Роман
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2009
Перевод Виктория Зинина
Тамаз Иванович Чиладзе — прозаик, поэт, драматург, родился в 1931 г. в г. Сигнахи (Грузия). В 1954 г. окончил филфак ТГУ. Стихи Т.Чиладзе переводили на русский язык Б.Ахмадулина, Евг.Евтушенко, Ю.Мориц, Ст.Куняев и другие известные поэты.
Автор книг стихов и прозы, переведенных на многие языки. Лауреат премии имени
Шота Руставели.
1
Я возвращался из парка Вакэ1 после утренней партии в теннис.
1 Парк в одноименном элитном районе Тбилиси. Примеч. перев.
У ворот нашего дома стоял джип моего шурина Бадри. Я удивился и невольно ускорил шаг — шурин редко навещал нас.
Едва открыл ворота, как увидел выходящего из дома Бадри с двумя увесистыми чемоданами. Я уступил ему дорогу, поздоровался. В ответ он молча кивнул.
Ия сидела за столом в гостиной. У ее ног среди нескольких огромных сумок играла Тамрико.
— Что случилось? Куда едем? — поинтересовался я.
— Наконец-то явился, — сказала Ия. — Не хотела уезжать, не дождавшись тебя.
— Ты что, — я сел на стул, — едешь без меня? — я улыбнулся.
— Не вижу ничего смешного. — Она отвела взгляд.
— Что происходит? — Разумеется, я уже догадался, что не услышу ничего хорошего.
— Ведь предупреждала тебя…
В комнату вошел Бадри, и я полушутя спросил:
— Куда ты увозишь мою жену с ребенком?
— Да не знаю я, — пробурчал Бадри, подхватил сумки и вышел.
— Помнишь, недавно в моей кофейной чашке я увидела птицу, — Ия наконец-то взглянула на меня. — А птица — к полету.
— Ты веришь в гаданья?
— Вот, смотри, — она открыла сумку и достала билеты. — Так лучше для нас обоих. — Она вернула билеты в сумку. — В самом деле — лучше.
— Да, но… — Видно, все гораздо серьезнее, чем я предполагал: она едет не к родителям, а куда-то далеко. — Когда ты приняла это решение?
— Давно.
— И что? Ты ждала, пока тебе это нагадают?
— Я запрещаю тебе!.. — Она подняла руку.
— Что ты мне запрещаешь?
— Говорить со мной в таком тоне, — произнесла она уже спокойнее.
— Почему ты скрыла от меня свое решение?
— Несколько дней назад позвонил Эмзар, сказал, что ждет нас. Я давно уже приобрела билеты. С документами помог Бадри.
— О, Бадри, конечно, молоток!
— Нечего издеваться над моими братьями! Кто, как не Бадри, мог мне помочь?
— А обо мне ты подумала?
Некоторое время она молча смотрела на меня, потом отвернулась и повторила:
— Так будет лучше…
Я чувствовал, как во мне закипает злость.
— Меня вы не спрашиваете, как будет лучше? Я к тебе обращаюсь, не отводи глаза!
— Не ори!
— Смотри на меня!
— Вот в этой огромной квартире, — она провела окрест рукой, — ты останешься один. Совсем один… Совсем… Словом, меня проводит Бадри…— Она обхватила руками плечи, словно пыталась унять дрожь. — Наша совместная жизнь — недоразумение…
Я прервал ее:
— Погоди-погоди! Ты переезжаешь к отцу?
— С такой уймой вещей? Нет, не к отцу! Мне все надоело — и здесь, и там, и вообще — все опостылело, — последнее слово она произнесла по слогам, погладила дочку по головке, словно убеждаясь, что она рядом: — Ты испугался одиночества, но при чем тут я? Почему ты меня затащил в это болото?
— Болото? — удивился я, — О каком болоте ты говоришь? Что за спектакль разыгрываешь?
— Когда тебе оттуда протянут руку, смотри — не ошибись. Все равно никого не спасешь, только сам окажешься в трясине.
Я вспомнил, в последнее время она часто звонила брату в Америку, где у того, как говорили, был весьма успешный бизнес. И брат ей звонил, они подолгу разговаривали. Как-то я полюбопытствовал, с кем она так долго разговаривает. “Это
Эмзар”, — ответила она и не стала ничего больше объяснять. Должен признаться, что решение Ии не стало для меня неожиданностью. Я давно чувствовал, что этот день непременно наступит. Более того, пора было уже разобраться в наших отношениях, которые не могли продолжаться так, как раньше. Надеялся, что все можно решить просто, мы ведь не первые и не последние, в конце концов развод столь же привычное явление, как и свадьба…
Она вышла на кухню.
— Наверное, чайник давно выкипел… — Я последовал за ней.
Она поставила чайник под кран:
— Хотя, не хочу больше..
— Успокойся, — сказал я, — что случилось, в конце концов? Что ты так волнуешься? Чего хочешь?
— Чего хочу? С каким удовольствием я заехала бы тебе этим чайником по голове! — Она засмеялась. — Тебе не интересно, почему?
Я промолчал.
— Именно потому, — она уже не улыбалась, — что ты так спокоен.
Она замолчала, видимо, подыскивая нужные слова, и вдруг выпалила:
— Да пошел ты, интеллигент поганый! — и выбежала из кухни.
Я направился за ней следом. Мы снова сели за стол.
— Не думал, что моя профессия пригодится в моей семье, — попытался я пошутить.
— Терпеть не могу спокойных, уравновешенных людей!
— Ну да, вон перед домом стоит человек, явно не имеющий со мной ничего общего. — Я не собирался этого говорить, просто вырвалось.
— Да, должна признать, что несколько месяцев я была счастлива.
— Ого! Стало быть, мы знаем, что такое счастье? Интересно…
Я был спокоен и даже способен иронизировать не потому, что, как бы сказала Ия, у меня вообще нет нервов. Напротив, только потому, что я сильно нервничал, мною овладело несвойственное мне, удивительное для меня самого спокойствие:
— Это совсем не мало — несколько месяцев счастья…
— Счастье — это когда ты об этом не думаешь, — произнесла Ия и вдруг резко оборвала себя и бросилась к ребенку. — Ты что взяла в рот? — Она схватила девочку за плечи, стала тормошить ее: — Выплюнь немедленно! — Тамрико заплакала. — Молчи, молчи, слышишь, не то выброшу тебя в окно! Замолчи! Все замолчите! Пропади пропадом все ваше отродье!
— Возьми себя в руки, не пугай ребенка. — Я невольно улыбнулся.
— Смеешься? Смеешься, да? — Ия села на стул, уложила девочку на колени и почему-то стала баюкать. — Что мне делать? — промолвила она тихо, словно про себя. — Один стоит рядом и ничего не понимает, другой ждет на улице…
— Да, он и сейчас стоит там. Знает, что ты уезжаешь?
— Ты знаком с ним? — Она напряглась, подалась вперед и уставилась на меня.
— Мы даже здороваемся.
— Вот почему я не переношу тебя! — И снова стала качать ребенка. —Аааа, аааа, аааа…
— Разве в Тбилиси что-нибудь утаишь? — Я продолжал улыбаться. Теперь я уже мог говорить и в самом деле совершенно спокойно.
— Да, ты, конечно, очень умный и невыносимо уравновешенный человек. Знаешь, если тебя что и погубит, то это твой ум и спокойствие робота.
— Горе от ума!
— Вот именно! Не выводи меня из терпения! — вдруг закричала она.
— Не ори, не пугай ребенка!
— Ребенок обо всем догадывается, все понимает!
— Что понимает? — Я ждал ее ответа, но она молчала, и я продолжил. — И что она знает? То, что твой любовник с утра ждет тебя на улице?
— Мы три месяца не виделись, — сказала она тихо.
— И как только он не сошел с ума?!
И вдруг меня осенило: Ия бежит не от меня, а от своего любовника. Что-то случилось между ними, нас-то ведь давно уже ничего не связывало, давно уже мы спим в разных комнатах, со дня на день должны были развестись официально. С того дня, как она призналась, что встречается с другим, развод был делом решенным.
— Не знаю, что скажут сестры Вильямсы, но вообще-то ни одна женщина не устоит перед тобой.
— Спасибо. С чего это ты вспомнила сестер Вильямс?
— Глядя на твои “адидасы”.
— Интересная ассоциация. Молодец!
— Одна беда: ты сделал несчастной не только меня. Ты сделаешь несчастной любую, кто будет рядом с тобой.
— Неужели? Это почему же?
— Ты не умеешь любить.
— Когда ты решила уехать? — я повернул разговор в другое русло.
— Уже давно. Списалась с братом, все ему рассказала.
— Что именно?
— Да о нас с тобой. Он и позвал меня.
— Зачем бежать так далеко? Другой брат у тебя здесь. В конце концов я и сам могу переехать.
Ия опустила девочку на пол, облокотилась о край стола и спросила:
— Ты знал, что я тебе изменяю? До того, как я сама призналась? — И сама же ответила: — Знал, прекрасно знал, ведь правда? А может, только о последнем?
Это был больной удар, но я взял себя в руки.
— Не надо ворошить прошлое, не сочиняй!
— О других ты не знал только потому, что тебе все равно!
— Что именно?
— Изменяю я тебе или нет. Ты знал и не убил меня, представляешь?
— И сколько раз я должен был убить тебя? — перешел я в атаку. И когда она сказала, что это не смешно, ответил: — Между прочим, я и твой последний любовник, что стоит сейчас на улице, вместе играли в теннис и даже были партнерами.
— Издеваешься? Хочешь добить меня? Но почему не хочешь признать, что на самом деле я была для тебя не женой, а всего лишь пациенткой? Наш союз — это не семейный союз, а союз врача и пациентки. Потому я и должна вовремя помочь себе, и мне ничего другого не остается, как бежать!
— Ты всегда успеешь сделать это, дорогая!
— Не переношу этого слова! — Она помолчала: — Мне здесь все ненавистно! Все чуждо! Здесь все пропитано вашим духом.
— Нашим?
— Призраками, привидениями. Такими же спокойными врачами.
— Ничего не поделаешь. Мои родители были врачами. Их родители тоже. Это семейная традиция.
— Вот традиции я как раз и ненавижу. — Она ходила вокруг стола, хлопая кулаком правой руки о ладонь левой. — Почему не требуешь оставить ребенка, почему не кричишь, в конце концов, почему не ударишь меня?
— Ударить? — я рассмеялся. — В клинике пациентов не бьют. Сказать, что меня больше всего удивляет?
Она остановилась:
— Тебя что-то удивляет?
— Ты так говоришь со мной, так ведешь себя и, наконец, так бежишь, словно это не ты, а я тебе изменил.
Она подошла ко мне вплотную.
— Знаешь, давай поступим следующим образом. Раз уж всему пришел конец, давай хотя бы скажем друг другу правду, чтобы в будущем не корить себя.
— Что ты можешь еще сказать?
— Хочу, чтоб ты знал, что во всем виноват ты!
— В чем конкретно?
— Во всем!
— Признайся, а вот этот испуганный малыш, мой ребенок?
— Как ты омерзителен! Из тебя получился бы отличный палач!
— Не уходи от ответа.
— Какое это имеет значение?
— Как это — не имеет значения? — закричал я. — Сядь, не стой над головой. — Она села. Я сказал спокойно: — Можешь не отвечать.
— Знаешь, с удовольствием убила бы тебя, — она что-то стряхнула с колен тыльной стороной ладони, — никогда, никогда ты меня не любил!
— Я не думал об этом. Похоже, ты права, я не любил тебя никогда.
Она вскочила.
— Ну вот, наконец-то ты сказал правду.
— Садись! — Она послушно села. — Ты в самом деле не замечала этого?
— Конечно, я все знала.
— Тогда чему ты удивляешься?
— Удивляюсь?.. Нет, мне просто больно и обидно, что я так прожила жизнь.
— Тамрико, — я протянул руки к дочери, — иди ко мне, солнышко. — Дочь прижалась к матери и, не вынимая пальца изо рта, удивленно таращилась на меня. — Что ты сказала ребенку? Почему она так напугана?
— Зачем ей что-то говорить, она уже все понимает. И твои родители были несчастными, — сказала она и встала.
— С чего ты взяла?
Она не ответила, перекинула сумку через плечо, взяла на руки Тамрико и окинула взглядом комнату:
— Кажется, ничего не забыла.
— Если что забудешь, я передам Бадри.
— Не беспокойся, оставь себе на память. Хотя, на память о чем? Да ни о чем, пожалуй. И такое возможно.
Она направилась в двери. Я пошел следом. Она остановилась:
— У своего адвоката я оставила нотариально заверенное заявление о разводе.
— Да какое значение имеет эта бумажка.
— Ну знаешь… Вдруг решишь жениться?
— Не думаю.
— Дай Бог, чтоб ты не сделал ее такой же несчастной, как меня.
— Деньги у тебя есть?
— Да, Бадри дал. Телефон моего адвоката ты знаешь. Хотя, он сам тебе позвонит. Сделает все, что нужно. И знай, что я тебя никогда не любила.
Я проводил ее до машины. Бадри сидел за рулем, смотрел в сторону.
— Я поцелую дочь, если можно.
Тамрико прижалась к матери, отвернулась. Я поцеловал ее в плечико. Они сели в машину. Ия опустила стекло и бросила напоследок:
— Во всем вини только себя. Прощай.
2
Ия уехала. Исчезла, будто камушек, брошенный в воду. Три месяца я жил словно в тумане, между сном и явью. Признаться, не думал, что эта история так подействует на меня, выключит из привычной, нормальной жизни. Не сразу, но постепенно все потеряло смысл, потускнело. Я по-прежнему ходил на работу, отвечал на телефонные звонки, но все происходило машинально, механически. Можно сказать, что, судя по моему поведению, никто не заметил бы изменений, столь явных с моей точки зрения. Разумеется, о моей семейной драме знали друзья и знакомые, в том числе и коллеги. Люди всегда падки на такие истории. Но со мной они старались не обсуждать случившееся, хотя так и жаждали узнать из первоисточника, что же все-таки произошло в одной внешне благополучной, можно сказать, образцовой тбилисской семье.
Я чувствовал, что со мной не все ладно, у меня явно начиналась депрессия, и я не мог ей сопротивляться. Но больше всего тревожили меня сны, видения или призраки, которые были плодом моей депрессии, а может, напротив, это они с последовательностью странных сериальных сюжетов усугубляли мое странное депрессивное состояние. Оставшись в одиночестве, спал ли я или бодрствовал, я смотрел на мир совсем другими глазами, слышал другие голоса. Но страшнее и болезненнее всего было, когда я почему-то представлял себя беспомощным стариком. Хотелось поведать кому-нибудь о том, что переживает брошенный, уставший от одиночества, оставшийся наедине с самим собой, отчаявшийся — я не хотел этого говорить, но все-таки скажу — потерявший разум человек. Поделиться с кем-нибудь заповедной тайной, которая, может быть, даже будет ему интересна, а я смогу избавиться, освободиться, нет, не от одиночества, что невозможно, а от вызванных этим одиночеством видений, в которых я становился жителем другого, не существующего в реальности мира.
Кажется, стоит мне открыть дверь, как в комнату ворвется чужая, злая, безликая стихия, как солдат в маске, который так часто мелькает на экранах наших телевизоров, и потребует у меня самое дорогое. Я охотно отдам то, что он требует, вот только что мне дороже всего на этом свете и вообще, чем человек дорожит больше всего? Разве кто-то знает это?
И на протяжении трех месяцев снов или яви, трех месяцев уныния и депрессии меня постоянно, как аккомпанемент, преследовал стук в дверь.
Итак, я сижу в кресле, столетний старец. Понимаю, что на самом деле это не так, я лишь вслух размышляю об этом. Это открытие заставило меня вздрогнуть, я почувствовал, вернее, понял, что жизнь не продолжается, а скорее кончается, исчезает, к тому же столь бесславно и безотрадно, что трудно сказать, жизнь это или нет. Но если это не жизнь, то что вообще означает этот бренный мир?
Мое кресло стоит перед радиатором в огромной пустой комнате. Снаружи (я не знаю в действительности — за окном улица, чистое поле или лес) доносятся какие-то звуки. Кажется, кто-то поет. Я чуть привстаю с кресла, опираясь о подлокотники, и напряженно, но почему-то радостно повторяю: “Слышишь, кто-то поет, кто-то поет!”. Кому я это говорю? К кому обращаюсь? Не знаю…
На стенках моего опустошенного сердца, как в телефонной будке, написаны адреса и телефонные номера, но их так мало, что я помню наизусть все, но воспоминания о тех, кому принадлежат эти адреса и телефоны, кажутся мне далекими и чужими. За ними маячат в основном случайные минутные встречи. Разбросанная на полу одежда, опрокинутая пустая бутылка, разумеется, из-под шампанского, которое я не люблю. Бессмысленный шепот, одно и то же слово, повторенное сотню, тысячу раз. За этим удовлетворенное, потухшее, изможденное молчание в темноте и конечно же поспешное нащупывание сигарет на столике возле кровати.
Исподволь я убеждался, что в снах живу гораздо интереснее, нежели наяву. Тем более что мои сны так похожи на действительность. Некоторые снились мне по нескольку раз. Снами было навеяно то постоянное ожидание, которому не было определения, но которое будило во мне странную тоску. Кого я ждал или чего? Кто должен был появиться в моей жизни? Или что могло произойти, что изменило бы мою жизнь? Чаще всего в снах как наваждение, от которого не избавиться, повторялась сцена отъезда Ии. Я предпочел бы смерть этим видениям. Но как мне избавиться от них? Ведь именно сон свидетельствует о нашей беспомощности, хотя бы по отношению к самому себе. Эта неоднократно повторяющаяся сцена как видеоматериал, предъявленный обвиняемому, постепенно убедила меня в том, что я виновен, только не знал, в чем именно. В чем я могу обвинить самого себя? На суде я мог признать свою вину, но, если бы меня спросили, в чем она заключается, я бы не ответил. Короче, я признал всю тяжесть вины, ни разу не попытавшись оправдаться, и поскольку признал, я обязан был нести ее до конца — не как груз, а как врожденный недостаток, скажем, как горб. Я должен был молча проглотить, вынести оскорбление, которое при других обстоятельствах никому бы не простил. Так происходит со всеми, утешал я самого себя, разве все люди не терпят уродство, с которым постепенно настолько смиряются, что воспринимают его как жизненную необходимость, на протяжении жизни смиряются с тем, с чем никогда не смирились бы в юности?! Жизнь — это терпение безобразного! Бог ты мой, как легко разрушается “слепая вера юности”! Вдруг я ощутил, как все мое существо неожиданно куда-то устремилось, словно опаздывало туда, где меня ждали, и я поверил в нечто невероятное, будто за этой действительностью, всего в нескольких шагах, — другая страна, другая действительность, которая словно поезд, остановившийся на полустанке, вот-вот тронется, и я должен успеть войти в тот, другой мир, который почему-то напоминает врачебный кабинет, в котором за ширмой видна покрытая белой клеенкой кушетка. Больше всего мне хотелось растянуться на этой кушетке, чтобы вмиг позабыть все преследующие меня видения, чтобы они растаяли, канули в пропасть. Только я — и это было главное — был не врачом, а пациентом и потому, если можно так сказать, был счастлив. “Я болен, — думал я, — в самом деле болен. Кажется, схожу с ума, как я могу лечить других, когда сам нуждаюсь в лечении?”. Я даже поделился своей тревогой с коллегой, с которым дружил, хотя, пожалуй, последнее нуждается в уточнении, ибо дружба наша выражалась в том, что мы переговаривались по телефону и за пределами клиники могли забежать в хинкальную и опрокинуть пару стаканов. Как-то он прочитал мне свои стихи. Отвратительные. Но я вынужден был сказать, что стихи хорошие. “Знаю”, — самодовольно согласился он. “Что делать, как быть с этими снами, кошмарами, с этой депрессией? Ничего меня не интересует, даже газет не читаю, но все-таки каждый день иду в клинику, занимаюсь привычным делом, вернее, обманываю и пациента, и самого себя…” — признался я коллеге.
— Скажи откровенно, — хитро прищурился он, — ты, наверное, втихаря принимаешь без меня?
— Ну что ты, я не пью.
— И очень плохо.
В ту ночь он позвонил мне, сказал, что ничего страшного, что я привыкну, что сам он разводился трижды. Зря я поделился с ним. Никто не понимает другого, никто, даже самый близкий человек. Да, он будет обеспокоен твоей бедой, но ему трудно представить, насколько тебе больно. Допустим, он разделит твою боль, но помочь все равно не сможет. Однажды ночью я внезапно проснулся с криком “мама”, с желанием уткнуться головой в ее колени, чтоб она погладила меня дрожащей рукой, я бы заплакал и по моему лицу катились бы чистые жгучие детские слезы. Я вскочил, пробежал коридор и рывком распахнул дверь в спальню родителей. “Мама!” — кричал я, бросившись на пол. Сердце готово было вырваться из груди. Не скоро я перевел дух… “Поставь родителям свечу в церкви”, — посоветовал мне коллега. Я так и поступил. В маленькой, недавно построенной церкви я зажег свечу перед образом Богоматери. “Матерь Божья — молился я, пусть мама узнает, как мне одиноко… Как мне трудно без нее. Я всегда боялся одиночества, в страхе перед ним я на многое закрывал глаза и заслужил то, что случилось со мной. Неужели я в самом деле сделал несчастной женщину, которую… любил?!” Я с трудом выдавил из себя это слово. Все мое встревоженное существо говорило о том, что я не могу переносить одиночество, вернее, нуждаюсь в человеке, способном искренне выслушать меня, поговорить со мной. В ту ночь мне приснился сон, будто я иду по заснеженной улице за человеком в цилиндре, словно сошедшим с картины девятнадцатого века. Он был одет как Мефистофель из “Фауста” в спектакле тбилисского театра, но в его одеянии чего-то недоставало. Никто, даже сам Мефистофель, оживи он сейчас, не смог бы сказать, чего недоставало в его одежде. “Боже, как знаком мне этот человек, мы наверняка знакомы”, — подумал я. И вдруг сознание мое прояснилось — да это же академик Тавзарашвили! “Господин Ладо, куда вы спешите в полночь, неужели на аэродром?”. Он не ответил, а я не оставлял его в покое: “Хватит думать об этом, оттуда никто не возвращается, уж поверьте! Хотя не мне вас учить”. Потом я и человек, столь похожий на Тавзарашвили, долго бродили по пустому городу и наконец спустились к реке. Словно впервые я увидел едва умещавшуюся в бетонных стенах замерзшую реку, безжизненную и уродливую, как извлеченная из морозильника огромная рыбина. Это во сне я так думал, что вижу впервые замерзшую реку, на самом деле я видел ее наяву, когда родилась Тамрико. Мне позвонили в полночь, и я опрометью помчался в роддом, где меня встретили тесть и шурин. На обратном пути тесть не сел в машину и предложил мне пройтись пешком, хотя погода явно не располагала к прогулке. Всю дорогу мы молчали. Светало. Он остановился возле моста, достал сигарету, протянул мне пачку. Мы с трудом прикурили — дул холодный, колючий ветер.
— Где ты был? — спросил тесть. — Спал?
— Да, — ответил я. Хотел было сказать, что тотчас, как мне позвонили, помчался в больницу, но он опередил меня.
— Мы чуть было не потеряли Ию. Пришлось делать кесарево.
— Знаю, врач сказал мне.
— Врач не мог сказать то, что я скажу! Собственной рукой убью тебя!
— Что? — не понял я его.
— Убью… — повторил он и выбросил окурок в реку. — Надо же, как замерзла, проклятая! — И пошел прочь.
Я остался стоять у перил, смотрел на замерзшую реку. Конечно, я понял, что хотел сказать тесть, уже в который раз он повторял одно и то же, что убьет, если я когда-нибудь даже в мелочи обижу его любимицу, хотя она и не подчинилась его воле, отказала миллионеру, американскому партнеру старшего брата, и бросилась на шею врачу сумасшедших. А ведь он и в самом деле мог убить меня. Стоя на набережной, я думал о том, что ярая злость, необузданная гордыня могут довести человека до идиотизма. Разве я виноват в том, что пришлось пережить Ие?
Но человек из сна не был ни моим тестем, ни академиком Тавзарашвили. И в то же время он чем-то напоминал их обоих. Мы были с ними разными, не похожими, как представители разных времен, разных миров, разных галактик.
— Вы что, не видите собаку? — спросил незнакомец. — Неужто в самом деле не видите? Мы ведь из-за нее пришли сюда, к замерзшей реке.
И тут я заметил сиротливо съежившуюся собаку, которую, если бы не странно блестящие глаза, можно было принять за снежный бугорок.
— Вот она и будет вашим поводырем, — засмеялся незнакомец. Я вдруг испугался, задрожал.
— Неужели я ослеп? — с трудом выговорил я.
— Напротив! — Он помолчал, потом добавил: — На многое у вас откроются глаза…
— На что? На что у меня откроются глаза? — спросил, вернее, ухватился я за этот вопрос как за спасительный, а быть может, еще более губительный гибкий плющ.
— В конце концов вы поймете, что учиться можно только у самого себя. Учимся, чтобы забыть, забываем, чтобы учиться. — Незнакомец мерил дорогу длинными, твердыми, громкими шагами, словно отсчитывая расстояние для дуэли или для одиннадцатиметрового штрафного удара. — Только мы не знаем, для чего мы учимся или ради чего забываем то, что учили, и это незнание позволяет нам сохранить равновесие на обломке льдины. Вот именно, мы попали между забытьем и учением, словно между идущими навстречу друг другу поездами. Вы ведь не знаете даже того, кто я и с кем вы разговариваете…
— Знаю, — закричал я так радостно, словно у меня появилась возможность сказать главное, что поставит все на свое место, высказать то, что в свое время не сказал ни тестю, ни Тавзарашвили, хотя в том, что говорил незнакомец, я уловил нечто знакомое, что мог сказать каждый из них.
— Нет, — опередил меня мой собеседник, легко тронув меня за плечо. — Не знаете и не можете знать. Вы принимаете меня за старого оперного певца…
— Нет-нет, — воскликнул я, устыдившись того, что именно так я и думал.
— …оперного Мефистофеля, не так ли? Молчите! Не перебивайте. Вы принимаете меня за актера, который сейчас развлекается тем, что разговаривает сам с собой возле этой замерзшей реки.
— Сам с собой? — повторил я, растягивая время, ибо внезапно осознал, что это происходит во сне и мне не следует волноваться.
Но труднее всего было сохранить спокойствие, и когда я повторил вопрос, то не узнал своего голоса, настолько он изменился, более того — настолько он напоминал голос этого высокого, театральной наружности человека. Мы говорили друг с другом одинаковыми голосами и перебрасывались одинаковыми, как теннисные мячики, словами.
— Вот именно, сам с собой, ибо не пройдет и тридцати лет, годы бегут очень быстро, ведь в этом мире самое быстротечное — это время. Так вот, вы можете стать точно таким, как я… И не только внешне, это еще можно пережить, хотя вы явно смеетесь над моей внешностью…
— Нет-нет!.. — прервал его я.
— Погодите, — продолжил он, — так вот, не только внешне, но и судьба у нас будет одинаковая. А вот судьбу не поменяешь как одежду. Судьба не театральный реквизит. Ее и не сбреешь, как буланже, напомнившее вам Мефистофеля. Тридцать лет спустя вы, как и я, будете стоять на продуваемой всеми ветрами улице возле замерзшей реки, потому что вам некуда будет больше идти. И несмотря на то, что вам так ненавистен снег, окажетесь возле этой замерзшей реки, которую можно сравнить с вашей судьбой. И Новый год будете встречать только с собакой.
— Спустя тридцать лет? — спросил я дрожащим голосом, потому что вернувшийся ко мне теннисный мячик обмяк, потерял упругость. — Что поделаешь, многие живут одиноко.
— Значит, вы согласны? — удивился незнакомец, и его губы презрительно сжались. — Неужели вас не пугает одиночество?
— Нет, — сказал я, удивляясь тому, как он догадался, что больше всего на свете я боюсь одиночества. — Нет, — повторил я уже тверже. Теннисный мяч обрел свою упругость. — Не боюсь. В мире полно одиноких людей.
Незнакомец засмеялся и пошел прочь. Раза два оглянулся, прежде чем скрыться за поворотом реки. А смех еще долго доносился до меня.
Я проснулся. Во рту пересохло. Встал, выпил воды… Меня не покидало чувство, что я кому-то или чему-то изменил. В ванной, глядя в зеркало, я сказал самому себе: не бойся, тебе не изменял. Но, произнося эти слова, чувствовал, что лгал, поскольку сердце мое было опустошено, состояние это знакомо было мне с детства, ведь именно в детстве мы врем чаще всего. Я лгал, и какое-то необъяснимое чувство вины сжимало мне сердце.
— Знаешь, — сказал я самому себе в зеркале, — в моей дальнейшей жизни со мною останется только собака! Старею…
Я снова лег, но не смог уснуть. Взял книгу, но не прочитал даже страницу. Так и не сомкнул глаз до самого утра.
Ранняя старость, неожиданно ощутимая мною, когда я разговаривал сам с собою в зеркале, несмотря на возраст, вовсе не была ранней. Судя по всему, я постарел гораздо раньше, нежели ощутил это — ведь я всегда все терпел — и дома, и в клинике, терпимость, видимо, была присуща мне от рождения, и я не сопротивлялся, более того, я воспринял ее, как спасение, как бездомный, обретший крышу над головой, хотя знал — и это причиняло мне страшную боль, что это не дом, а всего лишь ракушка, домик улитки.
Недаром говорят, что настоящую жизнь проживаешь во сне. Во сне мы видим и во сне, видимо, слышим самих себя, вспоминая то, чего не помним наяву, во сне видим, кто мы на самом деле…
Так продолжалось довольно долго, я жил в своих снах-спектаклях, невольно принимал в них участие, откровенно не зная своего текста, возможно, у меня и не было слов, я был обычным статистом, или же ожидал последней финальной сцены, скорее всего, именно для этой сцены я и был взят невидимым режиссером. Ведь так и случилось, но об этом позже…
Привычные, необходимые для существования слова, которые я произносил почти машинально в клинике, в магазине или метро, были не из этого спектакля, настолько они были незначительны. Моя жизнь требовала от меня столько энергии, такой душевной напряженности, что ночью, обессиленный, я едва доползал до кровати. Но и это не было спасением — кровать превращалась в станок для пыток. “Неужели я так любил ее? — думал я. — Может, лучше было бы убить ее?”. Вот такие странные мысли приходили мне в голову. Я вскакивал и бессмысленно метался по квартире.
— То, что ты говоришь, — сказал мне коллега, — скорее всего похоже на алкогольные галлюцинации.
На самом деле все было наоборот — стоило мне напиться, и я засыпал спокойным, безмятежным сном без сновидений.
Дома я выпил в одиночку, чего никогда не делал раньше. Я пил прямо из бутылки, не думая, что можно взять стакан и пить по-человечески, как это принято. Но кто знает, что на этом свете значит по-человечески, а что — нет. Я быстро опьянел. Вообще, пить я умею, в кругу друзей и знакомых нередко бываю тамадой. А тут на утро, когда проснулся, было такое чувство, будто я вынырнул из мрака. Говоря откровенно, этому мраку я бы предпочел мои кошмары. В домашней аптечке среди множества лекарств Ии (а ведь она говорила, что ничего не забыла) я обнаружил “Лексотанил”. Глотая розовую таблетку я почему-то вдруг подумал, что в известную швейцарскую клинику меня наверняка пригласили с подачи моего тестя. Возможно, и довольно высокую зарплату платил он же. А ведь я был убежден, и очень гордился этим, что меня выбрали их множества грузинских врачей благодаря моим опубликованным трудам. Эта розовая таблетка открыла мне глаза! Видать, так и было, тесть хотел, чтоб Ия уехала из страны, как и ее старший брат. В клинике мы с ней работали вместе. Еще тогда мне следовало догадаться, что моих трудов в Швейцарии наверняка не читали. Квартиру и машину тоже подарил нам тесть.
В Швейцарии мы с Ией прожили десять лет. Новости из Грузии доходили до нас редко, в прессе можно было наткнуться на скупые сведения. Избалованным здешним жителям, вероятно, трудно было понять, как в конце двадцатого века можно так угнетать народ, отхватывать территории, отключать свет, перекрывать газ, разве это не свидетельствует об откровенном стремлении физического истребления этого народа. Там, где жили мы сегодня, люди сделали все для того, чтоб у них никогда не возникали подобные проблемы. В Швейцарии мы с Ией были узниками собственной безопасности, но, разумеется, не признавались в этом друг другу. Я много работал. Работал и учился, поскольку клиника и в самом деле была настоящим университетом для таких психиатров, как я. Слава богу, я знал несколько языков, мои родители вовремя позаботились об этом. В свободное время мы много гуляли пешком, на машине объездили всю страну. Каждое утро играли в теннис, Ия играла лучше меня. “Эх ты, старичок”, — шутила она, но тогда до старости мне было очень далеко, более того, я вообще не думал о старости. Часто у нас в гостях бывали знакомые, коллеги, в основном, как и мы, приехавшие из разных стран. В именины Тамары (наших матерей обеих звали Тамарами), 26 мая, мы широко отмечали день рождения Ии. О ребенке в нашей семье не говорили, на эту тему было наложено табу.
Ия патологически боялась рожать. Наши взаимоотношения, наша общая постель напоминали поле битвы.
— Ты должен смириться с этим, — говорила мне Ия. — Или я — или ребенок!
Я терялся и не знал, что сказать.
— Хочешь, чтоб я умерла? — продолжала она спокойно, с циничной жестокостью, как мне казалось в ту минуту.
Она принимала какие-то таблетки. И меня с первой же ночи заставила прибегать к традиционному способу предохранения. Тесть закатил нам грандиозную свадьбу. Несколько часов я терпеливо сносил идиотские приказы громогласного тамады, но вот танцевать меня так и не смогли заставить, хотя этого требовали все пятьсот человек, разом вскочивших на ноги (Ия, склонив голову, умоляла: “Пойдем танцевать, Леван, не надо обижать отца”). Когда мы наконец остались одни и поднялись в свою спальню, Ия молча разделась и легла. Но до этого сказала:
— Как жаль, что это красивое платье я уже не надену.
Она не укрылась. С улыбкой наблюдала, как я второпях скидываю с себя одежду.
— Не спеши, — тихо произнесла она, — куда ты торопишься? — Я сел на кровать. — Поклянись.
— В чем?
— Что будешь любить меня вечно.
— Нашла время для клятвы. Мы ведь обвенчаны.
Она отвернулась и тихо произнесла:
— Боюсь.
— Чего? — я потянулся поцеловать ее, она ответила поцелуем и снова повторила:
— Боюсь.
— Чего все-таки?
— Рожать ребенка.
Вот тогда мне и следовало бежать от нее, бросить все, переселиться туда, где меня никто не найдет, но в ту минуту не существовало силы, которая смогла бы оторвать меня от безумно сладких губ, манящего тела. Я был согласен на все. На все.
— Возьми презерватив, — как ни в чем не бывало сказала Ия. Я впервые услышал от нее эти слова.
— Где я его возьму в эту полночь?
— На тумбочке, протяни руку.
Ребенок у нас конечно же родился, но позже, когда мы вернулись из Швейцарии, четыре года тому назад.
Квартира требовала ремонта. Ия месяц жила у родителей, я же, самый непрактичный на этом свете человек, следил за работой мастеров. Убежден, во всяком случае, после общения с рабочими на протяжении месяца — если человеку под силу отремонтировать квартиру, он может даже руководить государством. Видимо, мать Ии, женщина весьма доброжелательная, внимательная ко всем и извиняющаяся по каждому поводу, внушила дочери, что не следует вести себя необдуманно, и однажды утром, проснувшись в отремонтированной спальне, выглядывая из-под одеяла, она спросила:
— Ну что, будет у нас ребенок?
— Что может быть лучше этого? — обрадовался я.
— Не прикасайся, — отрезала она. — Больше не прикасайся.
Прошло немного времени, и в один прекрасный день к нам заявился тесть, чего раньше не бывало, — он не переступал порога нашего дома. Когда я пришел с работы и открыл дверь, передо мной предстала такая картина: тесть сидел в кресле, на его коленях примостилась Ия, обняв его за плечи и уткнувшись в грудь. Они никак не отреагировали на мой приход. Я остановился в дверях. Слышно было только, как тикают большие настенные часы. Я понял, что здесь я лишний, вышел, осторожно прикрыв за собой дверь. В кабинете я сел за стол, взял журнал “Мнатоби”1, машинально перелистал.
1 “Толстый” литературный журнал на грузинском языке. Примеч. перев.
В это время вошел тесть. Я встал.
— Сиди, сиди, — остановил он меня.
— Присаживайтесь, — я придвинул к нему стул. Он не сел.
— Знаешь, — сказал он, — у тебя будет ребенок.
— Что? — я не поверил собственным ушам. Он не ответил, вышел из кабинета.
— Ты что, не рад? — спросила Ия, когда мы остались одни.
— А со мной не надо было поделиться? — Я не скрывал обиды.
— Лучше скажи — ты рад?
— А ты? — вопросом на вопрос ответил я.
— Я? — Она помолчала, словно раздумывая, сказать мне или нет. — Я?.. — повторила она. — Да, решила родить.
— Прекрасно.
— И все? — удивилась жена.
— А что я могу еще сказать?
— В самом деле, что ты еще можешь сказать, все уже сказано. Знаешь. А ведь мне скоро тридцать четыре…
— Знаю… Я знаю, сколько тебе лет.
— Злишься?
— Да нет, с чего мне злиться? А ты что, больше не боишься?
— Представь себе — боюсь… Даже очень.
— Стало быть, случилось то, чего ты так боялась?
— Очень боялась. Я отравила тебе жизнь, да?.. Я и теперь очень боюсь, очень… Не знаю, что со мной случилось.
— Ничего. Просто ты стала женщиной. Нормальной женщиной. Правда, поздно, но, как говорится, лучше поздно, чем…
— Этого никто не знает, — прервала меня Ия, — что лучше — поздно или никогда. — Она задумалась, потом произнесла, словно обращаясь к кому-то другому. — Женщиной стала?.. — Она взглянула на меня, — знаешь, возможно. Возможно, так оно и есть…
Потом родилась наша девочка. А в прошлом году неожиданно умер тесть. Его вызвали в прокуратуру, как и многих других известных в городе людей. Задержали на два дня. Поговаривали, что он выложил огромную сумму. После этого он жил как обычно, только никуда не ходил без жены, даже в машине она его сопровождала. Часто ездили на дачу в Сагурамо, оставались там на несколько дней. На даче он все время что-то поделывал, возился в саду. Однажды, когда они с женой сидели вечером перед телевизором, жена о чем-то спросила его, а он не ответил…
Возможно, все это вспоминается мне в подробностях по причине ранней старости, которую я ощутил, как уже говорил, когда разговаривал сам с собой в зеркале, но все это происходило не со мной, а с кем-то другим, который и поведал мне об этом. Возможно, потому многое и по сей день так и осталось для меня непонятным и необъяснимым. Подобные пятна встречаются не только в моей жизни, но и у других, но в отличие от многих я почему-то попытался растолковать смысл собственной жизни, к тому же именно тогда, когда в силу страшной депрессии не мог мыслить нормально. Поэтому я не сразу понял, что было бы лучше многое оставить как есть, не пытаться осмыслить до конца, как все и поступают, вероятно, если, конечно, собираются жить спокойно. Скорее, не спокойно, а привычно, подобно другим. На самом деле спокойствие довольно условное понятие. Не существует одинаково обязательного для всех понимания этого понятия, да и не может существовать. А разве в жизни не условно все? Мой любимый английский поэт считал, что люди тем похожи друг на друга, что они разные.
— Знаешь, брат, — сказал мой коллега, — ты слишком много думаешь о своей бывшей жене. — В хинкальной после выпитой водки мы запивали пивом хинкали. — Так нельзя, надо все оборвать раз и навсегда.
— Это не так легко, — ответил я. — Я привык к ней, десять лет мы прожили точно на необитаемом острове, и нам было хорошо вдвоем. — Вообще-то, мне не следовало ничего говорить, но водка развязала язык. Хотелось что-то изъять из сердца, избавиться от чего-то.
— Недавно, — продолжал коллега, — прочитал в одной книге, что в Африке существует племя, которое поедает свои экскременты, и некоторые женщины сохраняют их для своих избранников — мужа, любовника.
— Почему ты мне это рассказываешь?
— Да так, — он отпил пиво, — короче, женщина всюду женщина.
Постепенно жизнь, казалось, сама собой входила в привычное русло. Недаром говорят, что время лечит, хотя, помните, как Санчо Панса удивлялся, что может быть страшнее того, что излечивается только временем. Почему-то часто вспоминал ночь перед отъездом в Америку и думал, что той ночью все могло обернуться иначе. Почти целый год мы с женой спали в разных комнатах. Ия с дочерью — в спальне, я — в кабинете, на диване. Когда в кабинет вошла Ия, я уже лежал, но не спал. Она была в белой блестящей пижаме.
— Подвинься, — сказала она, легла рядом и попросила сигарету.
Я достал две сигареты, одну протянул ей. Какое-то время мы молча курили, потом она сказала:
— Никто не знает, что есть ложь, а что правда.
Встала и ушла…
Постепенно я возвращался к прежней жизни. Снова стал по утрам ходить в парк, играть в теннис со старыми партнерами. А однажды случилось нечто странное, что я не могу объяснить по сей день — я пошел на кладбище на могилу тестя. Вообще я редко хожу на кладбище, лишь иногда посещаю могилы родителей в пантеоне. Обычно за могилами добросовестно ухаживает за определенную плату женщина, которая работает там.
Гранитная скамья возле могилы тестя была покрыта пылью, я постелил платок и сел. Что мне надо здесь? Я уже понимал, что поступаю неразумно, мое поведение нельзя было назвать адекватным. Но порой нормальный человек совершает такое, что не приснится даже полоумному. Мой приход сюда — безумие, иначе мое поведение не назовешь. Это и заставило меня задуматься. Видимо, мне надо было сказать этому человеку нечто такое, что не давало мне покоя, что я не посмел сказать ему при жизни. Мне всегда было трудно общаться с мрачными, не разговорчивыми и угрюмыми людьми… Трудно потому, что меня выводили из себя грубость и невежество, и мне составляло большого труда общение с ними на равных. К тому же, когда злился, забывал сказать главное, и только позже вспоминал об этом, да что толку…
Этот человек, угрюмо взирающий на меня с гранитной глыбы, так избаловал с детства свою дочь, то есть мою жену, что превратил ее в нервное создание, гордячку и эгоистку, требующую непрерывного внимания, постоянной ласки, постоянного ухаживания, как редчайшее заморское растение. Когда мы жили в Швейцарии, она призналась, что в детстве целый год болела, едва не умерла, вот почему родители исполняют все ее прихоти, любой каприз. Странно, но она призналась в этом в тот момент, когда я смотрел на нее, притулившуюся перед телевизором, и думал: “Господи, а ведь у нее нет ни одной подруги, она ни с кем не дружит”. Существует телепатия конечно же. Существует все, что кажется нам несуществующим. Кажется, Шекспиру принадлежат слова о том, что ничто не существует, помимо того, что не существует. Я мог крикнуть эти слова над могилой тестя, мог обвинить его в нашем разводе — он конечно же приложил к этому руку. Но произнес я совсем другие слова: “Простите, если можете. Я скорее всего не любил вашу дочь и погубил ее. Сожалею, что в свое время вы меня не убили”. Нет. Я не иронизировал, я на самом деле так думал, а может, так думал тот, кто сейчас говорил вместо меня, да, казалось, говорил другой, осмелевший от крайнего отчаяния, а я только слушал. Трудно представить, но мне хотелось тому “другому” подсказать, чтоб он сказал, что нередко под знаком любви мы совершаем страшные преступления.
Я покинул кладбище с ощущением, что избавился от какого-то груза. Оказалось, мне надо было прийти на могилу тестя, именно необходимость этого шага так мучила меня. Возможно, это была одна из причин столь необъяснимого моего состояния. Видимо, я не любил. Я признался в этом. Разве выдуманная любовь, в которую ты затем уверовал, сама по себе, не страшное зло?! Но ведь я был убежден, что любил, ни на минуту не сомневался, вероятно, потому, что предпочитал думать, что это любовь. Скорее всего, я забыл, хотя вряд ли кто помнит, что выдуманная, насильственная любовь безжалостна: когда-нибудь она отомстит тебе, обрушится на тебя неожиданно. Ладно, это касалось бы только тебя, ты сам в ответе за свою душевную лень, но ведь страдает и другой человек.
В ту ночь мне приснился тесть. Он высунул из могилы руку — я узнал ее по золотому “роллексу”, смял оставленный мною на скамейке платок и забрал его.
Это был мой последний кошмар…
Жизнь потекла по старому, привычному руслу. Ия из Америки ни разу не позвонила, а я даже не попытался узнать номер ее телефона. Играл как всегда в теннис, как всегда ходил в клинику, изредка с коллегой захаживал в хинкальную. И все. Так серо прошло несколько месяцев. Избегая новых знакомств, я все вечера проводил дома, читал или добросовестно вел дневник, записывал все, чем занимался или о чем думал. Само собой, наверное, интересно прочитать о похождениях, рассказанных в подробностях и с наивной откровенностью пятидесятитрехлетним мужчиной, которому недавно изменила, а потом бросила жена. Я стал вести дневник в Швейцарии. С педантичной прилежностью я записывал все, что представлялось мне интересным, даже ходившие между тамошними коллегами анекдоты. Сегодня я не понимаю, что я находил пикантного или же смешного в этих анекдотах. Анекдот ведь стареет даже быстрее фильма. Читал я много, в основном медицинскую литературу, конспектировал труды Фрейда и его последователей, прочитал произведения Макса Фриша и Фридриха Дюрренматта, признаться, остался весьма равнодушным. В Женеве на концерте симфонической музыки слушал “Немецкий реквием” Брамса. Помню, что выходил из зала ошеломленный… Вся страница, посвященная этому концерту, была испещрена восклицательными знаками. Отложив дневник в сторону, я отыскал диск и всю последующую неделю слушал Брамса.
Шло время. В моей жизни ничего интересного не происходило. И, возможно, потому, что я не мог помочь даже самому себе, в памяти неожиданно всплыло давнее, студенческих лет сомнение: помню тогда я вычитал у Аристотеля фразу, которая чуть было не побудила меня отказаться от выбранной профессии, которая не только была мне по душе, но, можно сказать, перешла ко мне по наследству, я был обязан продолжить семейную традицию. Один из друзей нашей семьи говорил, смеясь, что врачи похожи на королей, только в отличие от королевской династии такая эстафета часто приносит хороший результат. Прочитав Аристотеля, как я уже говорил, я растерялся. По его словам, когда дело касается души, невозможно найти нечто, что можно было бы использовать в качестве абсолютно надежного и убедительного обоснования. Я подумал, что мне, скорее, подошла бы роль предсказателя, нежели врача, а еще хуже того — роль надзирателя, стерегущего несчастное существо, заключенное в палату, ставшую для него вечной тюрьмой, дабы это существо не беспокоило счастливую часть общества. Своими не столь уж приятными мыслями я поделился с отцом, хотя и опасался, как бы он не обвинил меня в невежестве, но кто лучше отца мог развеять мои сомнения. Отец почему-то развеселился. Он надевал пальто в прихожей. Неторопливо застегнул все пуговицы, открыл дверь и, прежде чем выйти, сказал:
— В твоем возрасте я думал точно так же, лечение непознанного — это всего лишь гадание, не более того.
— Да, но… — не надевая пальто, я бросился следом. — Тогда что значит клятва Гиппократа, что это — верность беспомощности? Вера в несуществующее? Гимн фанатизму?
Отец громко засмеялся:
— Верую, поскольку абсурдно! Заходи в дом, простудишься…
Вот какие сомнения терзали меня: к черту, пусть я обманываю себя, но неужели я вместо оказания помощи гублю пациента?! А ведь ложь одинаково помогала нам обоим, поскольку одинаково успокаивала и меня, и пациента, избавляла от бдительности и рождала в нас соблазнительную и беспощадную надежду. Отец говорил, бывало: странно это, друг мой, странно!..
3
А потом началась фантастика. Разумеется, к этому популярному термину я прибегаю условно, хотя и стал свидетелем и участником историй, характерных для произведений жанра художественной фантастики. Думаю, мы поспешили с объяснением и определением смысла и значения этого термина — фантастика. Является ли фантастикой то, что мы обычно называем фантастикой? Не может человеческий разум родить то, что не продиктовано жизнью, в том числе пока еще не осознанными, таинственными реалиями. Самая смелая мечта человека отталкивается от действительности. Человек не будет мечтать о чем-то абстрактном, о том, до чего он так или иначе не дотянется. Дело в том, что именно жизнь на земле, не познанная и по сей день, и является волшебной мастерской мечты. Человек и сегодня не знает своей планеты. Словно сошедшие на незнакомый остров после кораблекрушения, бродят по материкам экспедиции геологов, биологов, археологов… Человек не рождается, а спускается на эту планету. Несмотря на множество интересных открытий (возможно, и по причине этого!), очевидно, что наша планета для нас абсолютно чужая, или же она частица той действительности, которую мы так усердно пытаемся постичь, но тщетно, и хорошо, что так, иначе абсолютно познанное наше существование потеряет то животворное начало, благодаря которому мы зовемся людьми, а не животными. Тайна существует только для человека, иными словами тайна нуждается в мыслящем существе, поскольку только разуму подвластно подвигнуть на разгадку тайны или же придать тебе силы, чтобы жить.
Перелистываю свой дневник. У меня появилось желание перечитать его, стало быть, ко мне возвращается желание жить. Перечитывая дневник, окунаешься в воспоминания о самом себе. А ведь как легко мы их теряем, забываем в круговороте повседневности. Вот еще одна страница: человек может подумать также, что основное население нашей планеты появилось в результате космической миграции. Это так похоже на открытие Колумбом Америки, когда на этот материк со всех уголков Земли двинулись колонны переселенцев. Нашу планету открыл некий “Колумб” с другой планеты и сюда с разных планет в разные времена потянулись тамошние жители, разве не об этом свидетельствуют различия во внешнем облике людей. Иначе чем объяснить столь резкое отличие между обитателями разных континентов на такой маленькой планете, как Земля? Стало быть, на Землю спускались и оставались на ней аборигены с разных планет. Человек — анатомически полноценный, мыслящий аппарат — сформировался и принял совершенный облик в результате длительного эксперимента природы, стало быть, праотцом всех жителей Вселенной был Адам, не могла сила и воля Бога ограничиться одной крохотной планетой! То, что человек везде (даже на небе!) был человеком, людям было известно давно, знали об этом и мы, грузины. Амиран привел свою возлюбленную Камар1 с неба, но она была так похожа на наших женщин, что ей ничего не стоило уговорить Амирана убить родного отца.
1 Персонажи грузинского народного эпоса “Амираниани”. Примеч. перев.
Первое, что принесли инопланетяне на Землю, это колесо — символ Солнца, по сей день человечество с колесом связывает движение, а что инки и ацтеки не знали о существовании колеса, но создали высокоразвитую цивилизацию, свидетельствует о том, что они аборигены планеты…
Я записывал свои мысли, судя по датам, в разное время, но, поскольку писал, болезнь, видно, так или иначе отступала, мои дилетантские размышления тому подтверждение.
А все началось с визита моей бывшей пациентки, хотя определение “бывший”, наверное, меньше всего подходит моим пациентам, я привык к их повторяющимся посещениям.
Это была высокая женщина в не по возрасту коротком платье. Она села. Перекинула ногу на ногу, словно демонстрируя их длину и изящество. Достала сигареты и зажигалку из сумки, которую положила рядом на пол. Увесистая, выцветшая, матерчатая, она больше напоминала солдатский ранец, нежели женскую сумку. Женщина закурила. Я придвинул ей пепельницу. Мы сидели за столом.
— Я займу у вас много времени, — сказала она. — Если вы не готовы, скажите, я уйду.
— Я располагаю временем, — ответил я. — Слушаю вас.
— Я должна вам кое-что рассказать. Вы не курите? Хотя, разве не вы приучили меня к сигаретам? Вижу, не узнали. Хотя узнать меня трудно, я так изменилась. С тех пор прошло двадцать семь лет.
Она взмахнула рукой, отгоняя сигаретный дым, проводила его взглядом, почему-то улыбнулась и произнесла:
— Вы были врачом моей палаты. — Она отвернула манжет на левой руке, я увидел бледный, словно заклеенный прозрачной бумагой, зубчатый шрам.
— Помните?
— Нет… — И тут же вспомнил: — Неужели?
— Вспомнили?
Я вскочил:
— Боже мой! Нуну?
— С тех пор прошло двадцать семь лет, может, и больше, не помню…
Он вспомнил все, словно вдруг прозрел. Увидел многое такое, чего раньше не замечал. Как пропасть, темные палаты с кишащими тараканами и крысами, грязные, заклеенные клеенкой окна, пропитанные затхлым запахом коридоры, испещренные сыростью и плесенью стены, вспененные лужи перед туалетами. Так наказывать сошедшего с ума человека — большая несправедливость”, — сказал ему как-то один из пациентов, — и на фоне этой страшной как преисподняя картины — присевшая на край аккуратно застеленной кровати женщина, причесывающаяся перед карманным зеркальцем и почему-то так похожая на случайно попавшего сюда ангела. Она находилась здесь с диагнозом ярко выраженной абулии, синдрома страха, вызванного сильной душевной травмой и полной потерей воли.
— Неужели и вы принимаете меня за сумасшедшую? — спросила она во время одной из процедур.
Тогда он уклонился от прямого ответа.
То, что рассказывала эта женщина, не давало основания считать ее здравомыслящей. Ее сразу поместили в отдельную палату, как говорили тогда, по просьбе “влиятельных знакомых”, но такие знакомые пришлись бы кстати, чтобы вызволить пациентку из лечебницы, но не для того, чтобы она находилась здесь, пусть даже в комфортных условиях. В первые дни женщина вообще не разговаривала, лечащие врачи признали это явным симптомом мутизма, или же болезненного молчания. Неожиданно она заговорила, говорила не умолкая, всем, будь то врач, санитар, сторож или же больной, рассказывала одно и то же; одни слушали, другие избегали ее, даже прятались. Каждый больной был несчастен по-своему. Ее не навещали, а судя по разговору, по манере поведения, она была женщиной интеллигентной. Однажды она попросила у Левана сигарету.
— Вы же не курите? — удивился он.
— Да, никогда не курила, но сейчас очень хочется.
Леван тогда только два года как работал в клинике, носящей имя его отца.
Он протянул женщине пачку. Она достала сигарету:
— Может, дадите прикурить? — Она глубоко вдохнула дым.
— Осторожнее! — предупредил Леван.
А женщина как ни в чем не бывало выпустила дым и произнесла:
— Прекрасное ощущение.
— Вы в самом деле никогда не курили? — удивился Леван.
— Никогда. Это моя первая сигарета.
С этих пор Леван всегда приносил ей сигареты. Раза два женщину куда-то увозили на довольно долгое время.
Однажды клинику посетила комиссия из министерства. Леван видел в окно, как во двор клиники вошел академик Тавзарашвили, подпрыгивающей походкой, будто играя в “классики”, пробежал по декоративным плитам, остановился перед бюстом отца Левана, снял шляпу, достал из кармана платок, вытер лысину.
Прежде всего Тавзарашвили попросил одного из сопровождающих передать ему подписанную больными жалобу. Они требовали “выселить” Нуну, которая занимает место настоящего больного. На жалобе стояла резолюция министра, напоминающая китайский иероглиф. Тавзарашвили развернул на столе сложенный вчетверо лист бумаги, провел по нему рукой, словно разглаживая, долго разглядывал его, потом стукнул кулаком по столу и встал. Он снова вытер платком лысину и сказал:
— А вот мою голову не придется отливать в бронзе! — и сам долго смеялся над своей шуткой.
Через неделю на свадьбе коллеги Леван вновь встретился с Тавзарашвили. Стол был накрыт в саду. “Настоящий рай!” — восторгались гости. А Тавзарашвили и тут отличился, я, мол, кахетинец, и мне трудно находиться в таком цветнике.
— Да, вы ведь любите розы, — хитро прищурился хозяин.
— Розы? Розы занесли к нам персы. Наш цветок — сирень: вспыхнет как огонь и как огонь угаснет. Рая мне хватит и на том свете, у меня уже есть билет туда.
— Да брось, Ладо, что ты говоришь? — запротестовал хозяин торжества. — Помнишь, у Руставели сказано, что никто из разумных людей не убивал себя до смерти.
— Эх, где ты отыщешь сегодня разумного человека? — засмеялся Тавзарашвили. Потом вспомнил мать, которая, по его словам, лучше всех готовила крапиву. Женившись, продолжал свой рассказ академик, он поехал с женой к матери в деревню, чтоб познакомить их, — по его просьбе мать сварила крапиву. Жена тогда прошептала ему, не ешь, мол, обожжешься. И снова рассмеялся.
Когда гости разошлись, Тавзарашвили остановил Левана:
— Помнишь, я был у вас в клинике? Сколько я смеялся тогда! А ведь что тут было смешного, я испугался! — последнее слово он почему-то произнес очень громко.
— Испугались? Чего?
— Как звали ту женщину, твою пациентку?
— Какую женщину? — растерялся Леван.
— Вспомнил, ее звали Нуну, — сказал академик и добавил: — Бог не простит мне этого!
— Не понимаю вас, — чистосердечно признался Леван. Тавзарашвили молча пошел к воротам. У ворот обернулся:
— Знаешь, о чем я думал, когда стоял перед бюстом твоего отца? Какие добрые были люди раньше…
Только спустя десять лет Леван снова увидел академика. Увидел издалека на аэродроме, когда шел на посадку в сухумский самолет. Тавзарашвили стоял с обнаженной головой посреди поля, окруженный сворой собак. Говорили, что с тех пор, как в Бабушерах у него сгорел в самолете ребенок, он каждый день приходит сюда и подолгу стоит в поле, обнажив голову.
— Помнится, вас скоро выписали, верно? — спросил Леван у женщины.
— Нет, перевели в другую клинику. В тот день вас не было, в полночь меня усадили в машину и увезли. Вы, видимо, не помните. Я всем рассказывала свою историю, и вам, конечно, тоже, в конце концов вы были моим палатным врачом. Вы что, действительно ничего не помните?
— Ничего, кроме вашего имени.
Женщина взяла еще одну сигарету.
— Мы с вами тогда только начали свою работу, — сказала она с улыбкой. — Я — как безумная, а вы как врач. Это благодаря вам я пристрастилась к сигаретам.
— Кто благодарит за это? — Леван невольно засмеялся.
— Правда, правда! Если бы я не курила, не знаю, что бы со мной было. Спасибо еще, что вы слушаете меня.
— Что вы! Я просто обязан слушать, тем более что был вашим палатным врачом.
— Нет-нет, я не хочу, чтоб вы слушали меня по обязанности. Ненавижу это слово. Страшное слово, не правда ли?
— Как сказать…
— Значит, не согласны!
Леван предпочел не отвечать:
— Кажется, вы собирались что-то рассказывать…
— Никто ничего не желает слушать, — сказала Нуну.— Потому что смотрят и слушают только телевизор. А ведь сколько всего можно услышать от другого человека! Как много знает любой человек…
— Порой и сам не знает, что знает, — улыбнулся Леван.
— Да, никто не хочет слушать, все спешат. Нет времени. А ведь мир наполнен временем как бассейн водой. — Она встала, подошла к Левану, погладила его по голове. Леван не шелохнулся. — Мы блаженствуем в том бассейне. — Она вернулась на свое место. — Резвимся, точно дельфины. Я почему-то всегда помнила о вас. — Она провела пальцем по шраму. — Это тоже приняли за безумие, хотя более нормального поступка я в своей жизни не совершала. Мою историю вы слышали еще там, в клинике, и не один раз. Но не удивляюсь тому, что вы не запомнили ее: было бы удивительно, если бы вы ее запомнили. А я на протяжении десяти лет почти без всяких изменений рассказывала свою историю, конечно, тогда, когда просили или требовали. Кроме того, я и сама слушала свой рассказ, записанный на магнитофон. Наверное, кое-что в нем — плод моего возбужденного сознания. Потому в рассказе сплелись действительность и сон, мои фантазии, мысли, видения, желания, — словом, мною же вымышленная моя жизнь. Кое-что, как я уже сказала, придумано мною, но куда большая часть — сущая правда, хотя по горькому опыту знаю, что никого не смогу в этом убедить. Многое, конечно, рассказано гостем, давайте так назовем главного героя этой истории. Правда, я не понимала его языка, но разве люди понимают друг друга только с помощью слов? Существует язык глаз, жестов и, представьте себе, даже язык молчания, который поведал мне многое о сошедшем с неба человеке. Да, и еще хочу сказать, что чем чаще я рассказывала свою историю, тем более убеждалась, что мир глух ко мне, никто меня не понимает. На днях я набрала текст на компьютере, но не питаю никакой надежды, что кто-то прочтет. Вас это, конечно, не касается, я даже принесла вам дискету, мне почему-то кажется, что вы заинтересуетесь.
Леван взял дискету.
— Интересно…
— Многое здесь правда! — Она закурила, долго сидела, закрыв глаза: — Знаете, мне не хочется уходить отсюда, — она открыла глаза и улыбнулась. — Испугались?
— Нет-нет, почему же я должен пугаться?
— А вот я на месте султана убила бы болтливую женщину.
— Кого именно? — заинтересовался Леван.
— Шехерезаду! — Она снова улыбнулась. — Но в сказке люди гораздо добрее, чем в действительности. Разве я рассказывала мою историю не ради того, чтоб сохранить жизнь? Многое придумывала, что-то добавляла, а потом уже и сама не помнила, что правда, а что выдумка. Между прочим, это не столь уж важно. Десять лет я провела в психиатрической клинике, слишком поздно поняла, что я не больная, а самая обычная заключенная. Это я почувствовала впервые в московской больнице, там было очень много диссидентов, то есть самых здравомыслящих людей.
Когда женщина упомянула Шехерезаду, Леван понял, что она не собирается скоро уходить или же потом будет часто посещать его. Так и случилось…
4
Из иллюминатора ничего, кроме красной стены из метеоритов, ничего не было видно. И контрольная панель, мигая множеством разноцветных огоньков, указывала, в каком он оказался тяжелом положении. Среди множества опасностей, которые подстерегали его соотечественников в космосе, попадание в облако метеоритов — желудок этого космического пирата — считалось почти роковым, поскольку терялся голос, которым родная планета направляла действия пилотов, голос подсказывал, как поступать в минуту опасности.
Неожиданно красная стена метеоритов исчезла, и он увидел Кардиоиду, сердцевидную планету, к которой он приближался с бешеной скоростью. Судя по панели, он прошел экзосферу, ионосферу, мезосферу, стратосферу и ворвался в тропосферу, точно спускался на скоростном лифте. И почти тотчас ощутил, как поплыл по воде его аппарат, похожий на стеклянный мяч. Это был Тихий океан. Он облетел почти всю Землю, все ее уголки, пока не очутился там, куда, по словам Нуну, должна была привести его судьба, — в Абастуманском лесу. “От судьбы не убежишь”, — говорила Нуну. “Летающая тарелка”, как назвали его аппарат с подачи некоего примитивно мыслящего очевидца. Отчаявшись, он бился о невидимые стены планеты, но найти дорогу, лазейку, чтоб выбраться отсюда, не смог. Земля была как бы закована в броню. Отсюда не могло вырваться не только незнакомое тело, но даже радиоволной не оторваться от этой маленькой, но строго защищенной от вселенной планеты, не зная, где находятся заветная спасительная дверь, окно или же щель.
Сейчас он жил в лесу, в пещере, и, разумеется, не знал, что место это называется Абастумани. Дружил с волком, ночами они сидели перед пещерой и смотрели на усеянное звездами небо.
Однажды утром он увидел на склоне женщину, она собирала грибы и складывала их в подол платья. В ту ночь она приснилась ему — женщина стояла по шею в тумане, смотрела куда-то не отрывая взгляда. Он застонал и открыл глаза. Не испытанная им доселе тяжелая тоска сдавила грудь. На другой день женщина появилась снова. Он направился прямо к ней. При его появлении женщина опустила подол платья, грибы рассыпались. Мужчина подошел и положил руку ей на плечо. Женщина смотрела на него не отрываясь, потом прислонилась щекой к его руке. Повернулась и ушла. Через два дня она снова пришла. Принесла маленькую веточку клена. Они молча смотрели друг на друга, потом мужчина взял ее за руку и повел в пещеру… Когда женщина ушла, он закричал так громко, словно хотел донести свою радость до родной планеты. Женщина приходила к нему каждый день…
Мужчина перенес из своего летательного аппарата все, что могло пригодиться ему здесь, в лесу, а потом сбросил аппарат в пропасть. Понял, что даже мысль о возвращении на родную планету потеряла смысл, несмотря на то, что висевшая на груди пластина беспрерывно тихо посвистывала. Однажды женщина приложила пластину к уху, но ничего, кроме слабого свиста, не услышала и удивленно посмотрела на мужчину. Он сказал: “Ищут меня”. И больше ничего.
И сейчас он ждал ту женщину. Он лежал на склоне, приподнявшись на локте, рядом притулился волк. В замершем мире можно было услышать только тишину, наполненную шуршанием, скрипом, щелканьем, журчанием. Все миры отличаются своей особой тишиной. Свист, доносящийся из пластины, делал еще более напряженной и тревожной тишину, он слушал эту тишину, как музыку. Он словно слышал собственную озвученную мысль: скажите, скажите, почему я так стремлюсь к одиночеству, и почему это одиночество не угнетает меня?
В это время на тропинке, затерянной в зарослях, появился мальчишка на ослике. Спустившийся с неба мужчина, разумеется, не знал, что мальчик — сын здешнего лесника, что этот слабоумный паренек привозит с почты письма для сотрудников обсерватории. Завидев волка, ослик закружил на месте, сбросил мальчика и стремглав помчался вниз по спуску, брыкаясь, так, словно волк преследовал его. А волк даже не пошевелился. Мальчишка с криком о помощи побежал вслед за ослом.
Через какое-то время появилась женщина. Подойдя к пещере, остановилась, смущенная странно напряженной тишиной. И вдруг увидела у входа в пещеру мужчину и волка — оба были мертвы. Странно, но она даже не удивилась, словно знала, что оба — и мужчина, и волк — будут убиты. Она даже, казалось, примирилась с этой мыслью…
С первой же встречи она поняла — этот мужчина не землянин. Потому-то с первой встречи в ней поселился странный страх — страх смерти, только она не знала, кто умрет — она, встретившая необычного гостя, или же гость, который трепал загривок лежащего у его ног волка. И именно это ощущение смерти, или страх перед ней, ускорило все, что произошло между ними. Тень смерти беззвучно сопровождала и обостряла и без того неистовое их стремление друг к другу, сплетенный клубок их тел словно устремлялся в пропасть. Потом они с трудом, тяжело дыша поднимались, словно освобождаясь от колючих пут тумана и долго еще лежали рядышком как выброшенные на берег рыбы, которых только волна и могла вернуть в родную стихию…
Женщина понимала, что это не только ее тайна, которая могла стать вестником какой-то большой беды. Она даже была обязана хотя бы как ученая, как астроном, сообщать соответствующей организации о пришельце с неба, однако… Она не могла совершить этот шаг, это было выше ее сил, ее приводила в ужас даже мысль о том, что этот человек может стать жертвой научной жестокости и беспощадности —
подопытным кроликом, которого никто не спрашивает, какие он испытывает эмоции, когда с него заживо сдирают шкуру! Она понимала, что виновата, хотя бы даже перед собственной профессией, то что она, сидя в обсерватории перед телескопом, искала в небе, было рядом с ней на земле, ведь пришелец стал частью ее существа, к нему, обуреваемая неистовым желанием воссоединения, она бежала, летела, как оторванный от костра язык пламени, который на мгновение может вновь вспыхнуть. Она сняла с мертвого пластинку, положила в карман… И в это время услышала чье-то тяжелое дыхание, кто-то поднимался по склону. Она спряталась за дерево. Узнала — это был лесник. На одном плече у него было ружье, на другом — кирка и заступ. Он подошел к пещере, повесил ружье на дерево, бросил на землю кирку и заступ и сел на камень. Закурил. Женщина вышла из-за дерева.
— Ты убил? — Лесник не ответил. Встал. Поплевал на ладони. Ребром заступа очертил на земле прямоугольник. Потом взялся за кирку. Женщина подошла
ближе: — Ты и меня убьешь? — Лесник и на этот раз промолчал. Он еще долго копал землю, а женщина стояла рядом и смотрела. Странно, но она и не пыталась бежать. Может, понимала, что ей это все равно не удастся. Потом сказала: — Давай заступ, помогу.
Лесник протянул ей заступ. Он уже стоял в яме по колено. Поднялся. Закурил.
Они еще долго рыли, потом побросали трупы в яму и засыпали землей. Лесник нарубил ветвей и бросил на могилу, потом почему-то собрал и выбросил, заступом срезал пласты поросшей травой земли и аккуратно разложил их поверх могилы, так что теперь это место ничем не выделялось.
— Видно, ты поднаторел в этом деле, — сказала женщина. Лесник не ответил
Потом они сидели бок о бок и курили.
— А ты зачем убила? — спросил мужчина.
На этот раз не ответила она. Легла на землю, заложила руки за голову и устремила взор в небо, голубыми лохмотьями висевшее среди деревьев. Откуда-то донесся голос кукушки, словно ее сердце отзывалось вдалеке. Ку-ку, ку-ку…
“Наверное, так даже лучше, наверное, это лучший вариант”, — думала она. Но почему такая смерть — лучший вариант, над этим она не задумывалась…
Больше других художников мне нравился Брейгель. Альбом Брейгеля я листала как сборник стихов. Он всегда лежал в изголовье кровати, и перед сном я непременно пролистывала его… Возможно, странные видения, преследующие меня с юности, обострялись по милости фантазий этого великого голландца настолько, что я не различала, происходило ли все это в действительности или только виделось мне? Самая страшная, непристойная картина, от которой я не могла нигде укрыться, это была огромная Луна, которую тискало порочное карликовое ничтожество в камзоле — типичный брейгелевский персонаж. Это видение, как вы, наверное, уже догадались, было разбужено “Фламандскими пословицами” Брейгеля, конкретно, картиной, где какая-то мерзость, раздвинув ноги, мочится на Луну (или на ее образ). Это было символическим изображением неблагодарного человечества. Но видение на этом не завершалось: ничтожество с картины Брейгеля тараща глаза оборачивалось ко мне и, похабно ухмыляясь, демонстрировало мне свое член. Меня мучили сексуальные галлюцинации, страшные, сюжетно связанные видения. Мы с мужем спали в одной постели. После хирургической ошибки он не мог иметь со мной нормальных отношений, и все же мы пытались помочь друг другу… Он же, это брейгелевское ничтожество, со страшным животным ожесточением срывал меня с места, волочил по пустырю, по кустам, камни и колючки раздирали мое тело, я сопротивлялась, боролась, но мое сопротивление еще более возбуждало его, он рвал на мне одежду, кусал меня за соски, зубами разрывал белье. Я стонала, кричала, теряла сознание от какого-то животного, звериного, если можно так сказать, черного оргазма. Я не кончала, я кончалась сама и неожиданно приходила в себя, испуганная, обессилевшая, с трудом переводила дыхание, рубашку впору было выжимать. Муж лежал рядом, с головой укрывшись одеялом. Конечно же он не спал, конечно же догадывался обо всем, хотя что тут догадываться! Ни разу не обронил по этому поводу ни слова. Только однажды, не знаю в связи с чем, словно про себя проговорил: “По внутреннему монастырскому уложению у монахов не считалось грехом самопроизвольное семяизвержение”. И только…
Я была астрофизиком. Муж — писателем. Целыми днями стучал на машинке. Я подходила, опиралась локтями о его плечи, читала напечатанное. Это были идеальные минуты в нашей жизни, хотя, должна признаться, что я по любви вышла замуж за человека, старше на двадцать пять лет, я любила его со школьной скамьи, хотя позже я поняла, что скорее любила писателя, нежели мужчину. Ночами засыпала, прижимая к груди его книгу. В мечтах я была героиней его произведений, мечтавшей о любви, охваченной какой-то странной тоской. Однажды я похвасталась подружкам — вот увидите, я стану его женой. И стала! Только, разумеется, спустя несколько лет, когда заканчивала университет. Я без приглашения пришла к нему в гости. Он, конечно, не помнил меня, да и как мог помнить, когда видел всего один раз! Он был приглашен в университет на встречу с членами кружка молодых писателей. Я подбежала к нему с его книгой и попросила автограф… И вот через какое-то время я прихожу к нему в дом, и мы разговариваем до поздней ночи. Дальнейшие события развивались банально. Впрочем, банальными наши отношения как раз не назовешь хотя бы потому, что он сразу признался мне, что не может поддерживать с женщиной нормальные физиологические отношения. Это было полной неожиданностью для меня, но я не растерялась.
“Для меня это не имеет значения, — сказала, когда он поинтересовался, что я думаю по этому поводу. — Да я и не девственница, — добавила, смеясь, — в двадцать два года у меня достаточно опыта”. Я лгала. Никакого опыта у меня не было, а девственницей я в самом деле не была, я лишилась ее весьма банально, — на дне рождения подруги однокурсник затащил меня в ванную, а после случившегося исчез, испугавшись…
Закончив аспирантуру, я по распределению стала работать в Абастуманской обсерватории. Муж поехал со мной, мол, все равно, где жить, возможно, там даже будет лучше. Мы оба были одиноки. Его мать скончалась незадолго до нашего отъезда, а моя мама переехала жить к новому мужу.
Все, что могло нам понадобиться, мы перевезли в выделенный для нас коттедж. Багажа набралось много, особенно книг. Сегодня мне кажется, что тогда нас беспокоила ностальгия по человечности, нам не хватало “витаминов человечности”, вот ее-то искали в книгах не только мы, но целые поколения до нас. Муж был весьма начитанным человеком, но в основном увлекался римскими поэтами, особенно Катуллом, собирался переводить его, даже изучил латынь. Мы перевезли книги, альбомы художников, пластинки. И множество кассет. В любое время я могла послушать любимые произведения, в частности, фортепианный концерт Грига в исполнении Рихтера. Я люблю не только скандинавскую музыку и литературу, но, даже просто думая о Скандинавии, почему-то испытываю чувство удивительного покоя. Для меня Скандинавия то же самое, что для мечтательного ребенка заполненный волшебными предметами чердак. Кстати, Скандинавия и есть волшебный чердак Европы! Я уже говорила, что мы привезли много книг, они лежали на полках, на столе, на полу, на подоконниках. В большой комнате — если можно назвать большой какую-либо из наших комнат — мы повесили хевсурский1 ковер, на него мужнину двустволку и патронташ.
1 Промысел, распространенный в Хевсуретии, одном из горных районов Грузии. Примеч. перев.
Был в доме и небольшой камин. Перед ним — медвежья шкура, мы приобрели ее у местного лесника. Лежа на шкуре, мы любовались огнем в камине. Муж молчал, я говорила, иногда он произносил две-три фразы, если соглашался со мной, а если не соглашался — хмурил лоб. Когда я чувствовала, что перебарщиваю, притворялась, что устала от своей болтовни. “Нет-нет, говори, — не соглашался он, — я так люблю, когда ты говоришь…” Но в основном, разумеется, я разговаривала по телефону, который нам установили по распоряжению местного начальства, проявившего уважение к моему мужу. Был 1980 год, до мобильных телефонов еще далеко…
— Смотри, что делает этот сукин сын, мочится на Луну, — возмутилась я и ладонью стукнула по репродукции.
— Ты всегда так злишься, — ответил муж с улыбкой, — всегда, когда смотришь на эту картину. Думаешь, он услышит и перестанет?
— Я с удовольствием убила бы этого негодяя. Хочешь, кури здесь, не вставай. — Мы все еще лежали на шкуре.
— Но ты же не переносишь табачный дым?
— Да ничего… Хочу тебе сказать кое-что.
Я уже не могла скрывать того, что происходило со мной.
Уже в который раз я встречалась с пришельцем. Будь мой муж здоровым, я бы призналась ему раньше. Возможно, именно его болезнь удерживала меня от желания сказать правду. Да, разумеется, так и было.
— Хорошо, не буду курить, — сказал он. — Ну, я слушаю тебя.
— Нет, ничего, — я погладила его по колену. Потом добавила: — Если моя профессия не сделала из меня хорошего астронома, то философа-любителя уж наверняка. Знаешь, о чем я думаю порой там, у телескопа? Конечно же, может, это и чушь, но я все же скажу: астрономия не что иное, как наша ностальгия по потерянному раю.
— Ты стала не философом, а скорее поэтом, — улыбнулся в ответ муж.
— Возможно. Мне это даже больше нравится! Знаешь, можешь считать меня болтушкой, но все равно ты должен меня выслушать, никуда от меня не убежишь. — Я погладила его по руке. У него были на редкость красивые руки. “У тебя неумелые пальцы писателя”, — шутила я, а ведь на самом деле на них лежала огромная нагрузка, они дни и ночи напролет стучали на машинке. В силу своей работы он стал даже походить на отшельника, нет, он в самом деле был самым настоящим отшельником. Он мне ни о чем не говорил, но я догадывалась, что он бежал из Тбилиси из-за какой-то серьезной неприятности. Поэтому я старалась на заводить разговор о литературе, разумеется, о сегодняшней нашей литературе.
Никогда не задумывалась над тем, любил ли меня муж, но хватило двух лет, чтоб у меня родились сомнения: почему он должен был любить какую-то девчонку, столь неожиданно появившуюся в его жизни? Говорят, что человеку написано на роду, того не избежать. Это правда. Видимо, нам с мужем суждено было пожениться, неожиданно, без всяких предварительных условий, мы даже не пытались получше узнать друг друга. Я удивлялась своей смелости и в то же время понимала, что пыталась походить на одну из его героинь — речью, манерами, поведением, вот только курить так и не научилась. Попыталась, но чуть было не задохнулась. Думаю, он раскусил меня, поскольку однажды сказал с улыбкой: “Ты намного лучше, чем тебе кажется”. Мы уже встречались, вернее, я приходила к нему в гости. Он жил со старенькой матерью. Это была худая, седая женщина, всегда аккуратно причесанная и одетая так, словно она собиралась в гости. Она обычно сидела перед телевизором и ни разу со мной не заговорила. Кивала мне, приветствуя, и снова отворачивалась к телевизору. Я была уверена, что она не слышит наши разговоры, хотя, признаться, сама забывала, что в комнате есть еще кто-то, кроме нас. Бесо, так звали моего мужа, видно, было неловко предложить мне пройти в другую комнату, поэтому он лишь с улыбкой вежливо кивал мне. А меня уже ничто не могло остановить, я понимала, что лучшего слушателя мне не найти, он именно тот, кому я должна поведать о чем думаю, что из прочитанного мне понравилось. Более того, я читала наизусть целые пассажи из его книг. Он слушал, опустив голову, вообще, он очень мало говорил, а может, это так казалось в сравнении со мной. Однажды мы гуляли по улице, присели на невысокую ограду перед Анчисхати1?
— Войдем в церковь! — предложила я. Мы вошли, зажгли свечи. — Задумайте что-нибудь, — сказала я.
Сама тоже задумала. И вот исполнилось мое желание. Через несколько дней, когда мы, как обычно, беседовали в гостиной, он неожиданно склонился ко мне, положил свою ладонь на мою и спросил:
— Если я попрошу вас выйти за меня замуж, вы согласитесь? — Вот когда я проглотила язык. Молча уставилась на него. — Что с вами? — забеспокоился он. Я по-прежнему молчала. А он повернулся к матери и сказал: — Мама, вот моя будущая жена.
Мать даже не изменилась в лице. Только чуть погодя в отблеске включенного телевизора я заметила, как сверкнули слезы на ее глазах. А на другой день он рассказал мне о роковой операции. Мы вместе покупали обручальные кольца. Он рассказывал об этом так спокойно, что я подумала с горечью, а не наказывает ли он меня за дерзость? Вообще Всевышний словно насмехается надо мной: исполняет все мои желания, но весьма странным, невообразимым образом. Мы покупали кольца, а я ничего о нем не знала, кроме, разумеется, его книг. А не знала потому, что не хотела знать, пропускала мимо ушей рассказы о его (разумеется, до операции) любовных похождениях, которые мои друзья и знакомые безуспешно старались донести до меня. Со мной он должен был начать новую жизнь, так я задумала. Так и случилось…
Все свободное время я бродила по окрестностям. Обошла все леса, поля и даже деревни. Бродила одна, не любила прогулки в чьем-то обществе. А муж предпочитал сидеть дома за машинкой. Да, и еще он часами мог слушать музыку, особенно любил произведения немецких романтиков. “Не броди одна, — предостерегали меня местные жители, — ты не представляешь, сколько мерзавцев, сколько сексуально озабоченных туберкулезников2 шатается по округе, не ровен час, можешь напороться на беду”.
1 Анчисхати — церковь VI века в Тбилиси. Примеч. перев.
2 В окрестностях Абастумани находился туберкулезный диспансер. Примеч. перев.
Не на беду, но на чудо я точно напоролось. Это была воплотившаяся в человеческий облик огромная капля неба. Тогда я впервые почувствовала, что такое небо, словно увидела его впервые. Я вообще не сразу поняла, что он инопланетянин, хотя бы потому, что он ничем не отличался от нас. Это не был инопланетянин из фантастических фильмов — уродливое существо, качающееся как водяное растение и с трудом удерживающее на тонкой шее голову, похожую на тыкву. О том, что случилось позже между нами, я уже повторять не буду, но скажу, что я впервые почувствовала, какое это счастье быть женщиной! Я ведь до этого ни с кем не имела нормальных половых отношений. Самым омерзительным был тот первый поспешный акт в ванной комнате, который оставил во мне лишь ощущение тошнотворной влажности и омерзительного холода. Потом я сидела на краю ванны, почему-то страшно уставшая, отрешенная и даже удивленная. В то же время я чувствовала полное безразличие не только к тому, что случилось со мной, но вообще ко всему на свете. Я заперла на задвижку дверь, отпустила горячую воду, нашла шампунь, вспенила воду, разделась, опустилась в мыльное облако и закрыла глаза. Видимо, я уснула. Разбудил меня настойчивый стук в дверь. Я оделась и вышла.
— Ты что, купалась? — обступили меня подруги. — С ума сошла?!
— Да, сошла, — ответила я, — дайте выпить…
…Я уже несколько раз встречалась с пришельцем, разумеется, я не бежала на свидание, как мадам Бовари, позабыв обо всем на свете. Но не встречаться с ним я тоже не могла. И главное, я не могла ни с кем поделиться своей сенсационной тайной, значимость которой, вернее, ее грандиозность я осознала, правда, не сразу.
Мы оба усвоили самый ясный, живой язык жестов — язык немых. После этого грандиозная тайна вмиг стала ничтожной и превратилась в мою личную тайну, словно Всевышний согласился со мной — то, что я думала о космосе и его обитателях, — правда. Я еще раз убедилась в том, что человек, подобно космосу, являет собой безграничный мир. Стало быть, обитающее в разных точках космоса единственное разумное существо — это человек, такой же, как мы…
Была ранняя осень. Я уже говорила, что в свободное время любила побродить по окрестностям. О чем только я не думала в это время! Почему-то вспомнилась и уже не покидала меня строчка из какого-то стихотворения: “Все нежностью кроткой дышит вокруг”. Я все повторяла и повторяла эту строчку вслух. Я шла опьяненная необъяснимой, немыслимой радостью от новости, ради подтверждения которой сегодня утром ходила в поликлинику. То, что подтвердил врач, казалось, должно было ошеломить меня, озадачить, но, как ни странно, все происходило наоборот: все мое существо было заполнено сверкающими, ослепительными шарами радости, оно превратилось в арену фейерверка, в часть неба, ее новую территорию, если, конечно, вообразить, что небо можно увеличить.
Я ускорила шаг, думая поделиться радостью с мужем, других бизких людей у меня не было, с женщинами-коллегами я не дружила, но тут же остановила себя: “Ты что, спятила? Не смей этого делать”. И в самом деле, именно с мужем нельзя было делиться этой радостью. Подойдя к дому, я увидела незнакомых людей, среди них были и солдаты. Явно что-то случилось. Почему-то сразу подумала о могиле возле пещеры. И тут я увидела лесника.
— Карло! — позвала я. — Иди сюда!
Он подошел неохотно, озираясь по сторонам, словно не хотел, чтоб нас видели вместе.
— Что случилось? — спросила я. — Кто эти люди? Что ищут?
— Нашли, — сказал он тихо.
— Кого?
— Не кого, а что! Геологи нашли в ущелье.
— В ущелье? Что они могли там найти?
— Что-то, не знаю, что. Извините, но я со страху чуть не обмочился.
Я вздохнула с облегчением.
— Не бойся, ты же мужчина!
— Я надеюсь на вас, — сказал Карло и почему-то оглянулся.
— Не бойся. Я ведь обещала — буду молчать, как рыба.
— Военных понаехало — целая армия. Машины идут одна за другой.
— Не бойся, — повторила я.
Муж, как всегда, сидел за машинкой. Когда я вошла, он даже не поднял головы. Я повесила куртку в прихожей, сняла кроссовки и бросила их там же, перед гардеробом. В носках подошла к нему, погладила по голове, поинтересовалась, как дела. Он не ответил.
— Как хорошо на улице!
Он кивнул. Ему было безразлично, что происходит вне дома.
— Знаешь, сколько там народу? Даже солдаты.
— Знаю. — Он перестал стучать, потер руки. — Устал… Мне звонили, предложили пройтись по лесу, им нужны люди.
— И что же ты сидишь? Нет ничего лучше прогулки по лесу. Там такая красота. На твоем месте я бы взяла ружье и пошла. Помнишь, у Бодлера “Взял ружье и время пошел убивать”.
Он улыбнулся.
— Для чего мне ружье?
— Не знаю, но ведь оно висит на стене?
— Это ружье отца.
— Понятно, это ружье твоего отца. Что это меняет? Что, оно не выстрелит? Тогда почему ты каждый раз чистишь его до блеска? И все же, кого там ищут, не знаешь?
— Что-то нашли в ущелье…
— Что?
— Что-то… Кажется, какой-то летательный аппарат. Не верю, фантастика какая-то!
И случилось странное — я обиделась и, представьте, сильно обиделась, хотя по сей день не могу понять, что там было обидного, может, то, что счастье, которым наполнено было все мое существо, он назвал фантастикой. И потому, хоть и не собиралась признаваться ему, я вдруг выпалила:
— Знаешь, я беременна!
Он вздрогнул и пристально посмотрел на меня. Долго не отводил взгляд.
Я поняла, что ни при каких обстоятельствах не должна была говорить ему об этом, но было уже поздно.
Он молча отвернулся к машинке и стал печатать…
На другой день, когда я вернулась с работы и открыла дверь, меня поразила какая-то непривычная тишина, помню, я даже подумала: “Какая странная тишина!”. Он обеими руками крепко прижимал к груди ствол ружья, приставленный к подбородку, придерживая курок мизинцем голой ноги.
Я закрыла лицо руками и долго стояла так. Потом вышла на балкон, взяла канистру с керосином, облила всю комнату, вылив весь керосин до последней капли. Достала из шкафа привезенный из Тбилиси кубинский ром. Села в кресло. Запрокинула бутылку. Словно огонь проглотила. Встала. Вышла в кухню за спичками. Вернулась в кресло. Снова глотнула из бутылки. В этот раз мне было даже приятно. Я чиркнула спичкой. Недолго смотрела на огонек, как на жука на острие иглы, потом бросила спичку и снова глотнула из бутылки. И запела. Неожиданно для самой себя. Песню моего детства “Я маленькая девочка…” Пела и пила, а из глаз ручьем текли слезы. Я задыхалась. Кашляла. Глаза горели. А я все пела…
Открыла глаза в палате. Первый, кого увидела, был молодой лысый мужчина в белом халате, наброшенном на плечи. Я с большим трудом спросила, какое сегодня число. Губы у меня распухли, в горле пересохло. Молодой человек почему-то улыбнулся и сказал, что я должна интересоваться не числом, а месяцем. Я потеряла сознание. Прежде чем снова открыть глаза, я увидела сон. Я была в Абастуманском лесу. Рядом, положив голову мне на колени, дремал волк. “Где твой друг?” —спросила я, погладив его по загривку. “Неужели не видишь?” — отозвался он. “Нет”, — ответила я. Чувствовала, что он тут, рядом со мной, возможно, даже во мне. И потому плакала. Так, плача, я проснулась, а может быть, ожила, не знаю, как говорят в таком случае. И снова увидела лысого мужчину. Он пристально смотрел на меня. На другой день в палату принесли магнитофон, и я целый час слушала бред, который я, оказывается, несла во сне, или как там еще называлось мое состояние, я непрерывно говорила и подробно рассказывала о пришельце из космоса.
— Слышите? — спросил меня лысый. Я кивнула в знак согласия. — Это ваш голос. Узнаете?
Я снова кивнула. Он не скрыл от меня, что является майором госбезопасности. На протяжении пяти месяцев он не отходил от моей кровати, дожидаясь, когда я проснусь, или оживу. И конечно, записывал все, что я говорила. Я говорила спокойно и отчетливо, словно знала, что все сказанное мною записывается. Причем я повторяла свой рассказ почти без изменений.
— Вот так, — сказал майор, — вы постоянно повторяете одно и то же.
Я не сразу ответила:
— Я рассказываю все мужу, — и добавила, — я никогда ничего от него не скрывала.
— Ваш муж мертв, — сказал майор.
Неожиданно для себя я заплакала. Слезы полились сами собой, потекли по шее, обжигая кожу.
— Знаю, — ответила я тихо.
Я все помнила как наяву. Удивляло одно, как я спаслась, как попала сюда, в больницу, кто помог мне, ведь я не ждала ничьей помощи. Совершенно не была готова начать новую жизнь. Слушая себя, я в первую очередь удивлялась своему спокойствию и странной, педантичной точности текста, который я в самом деле повторяла без изменений, как магнитофонную запись.
Майор встал, бумажным носовым платком вытер мне слезы, и тогда я почувствовала, что не могу даже пошевелить рукой. Догадалась, что спеленута, как мумия.
— Все, что рассказывали, это правда? — спросил майор с доброй улыбкой.
Я кивнула.
— Можете и сейчас рассказать?
Прошло много времени, прежде чем я ответила:
— Нет.
— Почему?
— Устала.
Он поднялся и приказал кому-то, стоящему у него за спиной:
— Присмотрите за ней.
На другой день я буквально слово в слово повторила свой рассказ. Так, как было записано на магнитофоне. Майор какое-то время сидел молча, потом сказал:
— Признайтесь, вы ведь выдумали эту сказку?
— Сказку?
Если мой рассказ приняли за сказку, то почему он сидел возле моей кровати на протяжении нескольких месяцев и, вообще, почему за мной так тщательно ухаживали, почему так долго поддерживали во мне жизнь, ведь я, судя по всему, пережила клиническую смерть!
Он словно догадался, о чем я думаю, улыбнулся. Он странно улыбался — чуть растягивая губы. Оглянулся и словно про себя проговорил:
— Вы понимаете значительность того, о чем рассказываете?
Потом достал из портфеля, лежащего на коленях, какую-то бумагу, долго смотрел на нее, было заметно, он не читал, а раздумывал над чем-то, потом произнес :
— Физик…
— Да, я физик, астроном. И понимаю, что говорю.
— Тем более! — сказал он.
В тот день мы больше не разговаривали. На другое утро я опять увидела его возле своей кровати.
— Конечно же, — сказала я, — кое-что, нет, не кое-что, а многое я придумала. Но главное, мы в самом деле встречались.
— И вы…
— Да, он был инопланетянин!
— И почему же…
— Я тотчас не сообщила об этом?
Наша беседа стала походить на какую-то игру — я должна была догадаться, что он хотел спросить! Пока что я хорошо справлялась с этой игрой.
— Не сообщила сразу, потому что…
Я остановилась, словно передала ему свою роль, и он не замедлил с ответом:
— Влюбились, да?
Он не улыбался. Лицо напряженное, у виска поблескивала капелька пота.
— Откуда вы знаете?
— Да потому что вы беременны! — бросил он резко.
И только тут я вспомнила, что беременна.
— У меня есть муж, — не сдавалась я.
— Был, — ответил он спокойно.
Видно, ему все было известно, даже о моем муже.
— Я ничего не скрыла. Все, что вы знаете, правда. Так и было. Ничего не могу больше добавить. А теперь, если можно, оставьте меня в покое, я очень слаба…
Он встал и вышел. В ту ночь у меня преждевременно начались схватки. Возможно, они и не были преждевременными, просто я так думала. Я ведь не знала, сколько времени лежу тут, сколько прошло времени с тех пор, как… Тут я прерывала свои мысли, я в самом деле была не в силах вспомнить тот кошмар. Почувствовав боль в животе, я даже обрадовалась, что смогу на какое-то время избежать встречи с мучительно вежливым следователем.
Странно было то, что с ребенком меня словно ничего не связывало. За исключением той боли, которая осколком шершавой глыбы вышла из моего тела. Нет, это я так представляла себе, выдумала боль, на самом деле ребенок появился на свет при помощи кесарева сечения. Когда я вышла из наркоза, мне, конечно, принесли его, но я даже не взглянула, только услышала: “Девочка, девочка!”. Я не хотела видеть ребенка, не подпускала его к себе. Из разбухших сосков текло молоко, меня мучила боль, пришлось прибегнуть к операции. Я знала, что родила — и все, если поверите, никаких чувств к ребенку не испытывала. “Как так можно? Где это видано? — возмущались врачи, — Это же ваш ребенок”. Стало быть, ребенка я родила, но матерью не стала.
Вскоре мне разрешили вставать, выходить в коридор. На моем этаже все палаты пустовали. Потом пришел новый следователь, с букетом, который он держал в руке, как стрелочник — флажок. Какие-то странные это были цветы, казенные, у таких цветов нет названия, лишь номера. Новый следователь тоже был в гражданской одежде, только, видимо, не нашел обычный галстук и надел форменный, цвета хаки, который обычно застегивается на пуговицу.
— Вам лучше? — поинтересовался он.
— Спасибо.
— О, извините! — Он неловко всучил мне цветы. — Поздравляю с рождением дочери.
Я поблагодарила. Положила цветы на подоконник. Вошла медсестра, поставила цветы в вазу и вышла, осторожно притворив за собой дверь. Я знала наперед, какие вопросы мне будут задавать. Ничего нового он не спрашивал, только в отличие от первого следователя обвинил меня в измене родине. Мне стало смешно.
— Если это измена, то, может быть, обвините меня в измене не родине, а планете?
Этот следователь тоже принес магнитофон, и я снова услышала свой рассказ, вернее, бред. Так повторялось несколько дней. Но однажды утром он объявил, что завтра меня переведут в клинику.
— А разве я не в клинике? — удивилась я.
— В психиатрическую, — ответил он спокойно и добавил: — Что не ждали?
— Сказать правду?
— Разумеется. Для этого я и нахожусь здесь!
— Я думала, меня будут бить.
— Ну что вы, как можно! — удивился он и, кажется, даже обиделся.
— Почему меня переводят в психиатрическую, я что, сошла с ума?
— Разве то, что вы говорите, — он показал глазами на магнитофон, — и то, что вы натворили…
— Боже мой! — вздохнула я.
— Да-да! — продолжал он, — разве это можно признать нормальным?!
— Вам ли знать, что нормально, а что нет! — неожиданно для самой себя разозлилась я. — Что вы знаете? — я перешла на крик.
Он и бровью не повел, снова очень спокойно ответил:
— Вот специалисты и разберутся во всем.
— И в измене родине тоже? — Только сейчас, при упоминании о психиатрической клинике, я осознала, какая страшная беда приключилась со мной.
— И в этом тоже! — сказал он, встал, взял со спинки стула белый халат. В отличие от первого следователя, он вошел в палату, держа халат в руке и волоча его по полу.
Вскоре меня и в самом деле перевели в психиатрическую клинику.
5
В тот день ты как обычно встал рано, хотя было воскресенье, и можно было позволить себе понежиться в постели. В гостиной, дверь в которую была приоткрыта, домработница, дважды в неделю убирающая квартиру, включила пылесос. Двухэтажный дом, в котором ты жил, построил еще твой дед. Дом стоял в глубине небольшого двора, обнесенного оградой. Накануне бывший пациент принес тебе пригласительный билет. Как дорогого гостя посольство одной из аккредитованных в Грузии стран приглашало тебя на свой национальный праздник — в семь часов вечера в летнем саду филармонии. Особого желания идти на этот праздник у тебя не было, но было неловко перед бывшим пациентом, по милости которого ты и стал “дорогим гостем”. Ты брился электробритвой перед окном и наблюдал за воробьем, который сидел за стеклом и постукивал клювом по жести. Тебе так хотелось, чтоб птица узнала, что ты жалеешь ее, и в то же время ты удивлялся, откуда в тебе родилась эта жалость к крохотному свободному существу. Нет, не только птица, но и все вокруг тебя, более того, твоя вчерашняя или будущая жизнь достойны сожаления, возможно, потому, что ты неожиданно осознал, что не многое на этом свете так огорчает и мучает, как переживания по поводу самого себя и собственной жизни. Ты думаешь: время идет и волочит меня, как раненого солдата, но не в сторону лазарета, время даже не знает о его существовании. Есть только один адрес… Ни стук в дверь, ни неожиданный телефонный звонок не пугали тебя, ты вообще не испытывал страха перед неожиданностью, поскольку уже знал, что все, что бы ни случилось, не будет для тебя неожиданным. За исключением разве что слов! Только слов следует опасаться — они могут быть неожиданными и безжалостными!
…Ты уже бывал на таких торжествах, тебя приглашали как главного врача известной клиники, особенно почитаемой иностранцами. И не без основания. Чаще всего приглашало посольство Швейцарии, может, потому, что ты десять лет работал в этой стране. На званом вечере собирается много народу. Бывать на таких мероприятиях, как говорят сегодня, престижно, ведь там обычно собирается местная элита, так называемые “известные лица”. Большинство приглашенных — родственники и знакомые работающих в посольстве грузин. Даже пригласительный билет на такой званый ужин котируется очень высоко. Однажды в гостях у какого-то знакомого ты к своему удивлению увидел такой билет в рамке на стене! И вообще, чем больше престижных атрибутов у человека, будь то должность, квартира, дача, машина или любовница, тем большим уважением он пользуется. Особенно на телевидении.
Десять лет, прожитых в подлинно свободной стране, научили тебя беспрекословно подчиняться законам, если хочешь жить свободно. Это на первый взгляд абсурдное условие, способное даже вызвать улыбку, если не учитывать тот факт, что общественно-политические законы редко поддаются логике, но, представьте себе, выглядят убедительными. Эти мысли ты поведал утром своему дневнику и, прежде чем закрыть его, машинально перелистал и остановился на одной старой записи, столь странной, будто это писал не ты, а кто-то другой: по желтой, бескрайней, изнывающей от жары пустыне шагает верблюд, позванивая колокольчиками. За ним следуют жители планеты — петитом набранное человечество! Масса малюсеньких человечков облачной тенью следует за верблюдом… И вот в один из дней оголодавшие люди убивают и съедают его. А ведь только он мог вывести их из пустыни, только он знал дорогу к оазису… Странно… Что заставило меня написать это? — подумал ты. — Как это не похоже на меня. Что означал этот верблюд? А пустыня? Оазис? Неужели я тоже съел мясо того верблюда? — Ты посмотрел на дату написания — 2001 год! Начало нового тысячелетия! Ты все еще живешь в Швейцарии, но тебя так тянет на родину! Неужели ностальгией было вызвано столь странное видение всеобщей катастрофы?..
Ты побрился. Пошел в кабинет. На письменном столе лежал раскрытый дневник. Как раз на странице с рассказом о верблюде.
— Господин Зигмунд! — обратился ты к фотографии Фрейда, которую когда-то отец повесил на самое почетное место (интересно, о чем тогда думал отец?) — Господин ученый! К вам обращается грузинский коллега, который на сбереженные в Швейцарии деньги поехал в Вену, как мусульманин — в Мекку, ибо в вашем учении его волновала та тайна и поэзия, которую, осмелюсь вам сказать, вы сами не сознавали, хотя и признавали существование для творца диктата непознанного. Тогда, опьяненный вашей ошеломляющей смелостью, я не заметил, что вместе с тем вы признавали возможным разгадку иррационального или же феномена тайного. Возьму на себя смелость сказать: не может каждое движение души человека поддаваться разгадке, объяснению, тем более объяснению психиатра. Как только мы допустим это, человек, как тайна, исчезнет. Спустя время я понял, что ваше, мэтр, утверждение напоминало скорее красноречие юриста, нежели обоснованное рассуждение ученого (хотя бы даже врача) и почему-то именно тогда появилась у меня кощунственная мысль (простите, если можете) , что для большей убедительности вам не хватало способности сопереживать тайне. Знаю, за подобные еретические мысли я заслуживаю сожжения в Вене перед вашей клиникой на глазах сотни туристов-психиатров, но что поделаешь, я все-таки повторю: увы, далеко не все поддается объяснению — “есть многое на свете, друг Горацио…” и разве так уж необходимо давать всему объяснение? Допустим, объяснили. И что? Что мы будем делать? Убивать верблюда, который ведет нас к оазису?..
Это был стон человека, оказавшегося лицом к лицу с новой эпохой, подавленного старыми проблемами и сомнениями, на пороге 2001 года, нового года нового века нового тысячелетия…
…Она стояла возле длинного стола, уставленного бутылками и тарелками с бутербродами. В одной руке держала пустой бокал, а двумя пальцами другой придерживала прядь волос на лбу, будто по-военному отдавала кому-то честь. Мне показалось, она улыбнулась мне. Может быть, мы знакомы? Я нерешительно направился в ее сторону. Нет, я не встречал ее прежде — такую не забудешь. Подойдя поближе и взглянув на нее, я понял, что она улыбалась своим мыслям, словно была в другом месте, и ее ушей не достигал стоявший вокруг гомон.
— Здравствуйте, — поздоровался я по-французски, угадав в ней иностранку.
— Что вы сказали? — Она отвлеклась от своих мыслей. — Ах, извините, здравствуйте… Мы знакомы?
— Нет, к сожалению, нет. Выпьете чего-нибудь? — я глазами указал на бокал, который она все еще держала в руке.
— Нет. — Она протянула мне пустой бокал. — Спасибо. — И ушла.
На ней было длинное платье без рукавов с глубоким вырезом на спине. Высокая, стройная, она шла легкой походкой, слегка покачиваясь, как парус. Остановилась возле какого-то мужчины, заговорила с ним. Посла, который только что завершил свою длинную, утомительную речь и потому, счастливый, улыбался, окружили женщины. В белом костюме с красным кричащим галстуком он был похож на белокожего негра, если можно вообще такое представить. Я искал среди приглашенных своего бывшего пациента, приславшего мне пригласительный билет, но неожиданно снова столкнулся с ней.
— А я искала вас, — обратилась она ко мне. — Я Анна-Мария. Извините, я так неожиданно покинула вас.
— Ну что вы… — растерялся я. — Очень приятно, Анна-Мария. — Я тоже представился.
— А теперь, извините еще раз, я пойду, не могу оставить гостей без внимания. — Она протянула мне руку, которую я жадно схватил обеими руками. Она, улыбаясь, высвободила руку и отошла.
Почему-то в ту же секунду я подумал, что не должен был приходить, не должен был. Подошел к столу, взял бокал с вином, выпил залпом. Один бокал, другой, третий… Я не должен был приходить сюда, — эта мысль не покидала меня. Мне стало жарко. Я слегка опьянел. Давно не пил, отвык, видимо. А вдруг страшный недуг, в плену которого я находился несколько месяцев, вновь напомнил о себе… А вдруг… Я сел. Постепенно успокоился. Встал, снова подошел к столу, взял бокал, но пил уже медленно, маленькими глотками. Теперь я был совершенно спокоен. Среди гостей я не встретил ни одного знакомого и решил уйти. “Нервы, береги свои нервы,
болван”, — ругал я себя.
Прошел месяц. Я даже позабыл о торжестве в посольстве — было много дел и в клинике, и в институте, где за последнее время прошло несколько странных, на мой взгляд, конкурсов, один из которых — подбор ученых по возрастному цензу. Обо мне почему-то речь не шла, хотя несколько довольно известных научных работников, перешагнувших пятидесятилетний рубеж, были вынуждены покинуть институт. Признаться, для себя я уже решил уйти из института, потому что как директор оказался с головой погружен в дела, которые никогда меня не интересовали, и чем раньше я уйду, тем лучше. Но вот в “Субботнем шоу” я увидел на экране высокопоставленного чиновника, который вещал почему-то как шеф полиции. Именно с ним предстояла мне встреча для разговора об уходе из института. Я послушал его и раздумал о встрече, понимая, что мои аргументы не будут иметь никакого значения, как обесцененные деньги. Через несколько дней на презентации одной из фирм я все-таки столкнулся с этим человеком и сказал ему о своем решении. Он слушал меня, беспрерывно улыбаясь и махая кому-то рукой, мол, подожди. “Да, да, конечно же”, — твердил он, уже убегая. Я чувствовал себя так, как чувствовал бы себя, наверное, офицер, с которого прилюдно сорвали погоны. Ни докторская степень, ни звание академика, ни опубликованные за рубежом труды сегодня не в цене, сегодня делают погоду мелькающие на экранах телевизоров фанатики с горящими глазами, заботящиеся только об одном — как бы угодить вышестоящим. Зря я все-таки завел с ним разговор.
Шло время. Я жил обычной, привычной для меня жизнью, впрочем, одно меня все-таки беспокоило — я почти перестал читать, хотя именно сегодня я нуждался в том выдуманном мире, который всегда казался мне гораздо человечнее действительности. Говоря откровенно, жизнь только в книгах бывает одухотворенной.
Я только приготовился ко сну, как зазвонил телефон. Взглянул на часы — был час ночи.
— Алло!
— Месье Леван? — спросили по-французски.
— Да. Слушаю вас.
— Вы недавно были нашим гостем…
— Не понимаю…
— В саду филармонии…
— А, да-да…
— Я первый секретарь посольства.
— Очень приятно.
— Прошу извинить за поздний звонок.
— Ничего, я не спал.
— Не могли бы вы приехать в посольство?
— В посольство? В такой час?
— Прошу прощения, я звоню вам как врачу. Можно заехать за вами через полчаса?
— У меня есть машина, я сам приеду.
— Тогда я буду ждать вас. Спасибо…
Мне казалось, я все забыл. Ничего подобного! Та встреча затаилась в самом дальнем уголке сердца и ждала своего часа. Вдруг ожило и чувство тревоги, которое родилось во мне при первой встрече с Анной-Марией и заставило сожалеть о посещении званого ужина. Не знаю, почему я так подумал тогда и думаю сейчас, когда мчусь на машине в посольство. Что пугало меня? Все всплыло с такой ясностью, словно встреча происходила не два месяца, а два часа назад.
У ворот посольства меня ждал высокий мужчина в пиджаке, хотя было довольно прохладно. Я остановил машину:
— Господин Леван?
— Да.
— Здравствуйте. Это я звонил вам.
— Машину здесь оставить?
— Да. Полицейский присмотрит. Я провожу вас.
Мы вошли в подъезд, поднялись на второй этаж, прошли наполовину затемненный длинный коридор. Мужчина открыл дверь в последнюю комнату и пригласил следовать за ним. В комнате никого не было. Мужчина осторожно постучался в дверь другой комнаты, не дожидаясь ответа пропустил меня вперед и вошел следом. Я тотчас встретился со взглядом Анны-Марии. Она сидела на кровати, прислонившись к подушкам, укрыв ноги пледом. В кресле возле кровати сидел посол. Какая-то женщина суетилась возле тумбочки.
Посол встал.
— Извините за беспокойство. Спасибо, что приехали. — Я не смотрел в сторону Анны-Марии, хотя чувствовал на себе ее взгляд. — Садитесь, пожалуйста. — Посол указал на кресло, в котором он сидел минуту назад. — Мы оставим вас одних. Еще раз благодарю, что приехали.
Все трое вышли из комнаты. Какое-то время мы с Анной-Марией молча смотрели друг на друга. Наконец Анна-Мария улыбнулась.
— Узнали?
— Разумеется, узнал!
— Здравствуйте! — она протянула руку.
Я словно коснулся крохотного трепетного существа. Придвинул кресло поближе к кровати. Тщетно пытался унять неожиданное волнение. Проверил у Анны-Марии пульс — у нее была страшная тахикардия.
— Пичкают меня валокордином, — сказала она с улыбкой. — А на меня вообще никакие лекарства не действуют. Напрасно побеспокоили вас. Обычная психопатия. Кто позвонил вам? Как они узнали ваш номер? Сказали, придет врач, я и подумать не могла, что этим врачом окажетесь вы. Почему они решили, что мне нужен психиатр? Хотя что тут странного, — она кивнула на перебинтованную руку. — Иначе они не могли поступить. Лулу быстро остановила кровь, она просто волшебница. — Наверное, Анна-Мария имела в виду женщину, хлопотавшую в комнате. — А знаете, я впервые встречаюсь с психиатром как пациентка. И раз уж вас побеспокоили, раз вы приехали, я готова быть прилежной пациенткой. Спрашивайте.
Я улыбнулся.
— Признаться, не знаю, что я должен спрашивать.
— Мне это даже нравится. Вопросов я, признаться, побаиваюсь. Я чувствую легкую слабость, вот и все. Ничего более.
— Давайте померяем давление, Анна-Мария.
— Запомнили, как меня зовут? — она смотрела куда-то в сторону: — Я тоже помню, вы Леван, верно?
— Спасибо, что не забыли.
— Нет, не надо мерить, у меня всегда стабильное давление. — Она закрыла глаза.
— Вам хочется спать?
— Нет-нет, не уходите! — встревожилась она.
— Хорошо, я останусь. Если бы вы не боялись вопросов, я бы спросил кое о чем.
— О чем все-таки? Почему я сделала это? — Она подняла забинтованную руку.
— Старайтесь не шевелить рукой, — посоветовал я.
— Я веду себя, как ребенок, — сказала она, словно извиняясь. — И вообще я не знаю, как в таком случае должен поступать человек. Сама себе удивляюсь. Наверное, вас интересует, не было ли у нас в роду психически нездоровых, не так ли? Нет, не было. Все здоровые, нормальные, я бы сказала, слишком здоровые и слишком нормальные люди, даже образцовые. Я облегчу вам задачу, как никак, вы мой гость, ну и что с того, что вы врач, а я пациент, это абсолютно не мешает мне быть гостеприимной хозяйкой. Я слишком взволнованна, да? — спросила она неожиданно.
— Нет, нет, продолжайте. Спасибо за помощь.
— Так вот, слушайте… Отец мой швед, дипломат, всю жизнь прожил в Париже. Мама француженка, а вот бабушка, мать моей мамы… Ни за что не угадаете… — Анна-Мария замолчала, привычным жестом двумя пальцами пригладила прядь на лбу, закрыла глаза.
— Вам лучше поспать немного, — произнес я тихо, собираясь встать с кресла.
Она открыла глаза, посмотрела на меня так, словно видит впервые.
— Извините… Я говорила о бабушке и словно воочию увидела ее — статную, седую, в черном платье. Она всегда держалась очень прямо. У нас бабушка
гвардеец, — шутила, бывало, мама. Ей было девяносто лет, когда она умерла. Неожиданно. За обедом. Она сложила салфетку, просунула ее в кольцо, положила рядом с тарелкой нож с вилкой… и умерла, не успев что-либо сказать. Бабушка у меня грузинка, да-да, она была вашей соотечественницей, уважаемый доктор, потомок первых эмигрантов. Звали ее Нино, как вашу святую. Уже здесь, в Грузии, я попросила мужа отвезти меня в Бодбе, где похоронена Святая Нино. Между прочим, в детстве я довольно сносно говорила по-грузински, бабушка разговаривала со мной только на родном языке, французский она знала плохо. В Бодбе я записала колокольный звон и часто слушаю его, особенно когда вспоминаю бабушку. Ни один колокольный звон не похож на другой… — Анна-Мария замолчала, потом тихо произнесла: — Устала… Простите…
— Все хорошо. На сегодня достаточно. — Анна-Мария закрыла глаза. — Постарайтесь заснуть. Спокойной ночи.
Она не ответила. Но когда я встал с кресла, тихо позвала:
— Леван…
— Слушаю вас. — Я снова сел в кресло.
Она, не открывая глаз, прошептала:
— Спасибо…
В другой комнате сидели посол, секретарь и госпожа Лулу. Когда я вошел, посол и секретарь встали.
— Присаживайтесь. — Посол указал на стул возле него. На столе стояли бутылка виски и несколько бокалов.
— Может, виски? — предложил посол. — Госпожа Лулу принесет нам кофе.
— Спасибо, с удовольствием выпил бы немного.
Посол разлил по бокалам виски, я тотчас выпил, понимая, что сейчас мне просто необходимо выпить чего-нибудь покрепче.
— Может быть, еще?
— Нет, благодарю…
— Вы прекрасно говорите по-французски. — Посол налил себе виски.
— Я десять лет работал в Швейцарии .
— О, Швейцария, Швейцария. — Посол помолчал и еще раз повторил: — Швейцария…
Мы явно избегали говорить о главном. Во всяком случае, я не знал, что сказать. Я невольно, как врач, стал свидетелем того, о чем с посторонним одинаково избегают говорить во всех семьях. Лулу принесла кофе. Выпив, я поблагодарил и наконец прервал неловкое молчание.
— У нее раньше были попытки? — Я потянулся к пачке сигарет, лежащей перед послом. — Можно?
— Конечно. — Он протянул мне пачку и поднес зажигалку. Секретарь и Лулу не сводили глаз с посла, который медлил с ответом, наконец ответил вопросом на вопрос: — Вы имеете в виду попытку суицида?
— К сожалению, никак иначе я не могу это назвать.
— Мы женаты три года. Ничего подобного не было. Правда, она очень эмоциональна. Много читает, — и словно опережая мой вопрос, воскликнул: — Нет-нет, телевизор она не смотрит, удивительно, но это так. Одно могу заметить, как мы приехали сюда, она почти не выходит из дома. Здесь у нее нет друзей. Я несколько раз специально приглашал жен и дочерей представителей дипломатического корпуса. Ей не составило бы труда общаться с ними, ведь она знает несколько языков. Но ей было скучно с ними. Она шведка, но по воспитанию, более того, ментальности — француженка. Пожалуй, я ответил даже на те вопросы, которых вы мне не задавали. Если вас что-то еще интересует, спрашивайте, не стесняйтесь. Врачам даже дипломаты обязаны говорить правду. — Посол улыбнулся. — Так что… Да, еще я должен сказать вам, что детей у нас нет, хотя мы в этом не виноваты…
— Все нормально, — ответил я. — У нее здоровый и ясный разум. А семейный конфликт?..
Он не дал мне договорить.
— Нет, никаких конфликтов.
Секретарь и Лулу так улыбнулись, словно я спросил о чем-то невероятном.
— Прекрасно, — сказал я. — Я не мог не спросить. Вы же понимаете, в таких случаях это один из обязательных вопросов.
— Я женился по любви и люблю ее по-прежнему. Кроме того, я уважаю ее.
— Любовь непременно подразумевает и уважение, — сказал я и поспешил добавить: — Я не вижу никаких тревожных симптомов. Хорошо, что она не смотрит телевизор. А компьютер?..
— И с компьютером она, как говорится, не дружит.
— Прекрасно, хотя для человека, который много читает, компьютер менее опасен. В нашем случае нежелательно, чтоб она все время проводила дома. Ей всего лишь надо чаще бывать на свежем воздухе, гулять, в нашем городе есть на что посмотреть…
— Да, город ей очень нравится. Не знаю, сказала ли она вам, что ее бабушка была грузинка.
— Сказала.
— Между прочим, она понимает, когда говорят по-грузински… Может, еще виски?
— Пожалуй, я выпью, совсем немного. Спасибо.
— Вас не интересует, почему мы позвонили именно вам, несмотря на столь поздний час? — сказал посол. — Мы случайно обнаружили вашу визитку. Вот она. — Посол протянул мне мою визитку, на которой я приписал от руки — психиатр. — Она сама попросила у вас телефон?
— Нет… Признаться, не помню, давно это было, на званом ужине в саду филармонии. Но почему я приписал “психиатр”, не могу объяснить, на визитке указаны все мои координаты. Нет, не могу ничего сказать. — Мне казалось, что я почему-то оправдываюсь.
— Вы почувствовали необходимость этого? — поинтересовался посол.
— Не понимаю вас…
Он повторил свой вопрос. Теперь я конечно же понял, что он имеет в виду.
— Нет-нет… Не знаю, почему… Скорее всего, машинально.
Я лгал. Что могло происходить тогда в саду, в нашу первую встречу, что двигало мною, когда я приписывал в визитке слово психиатр?!
Посол словно читал мои мысли, спокойно продолжал свой “допрос”. Да, наш диалог уже напоминал настоящий допрос, и я, как ни странно, чувствовал себя подследственным, хотя со стороны все выглядело вполне цивильно, никто не нарушал неписаный кодекс взаимоотношений только что познакомившихся людей.
— Стало быть, вы всегда приписываете на своих визитках слово психиатр?
— Да, такая у меня привычка, — я постепенно начинал злиться, меня раздражала собственная детская беспомощность, с которой я не мог совладать, и вынужден был лгать. В то же время еще не погасло ошеломляющее ощущение, овладевшее мною минуту назад в соседней комнате, когда не я, а невесть откуда взявшееся существо, вселившееся в меня, вырвалось наружу и чуть было не поглотило лежащую перед ним женщину. “Анна-Мария!” — выло, стонало это существо и не было силы, способной обуздать его, но, к счастью, оно само отступило, как отступает убегающая волна, шурша по камушкам, и я услышал голос Анны-Марии: “Она говорила со мной только по-грузински, рассказывала грузинские сказки”, и этот голос отрезвил меня: на самом деле я виноват прежде всего перед самим собой и перед этим интеллигентным, умным и хитрым человеком, которого явно что-то интересовало, но никак не диагноз врача.
— Значит, вы считаете, что она не нуждается в лекарствах?
— Несколько дней ей можно давать “Лексотанил”.
— О, Швейцария! — воскликнул посол. Судя по всему, это лекарство было ему знакомо.
— По одной таблетке два раза в день, утром и вечером. Ничего больше, — ответил я спокойно так, будто меня не касались испытания последних минут. — И почаще бывать на свежем воздухе.
— Извините нас, — сказал посол. — Мы нарушили ваш сон. — Он встал. — Уверен, нет необходимости напоминать вам… — Он посмотрел на меня с улыбкой.
Я догадался, что он хотел сказать.
— Не беспокойтесь… Я врач. Будьте уверены…
Посол прервал меня:
— Спасибо, — и протянул руку.
Секретарь проводил до машины.
— Можно будет позвонить вам при необходимости?
— Разумеется! Я и сам позвоню.
— Что касается гонорара…
— Об этом не может быть и речи.
Приехав к себе, я, не снимая пальто, сел на ступеньку перед дверью и долго сидел так, охваченный странным волнением.
На другой день позвонил в посольство. Мне ответила женщина, наверное, госпожа Лулу.
— Я могу поговорить с Анной-Марией?
— Представьтесь, пожалуйста.
Я назвал себя.
— Доктор, — произнесла она сухо, — Анна-Мария спит.
— Как она себя чувствует?
— Лучше. Спасибо.
— Передайте, пожалуйста, что я звонил.
— Непременно передам. Всего доброго.
Прошло три дня. Я в каком-то дурмане машинально исполнял свои обязанности в клинике и в институте, в разговоре с кем-то слышал свой собственный голос издалека, словно кто-то другой повторял мои слова, как порой происходит в телефонной трубке.
— Слушай, тебе нужна женщина, друг мой! — сказал мне коллега, когда мы после работы зашли в нашу хинкальную. — Чем тебе не приглянулись наши
девчонки — Мзия, Виола, Альбина… звони любой, ни одна тебе не откажет.
— Отстань, — отмахнулся я. — Не хочу слышать ни о какой женщине! — Не мог же я признаться, что отныне для меня существует одна-единственная женщина — Анна-Мария!
Я долго не решался, но все-таки позвонил в посольство. Трубку взял мужчина. Узнав, кто я, он почему-то обрадовался:
— А мы знакомы! Я секретарь посольства, помните меня? Не поверите, но я как раз собирался позвонить вам по просьбе посла. Мы хотели предложить вам, если, разумеется, у вас найдется время…
— Слушаю вас, — сдерживая волнение, произнес я.
— Удивительно, но телепатия в самом деле существует: я собираюсь вам звонить, и тут звоните вы сами. — Секретарь то ли в самом деле был удивлен таким совпадением, то ли старался оттянуть время.
— Такое часто случается, — сказал я. — Довольно часто.
— Возможно, но со мной такое происходит впервые. — Тут он, вероятно, вспомнил, что он лицо официальное и вежливо поинтересовался: — Как поживаете, доктор?
— Спасибо. Хорошо.
— В ту ночь мы побеспокоили вас. Еще раз приносим свои извинения.
— Ничего, я ведь врач.
— Вот я и собирался звонить вам как врачу.
— Слушаю вас.
— Если в воскресенье, то есть послезавтра, у вас не запланированы какие-нибудь встречи или же…
Я прервал его:
— Вы говорили о воскресенье.
— Да-да. — Он был явно обескуражен тем, что его прервали. — Я хотел спросить, сможете ли вы приехать к Анне-Марии? Мы бы хотели, если, конечно, вы не против, чтоб Анна-Мария вышла на прогулку в вашем сопровождении. Все равно, куда вы пойдете, лишь бы она была на свежем воздухе, как вы прописали. Это будет ее первый выход после болезни.
Я не мог вымолвить ни слова. До меня донесся встревоженный голос секретаря:
— Алло! Алло!
— Да… — с трудом произнес я.
— Думал, телефон отключился.
— Да, конечно, я приеду.
— Отлично! — воскликнул он. — В двенадцать. Сможете?
— Да, в двенадцать я буду.
— Спасибо. До свидания!
Я был на седьмом небе от счастья, я ожидал всего, но не такого предложения, такого божественного подарка судьбы!
6
Московская клиника отличалась от тбилисской только чистотой и тем, что здесь нас возили на допрос по ночам. Я так и не определила, как называлось то учреждение, где нас заводили в разные комнаты и где нас встречали разные следователи. Но комнаты были похожи одна на другую, как две капли воды: портрет Дзержинского на стене, графин с водой, стакан, цветок в горшке на подоконнике зарешеченного окна, полотенце на двери. Я уже в который раз повторяла одно и то же, но теперь уже прибегали к помощи переводчика, потому что я солгала, что плохо говорю по-русски. Переводчиком ко мне приставили тбилисского армянина. Он был в сером костюме и серых скрипучих туфлях. В промежутках между допросами, в короткие минуты отдыха, он восторженно говорил о городе, в котором жил, разумеется, говорил по-русски. Моя история в его переводе несколько раз записывалась на магнитофонную пленку, потом ее сравнивали.
Однажды, до того как меня перевели в Москву, меня подняли на рассвете, посадили в вертолет и привезли в Абастумани. Мы поднялись к пещере, где нас ждали военные. По всей видимости, пещеру обнаружили недавно. Мне велели еще раз рассказать свою историю. Я рассказала, ничего не скрывая, и о могиле тоже, не называя, конечно, лесника. Сказала, что нашла пришельца мертвым и похоронила. Перерыли все вокруг, но могилу так и не нашли, видно, лесник успел позаботиться о своей безопасности, надо же, не поверил в мое молчание. Меня завели в пещеру.
— Вы здесь трахались? — ухмыльнулся один из кагэбистов.
— Да, — ответила я спокойно.
— Валико! — осадил его другой.
— Врет, сочиняет! — разозлился Валико.
— Не врет, она сумасшедшая, — успокоил его друг. — А сумасшедшие потому и сумасшедшие, что врать не умеют.
— Я не сумасшедшая! — возмутилась я.
— Вот и хорошо, — ответил он. — Отлично!
Десять лет я провела в московской психиатрической клинике. Что это такое, всем известно. Ничего нового я не добавлю. Расскажу только об одной романтической истории, приключившейся там со мной, хотя правильнее было бы сказать, что я была только активным свидетелем истории, закончившейся, как и следовало ожидать, весьма банально.
Женщины и мужчины в клинике жили конечно же в разных корпусах, но довольно часто встречались. В то время в психиатрических клиниках содержались диссиденты, нормальные, вполне здравомыслящие люди. Здесь можно было встретить
талантливых, интересных людей, однако и обычного человеческого мусора хватало, в том числе переодетых кагэбистов. В клинике находился худенький паренек в очках, поэт и философ, потомок Льва Шестова. Он был постоянно простужен, сопел и сморкался в грязный, мокрый носовой платок. Диссиденты почтительно называли его Юрием Леонидовичем, уважая его как непоколебимого правдоискателя. В конце каждого месяца к нему приходили сотрудники КГБ и основательно обыскивали палату, хотя, мне кажется, они заранее знали, где искать то, за чем они пришли, — рукопись! Скорее всего, это было безмолвное соглашение между жертвой и хищником. Поговаривали, что его рукописи сотрудники КГБ выгодно продавали за рубеж, как, впрочем, кажется, и романы Солженицына и “Доктор Живаго” Пастернака. Кстати, в библиотеке клиники, существование которой в этих стенах трудно было вообразить, имелись книги, которых не отыщешь в обычной библиотеке, потому что они считались запрещенными. В этом смысле у диссидентов были “идеальные” условия для работы. Сотрудники КГБ требовали от них острых оппозиционных произведений, все это знали, но, разумеется, вслух об этом никто не говорил.
Я встречала Юрия на прогулках, и мне были по душе эти встречи. Может, из-за его благоговейного отношения ко мне. Скорее всего, именно поэтому. Не скрою, я честолюбива, что, впрочем, не считаю недостатком для женщины. Мне казалось, что, беседуя с ним, я окунаюсь в девятнадцатый век, вернее, в русскую литературу того времени, столь интересную и необычную удивительными женщинами и не менее удивительным отношением к этим женщинам. И еще я считаю, что девятнадцатый век отличался человеколюбием, чтоб не погибнуть, человечеству следовало оставаться именно в этом веке. Юрий не только ничего не смыслил в жизни, ведь только жизнью можно познать жизнь, но и с женщиной, кажется, разговаривал впервые. Он не знал многое из того, что знают все, любой простак, намеревающийся поохотиться на женщину. Не знал он и того, что усвоенными из литературы фразами он лишь обострял в женщине — в данном случае во мне — тоску по настоящим чувствам. Но именно это делало мужчину привлекательным. Мужчины ведь научились говорить красиво ради женщины, а она всегда жаждет услышать от него то сладостное, то заветное слово, которое убедит ее в том, что она любима. Я так и слышу мольбу нашей сестры из мужней постели: “Скажи! Скажи хоть одно слово, бессердечный! Женщине так необходимо услышать это слово, пусть даже глупое, как считают мужчины”.
Столь же необходим был для меня там, в клинике, разговор с Юрием, который в беседе со мной, смущаясь и краснея, смотрел не на меня, а на что-то там, в пространстве, как смотрит диктор телевидения на монитор с текстом. Он был единственным мужчиной в моей жизни, которому достаточно было, чтоб его слушали, и ничего более. Глупенький…
Мой муж, с которым я поступила так безжалостно, был циником, он смеялся и надо мной, и над собой и в результате пал жертвой собственного цинизма. В действительности еще до того, как снять ружье со стены, он почти ежедневно убивал себя. Мне вспомнился муж потому, что в один прекрасный день наш поэт и философ предложил мне выйти за него замуж! Я засмеялась: вы ведь абсолютно нормальный человек, сказала я ему, неужели вам нужна сумасшедшая жена, скажем, я соглашусь, но когда вас освободят — ведь растает когда-нибудь этот ледяной фаллос — Суслов (разумеется, вместо этого слова я сказала другое, более емкое и самое употребляемое), вам хочется попасть в другую беду? К тому же я уже была женой поэта и эта история закончилась довольно плачевно. Чтоб избавиться от того, что беспокоит тебя, мой мальчик, совсем не обязательно жениться. Потом я рассказала ему о себе, о том, почему меня поместили в эту клинику. Он не знал обо мне ничего, и я почувствовала — испугался, поверил, что я в самом деле безумна. После этого он стал избегать меня. Но самое любопытное — я тогда впервые поверила в свое безумие, поверила и успокоилась. Все встало на свои места…
— Не знаю, почему я рассказываю вам обо всем так подробно, мне кажется, важны все слова, если я пропущу что-нибудь, что вполне возможно, я не смогу донести до вас главное. Наверное, вы думаете, что я в самом деле сумасшедшая, не так ли?
— Нет, не думаю, — улыбнулся Леван.
— Разве можно столько болтать. Спасибо, что выслушали. Я отняла у вас столько времени!
— Разве не вы говорили, что мир наполнен временем?
— Вы запомнили? А ведь всем не хватает времени, потому что мы не знаем, как в самом деле измерять его. Разве часами и обычным календарем определишь время, которое я провела в клинике? Разве это были обыкновенные десять лет? Мне кажется, это должно называться не временем, а как-то иначе. Но, к сожалению, ни я, ни кто-либо другой не знает, как это называется, Как понять, как определить продолжительность смерти парящего в воздухе листочка? Для нас минута, а для него?.. Мы измеряем время на свой лад, измеряем так, как устраивает нас. Имеем ли мы на это право?.. Вам не кажется, что я несу какую-то чушь?
— Вы прекрасно говорите.
— Мой муж тоже так считал…
— Я говорю правду.
— Вам интересно слушать?
— Да!
— Удивительно! — Нуну замолчала. Закурила. Леван терпеливо ждал, когда она заговорит. — Можно попросить воды? — Я подал ей воду. — Спасибо… Я продолжу… К концу перестройки меня вернули в Тбилиси, разумеется, в ту же самую клинику. Там ничего не изменилось, те же больные, те же врачи, медсестры, санитары. И даже сторожа те же! Одним словом — все! Да что говорить?.. Однажды я открыла дверь в какую-то комнату и наткнулась на картину десятилетней давности: полоумная Белла с задранным подолом стояла, облокотившись о стол, а санитары выстроились за ней в очередь. Белла по-прежнему безмятежно жевала кукурузу, казалось, она держала в руке все тот же початок, что и десять лет назад. Я поспешно закрыла дверь, прислонилась к ней спиной. Странное, не испытанное доселе спокойствие овладело мною, спокойствие, рожденное традиционно налаженной жизнью. Я ведь говорила вам, что время не двигается, у нее совсем другие измерения. В Тбилиси было неспокойно. Город тревожно, глухо гудел. Гул этот достигал и наших стен, но, подобно волне в камушках, просачивался сквозь решето идиотизма, голода и грязи. Мама, вернее, ее любовник, — мама меняла мужей, но любовник у нее был постоянный, — привозил по воскресным дням большую плетеную корзину с продуктами, покрытую белоснежным полотенцем. Она опустошалась в мгновение ока, мне почти ничего не доставалось — было стыдно принимать участие в этом обжорстве. В отличие от московской клиники здесь у нас был единственный диссидент, вернее, бывший диссидент. В клинику он попал нормальным человеком, но вскоре превратился в полоумное существо. Он отводил меня в сторону, расстегивал ширинку и таинственно спрашивал: не желаете посмотреть — и воровато оглядывался по сторонам, как продавец краденого. Мне было смешно, а он, похихикивая, уходил, довольный своей шуткой. Был среди больных и король Лир. Может быть, его так называли, потому что он постоянно искал свою страну. “Куда вы подевали мою страну, сукины дети!” — орал он на всю клинику и искал “свою страну” под кроватью, за шкафом, в чужих сумках, а закончив поиски, разводил руками и кричал: “Есть хочу, люди, я есть хочу!”
В солнечный день я выходила во двор и долго стояла там, закрыв глаза и заложив ладони под мышки. Могла часами так стоять. Больше всего неудобств доставляло отсутствие горячей воды. Женщина не должна сходить с ума, особенно там, где такие клиники, как у нас. Вы, наверное, уже догадались, что я намеренно опускаю детали. Вам лучше меня известно, что творится в наших клиниках. Но, как говорится, человек привыкает ко всему, представьте себе, даже к собственному безумию, — он живет как сумасшедший, будучи абсолютно нормальным. Но именно такое существование дает ему силы выстоять. Выдержка и привычка — это и есть, оказывается, жизнь человека. И чем можно измерить одно или другое?
Девятое апреля, тот самый день, когда в Тбилиси жестоко разогнали мирную демонстрацию, мы переживали по-своему. Два дня напролет выли, как звери. Так и шло время для нас, людей, оставшихся вне времени. Меня, конечно, навещали родители, но каждый сам по себе. Маму обычно сопровождал любовник, седой, симпатичный мужчина. Я знала, что он инструктор по плаванию и весьма популярный в городе массажист. Родные никогда не спрашивали меня, что случилось, как я оказалась в психушке. Они верили всему, что говорили им официальные лица, они вообще слепо верили правительству и всему, что говорилось с экрана телевизора.
И вот в один прекрасный день нам завезли еду и выпивку. Обитатели клиники не то что наелись, просто обожрались. Они мычали, орали, рыдали, сидели в блевотине и все ели и пили. Как древние римляне, — подумала я. Потом как-то сразу все умолкли, и клиника погрузилась в сон, словно опьяненная опиумом. Через несколько часов нас подняли, велели надеть лучшую одежду. Можно подумать — у больных был выбор! Нас поторапливали окриками незнакомые люди. Во дворе клиники стояли две грузовые машины, крытые брезентом. Я сразу поняла, что незнакомцы — это люди из госбезопасности, я узнаю их даже по голосу. Знаете, и сегодня, случается, в совершенно неожиданных местах я слышу этот голос.
— Идиотов тоже брать? — спросил кто-то.
— Идиотов не трогай, — отозвался кто-то, — только психов.
— А ну-ка, психи, по машинам! Поторапливайтесь! Живее! Едем на прогулку! Шевелитесь, не то получите холодный душ, чтоб ожили! Быстрее, кому говорят, быстрее! — Нас затолкали в машины, а когда приехали на улицу Дзнеладзе, высадили. — Стройтесь! Быстрее! Быстрее! — кричал высокий мужчина.
В мутном сером воздухе желтели фонари, и желтый свет от них падал на наши лица. Поодаль молча стояла колонна детей с флагами. От проспекта Руставели доносился глухой гул.
— Кого вы привезли?! — крикнул кто-то, — что это за чучела!
Я узнала этот голос — он принадлежал сотруднику КГБ, а мне ведь приходилось встречаться с ними и здесь, и в Москве, у этих людей нет национальности, это особая порода, искусно выведенная, скажем, как доберман пинчер.
— Разве не вы приказали привезти сумасшедших? — отозвался один из сопровождающих.
— Мать твою! — огрызнулся начальник. — Что они могут кричать?!
Я поняла, что нас везли с целью сорвать митинг.
— Вот я и привез сумасшедших, — не сдавался сопровождающий.
— Сукины дети, только психов нам здесь не хватало! — И вдруг начальник взглянул на меня. — Вот вы знаете, что надо кричать?
— Конечно знаю, мать твою! — тут же отозвалась я.
— Вот вам и сумасшедшая! — засмеялся кто-то.
— Я спрашиваю, знаете, что кричать?! — повысил голос начальник.
— Да здравствует свобода! — крикнула я.
Больные подхватили:
— Хотим кушать! Хотим кушать! Хотим кушать!
— Да пошли вы все!.. — разозлился начальник и поспешил оставить нас.
Мы, предоставленные сами себе, стояли, поеживаясь от холода, и дышали в сжатые кулаки, чтоб как-то согреться. Весь медперсонал дневал и ночевал на митингах. К нам, запыхавшись, подбежал какой-то мужчина.
— Вы врач? — Он обратил на меня внимание то ли потому, что я была самая высокая, то ли выделил по одежде, явно отличающейся от невзрачной одежды
других. — Вы можете увезти своих пациентов? Машина ждет в начале улицы.
— Мне нужен свисток, — сострила я, почему-то сразу настроившись на шутливый лад. Но мужчина принял мои слова всерьез и подозвал милиционера:
— Отдай свой свисток этой женщине!
— Ну что вы, начальник! — забеспокоился милиционер. — Это ведь мой кусок хлеба!
— Отдай, говорю! — повысил голос начальник и убежал.
И вот я, недолго думая, посвистывая, направилась не в клинику, а к своему дому. Никто не остановил меня. Возле своего дома я встретила маму, она выгуливала собаку.
— Нуну? — удивилась мама. — Вместо ответа я засвистела. — Что ты здесь делаешь? — Я снова засвистела. — Почему ты не в клинике? — забеспокоилась она.
Не ответив, я прошла мимо. Так я обрела свободу на несколько дней раньше того, как обрела ее Грузия. Ключи от квартиры всегда были при мне. Не раздеваясь, я повалилась поперек кровати. Утром проснулась, лежа в том же положении. Пришла мама. Я уже сидела перед зеркалом, зажав в кулаке волосы, и смотрела на свое отражение. Мама распустила мои волосы и стала расчесывать их, как в детстве, при этом читала давно позабытое мною детское стихотворение. Я взяла ее за руку и, глядя в зеркало, сказала скорее самой себе, нежели маме: “А я постарела…”
В первые дни я крайне редко выходила из дома. Из клиники меня никто не разыскивал. А вскоре в огне пожара в здании госбезопасности сгорели документы и, видимо, мое “дело” тоже. Я жила одна, мама перешла жить к новому мужу, а папа — к новой жене. На первых порах мне одинаково трудно было общаться как со знакомыми, так и с не знакомыми мне людьми. Но вскоре я поняла, что здешний мир и тамошний, где я находилась, ничем не отличаются, вот только с так называемыми нормальными людьми жить гораздо сложнее. Не знаю, может быть, я просто отвыкла, все-таки десять лет жила в совершенно другом мире. Но я убедилась, и мне кажется, что это очень важно: нормальность — понятие условное. Как писал один француз: чтобы считаться нормальным человеком, надо быть откровенным проходимцем.
Хотя мама и читала лекции в университете, главной ее заботой была собака. Маленький, длинноухий, длинношерстный и страшно ревнивый песик больше всех недолюбливал меня и потому, завидев меня, беспрерывно лаял. Он не умолкал даже тогда, когда мама покрикивала на него: “Котэ, Котэ, замолчи немедленно!” Она назвала своего подопечного так, как звали ее первого мужа, моего отца. Заботился о нас с матерью ее любовник Гела, у которого, кроме нас, никого на свете не было. Он и на рынок ходил, и обеды готовил. Надо было видеть, как он хлопотал на кухне, закатав рукава и надев розовый фартук мамы. Однажды я сказала ему, что он прекрасно смотрится на кухне. Он промолчал. Он вообще был неразговорчив. Вечером, после ужина, когда мы с мамой устраивались перед телевизором каждая в своей комнате, он прощался с нами. Мама жила этажом выше, в квартире второго мужа, который редко приезжал в город из Цхнети1?
1 Дачный поселок вблизи Тбилиси.
Гела жил один. Несмотря на нашу беспомощность, скорее он нуждался в нас, нежели мы в нем. По природе своей человек семейный, своей семьи он не имел. Ну что хорошего могло ожидать человека, связавшегося с моей матерью! По просьбе мамы Гела делал массаж и мне. Руки у него были на редкость мягкие и проворные. После массажа я шла в заранее нагретую рефлекторами ванную, ложилась в ванну с теплой водой. Гела, внешне абсолютно спокойный и равнодушный, шел за мной, после того, как я приняла ванну, поливал меня водой из огромной белой кружки, смывая мыльную пену, укутывал в белое пушистое полотенце. И за все это время ни один мускул не дрогнул на его лице. “Что, твой кавалер импотент?” — спросила я однажды маму. Вместо ответа она только хихикнула. Но в конце концов он все-таки сломался. Однажды, когда я выходила из ванны, мы оказались слишком близко друг от друга, и он случайно уткнулся лицом в мою грудь. Неожиданно он обхватил губами мой сосок и, зажмурившись, стал сосать его, как леденец. И все — больше он такого себе не позволял, хотя по-прежнему после ванны поливал меня из белой кружки и укутывал в теплое, пушистое полотенце.
Отчим не покинул дачу и тогда, когда умирала мама, — сторожил дом, боясь, что им завладеют беженцы. У постели умирающей сидели мы с Гелой. Перед смертью мама соединила мои с Гелой руки, словно передавала меня ему. Теперь Гела заботится обо мне. В его жизни ничего не изменилось, кроме того, что теперь он спит с дочерью бывшей любовницы, то есть случилось то, что рано или поздно должно было случиться. Я всегда была сторонницей нормальных отношений между мужчиной и женщиной, я не имею в виду священную для меня встречу с пришельцем. По вечерам мы выгуливали нашего Котэ. Он уже не лаял на меня, собаки тоже смиряются со своей участью. А мой отец, в честь которого мама назвала своего любимца, в это время стоял на балконе, курил и махал нам рукой. По ночам Гела, как и при матери, не остается у меня, возвращается в свою квартиру в Сололаки, — одном из старых районов Тбилиси. Он поменял машину, пересел со старого “Москвича” на подержанный “Опель”. Сегодня, когда все измеряется престижностью, вернее, то, что не престижно, вообще не представляет никакого интереса, престижный массажист зарабатывает довольно прилично, к тому же Гела весьма привлекателен, и неудивительно, что женщины липнут к нему, Но Гела отличается верностью, что вкупе с его другими положительными качествами меня даже раздражает, вернее, обязывает меня. А я, как вы, наверное, уже заметили, не терплю никакого давления.
Прошло несколько лет, как я вернулась к нормальной жизни и работаю в издательстве редактором школьных учебников.
7
Ровно в двенадцать я подъехал к посольству, почти тотчас вышла Анна-Мария, без сопровождения, но я был уверен, что из всех окон за нами наблюдают. На ней было серое твидовое пальто с приподнятым воротом, поверх пальто — длинный желтый шарф. По дороге к посольству я с трудом сдерживал волнение, но стоило мне увидеть Анну-Марию, как вмиг успокоился. Я вышел из машины, пошел ей навстречу и, приставив два пальца ко лбу, по-военному приветствовал ее. Она улыбнулась:
— Здравствуйте, Леван!
Даже в обуви на низком каблуке она была чуть выше меня. Я открыл дверцу машины.
— Куда едем?
— Все равно, главное, как вы прописали мне, быть на свежем воздухе. Может, поедем на Черепашье озеро, говорят, там хорошо, наша Лулу каждое утро бегает там.
Стало быть, ей рекомендовали ехать именно туда, сделал я вывод.
Озеро почему-то показалось мне заброшенным. Вода цвета грязи была неподвижна, а поверхность ее такая гладкая, будто ее разгладили рукой. К столбу возле маленького деревянного пирса была привязана лодка без весел. На другом берегу склоны невысоких холмов блестели инеем. Холодное ноябрьское солнце прозрачной пеленой стелилось по земле. Вокруг никого, кроме нас, не было, если не считать шофера возле ресторана, менявшего колесо у “Нивы”.
— Сюда приезжают в основном по утрам, как ваша Лулу, — обратился я к Анне-Марии. — Большей частью люди состоятельные или политики, пекущиеся о своем здоровье.
Мы медленно, беседуя, шли по берегу, дважды обошли озеро.
— Посмотрите, а ведь озеро по форме напоминает черепаху, — сказала Анна-Мария с улыбкой. — Наверное, потому оно так и называется.
— Вам не холодно? — поинтересовался я,
— Немного… Но если вы не устали, пройдемся еще, я так давно не ходила пешком.
Какое-то время шли молча. Она вдруг остановилась:
— Хочу, чтоб вы знали, что я абсолютно вменяема, но психиатр мне действительно нужен, я чувствую необходимость этого, но не могу объяснить, почему. Возможно, потому, что вот и сейчас, когда смотрю на это убогое озеро, я словно вижу сон, в котором озеро блестит под сверкающем солнцем как огромное витринное стекло. По берегу гуляют люди, не похожие ни на здешних, ни на жителей той страны, откуда я приехала. Это совсем иные люди, очень близкие мне и дорогие, я чувствую это каждой клеточкой своего тела… Подобные сны, скорее, видения, то и дело возвращаются ко мне. И хотя пейзажи в них знакомы, они наделены каким-то таинственным безмолвием. Подобные видения, случается, посещают меня и средь бела дня и буквально вырывают из реальности. Тогда сердце мое сжимается от тоски по всему, что я вижу: сверкающее озеро, бездонное небо, таинственные холмы… Какая-то непостижимая сила как магнитом притягивает меня и к этому пейзажу, и к этим людям, и я так беззащитна, так беззащитна… — Ах! — неожиданно вскрикнула Анна-Мария и двумя руками ухватилась за меня. — Не отпускайте меня! — Она прижалась ко мне. Я обнял ее. Она засмеялась. — Шучу! Отпустите! — Она прибавила шагу. Я последовал за ней. Она обернулась: — Вот почему мне нужен психиатр. Кстати, никому другому о своих видениях я не рассказывала, только как-то раз, это было давно, поделилась с мужем. Как называют эту болезнь в психиатрии?
— Разве это болезнь? Во всяком случае, я не знаю, как она называется.
— А вот я знаю, — ответила Анна-Мария. — Психиатры называют ее “прекордиалис анксиета”, что на обычном языке означает смертельную тоску. Недавно от такой болезни умерла моя подруга.
— Вы не говорили мне об этом.
Я закурил.
— А вы не спрашивали. Знаете, я обратила внимание на то, что вы даже не спросили, что случилось со мной.
— Напомню, вы предупредили, что не любите, когда вам задают вопросы.
— Но вы все поняли, не так ли?
— Ничего я не понял, кроме того, что было явно.
— И что было явно?
— То, что вы не больны. Вообще-то врачу следует рассказывать все.
— Скажу вам нечто странное, только вы не обижайтесь. Обещайте, что не обидитесь.
— Обещаю.
— Странно, но я не воспринимаю вас как врача, хотя и знаю, что вы хороший специалист.
Мне было лестно услышать эти слова, но я сделал вид, что не придаю им значения.
— И давно вы это заметили? — поинтересовался я.
— Что именно?
— Я спрашиваю о ваших видениях.
— О-о-о, сколько помню себя! Но в последнее время они участились, стали острее, что ли, а может, я глубоко увязла в них, — она засмеялась. — Очень
глубоко. — У нее дрогнул голос. — Чувствуете, как холодно? Но дышится легко.
Перед рестораном мы остановились. “Нивы” там уже не было.
— Неужели вы не проголодались? — спросил я.
— Очень даже проголодалась! Я ведь трое суток ничего не ела. Только пила сок. Апельсиновый.
Посетителей в ресторане не оказалось. В маленьком зале было довольно тепло. Как только мы сели за столик, к нам подошел официант и положил перед нами меню.
— А что бы предложили вы сами? — поинтересовался я.
— Я хочу кусочек жареного мяса и бокал красного вина, — сказала Анна-Мария. — И больше ничего.
— У нас имеется “Котэхи”, — предложил официант. — Вам понравится.
— Это в самом деле хорошее вино, если вы мне доверяете, — пояснил я. — Кахетинское, выработанное в лучших традициях грузинского виноделия.
— Я довольно хорошо разбираюсь в винах, — улыбнулась Анна-Мария. — Дипломатические приемы, праздники — это фактически сеансы дегустации вин. Вин и улыбок. — Она отпила глоток и добавила: — В самом деле хорошее вино. Вот такое люблю.
— Неудивительно, ведь мама у вас француженка, а бабушка грузинка. Разбираться в винах вам, как говорится, сам Бог велел.
В ресторан вошла, потирая озябшие руки, цыганочка лет четырнадцати.
— Как здесь тепло! — воскликнула она. — Угостите лимонадом?
В это время появился официант и грозно прикрикнул на девчонку:
— Сколько раз предупреждать тебя, чтоб ты здесь не появлялась! Убирайся!
Девочка бросилась к нам за помощью:
— Скажите, пусть не гонит меня, прошу вас, а я погадаю вам, вот этой красивой женщине. — Она достала из кармана колоду карт, разбухшую как мокрое тряпье. — Не прогоните?
Я пододвинул ей стул.
— Садись.
— Вот спасибо. — Девочка села, положила перед собой карты. — Меня Эра зовут, здесь все знают, что я хорошая гадалка.
Она говорила на ломаной смеси русского и грузинского.
— Она обещает погадать вам, — сказал я Анне-Марии, которая с улыбкой смотрела на цыганку. — Хотите?
— Очень! — Анна-Мария прижала к груди ладони. — Очень хочу!
— Ну что ж, посмотрим, какая ты гадалка, — сказал я.
— Сперва дайте мне лимонад и пять лари1, а то гадание не получится.
1 Лари — грузинский денежный знак. Примеч. перев.
Я дал ей пятиларовую купюру, которую она тотчас спрятала за пазуху.
— А лимонад?
Я велел официанту принести лимонад
— Он, оказывается, человек, — кивнула Эра в сторону официанта. — А я думала он полицейский.
Она перевернула одну карту, другую, не спуская глаз с Анны-Марии, потом резко вернула карты в колоду и сказала:
— Нет, не могу!
— Что не можешь? — удивился я.
— Я боюсь этой красивой тети.
— Боишься? — Я взглянул на Анну-Марию. Она напряженно, затаив дыхание, слушала девочку.
— Что, что она говорит? — спросила Анна-Мария, не глядя на меня.
— Говорит, боится.
— Чего?
— Не чего, а кого. Тебя.
— Меня? —Анна-Мария достала сигарету, нервно закурила.
— А мне сигарету? — протянула руку Эра.
— А теперь что она говорит? — встревожилась Анна-Мария. — Я уже не понимаю по-грузински.
— Это не грузинский, а какая-то тарабарщина, — пояснил я. — Она просит сигарету.
Анна-Мария протянула ей пачку “Кемэла”. Девчушка достала несколько сигарет и пробубнила:
— Все равно боюсь.
— Не понимаю твоего страха. Это очень хорошая тетя.
— О чем вы говорите? — тревожилась Анна-Мария.
— Я внушаю ей, что она напрасно боится, что вы очень, очень хорошая.
Эра долила в стакан лимонаду, выпила залпом, отрыгнула, хлопнув по губам тыльной стороной руки, встала, достала из заднего кармана брюк пачку “Мальборо” и вложила в нее свою добычу.
— Большое спасибо!
— Ты все еще здесь? — нарисовался официант.
— Ухожу, ухожу, адью!
Девочка поспешно выскользнула за дверь.
— Хорошая девочка, — вздохнула Анна-Мария. — Я и сама порой боюсь себя. Боюсь и не узнаю себя.
Она замолчала. Долго ни один из нас не произнес ни слова. Я догадывался, что в это время мысли ее витали где-то далеко. О чем она думала? Наконец она вернулась в реальность. — Знаете, у меня вот здесь, она приложила руку к груди, — иногда так болит… Я об этом никому не рассказывала, я имею в виду не боль, которую почувствовала неделю назад. Я почувствовала, а может быть, поняла, не знаю, как сказать такое, наверное, и поняла и почувствовала, что случилось нечто страшное. Почему-то хочется рассказать вам, возможно, я пытаюсь освободиться от этого груза. Нет, это будет не исповедь, я даже не прошу у вас понимания, просто выслушайте меня…
— Не волнуйтесь, я готов слушать вас.
— Да, это правда, я волнуюсь… Мы познакомились в метро. Не помню, откуда я возвращалась. У нас было достаточно времени, чтоб проникнуться доверием друг к другу. Выйдя из метро, мы зашли в бистро, чтоб выпить кофе, на самом деле нам просто не хотелось расставаться. Он был учителем, преподавал историю в небольшой деревушке недалеко от Парижа. Был старше меня на два года. В первую же встречу мы договорились, что я буду на мотоцикле приезжать к нему по понедельникам. Он ждал меня с учениками на школьном дворе, и мы шли в класс. Буквально после двух встреч дети привыкли ко мне. Я сидела боком на последней парте, не зная, куда девать ноги. Он вел урок увлеченно, вдохновленный моим присутствием. У него, как и у меня, было двойное имя — Жан-Поль. Он не просто рассказывал, он словно читал поэму, читал страстно: Ганнибал, Помпеи, Сулла… Дети и я, конечно, слушали его, затаив дыхание. На одном из уроков он взял с моих колен шляпу, надел ее, возвел вверх руку, как римлянин, и пафосно произнес: “Даже многие победы не принесут столько благ, сколько отберет одно поражение!” В тот день и мы перешли Рубикон. Он нерешительно предложил мне показать свою комнату, и я тотчас согласилась. Он отвез меня на своем мотоцикле. Он снимал комнату на чердаке. Не помню, как мы оказались в постели. А потом мы ели бутерброды с паштетом и запивали красным вином. Мы купили еду в придорожном магазине. Ничего вкуснее я в своей жизни не ела. — Анна-Мария улыбнулась: — За исключением сегодняшнего обеда, конечно, но вы же понимаете, то было совсем другое. — Она закурила. — Это я виновата во всем.
Я не стал спрашивать, в чем она виновата, что она имеет в виду, чувствовал, она сама все расскажет, как бы трудно ей ни было.
— В один прекрасный день он неожиданно появился у нас. Дверь открыла мама. К тебе гость, крикнула она мне. Я вышла из своей комнаты. Боже мой, Жан-Поль! В руках он держал полевые цветы. Я буквально силком затащила его в гостиную и познакомила с мамой. Он был одет в черный костюм без галстука, пахнущий нафталином, судя по всему, взятый напрокат. Твой гость словно жениться надумал, сказала мама, вынося из кухни вазу с водой для цветов. Мама?! — воскликнула я, удивленная не то что ее бестактностью, скорее жестокостью, хотя поняла, что беспомощность Жан-Поля, его вид просто-напросто испугали маму. “У меня сегодня день рождения”, — тихо пояснил Жан-Поль. Я прижалась щекой к его спине и громко заплакала, словно он сообщил не о дне рождения, а принес весть о своей смерти. А потом случилось то, чего я никак не могу объяснить и что своей странностью и даже необъяснимостью было мне чуждо, однако, как мне казалось, могло быть единственным выходом из того головокружительного блаженства, жертвой которого по моему предчувствию должен был стать Жан-Поль. Не знаю, что привело меня к такой мысли, возможно, его пахнущий нафталином костюм. Не смейтесь…
— Ну что вы! Не вижу ничего смешного.
— Знаете, вы обладаете редким даром слушать.
— Это моя профессия.
— Никто не может понять этого, не обижайтесь, даже вы. Никто не может, — повторила она. — Мне почему-то хочется рассказать вам все так, как было, как я чувствовала, переживала, — она помолчала и добавила: — Какие муки я испытывала. — Она снова закурила. — Не люблю этого слова, но другого не могу подыскать. С Жан-Полем после этого дня я не встречалась. Вышла замуж за первого же, кто сделал мне предложение. Сначала мы жили в Алжире, потом переехали сюда, в Грузию. Мама была рада нашему переезду, она ведь была в Грузии как раз в год моего рождения, в восьмидесятом. Группу туристов, приехавших в Москву на олимпиаду, на два дня повезли в Грузию. Бабушка у меня ведь грузинка, и мама мечтала увидеть эту страну… Да, я рассказывала о Жан-Поле… Он не знал, что я вышла замуж, и когда я уехала, звонил маме каждый день, мама была немногословна, обычно ограничивалась тем, что говорила — опять звонил… Прошло три года. Последний месяц он не звонил, но вот несколько дней назад…
Анна-Мария замолчала, отпила вина.
— Может, не продолжать? — предложил я.
Она словно не слышала меня.
— Самое странное, что я почувствовала, не преувеличиваю, всем телом ощутила беду. Мама сообщила мне — он умер в аэропорту, в зале ожидания. Никто не знает, куда он летел, билета при нем не оказалось. Страшная боль сжала мне сердце и, только чтоб избавиться от этой боли, я взяла бритву. Ужаснее всего было осознание того, что я не любила его, хотя именно я стала причиной его смерти…
Выходя из машины перед зданием консульства, Анна-Мария сказала:
— Мы с вами больше не увидимся, во всяком случае, я постараюсь не видеться с вами.
— Можно позвонить, узнать, как вы?
— Этого я вам запретить не могу. Никогда не забуду этот день…
Прошла неделя, другая. Я несколько раз звонил и всегда мне отвечала госпожа Лулу: “Анна-Мария чувствует себя лучше, спасибо, доктор, я непременно передам, что вы звонили”.
Все вернулось, как говорится, на круги своя. Хотя не совсем. После волнений, настроивших недавно на тревожную волну мое сердце и разум, я неожиданно окунулся в обывательское однообразие жизни, какой живут многие мои тбилисские коллеги: дом, клиника, дом, от случая к случаю посещения друзей и знакомых или же случайно выпавший какой-нибудь “вариант”. Единственное, что тревожило меня, — это мое пристрастие к вину, как шутил мой коллега, я нашел самый испытанный, самый верный путь к истине. Домой все чаще возвращался поздно, машинально включал телевизор и, не снимая пальто, садился перед ним в кресло. Так и засыпал. И только далеко заполночь меня будил шум включенного телевизора, я вставал, переодевался и, взяв книгу, ложился в постель. Я читал свои любимые стихи, но в мыслях всегда оказывался рядом с Анной-Марией — и начиналась борьба с собственной памятью. Я пытался спрятаться за другие, самые несуразные воспоминания, старался думать о всяких мелочах, но из намеренно преданной забвению, удаленной, заполненной осколками предметов или безликими масками знакомых или незнакомых людей глубины, которую, наверное, ради того, чтоб искусственно приукрасить, мы называем памятью, всплывало, вырывалось, как кит из водной глади, имя — Анна-Мария! Однако странно было не то, что я не мог ничего поделать с собой, что с целью самосохранения тщетно пытался забыть это имя, но то, что я видел не Анну-Марию, а маленький пирс на Черепашьем озере и лодку без весел, привязанную к причалу. Я бежал от этого видения, как от кошмара, ибо сердце мое сжималось от дикой боли, которая была опасней физической, она не убивала меня, а делала невыносимым мое существование. Видимо, именно в таком состоянии я поверял свои мысли дневнику: “Хочу сжать тебя в кулаке, мять как глину и вылепить заново… Такую, как прежде!” Слова эти показались мне чужими, словно не я, а кто-то другой написал их, к тому же в подпитии. Нет, так больше не может продолжаться. Я подумал, не поехать ли мне в Батуми, где мне предлагали высокооплачиваемую работу. Но я был связан по рукам и ногам обязанностями, которые взвалил на себя здесь, в Тбилиси, новые реформы осложняли нашу и без того нелегкую работу. Казалось, кому-то очень не хотелось, чтоб я добросовестно исполнял обязанности врача, я должен был заботиться не о пациенте, а постоянно думать о том, чтоб самому не стать пациентом…
Я поспешно закрыл дневник, словно оттуда на меня зарычал дикий зверь. Все, больше не буду пить, хватит! Что заставляло меня пить? Может, я бежал от кого-то? От кого-то или от самого себя? Нет, дорогой, от самого себя никуда не спрячешься! Что делать? Что делать? Я кружил по дому, поднимался и спускался по лестнице, открывал шкафы, выдвигал ящики, словно обыскивал собственную квартиру, но не знал, что ищу. Повсюду встречались мне одежда и вещи, принадлежащие Ие. Комната, которую мы называли гардеробной, была завалена ее одеждой. В спальне на диване я обнаружил любимую игрушку Тамрико — мишку. В коробках лежали другие игрушки. А ведь Ия накануне отъезда говорила, что ничего своего не оставляет…
Мишку я усадил на тумбочку рядом с кроватью. Сел. Боже мой, мог ли я предполагать, что буду так терзаться? Почему же я так легко расстался с тем, чем жил столько времени! Жил? Откуда появилось это сожаление, неужели я смог бы простить Ие измену, продолжать жить как прежде, когда мы оба находились в плену иллюзии любви. Но ведь если любовь ушла, нет смысла возвращать ее.
Я всегда умел владеть собой, окружающих нередко даже пугало мое спокойствие. Почему-то все отмечали именно эту черту характера. Вот и Анна-Мария сказала мне там, на озере, что ей по душе спокойные люди. Помню, как Ия в ярости бросила мне в лицо: “Ненавижу твое спокойствие!”. А ведь они не правы, меня вряд ли можно назвать спокойным человеком. На самом деле я вовсе не наделен таким спокойствием, чтоб одной, явно измученной нервными стрессами женщине внушить умиротворяющее чувство покоя, а другой — терзаемой отчаянием, еще более обострить это состояние. Мое спокойствие всего лишь притворство и ничего более, моя профессиональная маска. На вопросы моих пациентов, казалось бы неадекватные, на самом же деле вполне нормальные человеческие вопросы, можно реагировать лишь укрывшись броней спокойствия, иначе как скрыть от пациента тот факт, что у меня нет ответов на их вопросы именно потому, что они… человеческие. Великий грек говорил, что мы лечим не болезнь, а человека. Но поскольку я, подобно другим, нередко забываю это мудрое изречение, я окружил себя спокойствием, как крепостной стеной, одолеть которую другому не под силу, а мне самому трудно выбраться из нее. С этими мыслями я мечусь по комнате, как медведь в клетке. Меня пугает сама мысль о кровати, поскольку я знаю, что она превратится для меня в ложе для пыток. Оказалось, я скучаю по дочери. Помню, за несколько дней до их отъезда на кухню, где я сидел, притопала Тамрико. Я усадил ее на колени.
— Ты любишь папу? — спросил я. Она кивнула. — А маму?
Она отрицательно замотала головой. Эх, доченька, ты тоже обманываешь меня! Я поцеловал ее в макушку, ее волосы пахли каким-то растением, названия которого я не знал. Неожиданно для самого себя я вдруг заплакал в голос. Тамрико, глядя на меня, тоже заплакала. Вбежала Ия и набросилась на меня: не своди ребенка с ума … Нет, я не притворялся, я плакал как в далеком детстве. Может, меня одурманил запах волос Тамрико?
Я думал о дочери, но почему-то перед глазами всплывал облик Анны-Марии. Да, память поступала бессовестно со мной… Но, может, она ни при чем. Это некто другой, живущий во мне, более жестокий и беспощадный, чем я, вспоминал женщину, которую я старался забыть. Неизменный пейзаж моих сновидений, который обращал мой сон в пытку, — маленький деревянный пирс и привязанная к столбу лодка без весел, — указывал мне на существование другой, таинственной страны, которая не имела названия, поскольку ее не было в реальности. И вот сейчас, в эту минуту. ностальгия по той стране перешла из сна в реальность. Уже невыносимо было оставаться дома. Может, пойти куда-нибудь и выпить? Мне было одинаково жалко и Тамрико, и Анну-Марию, хотя ни та, ни другая не нуждались в моей жалости. А мне даже некуда идти, негде спрятаться от одиночества. Я позвонил коллеге:
— Что делаешь?
— Да вот помогаю сыну справиться с математикой.
— Что-нибудь смыслишь в этом?
— Нет, но что поделаешь.
— Пожалей сына.
— Судя по всему, пожалеть надо тебя. Что, тяжело?
— Очень!.. — невольно вырвалось у меня. — Может, сходим куда-нибудь?
— Исключено! В Тбилиси в этот час невозможно попасть в два места — в ресторан и в общественный туалет: рестораны переполнены, а туалетов просто нет.
— Хорошо, тогда сходим в другой раз.
— Правильно, — согласился он и повесил трубку.
На глаза мне попался мишка. Я взял его в руки:
— Ты знаком с Анной-Марией? Нет? Если бы ты знал, если бы ты знал, какой ты счастливый!
Я поцеловал его в мордочку и положил на место. Набрал новый номер:
— Альбина? Узнала? Может, встретимся?
Через полчаса она была у меня. Когда поднимались в спальню, спросила:
— Что, доктор, соскучились?
Вместо ответа я шлепнул ее по заднице, она громко засмеялась… Перед уходом, натягивая сапоги, сказала:
— Звоните, не стесняйтесь.
Я слышал, как она, тяжело топая, спускалась по лестнице. Наши женщины поднимают ноги только в постели, шутил, бывало, мой собутыльник. Потом хлопнула дверь.
Прошло еще несколько дней, и случилось то, чего я не мог представить себе даже в мыслях. Уже наступил декабрь, ненадолго, принеся с собой снег, словно зима заслала в город лазутчиков и тут же поспешно отозвала их. А морозы стояли декабрьские. Клиника не отапливалась, и больные, чтоб не мерзнуть, не покидали постели. В моем кабинете горела керосинка, которая не столько грела, сколько коптела. Друг советовал мне оставаться дома, где было тепло, — по приезде из Швейцарии мы благодаря тестю провели немецкую систему отопления во всем доме. Но гнетущее чувство одиночества, подстерегающее меня именно дома, заставляло оставаться в клинике. Я старался приходить домой как можно позднее, чтобы тотчас лечь спать. Но и в постели мне не было покоя.
В тот день я пришел относительно рано, около восьми часов вечера. Только снял пальто, как в дверь позвонили. Я открыл.
— Можно? — спросила Анна-Мария.
— Входите, конечно же входите!
— Не ждали, верно?
Прижимая к груди свернутый в клубок красный шарф, она прошла в комнату.
— Присаживайтесь.
— Нет-нет, я на минутку. На улице ждет такси. Смотрите, кого я вам принесла. Мне подарил его водитель. — Она развернула шарф. В нем оказался щенок. Анна-Мария спрятала шарф в карман, а щенка протянула мне. — Правда, прелестное существо?
Я взял щенка на руки, погладил.
— Любите собак?
— Нет, не люблю, — ответил я, продолжая гладить щенка и не спуская глаз с гостьи.
Она явно не ожидала такого ответа, попыталась улыбнуться. Она была одета в короткую кожаную куртку с белой поддевкой, ворсистый свитер с высоким воротом и черные брюки. Какая она высокая! — подумал я.
— Как вы странно смотрите на меня, — сказала она и на этот раз широко улыбнулась.
— Вспоминаю…
— Успели позабыть?
— Разве я мог забыть?
— Я ехала в другое место, но вот эта мартышка, — она показала на щенка, — заставила меня изменить маршрут.
— Спасибо за подарок.
— Я думала, вы будете рады.
— А кто сказал, что я не рад? Вот то, что вы не садитесь, мне не нравится. Я быстренько сварю кофе.
— Спасибо, но мне пора. Навещу вас в другой раз.
— Как назовем его? — спросил я, когда мы подошли к двери.
— Если вы не против, назовем его Тэри. В детстве у меня была собака Тэри, я ее очень любила. — Она погладила щенка. — Бедняжка… — и поцеловала в мордочку.
И ушла. Я стоял, оцепенело глядя на дверь, которую только что захлопнули передо мной, словно ожидал, что она снова откроется.
Когда Анна-Мария появилась через несколько дней, то сказала, что пришла навестить Тэри. За эти дни я успел приобрести навыки по уходу за собакой. “Ты, друг мой, оказывается, рожден для этого дела, — смеялся я над собой, — с чего ты надумал стать психиатром?! Не видишь, весь мир помешался на собаках, их любят даже больше, чем людей!” Нет, я не имел в виду Анну-Марию, моя ирония относилась к нашему безжалостному обществу. Хотя о каком обществе может идти речь, когда его безликие клочья бродят по улицам и паркам, выгуливая переродившихся животных, которые позабыли, скорее, их вынудили позабыть, что когда-то они были охотниками и сторожами, но теперь же предпочитают жить с ошейником на шее и походить больше на хозяев, нежели на своих предков, — так думал я, возвращаясь вечером домой с пакетами купленного в супермаркете корма. “Ройяль-Конин”, “Педигри” — чего только я не вычитал в специальных книгах и справочниках, изданных на высочайшем полиграфическом уровне. С появлением Тэри у меня не раз мелькала мысль, что я смог бы заботиться и о Тамрико. Почему я даже не попытался оставить у себя дочь? Вполне возможно, что Ия оставила бы ее мне — не потому что не любила дочь, а потому что ненавидела меня.
— Надеюсь, вы не передарили Тэри? — спросила Анна-Мария, едва переступив порог.
— Нет-нет. Как вы могли подумать такое?
Я подвел ее к углу, где на подстилке, сооруженной из самой дорогой одежды Ии, лежал ее любимец. Такой постели могла позавидовать даже собачья королева, если, конечно, таковая существует. Анна-Мария взяла Тэри на руки:
— Иди ко мне… Какой красавец, верно?
Я кивнул. От волнения сердце мое готово было выпрыгнуть из груди. Но вдруг я заметил, что она смотрит не на Тэри, а на кушетку у стены.
— Здесь обычно лежат ваши пациенты?
— Да.
— Я не хочу быть вашей пациенткой, — произнесла она тихо, по привычке придерживая двумя пальцами прядь на лбу.
— И я не хочу этого, — сказал я. — Вы никогда не будете моей пациенткой.
— Но ведь вы мой врач…
— Снимите куртку, здесь тепло, слава богу, газ из России мы получаем.
Анна-Мария сняла куртку, бросила на стул.
— Давно, помню, когда еще училась в лицее, я мечтала лежать на такой кушетке, в фильмах ведь кинозвезды всегда возлежат на ней, беседуя с врачом. Но я боялась. — Она осторожно опустила щенка на пол, села в шезлонг.
— Боялись? — я придвинул стул, сел рядом.
— Да, боялась. Вернее, мне было стыдно, ведь мне нечего было рассказывать. А может, все, чем я жила, казалось мне настолько незначительным, что мне было стыдно сознаться в этом врачу.
Она устроилась в шезлонге поудобнее.
— Человек непременно должен освободиться от невысказанных слов. Из окаменевших в душе слов зарождается новая, вторая жизнь. Между старой, настоящей твоей жизнью и этой новой идет довольно напряженное соперничество. Поэтому необходимо удалить эти окаменевшие слова, но это возможно лишь в том случае, если у тебя чуткий, понимающий слушатель, что, согласитесь, большая редкость в нашей стремительной, холодной жизни… Я говорю глупости, да? — Она засмеялась.
— Нет, вы прекрасно говорите.
— Когда человек ложится на такую кушетку, он должен говорить только правду! А правда всегда интересна. Но я заметила, что совсем не обязательно рассказывать врачу только правду, главное — говорить, пусть даже ложь. Чем больше говоришь, тем больше помогаешь врачу понять твое душевное состояние… Почему вы так на меня смотрите?
— Слушаю.. — Я не мог признаться ей, что ее слова, жесты вызывают во мне такой же бурный восторг, как у матери — лепет младенца.
Она вдруг села ко мне на колени, обняла за шею и посмотрела на меня, склонив голову:
— И вы тоже безумны? — Глаза у нее потемнели и отяжелели, но лишь на миг, спустя минуту она засмеялась, встала, достала из кармана сигареты, закурила. — Испугались?
Она раздавила сигарету в пепельнице и неожиданно резко сняла с себя свитер. Он был надет на голое тело. Перед моими глазами как-будто что-то безмолвно взорвалось.
— Нет… — прошептал я. — Нет… Не надо…
В глазах ее отразилось крайнее удивление.
— Я вам не нравлюсь?
— Нет, — с трудом выдавил я из себя. — Нет…
— А я думала…
— Я люблю вас! — закричал я. — Люблю!
— Почему вы кричите? — еще более удивилась она.
А я вдруг разозлился, подобно педагогу, который никак не может вдолбить ученику наипростейшую вещь.
— Да, люблю… — повторил я уже тише. Словно устал. И в самом деле, я чувствовал себя так, будто проделал тяжелую физическую работу. Но скорее всего так подействовало на меня неожиданное открытие: мои мучения вызваны тем, что я полюбил, полюбил впервые в своей жизни. Я был на грани помешательства.
Я очнулся только наверху, в спальне. Она лежала спиной ко мне. Не спала. Я не помнил, как мы очутились в спальне, в этой постели. Все частички моего тела, моего существа помнили только безмерное блаженство, не испытанное мною до этого дня. Это был праздник победившей разум стихии. Почему-то вспомнилась певица Имма Сумак, которой как никому другому удавалось передать буйство природы — от робких стонов до безрассудных хрипов.
Я склонился над Анной-Марией, поцеловал в спину, встал, надел халат и спустился на кухню. Я варил кофе и почему-то вспомнил строки моего давнего стихотворения: “Кружит мне голову запах твоего тела, аромат волшебного райского древа. Он последовал из рая за Евой, и только настоящим, истинным женщинам передается он по наследству”. Я писал эти строки в дневнике давным-давно и думал, что они там и останутся. Странно, что они всплыли сегодня в памяти. Может, у них появился адресат?.. Конечно же это Анне-Марии посвящалась моя юношеская проба пера, вдохновленные странным предчувствием строки ждали именно этого дня, этой минуты.
Я сварил кофе, налил в чашку, отпил, обжигая рот, и весьма кстати — мне надо было протрезветь, почувствовать, что я вернулся в этот мир.
— Что делаешь? Молишься? —Неожиданно появилась в кухне Анна-Мария.
— Разве не знаешь, что настоящий кофе варят только с молитвой. Сварить тебе?
— Нет, спасибо. А я уже приняла душ. — Она стояла передо мной в белом банном халате и полотенцем сушила волосы. — Ты в самом деле так любишь меня? — Она не дождалась ответа, зная, что я отвечу. — Смотри, что мы натворили! — воскликнула она. По всей комнате и лестнице была разбросана наша одежда. Мы не соображали, как скидывали ее, словно пытались освободиться от тяжкого груза. — Наша одежда, подобно кровавым следам могла бы привести криминалиста к месту преступления.
— Преступления? — почему-то испугался я этого слова.
— Разве нет? Думаешь, мы не преступники? Я как жена, а ты как врач, согрешивший со своей пациенткой.
— Обвинить меня может только тот, кто, при виде тебя останется рассудительным.
Я снял с нее халат и в то же мгновение снова потерял ощущение реальности… Потом, когда мы вместе стояли под душем, она, смеясь, спросила:
— Помнишь, я говорила, что не воспринимаю тебя как врача, помнишь?
— Помню, конечно же.
— Тогда ты, кажется, обиделся.
— Нет, не обиделся, просто был удивлен твоим даром провидения.
— Стало быть, нет на тебе греха… А вообще, разве есть на свете что-либо слаще греха?
Перед тем как уйти, она поинтересовалась, где Тэри.
— Вон сидит под столом.
Она наклонилась, похлопала себя по коленке:
— Иди ко мне, дурачок, иди… — Тэри, как ватный комочек на ножках, потопал к нам, скользя по паркету как по льду. — Смотри, какой он смешной, ну как такого не любить? — Она подняла щенка, прижала к груди. — Тэри, Тэри, бедняжка…
Несколько дней от нее не было даже телефонных звонков. И вот наконец телефон зазвонил.
— Здравствуйте, доктор, как поживаете? — я узнал голос Лулу.
— Спасибо, госпожа Лулу.
— Мне лестно, что вы узнали меня. В последнее время вы не звонили. Не обижайтесь, но это хороший знак, стало быть, вы считаете, что Анна-Мария не нуждается в лечении.
— Вы правы, Анна-Мария абсолютно здорова.
— Приятно это слышать от такого врача, как вы. — Я обратил внимание на то, что она как-то подчеркнуто упоминает мою профессию. — Будьте уверены, мы строго следуем вашим рекомендациям, по утрам гуляем на Черепашьем озере, Анне-Марии там очень нравится. А вечерами она совершает прогулки недалеко от посольства. Одна.
Мне показалось, она как-то подчеркнуто произнесла последнее слово. И сказал:
— Прекрасно. Так и продолжайте. Свежий воздух полезен всем.
— Спасибо, доктор.
— Но если сочтете нужным… — начал было я, но тотчас почувствовал, что не надо мне этого говорить, она может подумать, что я вижу в ней надзирательницу. Я замолчал, она тоже молчала, потом я услышал ее твердый бесстрастный голос.
— Слушаю вас, доктор.
— Звоните в любое время, — поспешил я закончить разговор.
— Спасибо. Всего доброго.
Разговор взволновал меня и даже встревожил. С какой целью звонила Лулу? Меня словно предупреждали о чем-то… Не знаю… Но другого объяснения я не находил. Просто так, без особой причины Лулу не позвонила бы. Может быть, мне следовало сказать, что Анна-Мария приезжала ко мне на консультацию?.. Но с какой стати я должен отчитываться перед ней? Возможно, она знала, что Анна-Мария приезжала ко мне, конечно же знала, ее звонок — это звонок предупреждения. Но разве можно теперь изменить течение времени! В конце концов мы можем не скрывать наши отношения, и я могу жениться на Анне-Марии. Я думал так, но подсознательно чувствовал, что этого не может быть, такой финал наших отношений мог представить в своих мечтах только очень наивный человек. Наивный и… наглый! Наверное, лучше подчиниться течению времени, не торопить и не замедлять события. Правда заключалась в том, что я не был уверен: продлятся ли вообще наши отношения. Я понимал, что ее неожиданная безудержная страстность могла смениться столь же неожиданной сдержанностью и отстраненностью. Это было безумное влечение абсолютно нормальной женщины. Даже в мыслях я не называл ее страстный порыв любовью. Но какое определение можно дать столь пылкому влечению? Может, это и вправду любовь? Как часто мы называем безумием то, на что не способны сами!
Только я положил трубку, позвонил коллега:
— Поздравляю, брат, такую женщину отхватил! Говорят, другой такой в нашем городе нет!
— Что за бред ты несешь?
— Тбилиси маленькая деревня, брат, здесь ничего не утаишь. А вообще-то мой тебе совет: не связывайся с красивой женщиной, добром это не кончится.
Да, сплетни в нашем городе распространяются с быстротой молнии. Меня с Анной-Марией могли видеть всего несколько человек, я уверен, никто из них не знал меня. Помню всех, кого мы встретили: полицейский возле посольства, водитель “Нивы”, официант, девочка-цыганка. Как ее звали? Да, Эра. И все. Да и мой коллега разве что краем уха слыхал нелепую сплетню о жене посла и тбилисском враче и вот пытается расколоть меня. Недоумение, я бы даже сказал, первый внезапный страх быстро прошел, когда я понял, что эта сплетня не опасна для нас с Анной-Марией, ведь наша прогулка “санкционировалась” самим послом. Все прояснилось, когда мой коллега сказал, что его старшая дочь работает в посольстве. По всей видимости, мои частые звонки привлекли ее внимание, не разобравшись в сути дела, она и сочинила этот “роман” между симпатичным наглецом (каковым она считала меня) и женой посла. А может, все было не так, кто знает?..
8
— Уже в который раз я прихожу к вам и рассказываю одно и то же. Чем больше времени проходит, тем сильнее сомнения, а может быть, все это придумала я сама. Но ведь я родила ребенка! И вот я подошла к главному, о чем я должна рассказать вам. Последний раз я видела вас в саду филармонии на званом ужине посольства. Пригласительные на этот прием печатались в нашем издательстве, — Нуну привычно двумя пальцами поправила прядь волос на лбу и пристально посмотрела на Левана:— Я никого вам не напоминаю?
Ну как же! Он тотчас вспомнил Анну-Марию, но виду не подал.
— Кого вы можете мне напоминать?
— Ту, что приходит к вам в последнее время.
— Ко мне ходят многие. Почему вы говорите загадками, говорите прямо. — Леван уже не сомневался, что она назовет Анну-Марию, но то, что сказала Нуну, он не мог даже вообразить!
— Я говорю о своей дочери.
— Что?! — изумился Леван.
— Я сразу узнала ее, как только увидела. И привычка у нее такая же, как у
меня. — Нуну двумя пальцами коснулась пряди на лбу. — Я обратила на нее внимание, когда она разговаривала с вами, сердце мне сразу подсказало — это моя дочь. Неужели вы не видите сходства? Она попрощалась с вами и пошла по тропинке. Я с трудом пришла в себя, сердце бешено колотилось. Мне хотелось броситься к ней, обцеловать как младенца, чего мне не посчастливилось сделать много-много лет назад, но жажда этого, оказывается, жила во мне, дремала в моей душе и проснулась только тогда, когда я увидела ее, мою дочь. Только она способна была вызвать во мне столь сильное чувство неутоленной материнской любви. Не помню, как я опустилась на скамейку. “Вам плохо?” — спросил сидевший рядом мужчина. Оказывается, на скамейке сидели и беседовали мужчины, а я села, не замечая их. “А-а-а-а”, — запела я, словно укачивая ребенка. “Вам плохо?” — повторил он, явно обеспокоенный моим состоянием. “Нет-нет, ничего, — я словно очнулась: —Простите, кажется, я помешала вам, извините, ради Бога”.
Я поднялась. “Сидите, сидите”, — сказал мужчина. Они встали и ушли. Я продолжала сидеть и смотреть на нее. Она разговаривала с какими-то мужчинами, раза два оглянулась в вашу сторону — вы все еще стояли у стола, в руках держали два пустых бокала. И вы тоже смотрели в ее сторону. Вот видите, вы сделали еще одно доброе дело — вернули мне дочь.
— Дочь?!
— Думаете, я сошла с ума? — Нуну поняла, о чем подумал Леван. — Но я продолжу… Могу сказать, что я стала ее тенью. Я всюду следовала за ней на машине Гелы. На протяжении этого месяца она всего несколько раз покидала посольство. Я уже знала, что она жена посла, что у них нет детей. Знала, куда она ездит, видела, как она приезжала к вам. Ну что. Поняли, о ком я говорю?
— Да, — ответил Леван, а про себя подумал: ишь ты, как далеко распространилась сплетня.
— Я рада, что она бывает у вас.
— Я ведь уже говорил вам, что ко мне приходят мои пациенты…
— Я не хочу, чтоб она была вашей пациенткой! — перебила его Нуну. — Не
хочу! — И севшим вдруг голосом нерешительно спросила: — Неужели, неужели ей в самом деле нужен врач?
Леван медлил с ответом, и она довольная воскликнула:
— Ну вот, я же говорила!
— Что вы говорили, — не понял Леван, чувствуя, что постепенно теряет привычное спокойствие.
— Я хочу, чтоб вы ее любили, — тихо сказала Нуну и закурила. — Вы хороший человек. А я мать.
— Мать?
— Да, вы правы, в это трудно поверить, но Бог тому свидетель — в том, что происходило и происходит, я не виновата. Кажется, я вам уже говорила, что все мои желания исполняются, хотя и весьма странным образом. Я даже стала матерью — какая женщина не мечтает об этом! Но я никому не пожелаю моей участи. Я сейчас скажу вам нечто странное, вы удивитесь…
— Вы уверены, что она ваша дочь? — перебил ее Леван.
— Абсолютно! — воскликнула она и повторила. — Абсолютно! Но вот что странно. Я лишь недавно обрела дочь, но сегодня мною движет только любопытство… и еще гордость. Ну как не гордиться такой красотой. Не удивляйтесь, да, и женщина может гордиться красотой другой женщины, только эта другая должна быть ее дочерью. Видите, я даже шучу… Странно, но с вами я чувствую себя легко и свободно, ваше спокойствие передается и мне. Так было и тогда, двадцать семь лет назад, когда меня привезли в вашу клинику и я познакомилась с вами. В жизни ничто не происходит случайно, не случайна была наша встреча, не случайно именно вы помогли мне найти дочь. Я уже говорила вам, что, узнав в этой красавице свою дочь, я уже не упускала ее из виду. Но подойти к ней и заговорить я не решаюсь. Могу рассказать, где она бывает и с кем. Несколько раз она заезжала в антикварный магазин на улице Марджанишвили, два раза была на концерте симфонической музыки — в большом зале консерватории и в музыкальном центре Кахидзе. Да, была еще на спектакле в театре Руставели вместе с какой-то негритянкой. Вот и все ее официальные маршруты, официальные потому, что она ездила на посольской машине. Да, чуть не забыла: каждое утро она гуляет на Черепашьем озере. У другого, по-моему, неофициального маршрута один-единственный адрес — ваш дом. Но к вам она всегда приезжала на такси. Помню, два раза она выходила из машины, но тотчас возвращалась, не заходя к вам. Поначалу я думала, что она ездит к вам как к психиатру и даже удивилась этому совпадению — у нас с дочерью есть что-то общее. — Нуну снова закурила.
— Почему вы рассказываете мне об этом?
— Думаете, я шантажирую вас? — ответила она вопросом на вопрос. — Вы напрасно сердитесь…
— Да не сержусь я вовсе!
— Сердитесь, сердитесь! Мне нет никакого дела до того, почему она ездит к вам…
“Неужели она все же не вполне здорова?” — мелькнула у Левана мысль.
Нуну достала из сумочки малюсенькую металлическую пластину на шнурке.
— Когда меня переводили в московскую клинику, вернули мои вещи, в том числе золотой крестик и вот эту пластину — я сняла ее с пришельца, прежде чем похоронить его, и повесила себе на шею. Помню, как-то муж пошутил: где ты приобрела столь ценный гардеробный номерок? И в самом деле пластинка напоминает обычный номерок. — Нуну улыбнулась. — Наверняка вы думаете, что я, как сегодня говорят, окончательно сбрендила. Но, это не так. К вам я пришла как раз из-за этой пластины. — Она замолчала, задумалась.
— Продолжайте…
— Что вы сказали?.. Да-да, я вот о чем хотела вас попросить… Передайте ей эту пластину, если можно, я никак не решусь подойти к ней, скажите, что она принадлежала ее отцу и должна находиться у нее. Только пусть она ни в коем случае никому ее не показывает, не хочу, чтоб дочь повторила мою судьбу, хотя моя история покажется сказкой в сравнении с тем, что может случиться с ней, узнай кто-нибудь о существовании этой пластины. Я доверяю вам, вы благородный человек. Смотрите, что я вам покажу! — Нуну достала из сумки фотографию и протянула ее Левану: возле машины стояла Анна-Мария, привычно придерживая двумя пальцами прядь волос на лбу, и улыбалась. — Это она мне улыбается!
— Вы подошли к ней так близко?
— Я снимала мобильным. Я поблагодарила ее, и в ответ она помахала мне рукой. Я не имела морального права знакомиться с ней, признаться, что я ее мать, рассказать, почему я десять лет провела в психушке, где не лучше, чем в тюрьме. — Нуну встала. — Что ж, я пойду. Извините за беспокойство.
— Я вызову такси, уже поздно.
— Спасибо, не беспокойтесь, меня ждет Гела.
В тот же день, когда у меня была Нуну, приехала Анна-Мария.
— Как поживаете, мальчики? — спросила она, входя.
— Мы с Тэри живем прекрасно.
— Не соскучились?
— Разве можно не соскучиться по тебе?
Она взяла Тэри на руки:
— Ну что, малыш, не обижают тебя?
— Я думал, ты уехала.
— Нет, никуда я не уезжала, просто не могла вырваться. Не забывай, что я замужняя женщина.
— Как я могу забыть это?
— Я забежала на минутку.
— Наверняка соскучилась по Тэри, — пошутил я.
— Меня ждет такси. — Она бережно опустила Тэри на пол. — Ну что ж, будьте здоровы. — Она послала нам воздушный поцелуй. — Я побежала, смотрите, не балуйте!
В дверях я остановил ее.
— Задержись немного, я должен кое-что передать тебе.
— Не сердись, прошу тебя, — обернулась она.
— Да не сержусь я, — с плохо скрываемой обидой произнес я. — Подожди, сейчас принесу.
Я принес из кабинета конверт с пластиной.
— Что это?
— Не знаю, это оставила мне одна женщина, сказала, что пластина принадлежит тебе.
— Что за женщина?
— Какое это имеет значение? Ты не знакома с ней. Только она предупредила, чтоб ты эту пластину никому не показывала.
— Она твоя пациентка?
— Нет. Представь себе, нет, хотя не скрою, на твоем месте я подумал бы точно так же. Больше ничего не могу тебе сказать.
— Хорошо. Спасибо. — Она положила конверт в карман, поцеловала меня в щеку. — А ты не поцелуешь меня?
— Тебя ждет такси, ты забыла?
— Да-да, я побежала. Тэри, не скучай, скоро приеду.
Спустя несколько дней она приехала. Далеко за полночь. Сквозь сон я услышал звонок, включил свет и посмотрел на часы. Было около двух часов ночи. Звонок повторился, короткий звонок, словно нежданный гость был уверен, что я не сплю. Я спустился, запахивая по дороге халат.
— Кто там? — спросил я. — В массивной двери не было глазка, ее привез отцу один из его пациентов и сам же пригласил рабочих, которые, несмотря на протест отца, сняли старую и установили новую, массивную и тяжелую, как церковные
ворота. — Анна-Мария?! — встревожился я. В такой час я ждал кого угодно, только не ее.
— Впустишь?
Она вошла. На ней была короткая черная спортивная куртка, на спине — рюкзачок, в лямки которого она вцепилась обеими руками, маленькая сумочка висела через плечо.
— Ты что вырядилась как парашютистка? — невольно улыбнулся я.
Она отодвинула стул, села, достала из кармана сигареты. У нее было странно напряженное лицо, словно она пыталась улыбнуться, но ей это не удавалось. Я подошел, сел напротив.
— Ну-ка посмотри на меня…
— Вот, смотрю, — сказала она, отводя взгляд.
— Что случилось? — Теперь уже напрягся я. Она не ответила. — Почему не снимаешь куртку?
— Который час? — спросила она, словно обращаясь не ко мне, а к кому-то другому. Я промолчал, понимая, что время ее вовсе не интересует. — Я сниму куртку, если можно.
— Я уже предлагал тебе сделать это.
Она сняла рюкзачок, положила на пол, сняла куртку и бросила ее на рюкзак.
— Между прочим, я прыгала с парашютом, — она наконец посмотрела на
меня. — Один раз. Не скажу, что получила большое удовольствие. А вот страха не почувствовала. Мне показалось, что я потерялась в бездонной таинственной глубине, где мне на самом деле не следовало быть, где я была чужаком, непрошеным гостем. — Она глубоко затянулась. — Вот как сейчас у тебя.
— Что ты говоришь, ты понимаешь?
Она попыталась улыбнуться.
— Я пошутила.
— Больше никогда не шути так. Почему не скажешь, что случилось?
— Не ждал меня, да? — Она оперлась локтями о стол. Подалась вперед и пристально посмотрела на меня. — Не ждал?
— Не ждал, — признался я, — ты никогда не приходила в такое время.
— У тебя никого нет? — Она глазами указала на спальню.
— Ты опять шутишь?
— Да, и опять глупо. Прости.
— Ты лучше скажи, что случилось, хотя… если не хочешь говорить, не надо.
— Давай просто посидим. Не сваришь кофе? Если бы я знала заклинание, сварила бы сама, но это мне так же не удается, как шутки.
Я поднялся в спальню, оделся и вернулся в гостиную.
— Про кофе забыл? — спросила Анна-Мария.
— Нет, не забыл, сейчас сварю.
— Помнишь, я забежала к тебе на минуту, знаю, ты тогда обиделся, но я в самом деле не могла остаться… А кто дал тебе пластину, не скажешь?
— Я не знаю эту женщину, — солгал я. — Она остановила меня на улице и попросила передать тебе.
— Она знала, что мы знакомы?
— И этого я не знаю. Ничего не могу сказать.
— Помнишь, как-то я призналась тебе, что иногда наяву вижу сон, вот в тот день, когда я пришла домой, сон повторился, из действительности я словно окунулась в ледяные волны. Я ходила, разговаривала, принимала ванну — и всюду слышала голос, действующий на меня как гипноз, я чувствовала, что, не слыша этот голос, не могу ничего делать, собственная беспомощность, зависимость от какой-то таинственной силы сводили меня с ума и в то же время успокаивали, если можно представить себе одновременное состояние безумия и умиротворенности. Вот так я и ощущала себя — как полоумная. Управляющий моим сознанием голос, судя по всему, слышала только я. Меня тянуло на этот голос, как лунатика, мне трудно было высвободиться из обволакивающей меня паутины. Я уже поверила в то, что этот голос был со мной всегда. Выплыв из тумана наваждения, я вспомнила про пластину, достала из куртки конверт, открыла — пластина издавала слабый свист, но я понимала его, пластина разговаривала со мной! Язык, который я слышала впервые, не был похож ни на один из известных мне языков, но это посвистывание я понимала так же хорошо, как французский или же родной шведский. Не думай, что мой рассказ — бред!
Внезапно страх, предчувствие опасности сковали мое тело. Это не был обычный страх, даже самый страшный страх смерти. Я оказался во власти отключающего разум и подавляющего волю чувства, сражен тем, что история, казавшаяся мне плодом больной фантазии, обернулась столь странным образом.
Я бросился в ванную, плеснул в лицо холодной воды.
— Что с тобой? — спросил я свое отражение в зеркале. — Боишься?
Нет, это был не страх, это было предчувствие невообразимого ужаса.
Я вернулся в комнату.
— Дай мне сигарету!
— Что случилось? — спросила Анна-Мария, протягивая пачку.
— Ничего, ничего… — Я закурил. — Ничего… — повторил я и неожиданно для самого себя взорвался: — Ничего, говорю тебе! — И тут же спохватился: — Прости, не обращай на меня внимания. — И, как несколько месяцев назад, когда мне было очень тяжело, я вдруг увидел себя стариком в кресле: укрытый пледом, дрожащей рукой подношу к губам сигарету, на язык попадает табачная крошка, и я посасываю ее как валидол.
Анна-Мария сидела опустив голову. Оказывается, она что-то говорила, ко мне не сразу вернулась способность воспринимать окружающее. Но мысль о том, что все происходящее ирреально, не покидала меня. Судя по тому, как Анна-Мария смотрела на меня, я понимал, что она раздумывает, стоит ли ей продолжать свой рассказ. И все же сказала:
— Знаешь, я показала пластину мужу.
— Нет! — вскрикнул я.
— Да. Я была вынуждена. Ты прав, ты предупреждал меня, чтобы никому ее не показывала, но… Я забыла. В тот день, перед тем как отправиться на охоту, он заглянул ко мне, обычно он редко заходит ко мне. Пластина лежала на столе. — Что это? — спросил он. — Знаешь, я слышу ее, она разговаривает со мной. — Разговаривает? — удивился он. — Да, представь себе! Он приложил пластину к уху. — Она всегда так посвистывает? — Когда находится рядом со мной, — сказала я. — Ну-ка выйди на минуту из комнаты. — Я вышла. Когда вернулась, поняла, что наедине с ним пластина молчала. — И что она говорит тебе? На каком языке? — поинтересовался муж. — Не знаю, на каком языке, но я все понимаю. Говорит, что меня ищут, что непременно найдут. — Он взял пластину. — С твоего разрешения, — сказал он и вышел. — Вскоре вернулся. — Я приходил к тебе сказать о матери. — Что с ней? — Она в клинике, все очень серьезно. Я бросилась к телефону, но на мой звонок никто не ответил, видимо, все были в больнице. — Я должна немедленно лететь — сказала я. — Да, — согласился он, — должна. — Где моя пластина? — Он ответил вопросом на вопрос: — Кто тебе ее дал? Как она появилась у тебя? — Какая-то незнакомая женщина передала мне на улице этот конверт.
Я протянула ему конверт, он положил его в карман. Потом очень спокойно, словно разговаривая с ученицей, сказал: — Запомни то, что я скажу тебе сейчас, — тайна. Пластину я сразу переслал в департамент, первым же рейсом, и уже пришел ответ: такого металла на нашей планете нет. Но, очевидно, пластину передали настоящему адресату, я ведь сам был свидетелем того, как она “разговаривала” с тобой. — Помним, ждем, найдем… — пробормотала я. — А вот про это забудь навсегда, — прервал он меня. — Не проговорись никому. — О чем я не должна проговориться? Не пугай меня! — Просто поверь мне. В центре в первую очередь заинтересовались тем, как пластина оказалась у меня. — И что ты им сказал? — Что мне всучила конверт какая-то женщина на улице. Я подумал, что это может быть жалоба, что она обращается к нам с просьбой о помощи. — Да, но там не поинтересовались, почему ты решил, что это особенная пластина, не спросили, почему ты переслал ее им? — Они знают, что для этого у нас в посольстве есть Лулу — эксперт по всем вопросам. Стоило ей взглянуть на пластину, как она определила, что это не обычный металл, ей даже не понадобился лабораторный анализ. Кстати, ей тоже ничего не говори, если тебе что-либо известно.
Я хотела поинтересоваться, почему он предупреждает меня об этом, но он опередил меня, сказал, что предупреждает, потому что я его жена и еще потому, что любит меня. Он никогда прежде не произносил этого слова. Я почувствовала, что невольно попала в очень неприятную и опасную историю. — Не пугай меня, — сказала я. — Тебя пугает моя любовь? — он заставил себя улыбнуться, и когда я не ответила, продолжил: — Ничего не бойся, только… — и замолчал на полуслове. Мы долго сидели молча, я чувствовала, что он хочет еще что-то сказать, но не решается, наконец он все-таки сказал: — Знаешь, Анна-Мария, то, что ты услышишь сейчас, я много лет скрывал, боясь ранить тебя, но теперь, когда твоя мать так плоха… — Почему не разбудил меня, когда звонили, почему? — заплакала я. — Не плачь, выслушай меня, лучше, чтоб ты все-таки узнала правду, может, то, что я расскажу, облегчит твою боль. — Так говори же, не мучай меня! — закричала я. Наверное, он собирался рассказать что-то страшное, потому и медлил… — В архиве департамента лежит заявление твоих родителей с просьбой об усыновлении ребенка из Советского Союза. Они едут туристами на Олимпиаду в надежде, что им удастся усыновить ребенка. Это было в 1980 году. — Муж сказал наконец то, что давалось ему с таким трудом. Я не сразу смогла заговорить. — Неужели это возможно? — прошептала я. — Да, я знал об этом с первого дня нашего знакомства. — Ты собирал информацию обо мне? — Я был обязан, такая у меня работа… — Не продолжай, — остановила я его. — Хватит! — Я подумал, что мой рассказ поможет тебе, — повторил он. — А ведь я так и не поняла, что ты за человек, — прошептала я, и когда он поинтересовался, почему я говорю это, меня словно прорвало. — Мой дорогой Анри, — почти кричала
я, — как видно, у тебя вообще не было детства! — А потом беззастенчиво продолжила: Ты, наверное, знаешь и то, что до тебя у меня был парень и я пережила два выкидыша, видно, Богу не было угодно, чтоб у меня на этой земле был кто-то родной. Даже родители, как я узнала сегодня, у меня не родные. — Я все знаю, — ответил он спокойно, — его звали Жан-Поль. — Да, — сказала я, — Жан-Поль, вот кто по-настоящему любил меня, а это большая редкость. Нам кажется, что нас любят, мы любим, чтоб окончательно не разувериться в этой жизни, чтоб облегчить свою бренную душу. Полная чушь! А ты знаешь, что и сейчас у меня есть любовник, не выношу этого слова, но другого не нахожу, да, любовник, и, думаю, я любима. Ты это знал?! Он хотел ответить, но, видимо, передумал, встал и вышел. Я не ожидала от себя такой бестактности, словно это не я, а кто-то другой произносил эти слова. Я не жестока с людьми. Господи, как странно устроен этот мир — желание говорить правду, открыть кому-то глаза мы принимаем за жестокость! Меня вывело из равновесия, что кто-то, пусть даже муж, думает, что утешит меня, сказав, что женщина, которая не спала ночами ради меня, пела мне колыбельную, рассказывала сказку перед сном и теперь умирает в больнице в одиночестве, без меня, вовсе не мать мне…
Анна-Мария замолчала, потом спросила, нет ли у меня вина. Я принес бутылку, наполнил бокал. Она только пригубила.
— В посольстве почти никого не было. Мужчины на два дня поехали в Кахетию на охоту. Я спустилась в кухню поужинать, вернее, выпить чашечку кофе. Там я увидела Лулу. При посольстве, кроме нас, живет только она, остальные снимают квартиры в городе. Она курила, а перед ней на столе стояла чашка кофе. Я тоже налила себе кофе. Мы долго сидели молча. — Я очень огорчена болезнью вашей матери, — наконец сказала Лулу, — все готово для вашего отъезда — документы, билет. Я поблагодарила ее. — Я всего лишь выполняю поручение вашего мужа. Он просил извиниться, что не проводит вас, он не мог отложить поездку в Кахетию, его ждали и коллеги-дипломаты, у них ведь общая лицензия. В аэропорт провожу вас я. — Спасибо, в этом нет необходимости, я прекрасно найду дорогу. Самолет вылетает в пять утра, водитель предупрежден. Я еще раз поблагодарила ее, сказала, что, если она больше ничего не хочет мне сообщить, я поднимусь к себе уложить вещи. — Представьте себе, у меня есть что сказать вам, — остановила меня госпожа Лулу. Я снова села за стол. И тут моя собеседница бросила на стол увесистый конверт. В нем оказались фотографии. Ты, наверняка, догадываешься, что это за снимки. Одну фотографию я захватила с собой.
Анна-Мария протянула мне снимок, на котором она, счастливая, улыбающаяся, прижимала к груди Тэри.
— Представляешь, они даже фотографировали нас!
— Но где они могли снимать нас?
— Этого я от тебя не ожидала, — покачала головой Анна-Мария. — Где они могли сфотографировать меня с Тэри, как ты думаешь? Неужели не догадываешься, что Тэри — это ты? — она улыбнулась, отгоняя от себя дым. — Какой ты недогадливый, а еще психиатр. — Она вернула фотографию в сумку. — Я буду гладить ее: Леван, Леван…
Затаившийся в глубине души червячок страха вдруг раздулся, вырос, словно в мое тело насильно впихнули моего двойника, который был намного больше меня, и потому я испытывал невообразимую боль.
— Нас снимали скрытой камерой. Представляешь, даже Тэри был объектом наблюдения. — Анна-Мария взглянула на меня. — Который час?
— Три.
— Ну, у нас впереди целая вечность… Я спросила Лулу, знал ли мой муж, что нас снимают?
— Нет, — ответила она.
— В таком случае я могу только поздравить вас, — сказала я ей, — прекрасные снимки, видна рука мастера.
Не меняя выражения лица, Лулу поблагодарила меня, высыпала из вазы фрукты, побросала в нее фотографии и негативы и подожгла их. Я только успела выхватить фотографию с Тэри.
Анна-Мария встала, прошлась по комнате.
— Смотри, как он сладко спит, — сказала она, бросив взгляд на Тэри. — Между прочим, я и сама с удовольствием прикорнула бы рядом с ним. — Она достала из сумки мобильник, набрала номер. — Агуша, не спишь? Знаю, знаю, ты ведь летучая мышь, черная, противная, но очень красивая летучая мышь. Да, это я, белый уродливый журавль. Отвезешь меня в аэропорт? Угадала, поругались. Чему ты радуешься? Да, все тебе расскажу, обещаю. Ты принимала меня за умную девочку? Вот как ошибаются люди, даже мудрые дети Африки. Одним словом, записывай… — Анна-Мария продиктовала мой адрес. — Приезжай к четырем, самолет в пять, надеюсь, не опоздаем. Обиделась? Ну, извини, извини, пожалуйста, я забыла, что говорю с Шу-махером в юбке. Жду, целую… — Она вернулась к столу, села. — Агуша тоже жена посла. Мы подруги. Кстати, когда мы познакомились на приеме в саду филармонии, ты не мог не обратить внимания на красавицу-негритянку, она тогда получила первый приз за красоту.
Я не признался, что в тот вечер не видел никого, кроме нее.
— Она ждет не дождется, чтоб я все ей рассказала. Знаешь, женская дружба зиждется на любопытстве. Почему молчишь, что с тобой?
— Ничего, я слушаю… — Анна-Мария закурила.
Увидев меня с сумкой, Лулу поинтересовалась, не рано ли я собралась. Вы прекрасно знаете, куда я еду, —сказала я ей, — я должна попрощаться… Слушай, а как звали ту девочку-цыганку, которая испугалась меня? Помнишь ее?
— Помню, хорошая была девчушка. Но вот как звали, забыл.
— Признайся, что и ты сейчас боишься меня, я не права? — Я промолчал. — Знаешь, о чем я подумала? Представь себе, единственный, кто по-настоящему любил меня, был Жан-Поль. Согласись, это немало. — Она замолчала, потом спросила: — Неужели ты не любил меня? — и тотчас жестко добавила: — Молчи, не говори ничего! Не хочу! Давай просто посидим молча, тем более что мы исчерпали весь запас нужных слов. До самого конца…
Она была права. Женщина обладает даром провидения. Я почувствовал также, что владевший мною непонятный страх сменился безразличием ко всему. Вернувшаяся ко мне способность здраво мыслить заставила меня иронически отнестись к самому себе. Наверное, я был единственным мужчиной, который не только был знаком с инопланетянкой, но, возможно, был любим ею… Разве можно иначе объяснить хотя бы эту последнюю сцену прощания. Сейчас главное найти в себе силы остаться человеком или хотя бы сыграть эту роль до конца. И еще я подумал: неужели здравый смысл — это оправдание собственного ничтожества?
— Одно поражение! — произнес я неожиданно для самого себя и сам же удивился тому, что означали мои слова, что я хотел этим сказать?
Анна-Мария недоуменно взглянула на меня.
— Что ты сказал?
— Сам не знаю, — признался я честно.
Она опустила глаза:
— Сюда я больше не вернусь… Только бы застать маму живой, больше ни о чем не мечтаю.
Вот тогда-то я и произнес слова, которые были вызваны крайним отчаянием слабовольного, но все-таки порядочного человека.
— Я не люблю тебя, Анна-Мария… — произнес я дрожащим голосом. — Но видит Бог, — думал, что люблю! Я был счастлив! — Я понял, что повторяю
безжалостный поступок ее мужа, который, якобы утешая ее, открыл ей тайну, что ее мать — не родная. Потрясенный собственной жестокостью, я уже кричал: — Да, я был счастлив! Был счастлив! — И верил в то, что говорю правду. В этой ситуации если кто-то и был обманут, так это я… Но счастливый обманутый! Оказывается, не почувствуешь счастья, не обманув самого себя. Я все это время вслух кричал одно, а мысли мои были о другом, вернее, о другой, — о моей Тамрико! Я должен вернуть дочь! Должен вернуть! Эта мысль душила меня, и, чтоб не задохнуться, я выдохнул ее
вслух: — Я должен вернуть дочь… — И упал на стул, тяжело дыша, как после долгого бега.
Потом мы сидели и молчали, ко мне вернулось ощущение реальности. Потерпев поражение в самой трудной, в самой жестокой для меня борьбе, побитый убежав с поля боя, я уже в мыслях искал убежище, где смог бы зализать раны.
Анна-Мария постучала пальцем по запястью, мол, который час.
— Скоро четыре.
— Что ж, мне пора.
Она встала, надела куртку, взяла рюкзачок.
— Это весь твой багаж? — спросил я.
— Да, здесь все мое богатство, все что мне дорого и что я люблю, кстати, и подаренный тобой альбом Брейгеля.
В поисках этого альбома я недавно обшарил весь дом, — я совсем забыл, что подарил его.
— Я благодарен тебе, — сказал я.
— За что?
— Что берешь его с собой. — Я хотел еще что-то добавить, понимал, что нельзя ее так отпускать, но она опередила меня.
— Когда Тэри проснется, поцелуй его за меня.
С улицы донесся гудок машины — короткий, робкий.
— Вот это пунктуальность. — Анна-Мария пошла к двери, остановилась. — Не иди за мной, не люблю, когда провожают. — Она словно напомнила мне, что я даже не вызвался проводить ее в аэропорт. — Прощай! — И поспешно ушла, не захлопнув за собой дверь.
Я выглянул, успел увидеть тронувшуюся с места машину и чернеющую полосу от шин, которую не спеша покрывал падающий снег.
Я опустился на порог. Долго сидел, не ощущая холода. Потом ко мне притопал Тэри, повизгивая и помахивая хвостиком. Я взял его на руки, прижал к себе. Он зажмурился.
— Эх ты, бедняжка, — произнес я тихо, все еще глядя на дорогу. — Бедняжка, — повторил я, — бедняжка…