговорила ее выйти пробовать крендельки.
— Линочка, нельзя же так волноваться, это всего лишь игра, — мама гладила ее по голове, но она уворачивалась, как соседская кошка Дуся, известная независимым характером.
Никто ни разу не сбился, долгие часы репетиций не пропали даром. А когда, выходя на поклоны, принц запутался в покрывале и занавес рухнул, погребя под собой актеров, все от души смеялись. К чаю, кроме их пирогов, были конфеты, печенье и торт с розовым кремом, так что праздник получился на славу.
Лина развеселилась, но начавшийся утром озноб так и не отпускал ее.
— Слушай, давай я ее заберу к себе, — вдруг предложила тетя Таня, — у меня завтра выходной, отлежится, подумаешь, пропустит денек школу.
Лина замерла. Конечно же мама с ее железной дисциплиной не разрешит! Но мама согласно кивнула…
Тетя Таня была на десять лет старше папы, уже давно на пенсии, но иногда подрабатывала лифтершей в соседнем доме, подменяя заболевших или ушедших в отпуск. Лина любила сидеть с ней “на работе”, потому что все, входившие в подъезд, здоровались, а многие вступали в беседу. Детей у нее не было, муж погиб на войне, и главным содержанием жизни стала семья брата, а любимицей — Лина.
Ночью Лина не могла спать, ей было жарко, подушка казалась жесткой, а главное — чесались руки и лицо. Ее душили сны: папа говорил, что снег растает и станет водой в реке, потом чертил на белом снежном полотне стрелочки вверх к облакам, а от них — капли дождя вниз, зрители “Золушки” превращались в людей на папиных похоронах, а за занавесом стоял гроб. Она просыпалась, стонала, будила тетю Таню, просила пить. Назавтра все стало ясно. Врачиха с порога сказала:
— Ветрянка.
Тетя Таня изводила на нее пузырек зеленки каждый день, противные болячки нестерпимо чесались, но тетя Таня крепко держала ее руки, не отходя даже ночью:
— Не дай бог, сдерешь, останешься рябая.
— Отпусти меня, я все равно уродина, — плакала Лина.
— Кто тебе сказал такую чушь?! — возмутилась тетя Таня.
— Мама всегда говорит, у нее Владик любимчик, а от меня одни неприятности. — Она рыдала, захлебывалась, выталкивая обиды. — Папа меня любил, а она, как мачеха.
— Ты говоришь глупости, вошла, вишь, в роль Золушки, — рассердилась тетя Таня, — а что мама строга, так уж это характер.
Мама прибегала каждый день, приносила сладости и игрушки, говорила, что нет худа без добра, хоть Владик не заразился, и все высчитывала, когда можно будет забрать Лину домой.
А Лина домой не рвалась. Она уже не лежала в кровати, корочки подсыхали и отваливались, тетя Таня сказала, что болячек было больше двухсот штук. По телефону она узнавала у девочек уроки, нового ничего не проходили, а только повторяли, потому что до Нового года оставалась всего неделя.
На большом квадратном столе Лина устроила настоящую кукольную комнату. Тетя Таня разрешила ее не убирать, обедали они на краешке. Но главным ее занятием была одежда из бумаги для плоской картонной куклы: на любое время года, на дождь и снег, для купания в море и катания на коньках, похода в театр. Кукла стояла на подставке, а платья крепились клапанчиками на плечах.
— Быть тебе модельером! — ахала тетя Таня, любуясь на очередную Линину фантазию.
— Нет, я хочу быть врачом, — возражала Лина.
На следующий день тетя Таня принесла подарок — плоскую картонную коробку, в которой, прижатые резиночками, лежали разные медицинские приспособления: трубка, шприц, бинты, всякие палочки и лоточки. Все это было накрыто крышкой с прозрачным слюдяным окошком. На ней была нарисована девочка в белом халате, внимательно прижимавшая трубку к груди большого желтого медведя.
— Вот тебе набор “Маленький доктор”, гэдээровский, сразу видно, не наш. Тренируйся, раз хочешь быть врачом.
Платья были забыты, все куклы и звери превратились в пациентов. Когда вечером пришла мама, Лина, захлебываясь, начала рассказывать ей про всякие медицинские процедуры.
За ужином не могли успокоиться:
— Повезло тебе, Ирина, лет через десять будет в доме свой доктор.
— А ты знаешь, как трудно в медицинский поступить? Это только и можно, что с золотой медалью, а у нее по арифметике четверка.
Вечно мама портила праздник! Но тетя Таня умела все уладить:
— Женщинам больше всего идет белый цвет. Но носят они белые вещи редко — маркие, стирать руки сотрешь. А врачи — они всегда в белом, нарядные, и всем нужны. Так что береги, Линочка, свою мечту и старайся.
— Да, вон Владик все на небо смотрит, так уже в авиамодельном кружке в Доме пионеров пропадает, строит свое будущее. — Мама не упускала случая поставить брата в пример.
— Он сказал, что прыгнет с парашютом, как только разрешат, — сказала Лина с гадкой надеждой, что мама начнет кипятиться, какой там парашют, не пущу, но не тут-то было.
— Да, я знаю, в ДОСААФ есть вышка парашютная, — совершенно спокойно подтвердила мама. И сменила тему: — Давайте думать, что готовить на Новый год.
— Леша так любил холодец, — сказала тетя Таня.
Они замолчали. Кто же принесет в дом колючую, пахнущую лесом елку, кто сумеет зажечь бенгальские огни и открыть шампанское? И будут ли под елкой подарки?..
Мама и тетя Таня постарались, чтобы все было не хуже, чем при папе. Только под бой курантов как по команде расплакались. Перед чаем вышли на улицу. По льду Патриарших прудов бегали дети, кидаясь друг в друга снежками. В витрине продуктового магазина подмигивал узор из разноцветных лампочек: “С Новым годом!”, а на снегу кто-то крупно вывел еще непривычную дату: 1958.
2. Комната смеха
Позади осталась зима с объяснениями, весна с разводом, лето с новой свадьбой, скромной, конечно, — второй брак все-таки, и подступила осень. Не хотелось звонить Паше, но Лина понимала: если сразу не забрать с дачи свои вещи, потом будет еще труднее, и заставила себя набрать номер. “Подойдет свекровь — положу трубку”, — решила она. Ничего не дрогнуло внутри, когда услышала его голос, и оказалось совсем легко произнести заготовленные слова.
На дачу отправились с утра в воскресенье. Лина нарочито небрежно бросила Паше, что они могут заехать за ним на машине, и легкая запинка подтвердила, что он задет. Видавший виды “Москвич” достался Шуре в наследство от внезапно умершего бездетного дяди — ветерана войны.
Лина просто наслаждалась ситуацией. Шура переигрывал Пашу во всем. Тот был конечно же в затрапезе, а на Шуре как влитые сидели фирменные джинсы и новый белоснежный джемпер. Он с утра начал было сопротивляться, мол, зачем за город такой парад, но Лина твердо возразила: “Пусть знает”, — и понятливый Шура замолчал. Дачу эту Лина не любила, хотя она так была похожа на ее единственную детскую — те же сосны с корявыми корнями, пересекающими тропинки, и горячий от солнца песок. Но с тропинки было не сойти — грядки да клумбы. Одни обязанности и никаких радостей. А Паше на даче нравилось, он хотел проводить здесь отпуска.
— Так и просидим всю жизнь за забором! — кипятилась Лина.
— Почему же, можно каждый год ездить куда-нибудь на недельку, в Псков или, например, в Кижи.
А ей так хотелось на море! Только и была там один раз, в пионерском лагере в Анапе… Старик он и маменькин сынок. Именно это она выкрикивала, не находя других слов, в единственное их объяснение, повторяя и повторяя, распаляясь все больше.
Он хотел обедать у мамы каждое воскресенье. Лина терпеть не могла эти походы, квадратный стол, загромождавший середину комнаты, к их приходу чопорно накрытый белой скатертью, обед из четырех блюд с рюмочкой водки (одной, не больше!) из миниатюрного хрустального графинчика. Часа через два обед завершался чашечкой кофе, сваренного по какому-то якобы особому рецепту. За столом непременно сбивались на профессиональные медицинские разговоры. Лина как-то изумилась: “Неужели на работе не надоедает?” — и получила в ответ: “Ты никогда не будешь врачом!”. Забыв, как рыдала, срезавшись на биологии, Лина вспылила: “И не надо. Получай свои копейки! А я с дипломом медучилища могу пойти на курсы косметологов и стану тебя и детей кормить!”. Она действительно подумывала об этом, но стоило ей как-то заикнуться, мама отрезала: “Обслугой стать?!” — с таким презрением, что желание враз пропало. Лина тогда даже несколько изумилась маминой горячности, только много позже поняла, что она вложила в свой возглас всю ненависть к бездарным частникам и особенно — к высокомерным клиенткам. И хотя к этому времени у нее образовался небольшой, но прочный круг заказчиц, ценивших ее мастерство и ставших приятельницами, она по-прежнему стыдилась этого заработка.
Еще раз готовиться, переживать экзаменационный кошмар Лина не стала. Медсестра — нормальная профессия. Добросовестно выполнила свои обязанности — и домой. А Паша помимо ночных дежурств то и дело норовил в воскресенье перед обязательным визитом съездить посмотреть на кого-то из послеоперационных: “Заскочу в больницу, а у метро встретимся и вместе пойдем”. Эти проклятые обеды… Лина говорила “единственный выходной тратить”, а он “это для меня единственный отдых”. Ну, как могла у них получиться семья? Вдобавок Лина ревновала его к медсестрам, хотела перейти к нему в больницу, но Паша был категорически против.
Так у них жизнь и не склеилась. Лина даже чувствовала вину перед Пашей, вроде как она его использовала. Познакомились они в больнице, куда ее от училища направили на практику, сходили два раза в кино, а когда она провалилась на биологии, он поцеловал мокрые от слез глаза и позвал замуж. Ей было девятнадцать лет, и внезапное превращение во взрослую женщину, конец маминой домашней тирании, собственная квартирка, любящий муж, — о чем еще можно было мечтать! А любовь? Это только в кино красиво, успокоила она себя.
Подали заявление в ЗАГС, а через неделю оттуда позвонили и вежливо попросили представить свидетельство о рождении. Она удивилась, но привезла.
— А свидетельства о перемене имени у вас нет? — деревянным голосом спросила та самая женщина, что, приторно улыбаясь, медовым сопрано поздравляла их с “подачей заявления о вступлении в законный брак”.
— Не знаю, надо у мамы спросить, никогда раньше не требовалось, — растерялась Лина.
— Раньше, может, и не требовалось, а у нас ответственное учреждение. Вы ведь фамилию меняете, надо все проверить.
— Что все? — изумилась Лина.
Женщина посмотрела на нее презрительно-сочувственно.
— Девушка, вы же в брак вступаете, во взрослую жизнь, пора быть посерьезнее. Мало ли зачем люди фамилию хотят сменить, мало ли что им надо скрыть.
Она долго разглядывала свидетельство с подозрительным штампом “повторное”, даже на просвет смотрела.
— Ну ладно, — вздохнула, возвращая, — идите, но поинтересуйтесь у мамы, есть ли документ о перемене имени, еще не раз может понадобиться.
Первых двух букв имя ее лишилось после того, как Сталина вынесли из Мавзолея. Тетя Таня болела, уже почти не вставала, и Лина каждый день после школы носила ей обед, а мама приходила вечером. Перебираться к ним тетя Таня категорически отказывалась:
— Умру в своей постели, скоро с братцем повстречаюсь, приветы от вас передам, он порадуется, что детки хорошие растут. Расскажу, что Владик уже подал документы в летное училище, а ты, Линочка, не изменяешь детской мечте и стремишься в медицину. И как Ирочка ему верность все эти годы хранила, тоже расскажу.
Болезнь сделала тетю Таню словоохотливой и сентиментальной, но трезвости ума не лишила. И про перемену имени речь завела именно она. Лина к нему привыкла, не испытывая ни гордости, ни стыда. Тем более что слышала полностью редко: Лина и Лина. Но когда в “Правде” появилось сообщение о выносе тела вождя, первый хулиган их класса Вовка Плющин издевательски процедил:
— Ну что, выкинули тезку твоего из Мавзолея и имя замазали. Теперь только ты и осталась на память о кровопийце! Спасибо скажи папе с мамой!
Кругом захохотали, а она стояла беспомощно, впервые поняв, что это клеймо на всю жизнь. Ей и в голову не пришло, что есть выход. Но в тот же день тетя Таня, у которой радио не выключалось и все новости она знала первой, сказала жестко:
— Не уходи, дождись матери, надо поговорить.
Мама только лепетала “Лешенька так хотел”, а тетя Таня не сдавалась:
— Откуда он мог знать всю правду? Если бы прожил дольше, сам бы так сделал. Ты вспомни, что он после ХХ съезда говорил! А про Ивана Николаевича, помнишь, когда он вернулся? Ты что, до сих пор думаешь, что он был враг народа? Так что ты на Лешеньку не вали, он тебе с того света еще раз за дочку спасибо скажет, что ты его ошибку исправила.
Формальности оказались простыми, и она превратилась в “Алину Алексеевну”, получив новое свидетельство о рождении со штампом “повторное”. Но бдительные тетеньки в ЗАГСе, наверное, сверялись с какими-то своими записями.
Разведясь с Пашей, она опять стала Храбровой, Шурину фамилию не взяла. Не звучит: Алина Писигина.
Но в остальном Шура ей подходил. И его скромная, тихая мама совсем не была похожа на Пашину. Вредное химическое производство, на котором она проработала всю жизнь, наградило ее надсадным глухим кашлем, сотрясавшим сухое тщедушное тело. Она обрадовалась, что младший сын остепенился, и тут же, уйдя на пенсию и оставив молодым квартиру, переехала к старшему нянчить внука. А Шура, приходя вечером из своего тоже химического НИИ, вздыхал с облегчением, что на сегодня о работе можно забыть. По выходным с готовностью следовал Лининым указаниям с единственным исключением для хоккейных матчей — это было святое телевизионное время. Никакой дачи конечно же у них не было, да оно, как считала Лина, и к лучшему. В свадебное путешествие они отправились в Ялту, подчинились курортному ритму и размеренно поделили дни между пляжем, походом на рынок за фруктами, фильмом в открытом кинотеатре и прогулкой по вечерней набережной. А что касается любви и счастья, так Лина теперь еще больше уверилась, что это красивые сказки, а все кругом притворяются и лукавят, дурача друг друга.
Собираясь на дачу, она тщательно продумала свой наряд. Крымский загар еще не сошел, и ей хотелось предстать перед Пашей эдакой знойной женщиной — пусть поймет, что потерял. Она выбрала белую блузку, а новую, незнакомую Паше гладкую прическу украсила широким обручем.
День был из самых ее любимых: тепло, высокое-высокое яркое небо, первые желтые листочки мелькают только на березах, но по невнятным, глазу незаметным приметам уже подкрадывается осень. Лину щекотало присутствие двух ее мужчин, слегка смущенных ситуацией. Она сидела впереди рядом с законным мужем и громко рассказывала о крымском путешествии, иногда оборачиваясь к Паше, чтобы проверить впечатление. Но на даче ее стройный сценарий дал сбой.
— Как же здесь замечательно! — восторгался Шура, а Паша с гордостью демонстрировал сарай, водопровод, угощал, сорвав с дерева, яблоками редкого сорта титовка. — Линочек, надо встать в очередь на участок, у нас в институте время от времени возникают. Я прямо размечтался…
Вещей оказалось немного, сумка да рюкзак. Управились быстро, и Паша предложил пойти пройтись.
— Я тебе покажу парк старинный и остатки усадьбы, говорят, графской. Там сейчас санаторий, аттракционы какие-то, кафе, но можно домыслить.
Шура радостно закивал головой. Неловкость прошла, они вели себя как приятели и, к Лининой досаде, непринужденно общались, не обращая на нее внимания. Настроение было испорчено. Больше всего ей хотелось сказать Шуре, что пора домой, и пусть Паша увидит, что теперь она хозяйка и глава семьи, что ее желание — закон. Муж развел бы руками, но подчинился. А вдруг — нет? И она покорно влеклась за мужчинами.
В этом парке она была всего один раз — грядки, грядки, какие там прогулки! А он оказался действительно хорош, хотя, конечно, совершенно запущен. Кое-где угадывались контуры бывших регулярных затей, даже каскада прудов, от которых остались три заболоченных овражка. Но вот липовая аллея, прямая, как стрела, открывавшая в конце перспективу усадьбы, не поддалась времени. Дом был цел, точнее, стены
его — центральная часть с колоннами и портиком, обезображенная лозунгом “Слава КПСС!”, и боковые флигели, где в окнах, как флаги неведомых держав, подсыхала под ветерком разномастная выстиранная одежка. Что внутри — домысливать не хотелось. На скамейках сидели разомлевшие тетеньки, а мужчины, как водится, стучали костяшками домино за деревянным столом. Впрочем, были и местные интеллектуалы: они двигали огромные фигуры на поле, размером больше в баскетбольную площадку, чем шахматную доску, а немногочисленные зрители вполголоса комментировали ходы мастеров.
— Культурно проводят досуг отдыхающие санатория “Родные просторы”! — прокомментировал Паша, — а граф с графиней в гробу ворочаются…
— А представь, если их дети, внуки где-то недалеко живут, не все же в римах-парижах. Им каково, а? Линочек, как тебе домишко, не отказалась бы от такого?
Лина злилась все больше. Даже не на толстокожего Шуру, не чувствовавшего ее настроения, а на себя: чего она боится рот раскрыть…
— Значит, переднюю часть парка с домом отдали под санаторий, а вон там, — Паша махнул рукой жестом экскурсовода, — районный парк культуры и отдыха. Между прочим, имеется приличное кафе, а дело к обеду. Может, посетим?
— Отличная идея, — мгновенно отозвался Шура, — а то уже в желудке ветер гуляет.
Лину даже не спросили.
В тепле стеклянного павильона они вдруг поняли, что незаметно продрогли под обманчивым ветром бабьего лета.
— Сейчас бы рюмочку… — мечтательно протянул Паша.
— Тут не у мамочки за обедом — не нальют, — Лина впервые позволила себе съязвить. Но Шура, не поняв намека, возразил:
— Ну почему, я за рулем, а вы-то погрейтесь. Не обижусь.
Комплексный обед оказался вполне съедобен: винегрет с селедкой на закуску, суп харчо, гуляш с макаронами и компот. Пить она отказалась, а вот Паша заказал водочки. Его слегка развезло, и он говорил не умолкая. Почему-то его потянуло обсуждать Лину.
— А она тебе уже суп грибной варила, — строго спрашивал он Шуру, — а макароны по-флотски с подливкой готовила?
И, не давая тому ответить, продолжал:
— Да, хозяйка она отличная и красавица притом.
Чем больше Паша хвалил Лину, тем больше она ему нравилась. Он уже начал недоумевать, почему они расстались, завидовать счастливому сопернику, а потом жалеть Лину, потому что тот ее недостоин. Язык развязался, и он уже не мог сдержаться:
— Ты вообще-то понимаешь, какое тебе сокровище досталось?
Лине теперь было хорошо, она стала центром застолья, объектом восхищения. Шура на все согласно кивал, но Паша не унимался:
— А ты понимаешь, что она не всегда будет такой? Вот представь, беременная, с темными пятнами на лице, синими жилами на ногах… А потом будет стареть, толстеть, станет сварливая. Ты ее такую будешь любить?
Шура вместо ответа приобнял Лину и улыбнулся.
Но Паша распалился не на шутку:
— А если она заболеет, жизнь ведь злая штука, ты горшки за ней выносить будешь?
Тут уже Лина не выдержала:
— Все, хватит, пошли отсюда.
Пока они обедали, погода разгулялась, солнышко не по-осеннему грело спину.
— Я вас обратно поведу другой дорогой, там вид красивый.
Хмель вроде бы сошел с Паши, но его сменило совершенно незнакомое Лине озорное возбуждение.
— А если карусель работает, покатаемся?
— Само собой, — подыгрывая ему, откликнулся Шура.
По случаю воскресенья к аттракционам стояла очередь. Пристраиваться в хвост ребятишкам не захотелось. Полюбовались с высокого берега речушкой и березовой рощей вдалеке.
— Ой, а тут очереди нет, — Паша радостно кинулся к неказистому строению, больше всего похожему на сарай. — И цена сходная. Пошли. А то в парке культуры были, и ни одного развлечения!
Под уныло повисшей на одном гвозде вывеской “Комната смеха” было прорезано окошечко, откуда показалось постное лицо кассирши.
— На такой работе надо хохотать, а вы даже не улыбаетесь, — пошутил Шура, протягивая деньги.
— Время пребывания — десять минут, — бесстрастно ответила она, отсчитав сдачу.
Внутри глаза не сразу привыкли к тусклому освещению. По стенам были развешаны зеркала, несколько мальчишек бегали от одного к другому, кривляясь и строя рожи.
— А у меня в детстве книжка была любимая “Королевство кривых зеркал”, — вздохнула Лина, — обложку помню, а кто автор и, главное, про что — начисто забыла.
Смотреть на себя оказалось смешно, а еще веселее — толкаясь, устроиться так, чтобы все трое отразились на вогнутой или выпуклой плоскости, и, меняя позы, поднимая брови, выпучивая глаза, растягивая рты, показывать пальцем и идиотически хихикать.
И вдруг Паша, будто вспомнив что-то важное и неотложное, серьезно, даже строго, ткнул в расплывшееся, поперек себя шире, Линино отражение и обернулся к Шуре:
— А ты ее такую любить будешь?
Не дожидаясь ответа, он с силой потянул Лину к другому зеркалу, где она сделалась длинной и кривобокой:
— А такую будешь любить?
В его голосе была агрессия, даже угроза. Шура отмахнулся:
— Да ну тебя!
А Паша потащил упирающуюся Лину к круглому зеркалу, где она стала похожа на карлицу:
— А такую?
Было уже совсем не смешно. Лина вырвала руку и пошла к выходу.
Они вернулись на дачу, сели в машину и, перебрасываясь короткими репликами, поехали в Москву. Пашу высадили у метро, попрощались нейтрально. И дома эту сцену не обсуждали.
Она на долгие годы забыла о том дне. И Паша исчез из ее жизни, будто никогда его не было. Стороной она услышала, что он женился на молоденькой медсестре из своего отделения. Лина вообразила разговоры за обеденным столом:
— Представляешь, Шура, они едят суп и с увлечением обсуждают содержимое рвотных масс больного Н.!
Посмеялись и опять забыли на годы. Потом ей рассказали, что у него родилась двойня, и она искренне пожалела и неведомую медсестру, у которой по очереди, а то и хором орут младенцы, а Паши конечно же нет дома — надрывается на ночных дежурствах, чтобы прокормить эту ораву.
К этому времени их Милочка уже ходила в третий класс. Свекровь вырастила ее, сняв с Лины все заботы, а когда внучка перестала нуждаться в постоянной опеке, слегла и за две недели в больнице сгорела от какой-то тлевшей профессиональной болезни.
Едва ли не единственная неприятность, которую она им доставила, — умерла в день, когда Милочку одну из первых в классе принимали в пионеры, лишив их возможности полюбоваться дочерью на торжественной линейке. Семью представляла Линина мама — как всегда элегантная, ухоженная и всем недовольная: “У Милочки колготки морщили на коленках” и тому подобное…
Лина уже много лет работала в поликлинике в кабинете кардиолога — опытной, суховатой женщины с репутацией первоклассного диагноста, к ней записывались за месяц, занимая очередь в регистратуру на улице в шесть утра. Когда ползла лента из кардиографа, Лина уже и сама могла понять что к чему и несла ее доктору с безошибочным выражением лица. Ей нравилась работа, расписание, освобождавшее то утро, то вечер. Что до приработков, то поток жаждущих уколов на дому не иссякал. Лина называла их, как мама учеников — частники, и они исправно пополняли семейный бюджет. И ни разу она не пожалела, что так и не стала врачом — все нервы истреплешь от такой ответственности. Она вообще не вспоминала бы об этом, если б мама иногда не укоряла: “Ну как ты внушишь Милочке, что надо учиться, когда сама без высшего образования!”.
Но дочь приносила пятерки и четверки, по вечерам не загуливала, поступила на подготовительные курсы, а потом и в институт — не первосортный,
конечно, инженеров транспорта, но на хороший факультет — экономический, кусок хлеба и пресловутое высшее образование обеспечены. Вот только скрытная росла…
Впервые характер проявила на втором курсе. Привела молодого человека, спокойно сказала: “Познакомьтесь, это Ленарт. Он из Эстонии, учится в Тартуском университете, и я туда перевелась, правда, с потерей года. Мы сегодня подали заявление в ЗАГС”.
Не прошло и года, как Эстония стала заграницей, а вскоре Людмила получила паспорт чужой страны.
Много лет спустя Лина попыталась вспомнить, как жила после отъезда дочери, и не смогла — череда размеренных рабочих дней, домашних забот, однообразных отпусков на черноморских пляжах — “все как у всех”.
Пертурбации свободного рынка обошли их стороной: сбережений не было, бюджетники они и есть бюджетники, а уколы да вливания нужны при любых режимах — частников меньше не стало. Но постепенно жизнь менялась не только за окном. Шурин захудалый НИИ получил какой-то заказ, он съездил в Германию в командировку, на работе засиживался допоздна, и иногда вместе с ним в квартиру входил запах коньяка. Лина думала, что выпивки — неизбежные спутники новой работы, относилась к ним легко и радовалась, что деньги в дом, а Шура наконец-то самоутверждается. То, что Шура уже который месяц не дотрагивался до нее, списывала на усталость, небрежность в одежде — на современный стиль… И новые хамоватые интонации, даже грубость молча терпела, потому что знала про мужской климакс, который похлеще как раз подоспевшего ее собственного.
Лина предпочитала заниматься собой. В последнее время она стала полнеть, увлеклась разгрузочными днями и, проснувшись, — бегом в туалет, потом на весы для точности контроля.
И вот однажды утром, помятый со вчерашнего, с мешками на пол-лица, в майке, которую Лина давно просила на тряпки, вытянутой, линялой, да еще надетой наизнанку, так что буквы на ней выглядели таинственными письменами, Шура остервенело заколотил ногой в дверь уборной:
— Выходи, а то будешь подтирать лужу!
И щелкнул выключателем.
Лина сжалась и в кромешной темноте каморки впервые поняла, что такое клаустрофобия. Рука не могла совершить до автоматизма знакомых движений: спустить воду, открыть задвижку. А главное — она поняла: это конец. Конец чего, она не могла бы объяснить, но неуловимая, как граница дождя, черта разделила ее жизнь.
Она вышла ледяная внутри и, боком протискиваясь мимо Шуры в комнату, смиренно вздохнула:
— Устала я от твоих штучек!
И тут Шура вмиг стал убийственно спокоен. Мышцы на лице расслабились, даже мешки под глазами будто исчезли. Он размяк, фигура, только что напряженная, как натянутая резинка рогатки, потеряла четкие контуры, расплылась. Он улыбнулся, немного вкривь, чуть злорадно, но без настоящей ярости, еще минуту назад по-хозяйски им владевшей, и сказал, странно растягивая слова:
— А вот тут не волнуйся… Скоро отдохнешь…
Лина оторопело и почему-то очень внимательно проследила взглядом, как он прошел в переднюю, порылся в сумке и неторопливо вернулся, неся тоненькую прозрачную папочку. Ловким щелчком, точно рассчитанным и отрепетированным движением, как опытный участник какой-то неведомой игры, Шура послал файлик через весь стол, и он остановил легкое скольжение прямо у Лининой руки. Сквозь прозрачную, но немного смятую корочку она видела официальный бланк: змея, плотоядно обвившая чашу, не оставляла сомнений — бумага медицинская. Вписанных как всегда неразборчивым врачебным почерком слов Лина не могла разобрать, но римская IV и прицепившееся к цифре сокращение “ст.” горели, как приговор. В ее зашумевшей голове бился вопрос: “»ст.» — это стадия или степень?”. Как часто бывает в острые моменты: цепляешься мыслью за какую-нибудь мелочь, и она неотвязно свербит, преграждая путь главному…
Шура умер через два месяца. Проклятая “большая химия” съела не только легкие — расползлась по всему организму. Потомственный химик, он и погиб от потомственного рака. Хотя судьба на последнем жизненном отрезке оказалась к нему милосердна. Боли его особенно не мучили, лечиться он за бессмысленностью наотрез отказался и, несмотря на слабость, работал до последнего дня. Там его и настиг спасительный мгновенный инфаркт.
В обеденный перерыв он стоял в очереди в столовой, двигая поднос по металлическим рельсам, и, оседая, опрокинул на себя борщ, рубленый шницель с картофельным пюре, политый кетчупом, и вечный компот из сухофруктов. В тот день было заседание лаборатории, и потому на Шуре был его лучший костюм. Приемщица в химчистке, оформляя срочный заказ, сказала “без гарантии”, но, к счастью, пятна от кетчупа с лацканов отошли, и можно было хоронить в этом, почти новом костюме. Лине предлагали устроить поминки все в той же столовой, но она отказалась. Не по-людски. Надо дома.
Когда гости разошлись и уехали санитарки, которым она заплатила, чтобы убрались и вымыли посуду, Лина начала расставлять все по местам. Резким движением она сдернула закрывавшую зеркало шаль. В нем отразилось ее усталое, без косметики, увядшее лицо. Лина плакала, и сквозь слезы, эти текучие, изменчивые линзы смотрела и смотрела на себя в искаженном кривом зеркале, как в той давней комнате смеха, где она была молодая, изящная — и жизнь впереди…
3. Pourquoi?1
Лина не очень любила свой переулок, горделиво, но неблагозвучно именуемый улицей Ращупкина. Стандартные девятиэтажки стояли свободно, балконы выходили во дворы, где, как ни странно, еще теплилась патриархальная московская жизнь и старушки на лавочках судачили о соседях. Но приметы новой Москвы уже вторглись в этот микрорайон — дома “бизнес-класса” нарушили ровный строй типовых близнецов.
Яркий луч ослепил ее, как будто кто-то из дома напротив поймал зеркальцем солнечный зайчик и теперь развлекался, заставляя уворачиваться от слепящих вспышек. Рабочие в синих комбинезонах ловко сгружали новенькие пластиковые окна со специального грузовичка, и стекла, меняя угол, взблескивали пронзительными лучами. Лина заслонилась рукой. “От Шуры заразилась, — отметила она, машинально переставляя цветочные горшки поближе к первому весеннему солнышку, — его манера выходить из-за стола и пить кофе, стоя у окна”.
Лина раздражалась, потом привыкла. Даже иногда спрашивала: “Ну что там показывают?”. И выяснилось, что если каждый день в одно и то же время смотреть на улицу, замечаешь много интересного. Мальчишки идут в школу и, воровато оглянувшись, стягивают с головы шапки, чтобы пофорсить в любую погоду, старушка выводит на прогулку двух такс на общем поводке, парочка встречается у табачного киоска и долго целуется, прежде чем отправиться в сторону метро, привозят в офис воду “Шишкин лес” в огромных бутылях. А какое-то время был прямо-таки сериал. Ровно в половине девятого к серому с темными подтеками панельному дому напротив подкатывал джип, уместный разве что для сафари в какой-нибудь Кении. Оттуда выскакивали два дюжих молодца, обтянутых тесноватыми для накачанных мускулов пиджаками, шли в дом, а водитель оставался за рулем, но не в расслабленной позе, с какой полдня скучают у контор водители начальственных авто, а подобравшись, с прямой спиной. Минут через пять из подъезда под конвоем набычившихся верзил стремительно выходил маленький человечек и исчезал в недрах гигантского джипа, который срывался с места, едва успевала захлопнуться дверца за охранником. Человечек казался изо дня в день все меньше, он втягивал голову в плечи и быстро семенил ногами, потому что на один великанский шаг приходилось два-три его шажочка. “Вот она, цена успеха и богатства, — с явным удовольствием констатировал Шура, — этот лилипутик живет как подпольщик в тылу врага, даром что под конвоем”. А потом развлечение прекратилось и они перебирали варианты: все-таки хлопнули бедолагу, разорился или же просто перебрался в дом для себе подобных.
Лина третий день не выходила из квартиры. В пятницу проснулась поздно, долго валялась, потом включила телевизор, такой непривычный в залитой солнцем квартире — никогда не смотрела днем — и набрала номер регистратуры. Соврать оказалось так легко! Имеет же она право раз в жизни отравиться! Ей посочувствовали, в кабинет посадили другую медсестру, пожелали скорее оклематься, сказали, что ждут здоровую в понедельник. Она легла обратно в постель, и только голод заставил ее подняться.
В кухне подтекал кран, Лина долго смотрела, как набухает, чуть вибрируя, капля и, наконец, падает, звонко ударяясь о жесть раковины. Она стояла, зверея от мерного звука, но даже подумать не могла о вторжении в дом сантехника в грубых ботинках, перед которым будет стыдно за пыль на трубах.
Вчера она целый день слонялась по квартире в халате, то пытаясь убираться, то втыкаясь в какой-нибудь сериал. А сегодня испугалась. В панике заставила себя одеться и даже накрасить глаза. И теперь, глупо расфуфыренная, пялилась в окно, с чашкой кофе в руке. Было невкусно: она привыкла к запаху свежесмолотых зерен и гуще, в которой утопала ложка. Но не было сил даже на такие простые вещи. А растворимый суррогат, как ни рекламируй, в кофе не превращается.
Лина отхлебнула, проглотила горячую жидкость не рефлекторно, а осознанно, сосредоточенно следя, как тепло спускается по пищеводу и будто разжимается все внутри. С третьим глотком пришла ясность: на работу она больше не пойдет никогда.
Но надо было чем-то себя занять. И вдруг она поняла: вязать, вот чего ей хочется. Петля за петлей, из нитки возникает ткань, а если что не так — дернула и распустила. Все поправимо, вот в чем прелесть! Не то что шитье — неточный взмах ножниц и конец! Как мама не боялась испортить материал клиенток?.. Она так и сказать умеет: чик-чик по живому. На Шуриных похоронах — прямая и прибранная, все перешептывались: “Надо же так выглядеть в восемьдесят пять!” — вместо простых слов утешения как всегда о себе: “Я-то осталась вдовой не в пятьдесят пять, как ты, а в сорок. И у меня двое несовершеннолетних детей на руках было, а ты свободна. И купить невозможно ничего, не мечтали, что будет как теперь. Да и не так ты его любила, как я Лешеньку”. И опять, опять Лина была виновата, что ей лучше, чем матери! Тогда прямо сжалась от обиды, но, прощаясь, мать взяла ее руку, и Лина ощутила на ладони сухие подушечки ее пальцев, они чуть подрагивали, и рука была не рука, а птичья лапка — хрупкая и беззащитная.
Она вспомнила это прикосновение, и вдруг все стало просто.
Мамин голос в трубке звучал удивленно, ей никто не звонил так рано:
— Мама, я, пожалуй, перееду к тебе.
Лина не спрашивала, не советовалась, она сообщала о принятом решении. Реакция ее не волновала.
Оправдалась дурацкая Шурина присказка: “Человек — не блоха, ко всему привыкает”. Лина всегда сердилась: “Ну что за глупость, при чем тут блоха!”, а Шура то и дело повторял привязавшуюся бессмыслицу. Теперь у нее был повод признать правоту нелепой формулы. Жизнь устроилась быстро, свою квартиру она без труда сдала вышедшей замуж соседской дочке, и денег стало куда больше, чем раньше. Хозяйство Лина вела уверенно и легко, даже мать не придиралась, вздохнув облегченно и перестав вообще входить в кухню, кроме как приглашенная за обеденный стол.
Да, жизнь устроилась быстро, ясная и размеренная и буквально через месяц прочно обросла ритуалами, на какие, казалось бы, требовались долгие годы. Вставали не рано, часов в десять. Долго завтракали и неспешно пили кофе под радионовости. Если позволяла погода, шли гулять и делали несколько кругов по Патриаршим прудам, здороваясь с соседями, улыбаясь мамам с колясками и умиляясь заполонившим аллеи крошечным собачкам в элегантных попонках. Пока было тепло, сидели на скамейке, подстелив газету, потому что по вечерам компании подростков, вооруженных банками пива, оккупировали лавочки, устроившись на спинках и попирая сиденья ногами в грубых кроссовках. Обед был чисто функциональной едой — быстрой и вне ритуала, единственной трапезой, совершаемой на кухне, а не в маминой комнате. Между обедом и ужином мама лежала с книжкой или дремала, а Лина занималась хозяйством, ходила в магазин. Ей нравилось возвращение в места детства, в старую Москву, где конечно же многое изменилось. Во Вспольном переулке мимо ее школы, ставшей теперь одной из самых престижных в столице, приходилось протискиваться сквозь сверкающие лаком джипы, ожидающие звонка с уроков, чтобы забрать отпрысков хороших фамилий. Рядом в отреставрированном особнячке расположилась какая-то контора без вывески, а перед ней на асфальте был расстелен зеленый ковер и скучал охранник с автоматом. У его ног сидела прикованная короткой цепью огромная собака, подозрительно провожавшая взглядом каждого, ступавшего на ковер. Многие были бы рады обойти его по мостовой, но плотно припаркованные джипы не оставляли такой возможности. Что потрясло Лину больше всего, — на собаке был бронежилет! Она даже специально водила маму посмотреть на это чудо-юдо.
После ужина долго изучали телепрограмму, если же ничего достойного внимания не обнаруживалось, Лина читала вслух газеты или предлагала партию в канасту. Мама пыталась вспомнить пасьянсы, которые любила раскладывать тетя Таня, но все, кроме названий, улетучилось из памяти. Тогда Лина купила книжку, и они с увлечением стали разбирать “Безумное покрывало”, “Могилу Наполеона”, “Королевский котильон” с разными хитрыми раскладами, с поворотом угла и без такового. Мама считала это занятие аристократическим:
— Надо почаще делать маникюр, а то противно смотреть на карты в неухоженных руках.
По вечерам мама по-старушечьи долго готовилась ко сну, измеряла давление, определяя сегодняшнюю дозу лекарства, закапывала в глаза средство от катаракты, плотно-плотно задергивала шторы, чтобы не разбудил утром случайный луч солнца, натягивала сеточку на поредевшие волосы. Вместо “Спокойной ночи” она неизменно говорила Лине: “Ну, а теперь пришла пора счастья”. Счастье заключалось в тоненьком белом кружочке снотворного — проглотить и до утра забыться.
Так сложилось, что они почти не разговаривали, разве что о текущих делах: не заправить ли куриный бульон вермишелью, идти ли гулять и на какой день записаться к парикмахеру.
Линин день рождения отметили походом в кафе. Мама была возбуждена, ей все нравилось, и она все комментировала:
— Смотри, официантки молоденькие, но не вульгарные, улыбаются мило, и юбки у них откровенной, но не пошлой длины.
Говорили в основном о еде, что в какие годы можно было купить, а что было дефицитом, да что сколько стоило. Заказали по бокалу вина.
— Ну, Линочка, за тебя, чтобы жизнь у тебя была светлая.
“Надо же, — скрутив закипевший гнев, отметила Лина, — слово-то какое подобрала пустое и необязательное”. Что ее жизнь? Нянька при старухе. Да, она сама такую жизнь выбрала, назло не то матери, не то себе. Она хочет быть хорошей дочерью именно потому, что мама ее в детстве не любила. Такая изощренная месть.
— Вот сегодня тепло, а ты родилась в холодный день, и ветер прямо с ног сбивал, когда мы с Лешенькой шли к Грауэрману. Пешком, представляешь? А утром принесли на завтрак по крутому яйцу, и нянечка шепотом сказала, что это в честь Пасхи.
— Я родилась на Пасху? — ахнула Лина. — Я знала, что в воскресенье. А про Пасху ты никогда не говорила!
— Правда? Ну, значит, к слову не приходилось. А что, для тебя это имеет значение?
Лина не ответила. Она уже столько научилась пропускать, переводя разговор! Слишком много было острых углов, и любое неосторожное слово вызывало ядовитый ответный поток.
На десерт заказали фруктовый салат со взбитыми сливками.
— Я такой ела только лет сорок назад, в Пярну.
Лина опять промолчала. Милочка утром звонила, поздравляла, и показалось, что в ее речи проскользнул тот самый эстонский акцент, который так любят изображать пародисты. Как всегда звала в гости, говорила ровно, уверенно, передала привет от Ленарта. Лина часто думала, какой стала бы ее жизнь, если бы дочь не уехала из Москвы. Кто знает, отчего у них нет детей. Может быть, с другим мужем все было бы иначе. И она бы гуляла не с мамой, а с внуками… И было бы с кем посидеть рядом на диване и поболтать, вроде как ни о чем, но чувствуя, что рядом плоть от плоти твое, теплое… Хотя что-то у ее подруг с дочерьми вовсе не так.
Назавтра была расплата. Мама перевозбудилась, устала, не захотела вставать, потребовала завтрак в постель, раздражалась и обижалась буквально на все. Лина соврала, что едет на урок, и сбежала из дому.
Она с каждым занятием водила машину все уверенней. Права она получила лет двадцать назад, Шура заставил: “Выпью, домой отвезешь”, хотя тогда почти не пил даже в гостях, и за руль она садилась редко. Машина, полгода простоявшая без движения, оказалась на ходу, Лине порекомендовали опытного инструктора, и она с упоением вспоминала подзабытые навыки.
Летом, когда Москва опустела, особенно по выходным, она стала возить маму кататься. Это вошло в число ритуалов, как когда-то выезд в экипаже, о каких читали в классической литературе.
Садясь в машину, мама чувствовала себя гранд-дамой, а потому готовилась тщательнее, чем обычно. Лину поражало, что ей было не лень переодеваться несколько раз, если отражение в зеркале ее не устраивало. Мама с таким азартом меняла блузки, шарфики и жакеты, что Лина, довольно равнодушная к собственному гардеробу, увлеклась ее нарядами. Она будто впала в детство, когда вырезала для картонной куклы платья с клапанчиками. Мама худела, руки подрагивали, видела неважно, а Лина не то что шить, пуговицу прикрепить едва умела. Мама сердилась:
— Ничему-то я тебя не научила!
Это был опасный момент, надо было немедленно отвлечь ее, иначе следовало неизменное:
— Ты вообще свою жизнь профукала!
Сама она работала до семидесяти с лишним, пока не стало трудно ездить на метро. А потому порицала дочь:
— Как тебе не тошно молодой без работы!
Мама читала Сименона в оригинале и по привычке вставляла в разговор выражения embarras de richesse или creмme de la cremeм и, как бы спохватываясь, снисходительно переводила их Лине, давно, почти что с поры “Золушки”, не прикасавшейся к французскому:
— Это идиомы: “затруднение от избытка”, то есть трудность выбора, и “сливки сливок” — лучшее из лучшего.
— Позанималась бы ты со мной французским, — попросила как-то Лина.
— А зачем? Ты мне развлечение ищешь? — язвительно отозвалась мама. — Мне и так не скучно.
— Почему ты все о себе! — не сдержалась Лина. — Это я, я хочу знать французский!
— А зачем?
Мать казалась искренне изумленной. А Лину уже несло:
— А зачем вообще люди читают книги, ходят в музеи?! Да и границы теперь, слава богу, не на замке. Ты вот так и не была в Париже, а я поеду!
Мать загрустила. Париж был ее больным местом. Она могла с закрытыми глазами представить знакомые до деталей по картинкам Нотр-Дам и Сакре-Кер, Эйфелеву башню и Триумфальную арку.
— Да, в мое время Париж был как Марс…
Темы “в мое время” Лина тоже избегала. Политические взгляды у них с матерью не совпадали. Она радовалась происшедшим переменам, быть может, потому, что от нее они не потребовали особых экономических жертв. А мама не могла пережить крушения советской империи, хотя и признавала, что демократы принесли кое-что хорошее. Путешествия, например.
Однажды Лина все-таки задала всю жизнь мучивший ее вопрос:
— Мама, а почему вы нас с Владиком так назвали? Ты говорила, что это папа хотел.
— Папа был на большой работе, крупным хозяйственным работником, ему наплевать было на идеологию. Ему важно было, что государственная машина могла мобилизовать человеческие ресурсы на решение задач социалистического строительства. — Лину поразило, что мама так гладко излагает, будто читает по бумажке. — А что назвал так, мода была. Скажи спасибо, что не стала Индустрией. А мода — вещь необъяснимая. Вот скажи, чего это вдруг столько Кристин развелось?
Лина поняла, что ответа не дождется, и по привычке перевела разговор.
— Надо же, я так хорошо помню, как мы ходили моды смотреть на Кузнецкий мост… Хотя в “Бурде” мне всегда нравились больше.
— Еще бы! Мой секрет был в том, что я никогда не отступала от выкройки, а другие, даже имея журнал в руках, все пытались усовершенствовать. Там до мелочей продумывали каждую деталь, так что самодеятельность выходила во вред. Изюминка-то в аксессуарах — вот тут твори не хочу. А тебя я в детстве одевала как картинку! Странно, что ты потеряла к этому интерес, за собой совершенно не следишь.
Ну, ясно! Не могла не уколоть, иначе не была бы сама собой. Страх материнского неодобрения до сих пор сковывал Лину. Казалось, она хотела на все получать разрешение, которого уже много десятилетий не требовалось! Мамино недовольство было разлито во всем, пора бы привыкнуть, но жало каждого вскользь брошенного замечания непременно достигало цели. Лину жгло изнутри: “Вот она умрет, а ко мне во сне будет приходить и упрекать: “Я тебе говорила, а ты…”. Но она терпела, и почти четыре года, прожитые под одной крышей, сделали из нее стоика. Да, она ждала маминой смерти, но не желала ее, даже не из любви, не из боязни потерять близкого человека, а, скорее, цепенея при мысли еще раз начинать жизнь сначала.
Незаметно Лина стала все больше зависеть от маминого настроения. А оно, в свою очередь, зависело от погоды, атмосферного и артериального давления, кондиции сваренного на завтрак яйца (надо было до секунд высчитывать время и точно соблюдать силу огня), услышанной по радио новости и неизвестно от чего еще.
Но сегодня причина дурного расположения была очевидна: день рождения Владика.
Чудо-мальчик, старший брат — неизменный пример и укор Лининого детства, не оправдал маминых надежд. Военное училище окончил, но летать не захотел, осел в министерстве, дослужился до каких-то средних административных высот. Смолоду женился, но вскоре развелся и долго ходил в холостяках. А в сорок лет — как с цепи сорвался: ударился в коммерцию, несколько раз богател и разорялся, покупал и терял квартиры и, наконец, женился. Мать невестку невзлюбила, Тамара ответила ей взаимностью, и последние лет пятнадцать они не встречались. Владик исправно звонил матери каждое воскресенье, небрежно сообщая, в какой точке мира находится. Приезжал три раза в год: перед отъездом в теплые края на рождественские каникулы, на Восьмое марта и на мамин день рождения. Один, разумеется. Процедура была отработана. Предварительный звонок со стандартным текстом: “Ничего не готовьте, все привезу”. И действительно являлся с ярким пакетом, полным изысканных деликатесов. Маме и Лине дарил дорогие, красивые и бессмысленные вещи, вроде музыкальной шкатулки для хранения драгоценностей или рамки для фотографий из венецианского стекла. Про себя говорил коротко, все, мол, отлично, зато о странах, где бывал, рассказывал с увлечением. Уходя, оставлял конверт с хрустящими иноземными купюрами и строго наказывал честно сказать, если будут нужны деньги.
Даже в собственный день рождения он звонил сам, прямо с утра. “Чтобы не впускать маминого голоса в свой дом”, — формулировала про себя Лина. Ведь ее первый брак распался потому, что Паша предпочел мамины воскресные обеды под аккомпанемент историй болезней и грядки с редиской Лининому обществу. Да что, собственно говоря, кроме своего молодого и неопытного тела она могла ему предложить? И Владика, который сумел постоять за свою семью, она уважала.
Точный как часы, Владик позвонил во время их завтрака. Как всегда начал с благодарности матери, что его родила. Шел мокрый снег, поэтому прогулки не предполагалось. Мама села за пасьянс, а это всегда было дурным знаком. Вечером — нормально, а если с утра — жди беды.
Беда и случилась. Врач “скорой” сказал, что микроинсульт, дежурно осведомился, не хочет ли Лина положить мать в больницу, хотя и дал понять, что большого толку не будет. Неделя прошла в хлопотах устройства и привыкания к уходу за лежачей больной. А на вторую стало хуже, временами мама впадала в беспамятство, почти не ела, то узнавала Лину, то называла ее незнакомыми именами. Дело шло к концу.
Однажды она услышала громкий голос, который звал:
— Мама! Мама!
Лина вошла в комнату. Глядя совершенно ясными глазами и улыбаясь, мама обращалась к ней:
— Мама!
А дальше — неразборчивое бормотание. Потом еще раз, уже без улыбки и требовательно:
— Мама!!!
И опять Лина слов не разобрала. Но в третий раз, когда интонации стали уже злыми и слова звучали отрывисто, она поняла: мать говорила по-французски. Собрав все свои знания, она спросила:
— Qu’est que tu veux?2
И получила четкий ответ по-русски:
— Воды.
Еще два дня она так и разговаривала, называя Лину только мамой и путая русские и французские слова.
В последний вечер она попросила мороженого. Лина побежала в круглосуточную палатку и купила несколько порций разных сортов, понимая, что мама, скорее всего, станет капризничать. Но та съела две ложечки, сказала “bien” и откинулась на подушки. И, пока не забылась сном, все повторяла одно и то же:
— Pourquoi? Pourquoi?
Утром мама не проснулась.
Похоронные хлопоты, скромные поминки: все друзья-подруги давно по кладбищам, так что Владик с Тамарой, ее, Линины приятельницы, любимая мамина
ученица — синхронная переводчица во французской фирме — и постоянная молодая клиентка, модница, а теперь старуха на костылях, неопрятная, с поджатыми губами.
Доев остатки поминального стола, Лина принялась за мороженое. Когда оно кончилось, пошла в ту самую палатку и купила целый пакет. Она ела эскимо, брикеты, рожки, стаканчики, ела крем-брюле, шербет и пломбир, ела целые дни, не могла утолить голод, но ничего, кроме мороженого, не хотела.
“Pourquoi?” — непрестанно билось в голове, для чего она прожила эти годы, да и вообще, для чего жила и живет?
Спустя неделю ей захотелось кофе. Обрадовавшись, Лина понеслась на кухню, жужжание кофемолки и тонкий кофейный аромат она почувствовала неожиданно остро. Грея руки о чашку, она подошла к окну.
С крыши сбрасывали снег. Он летел невесомым облачком, сверкая на солнце, искрясь на фоне голубого неба. “Это — круговорот воды в природе, — вспомнила Лина папины уроки, внимательно следя, как тает, растворяясь в воздухе, снежная пыль. — Страшно вообразить: мама пережила его почти на пятьдесят лет!”.
4. Родительская суббота
Девятый день не отмечали, Владик улетел по делам в Петрозаводск. Лина сходила в церковь и почему-то взялась за уборку. Мама до последних дней красила губы яркой помадой и пила крепкий чай. Поэтому внутри чашек всегда был коричневый налет, а на краях — малиновые отпечатки губ, но не ровные, а в мелких штришках от морщин. Лина долго оттирала чашки порошком и жесткой тряпочкой, перебрала банки с крупой и выбросила манку и пшено — эти каши она варила для мамы, сама в рот не брала. Дома было чисто, а разбирать мамины вещи она не стала — вроде бы так рано нельзя. Целый месяц она промаялась без дела и без мыслей о будущем, а на сороковой день Владик позвал ее к себе. Она вяло возражала, что поминать в гостях не полагается, но Владик оборвал ее, призвав не быть рабой предрассудков.
В новой квартире у брата Лина никогда не была и оказалась сражена наповал. Кухня-столовая, спальня, кабинет — все скромных размеров, но какое-то неуловимо другое, из глянцевых журналов. При этом очень уютно, тепло, настоящее жилье, настоящий дом, домашний очаг.
— Как у вас хорошо! — восхитилась она.
Владик довольно улыбнулся:
— Да, берлога что надо. Кстати, хотел дать тебе совет. Будут тебя соблазнять, цифры называть оглушительные с нулями, но ты квартиру мамину не продавай — сдай. Эта курочка Ряба снесет еще много золотых яичек.
Лина конечно же понимала, что должна переехать обратно к себе, а все решения и хлопоты с этой квартирой, была уверена, возьмет на себя Владик и ее не обидит. Но к такому повороту не была готова:
— Владик, почему ты мне совет даешь? Эта квартира и твоя тоже. Ты лучше меня понимаешь, вот и делай как знаешь.
— Забудь! Но мне откат ежемесячно — бутылку хорошего виски. Ладно, давай серьезно. У меня, слава богу, все есть. Кроме детей. Нам с Томой хватит. А квартира тебе и внукам. Они ведь и мои будут. Я так рад, что Милочка наконец начинает размножаться. А евро, они и в Европе евро! — и захохотал над собственным каламбуром.
Милочка не прилетела на похороны. Спокойно, как об обыденном сказала Лине, что беременна, у нее токсикоз, бабушка простила бы ради правнука или правнучки.
— Я принимала специальный комплекс для женщин, готовящихся к беременности, так обещали, среди прочего, что токсикоза не будет. Все врут.
Лина тогда ответила: “Надо же, в мое время таких таблеток не было” — и поймала себя на том, как раздражали ее эти слова, так часто повторяемые мамой. А ведь по жизненному опыту они были с ней ближе, чем с Милой. И дело не только в том, что та живет в Европе. И здесь все так переменилось, что между поколениями пропасть. Лина теперь совсем не знала дочери. Уехала она в девятнадцать лет, а сейчас ей тридцать пять. И что можно было понять в ее эпизодические гостевания? Но после похорон она звонила чаще, чем обычно, позвонила и сегодня. Лине было приятно, что она точно высчитала поминальный день.
— Мама, ты выясни, что там и как в посольстве. Ленарт тебе комнату на втором этаже хочет приготовить. Ты не против? Лестница у нас удобная. Хорошо бы ты пораньше прилетела, а то я буду бояться одна целый день — вдруг рожать вздумаю.
А Владик продолжал:
— Квартира на Патриках — не фунт изюма, один балкон с видом на пруд можно неплохо сдать.
Лина еще не готова была поддержать этот разговор:
— Интересно, что всю нашу жизнь и пруд, и переулки называли Патриаршими, не привились бодрые пионерские имена, хотя обратно переименовали не так давно. Но Владик, внуки внуками, я не понимаю, почему ты должен отказываться от своей доли.
— Я давно это решил.
— У тебя жена есть.
— Мы с Тамарой решили, правда, Тома?
Тамара колдовала с жужжащим миксером и переспросила:
— Что решили?
— Что мамина квартира Лине и внукам.
— Да, конечно.
Тамару нельзя было назвать красивой, черты лица грубоваты, крупный нос, да и размерчик пятьдесят четыре, не меньше, по-нынешнему потянет на XXL. Но она так правильно была одета, так стильно причесана, так свеж был маникюр, а главное — все время улыбалась и двигалась уверенно, плавно и спокойно, что Лина почувствовала себя зажатой замарашкой.
— Тамара, это, конечно, благородно, но несправедливо.
— Очень даже справедливо, а главное — нечего обсуждать, соус готов.
Стол был накрыт изысканно, все в сиреневых тонах, еда не просто вкусная, а легкая, воздушная, и вино пилось необыкновенно приятно. Лина хотела сказать благодарственные слова, но не смогла их найти. Только и выговорила:
— Спасибо, ближе вас у меня никого нет.
Откуда что взялось! За три месяца Лина продала квартиру на нелюбимой улице Ращупкина и купила однокомнатную, с балконом во двор в соседнем доме с метро “Молодежная” (“Здесь удобно доживать”). Переезд был легким: она раздала и выбросила не только мебель, но и посуду, и постельное белье (“Все будет новое и наконец-то впервые в жизни по моему вкусу!”).
Но прежде — новую машину. Без малейших колебаний она заняла денег у Владика и купила маленькую, изящную ярко-синюю “Пежо”, выбрав ее за цвет и ласковое народное прозвище “пыжик”.
Иногда по вечерам эйфория отступала, и Лина с изумлением и некоторым ужасом обозревала достижения. Собственная активность в такие минуты пугала ее.
Владик вывез все вещи из маминой квартиры, организовал быстрый ремонт, и курочка снесла первые золотые яички.
В очередной раз жизнь устраивалась заново. Именно заново, все было по-иному. Лина упивалась свободой, дружбой с Тамарой, которая открыла ей глаза на возможности, о которых она не подозревала, наслаждалась магазинами… Одним словом, существовала в странном, иллюзорном, нереальном мире.
Милочка теперь звонила каждый вечер, но и это было чем-то далеким, не имеющим к ней прямого отношения. Дочь подробно рассказывала о течении своей беременности, радостно сообщила, что ожидается мальчик (“Ленарт так мечтал о сыне!”), иногда пыталась советоваться, но оказалось, что Лина все забыла, даже сколько недель длится беременность. Устыдившись, она отправилась в книжный магазин и была поражена количеством книг и журналов, где с обложки неизменно улыбался щекастый карапуз и подробно объяснялось, как нынче производят на свет и растят детей. По пути к кассе Лина остановилась у столика с бестселлерами и взяла книгу Оксаны Робски — почитаю, о чем все говорят.
Вечером она удобно устроилась на диване, собираясь заняться самообразованием. Но от всех этих “Волшебных начал новой жизни” ее стало клонить в сон, и она, отложив оптимистичное сочинение “Не бойтесь стать мамой”, открыла Оксану Робски. Сюжет увлек Лину, а потом и вовсе сон как рукой сняло. Вот она, разгадка всего, что с ней происходит! Вот уж не ожидала, что рублевская красотка откроет ей истину: “Мы будем первым поколением счастливых старушек в Москве, как были первым поколением богатых девчонок”. Вот за что она бьется: за счастливую старость! И хотя до нее еще надо дожить, пора готовиться. Лина вскочила и заходила по комнате: “Не вы, а я буду такой первой старушкой, пусть и одной из поколения. Я не буду зашивать колготки и мыть пластиковые пакеты. Я буду делать педикюр и носить белое, как велела тетя Таня!”.
Сердце у нее колотилось, руки вспотели. Она вышла на балкон. Во дворе было тихо. Ясени и тополя еще не распустились, и голые ветки чернели на фоне темнеющего неба. Лина наконец-то призналась себе: ей вовсе не хочется ехать к будущему внуку, жить в другой стране, в незнакомом доме по чужому уставу. И помощь ее в известной степени иллюзия. Они состоятельные люди, возьмут няню. Да и она вот-вот сможет посылать деньги. Лина чувствовала, что это стыдно: ровесницы с ума сходят по внукам, вытаскивают из сумочек толстенные пачки фотографий и всех мучают, заставляя выслушивать бесконечные комментарии к почти неотличимым одна от другой картинкам, которые потом, спустя годы, загромоздят антресоли с тем, чтобы быть выброшенными на помойку следующими поколениями. Она вдруг поняла, что все эти годы думала и говорила о том, как хочет внуков, абстрактно, чтобы было, как положено, а на самом деле теперь так устала от матери, что по-настоящему жаждет только одного — покоя.
Но ведь это стыдно, стыдно! И Лина уговаривала себя, представляя, как прижмет к себе крошечное существо, так еще мало похожее на будущего человека, пересчитает пальчики на ручках и ножках, поцелует нежное мягонькое ушко. Как гордо покатит красивую коляску, останавливаясь и наклоняясь, чтобы поправить чепчик или одеяльце…
Не помогло. Как ни растравляла воображение, ничего, кроме чувства долга и желания быть как все, не посещало ее.
Даже в субботу на Ленинградке пробка! И хоть есть надежда, что после реконструкции на какое-то время станет легче, спокойно терпеть это трудно. Лина ехала в плотном потоке, то и дело вставая намертво. Преследуют ее ремонты: церковь на кладбище перестраивают, возводят колокольню, и внутри навалены доски и мешки с цементом. А ей хотелось, чтобы все было торжественно и красиво… Как всякая неофитка, Лина считала, что в храме надо делать скорбное лицо, надевала не просто одеяние до полу, а непременно черное, а сегодня тем более, как-никак Троицкая родительская суббота. Что вера — это, прежде всего, радость, узнают не сразу. После службы она была в гранитной мастерской, выбирала шрифт на мамином камне, обещали быстро сделать и установить до ее отъезда в Таллин. Она уже считала дни, билет и паспорт с визой лежали на столе, подарки были куплены. Вместе с Тамарой она прошлась по магазинам, и та ее убедила, что вещей не должно быть много, научила, как сочетать их, чтобы из нескольких предметов получался целый гардероб. В новых вещах Лина чувствовала себя стройной и неотразимой, да еще Тамара прическу уговорила сменить. Одним словом, как шутил Владик, она серьезно подготовилась к роли бабушки.
Лина посмотрела на себя в зеркало заднего вида. “Но вот без косметики
нельзя, — вздохнула она и открыла сумку. — В такой пробке не то что ресницы накрасить, обед можно сварить”. В машине, в этой иллюзорно замкнутой коробочке, она чувствовала себя полностью защищенной, отгороженной от внешнего мира. Тем не менее, водя щеточкой по ресницам, она воровато скосила глаза. И надо же — справа от нее в черном шикарном джипе мужчина брился! Их взгляды пересеклись, и он жестом показал ей, мол, извините, а она ему — все нормально. В этот момент ее ряд чуть двинулся вперед, она, едва не мазнув тушью по глазу, включила передачу. Через какое-то время они с джипом опять оказались рядом. Он показал на мобильник и изобразил, как сейчас напишет ей свой телефон. Лина покачала головой. Тут пробка рассосалась, и джип резким рывком, как в детективах, обогнал ее, перестроился и неожиданно стал прижимать к бордюру. Лина в ярости выскочила из машины. Он вышел спокойно и аккуратно закрыл дверцу. Лина закипела еще больше, когда увидела, что он молод, мальчишка, она ему в матери годится!
— Вы с ума сошли! Своей громилой чуть новую машину мне не побили!
Он молча улыбался.
— А сейчас будете мне “скорую” вызывать, меня едва инфаркт не хватил.
— Не буду вызывать, я врач.
Лина уже пришла в себя и осознала комизм ситуации:
— Я полагаю, геронтолог?
— Почему же?
— А зачем за старушкой погнались?
— Это вы-то старушка? Но на самом деле простите меня ради бога за дурацкое поведение. Мне просто надо было разрядиться. Видите ли, я только что был в ресторане с бывшей женой и ее новым мужем.
Лина застыла:
— Вы шутите! Представьте себе, у меня в жизни, правда, много лет назад, тоже такое было.
— Надо же, а я думал, что уникален. И как это было?
Она подняла брови:
— Вам не кажется, что у нас разговор несколько странный?
— Сегодня день такой, наверное. Знаете, у меня вон в том доме встреча деловая через час, а что если я, дабы загладить свою вину, приглашу вас на чашку кофе под теми тентами. Если вы не торопитесь, окажите мне такую честь…
Лина уже успокоилась, ей стало смешно и страшно захотелось даже не кофе, а что-нибудь съесть. Но сдаваться сразу было бы неприлично:
— В моей молодости, это конечно же в прошлом веке было, в его середине, был такой поэт Роберт Рождественский, не слыхали?
— Вы что думаете, я только вчера с ветки слез?
— По вашему поведению похоже. И вообще, пока вы меня к бордюру не прижали, я о вашем существовании знать не знала. Но, короче, были у него такие строки:
Девчонка ждет любви,
Ей очень боязно.
А на девчонку
смотрит старшина
И у него есть целый час
до поезда…
— как мы этой недосказанностью тогда упивались. А вы, может, поэзию любите?
— Хороший вопрос. Кушать — да, а так нет.
— Вот она, современная молодежь.
— Да ладно, подруливаем.
Не без труда они припарковываются у открытого кафе. Он знаками показывает Лине, куда поворачивать руль, и ворчит, что запретил бы женщинам водить машину. Они находят свободный столик.
— Кофе, мороженое?
Лина уже развеселилась не на шутку:
— Нет, у меня нервное расстройство — орторексия.
— Это что такое? Не смущайте и не пугайте доктора, пожалуйста.
— Сдвинутость на здоровом питании.
— М-м. Тогда вам подойдет салат из свежих огурцов, да?
— Отлично.
— А откуда вы такие слова знаете, не коллега?
— Не из сериала “Скорая помощь”, но и не вполне коллега. Недоучка, средний медперсонал.
Принесли салат. Они поговорили о пробках, о машинах.
— На вашей громиле в Москве плохо ездить, то ли дело на моей малютке.
Знаете, я видела, у такой на заднем стекле приклеено “Я тоже джип, только в детстве болел”.
— Вы из области едете, с дачи, наверное.
— Почему? Я с кладбища, мамину могилу навещала, сегодня, между прочим, Троицкая родительская суббота.
— Ясно. А я вот отвозил столовое серебро, которое ее родители нам на свадьбу подарили, а она забыла взять при дележе.
Лина не выдержала:
— А брились-то почему?
— Стыдно, но скажу. Щетину трехдневную, модную, с отвращением соскребал. Противно стало, выпендриваюсь. Хотелось на нее впечатление произвести, мол, пожалеет, что ушла. В итоге сам в растрепанных чувствах. А бритва у холостяка в машине всегда быть должна, мало ли где придется ночевать, извините за пошлость.
Он посмотрел на часы. Подозвал официанта, попросил счет.
— Как время летит. Мне через минут десять пора.
Протянул Лине визитку:
— Весьма вероятно, я вам пригожусь.
Лина скосила глаза: “Врач-стоматолог высшей категории”.
— Спасибо, а вот я вам вряд ли.
— Так вы не рассказали про встречу с бывшим мужем.
— Бог с ним. А вот про нашу странную встречу кому рассказать — не поверит.
Он улыбнулся:
— Я вам на прощание скажу, может быть, никогда не увидимся. Вы очень красивая, а про себя этого не знаете.
— Спасибо, но раз так, я последние две минуты потрачу на семейную историю. У меня была любимая тетя. И у нее была маленькая собачка. И вот однажды собралась она с ней гулять. Посмотрелась в прихожей в зеркало и очень себе понравилась, знаете, у женщин иногда так бывает. И подумав: “А я еще вполне ничего себе”, она гордо отправилась с собачкой не во двор, как всегда, а пройтись по улице. Идет, несет себя торжественно… И тут рядом с ней тормозит машина, и молодой человек из окна к ней вежливо так обращается: “Простите, — говорит, — бабуля, не подскажете, как найти магазин электротовары?”. Показав дорогу, она уныло поплелась догуливать во двор. Так что спасибо на добром слове, но обольщаться не стоит.
Он встал. Лина протянула руку. Он ее поцеловал.
Большой черный джип потерялся в потоке машин. Солнце ушло за тучку, и стало не так знойно. Лина достала пудреницу: один глаз накрашен сильнее другого. “Ничего, бабуля, еще поживем”, — сказала она себе и вздохнула, потому что очень уж была не похожа на девочку, которой впору были Золушкины туфельки и которая звалась модным именем Сталина.
Первые капли настигли ее уже у самой машины. Через минуту обрушился ливень. Лина влетела в тоннель у “Сокола”, разбрызгивая воду, а вынырнула вверх на сухой асфальт.
Где-то над ее головой пролегла так и не увиденная граница дождя.
1 Для чего? Зачем? (фр.)
2 Что ты хочешь? (фр.)