Роман
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2009
Бугулов Денис родился в 1973 г. Живет во Владикавказе. Бакалавр психологии; семейное консультирование. Работает в Семейном центре Гусаковской-Старовойтовой. Участник Форума молодых писателей России (2003—2005) и Совещания молодых писателей Северного Кавказа (Нальчик, 2008). Публикации: в журналах “Дарьял”, “Дон”, “Октябрь”, “Дружба народов”. Автор книги стихов “Город Сон” (изд. “Ир”, 2005).
Немногие среди людей достигают другого берега.
Остальные же только суетятся на этом берегу.
Дхаммапада (VI, 85)
Щелкнула “собачка”, раздались торопливые шаги — вниз по бетонной лестнице подъезда, она слушала их, но шаги не затихали, звучали гулко, дробно и было так просто почувствовать себя частью этих шагов, оказаться ими, потянуться слухом, будто петелькой, вслед за ними по выгнутым тугим улицам, потом держаться их среди тысяч и тысяч других таких же громких, но чужих шагов… Можно было лишь перестать думать об этом, чтобы, наконец, выпасть из их ритмичной череды. А можно… можно было позволить себе ощутить мягкую шершавость синтетического коврика — она, эта шершавость, никуда не уходила, она все время существовала где-то за спиной, под лопатками, под ладонями. И если вдруг оглядеться и подумать о тишине, то станет тихо. Тихо-тихо. И как будто голос зовет: Христик, Христик!
Но тебя нет. Как же это просто и важно вовремя притвориться, замереть. Задержать дыхание, позволить трогать тебя, склоняться над тобой. Надо всего-то не дышать, чтобы под конец тебя оставили в покое.
И — шаги, торопливые шаги…
А ты все слышишь, и словно не слышишь. Ты — спряталась. Всем двором тебя должны искать, вот только почему-то никто не ищет. Ты сидишь на корточках, прижавшись к доскам сарая, прикрыв юбочкой коленки, поглядываешь в щелку — а она такая узкая, смотреть в нее неудобно, и от старания слезятся глаза. Но тебя — не ищут. И потому вдруг становится странно и жутко, и одновременно хорошо так, что больше всего боишься, что о тебе все-таки вспомнят и когда-нибудь найдут… Ты сидишь, ждешь. А после, наконец, выходишь из своего потаенного места (только тебе известного — ведь это секрет, и о нем нельзя никому рассказывать, иначе другие тоже начнут там прятаться), выходишь, шагаешь по дворику, ставшему вдруг маленьким и чужим, — и тебя будто не замечают, потому что все уже давно играют в другие игры. Полуденный свет заполняет воздух, слепит глаза и детский голос звенит:
— Море волнуется — раз, море волнуется — два, море волнуется — три! — и уже вдогонку и скороговоркой: — Морская фигура — замри!
Часть I
Одиночество
Глава 1
Мы приехали одним автобусом, я заметил ее лицо еще при посадке — она разговаривала с какими-то незнакомыми мне молодыми людьми и курила. На дворе было зябко, она держала сигарету в кулачке и переминалась с ноги на ногу, пританцовывая. Мне отчего-то показалось, что ребята рядом с ней слишком молоды для нее… Два больших автобуса стояли прямо под окнами институтского корпуса, их тусклые желтые фары полукружьями отбрасывали мелкие капли. Капли вспыхивали, медленно падали на асфальт. Асфальт на свету лоснился, проступал крупными искристыми зернами. Раньше я любил смотреть на мокрый городской асфальт.
Тогда, у автобуса, я, помнится, остановился, сохранив почтительное расстояние между собой и незнакомыми мне людьми, запрокинул голову. Стоял себе и с удовольствием вдыхал эту мутную водяную смесь над головой, эту щекочущую морось. Одно время я часто наезжал в Москву, даже, был период, жил в этом городе. Хорошо помнил институтский дворик с березками, и меня еще помнили здесь. Те из сотрудников, что постарше.
Продвигаясь в конец салона в поисках свободного места, снова заметил ее лицо, сосредоточенный профиль. Она пыталась извлечь что-то из сумки. Я прошел дальше. Осталось поверхностное чувство разочарования. Женщина оказалась значительно моложе меня — лет тридцати, не больше.
Кажется, дальше, до позднего ужина, которым встретил нас принимавший конференцию санаторий, я больше не вспоминал о приглянувшемся было мне лице. Образ темноволосой девушки с белой сигаретой в кулачке размыла дорога. Не видел я ее и позже: ни при расселении, ни, собственно, потом, на ужине.
От института до самого санатория ехали долго, часа полтора. Сосед мой оказался необщителен, мы даже не познакомились. Ехали молча в темноте. В салоне еще только при выезде с территории института отключили освещение, голоса вскоре затихли. Только на местах еще слышались споры и раздавались, как казалось мне, беспричинные женские смешки. Мне было досадно, что меня не узнают. Но, с другой стороны, было в этом какое-то маленькое счастье — ехать вот так вот: незамеченным, среди таких же и по большей части незначимых тебе людей. Ехать себе куда-то. Без собственного лица, без прошлого, без определенных обязательств на завтра. И послезавтра. И, возможно, на послепослезавтра. Ехать. Уютно уткнувшись в слепое грязное окно, за которым — тьма. Мельтешат голые деревья, сквозь них — редкие огни низких домишек да недолгие полосы придорожных фонарей.
Из автобуса я вышел в полусонном состоянии. Не стал застегивать куртку. Стоял с чемоданом. Медленный и тяжелый… От автобуса до широкого ярко освещенного подъезда шел и вдыхал лесную сырость. Теплую, пьянящую прель. Одновременно с этим теплом в воздухе растекался сквозной дремучий холод, быстро пробирающий после тепла, так уютно насиженного в пути.
…К стойке регистрации подошел последним. Упорно высиживал очередь в громадном болотного цвета кресле, общался, обменивался приветствиями и рукопожатиями со знакомыми, для чего чуть привставал из своего дерматинового кресла. Забавно, многие из тех, с кем теперь я здоровался, кого все расспрашивал о делах и здоровье, ехали со мной в одном автобусе. И там мы почти не замечали друг друга.
Но за терпение я был вознагражден. К стойке регистрации подходил один. Мне не было пары. А это означало, что в двухместном номере мне предстояло жить одному. Если только не подселят кого-то из опоздавших или дополнительно приглашенных. Должен сказать, с того момента и на три дня вперед страх подселения стал моим единственно устойчивым негативным чувством, ущемлявшим вполне благостное состояние неприкаянности.
Мой номер находился на последнем шестом этаже и, выйдя из столовой, которая располагалась в левом крыле второго этажа, я остановился ждать лифта. Приминал носком ботинка ворс ковровой дорожки, долгой, до самого окна в дальнем конце коридора. Над головой — белые шары плафонов. Обыкновенный советский (бывший советский) санаторий не без потерь уцелевший в период, как тогда всем казалось, неумело и гротескно инсценированного развала страны, в том числе и курортно-санаторной системы в России. В коридорах таких санаториев всегда пахнет чем-то съестным, даже если кухня и столовая находятся в другом корпусе.
…Наверное, у каждого человека есть свои приметы, из тех, что на все случаи жизни. О каких-то мы можем рассказать, всегда привести примеры и отдельные случаи, когда приметы эти оправдались. А какие-то существуют в нас исподволь, незаметно. Вроде отметил про себя: хорошо, хороший знак — и тут же забыл об этом… Тогда, возле лифта у меня не было ни предчувствий, ни предвосхищения. Я просто вслушивался в нарастающий царапающий звук приближающейся кабины. Мягко раздались дверцы:
— Вам вверх?
Как-то неловко, по-птичьи беспокойно, заглянул в кабину. Конечно, я успел узнать ту невысокую темноволосую женщину из автобуса, но зачем-то все оглядывал тускло освещенное пространство кабины, словно ожидал увидеть кого-то еще. А может, я уже понял, что эта женщина мне нравится и, скрывая первое смущение, выигрывал секунду-другую.
— Мне вниз.
Она отрицательно покачала головой, и я загляделся на ее указательный палец, настойчиво показывавший вниз. Я расторопно шагнул внутрь и встал поближе к выходу, боком к попутчице. Рядом с ней я вдруг показался себе громоздким, каким-то слишком уж… физически сильным.
— Вам, кажется, надо было наверх?
— Ничего, прокачусь с вами, — я учтиво развернулся. — Вам, кажется, на первый?
Я потянул руку к кнопкам.
— Нет-нет. Мне нужен нулевой. Не надо… Я уже нажимала.
Женщина улыбалась, и это показалось неожиданным. Потом она скажет, что заулыбалась в ответ только потому, что улыбался я. Не помню этого за собой. Тогда я, кажется, спросил: а разве нулевой бывает? — и она ответила, что внизу — бар и кафетерий. И что где-то там, вдоль по коридору, должна быть сауна.
Дверцы дрогнули. Мы вежливо кивнули друг другу, она вышла, и я — просто, без эмоций, смотрел на белеющие в тусклом освещении лодыжки. Медлил нажать свой этаж.
Проснулся я рано. Потому что заснул сразу и спал крепко, спокойно. Без сновидений.
За окнами еще не рассвело. Я почитал под настольной лампой журнальные статьи, кое-где пометил карандашом. Я ввел себе в правило регулярно читать своих коллег. Это давало мне брезгливое чувство самоуспокоения, и вместе с тем такое чтение каждый раз вызывало во мне протест, который обычно ничем не кончался. Даже случайно встретившись с автором статьи и имея возможность высказать свои возражения и замечания, я, ранее швырявший журнал на домашний диван и вслух объявлявший самого автора кретином и недоучкой, никогда не пользовался представившимся случаем. Только вкрадчиво улыбался и как бы невзначай добавлял, что с удовольствием читал статью в таком-то и таком номере за такой-то год. Приятный и внимательный коллега и собеседник.
С первым просветом в сизом предутреннем небе вышел прогуляться вокруг санатория.
Санаторий был обнесен высоким, в человеческий рост, желтым забором из залитого в раствор камня. Вдоль забора петляла узкая асфальтовая тропинка, вся в черных прогалинах лужиц. Она заметно уплотнялась в мрачных аллейках, будто замирала в кустах у забора. Высоко над железными воротами висел прожектор, и параллельные тени от трех тополей падали далеко вдоль дороги, через заасфальтированный пустырь и дальше, вплоть до стен первого корпуса.
Я вышел за пределы санатория и побрел по обочине поселковой дороги. За мной увязалась собака. Я не стал прогонять. На пару мы встретили рассвет.
После завтрака состоялось пленарное заседание. Оно началось на час позже — ждали дорогих гостей: чиновников и спонсора. Чиновники приехали на “Волгах” (они уехали сразу, как только выступили). Спонсор — на “Мерседесе”. Чиновники говорили долго и муторно, спонсор — мало и бестолково. Академик Раецкий, открывший конференцию, благосклонно покачивал в такт головой, словно одобряя и тех и других, и вертел в старческих пальцах горлышко початой бутылки с минеральной водой. До обеда мы лишь успели разбиться по секциям, принять регламент и порядок выступлений. Моя темноволосая незнакомка оказалась со мной в одной секции.
Должен сказать, что на конференцию я поехал потому, что уже давно хотел куда-нибудь выехать. Засиделся в своем вечнозеленом городе, где уже восьмой год вел интенсивную частную практику и немного преподавал на кафедре психологии в местном университете. Тематику конференции сложно было очертить дисциплинарными мерками, она носила размыто-психоаналитический профиль. Были здесь и социальные психологи, и даже двое биологов. Мало приехало специалистов-психиатров. Зато привезли десант из Милана (семейных терапевтов). Ходили слухи, что не сегодня-завтра прилетит сам профессор Хинселвуд из Британии. Но в это никто всерьез не верил.
Еще на пленарном ко мне подсел доцент Сергеев из Ростовского университета. Это был обаятельный парень, лет на пять моложе меня. Мы несколько раз встречались с ним на региональных конференциях и семинарах, легко и радостно сходились на время и также мгновенно забывали друг о друге после. Он обычно рассказывал мне “много интересного”, того, о чем в своем провинциальном городе я знать еще не мог, поскольку новости добирались туда медленно и не все. В столовой, во время обеда, он небрежно поведал, что о моей книге, выпущенной два года назад, высоко отзывались “люди из Питера”… Славный и смешной был этот парень — доцент Сергеев.
За обедом я выискивал глазами свою темноволосую девушку. И нашел ее. Она сидела одна. Ела методично, не торопясь, с отрешенностью автомата. Я вспомнил, что после перерыва у нее доклад. Ее сосредоточенность и неброская ожесточенность внешнему миру позволили мне вдоволь и безопасно разглядеть ее. Пальцы, напряженные узкие кисти. Движения головы. Она нравилась мне все больше.
Вторая половина того дня представляется мне теперь размытой круговертью, словно множество ярких чернильных, голубых и розовых пятен сбились, слились в непрестанном вращении, и из этой кутерьмы мне удается выудить лишь отдельные сцены, фразы. И даже здесь трудно отделить изначальное от всего того, чем обрастало случившееся в моих воспоминаниях и затем уже в воспоминаниях о воспоминаниях. Событие в шубе пресловутой рефлексии — оно обретает объем, значительность и становится похожим на чучело убитого животного. Как говорил мой старый университетский преподаватель: “Вспомнить одно и то же так же невозможно, как войти в реку дважды”. Мысленные воспоминания, похоже, не оставляют после себя озвученных слов, по которым потом, как по камушкам над ручьем, можно прохаживаться взад и вперед, пока от истории не останется анекдот.
От выступления Кристины (мою темноволосую женщину звали Кристиной) у меня осталось впечатление чего-то яркого, стремительного. На конференции она представляла разработанную ею терапевтическую методику по использованию архетипических образов, методика была разработана в классическом юнгианском русле и мало чем отличалась от множества подобных. Но Кристина говорила хорошо. Умно и как-то смело, с несвойственным женщинам блеском. Должно быть, глаза ее горели, а щеки были слишком бледными… Не помню. Аналитическая психология быстро набирала обороты в России, фигурка Кристины — упруга, без изъяна. То и другое раздражало собравшихся корифеев недоступностью. К тому же облик Кристины — очевидно для профессионала — не таил в себе того внутреннего болезненного ущерба, за который ей можно было бы простить и ум, и живость, и возраст, и что, в конце концов, возможно, позволило бы участникам почти закрыть глаза на маленькую и высокую грудь Кристины и на неожиданно размашистую линию бедер.
Началось все с невинного вопроса профессора Баталовой Анны Ильиничны… и закрутилось. Я смотрел на поджатые губы девушки и понимал, что надо что-то делать.
— Пожалуйста, коллега!
Это говорили мне, оказывается, я держал поднятой руку.
Я поднялся и вновь почувствовал себя слишком большим. Заговорил чуть медлительно, в поставленной лекторской манере. Так потихоньку набираешь темп перед длительным заплывом в пресной воде. Я говорил и чувствовал, как спадает напряжение в отведенной под нашу секцию игровой комнате. Говорил, и в какой-то момент возникла тишина, в которую неискушенный человек, оглушенный чуть ли не физиологическим вниманием к себе, обычно проваливается и больше не может выкарабкаться, потому что все оставшееся время лишь отстраненно слышит свой собственный голос и уже плохо понимает, что говорит. Я знал эту тишину…
Конечно, пожурил выступавшую за какую-то ерунду и без демонстрации, почти невольно ответил на некоторые замечания из прозвучавших ранее. Произнося речь, я ни разу не взглянул на девушку. Поглядывал на собравшихся, с улыбкой на Анну Ильиничну, на желтую штору у раскрытой форточки. От шторы будто исходило солнечное тепло, и трудно было поверить, что за окном пасмурно и ноябрь. Когда я закончил, раздались жидкие аплодисменты. Я понимал, что по-мальчишески горд собой, и это одновременно вызвало у меня профессиональную досаду.
За ужином к нашему столику подошла Кристина и поблагодарила за поддержку. Я был почти невнимателен к ее словам и широким механическим жестом предложил присоединиться к “трапезе”. Но Кристина сказала, что уже успела отужинать и, коротко кивнув, отошла.
— Хороша! — прокомментировал Сергеев, задрав вилку с прилипшей вермишелиной.
— Хороша-а, — в тон ему протянул я.
В фойе я снова столкнулся с ней и предложил сыграть в бильярд. Оказалось, Кристина играет. Я заплатил администратору за час, и мы прошли к столам возле зимнего сада. Я проиграл ей партию в “Русскую”. Вокруг собрались мужчины. Они стандартно и добродушно (словно это был долг каждого вновь подошедшего) отпускали фрейдистские замечания по поводу бессознательной подоплеки игры в бильярд и тут же советовали Кристине, как лучше встать и подо что следует класть следующий шар. Казалось, все были бы глубоко оскорблены, если бы я выиграл. Однако такое внимание не мешало ей. Проиграв, я церемонно поблагодарил свою партнершу и оставил с коллегами, уже занявшими очередь играть.
Вернувшись в номер, принял душ и долго смотрел телевизор, переключая показывавшие с большими или меньшими помехами каналы. Когда засыпал, мне еще слышался стук шаров о борт, они произвольно срывались с места, катились одновременно и в разные стороны, и каждый раз шар проходил мимо лузы, словно неведомая, заранее обусловленная и сложная траектория гарантированно предохраняла шары от падения в отверстия.
Второй день конференции прошел как обычно. Я снова спозаранку вышел прогуляться до завтрака. Прошел несколько деревень. Разговорился со встречным мужиком. Выведал в разговоре, что неподалеку есть озерцо с хорошей рыбалкой. Я никогда не ходил рыбачить… Забавно, в России, отъехав на 10—20 км от крупного города, сразу попадаешь в глубинку. Я дорожу такими редкими впечатлениями, загородными встречами, когда, кажется, разом ухаешь в прошлое, не свое прошлое, в чье-то чужое, вычитанное из книг, неспешное деревенское детство. Когда по-другому, неярко, светит солнце, и проезжающий по размеченной трассе с тяжелым дизельным всхрапом полуторный немецкий автобус с разрисованными боками кажется сюрреалистической картинкой на фоне почерневших скособоченных деревянных домиков и линялых стогов с рогатинами.
Кристина теперь садилась в столовой с нами. К нам присоединился Артур Акопович из Краснодара. Сергеев за едой говорил Кристине умелые комплименты. Она беззаботно смеялась. Я молчал. Артур Акопович часто жмурился, и морщинистое загорелое лицо его довольно сияло. Мне приятны были его низкий голос, белоснежная, еще густая шевелюра, небольшие настырные руки, в которых поочередно оказывались то ложка, то алюминиевая вилка, то граненый стакан с ягодным компотом. Как-то, увлекшись, я высказался довольно самоуверенно по поводу одного из коллег и тут же поймал внимательный взгляд Кристины. Отметил про себя, что с этой талантливой и прыткой девочкой надо быть настороже.
Вечером нас с Кристиной пригласил на “коньячок” профессор Виноградов, с которым мы когда-то вместе учились в Москве. Было много водки, буффонады, песен под гитару и замечательная уже немолодая супружеская пара психотерапевтов из Милана, с которыми приходилось общаться на английском с вкраплением итальянских восклицаний и изобилием жестов с обеих сторон. Довольно поздно я и Кристина вышли из тесного прокуренного номера отчего-то ставшего вдруг нам таким милым Юры Виноградова, и сразу в молчаливом, тусклом освещении коридора обоих охватила нелепая неловкость. Я предложил прогуляться на свежем воздухе. Кристина попросила время подождать, пока она переоденется, и ушла к себе в номер. Я тоже зашел в свой в номер за курткой и сразу спустился в нижнее фойе. От приоткрытых стеклянных дверей тянуло холодом. Яркий бледный свет. И никого. Только администратор в окошке да полусонный охранник в черном комбинезоне притулился на диване у дальней стены.
Я сел в глубокое кресло напротив включенного жидкокристаллического экрана. Показывали вестерн. Без звука. Как в супермаркетах и аэропортах.
Кристина не шла. Я тупо смотрел на экран. Там скакали ковбои. Они скакали короткой цепью, один за другим. Почти машинально выстраивал свой возможный к употреблению образ, переставлял кубики местами, т.е. представлял, каким выгляжу со стороны: все еще привлекательный, на вид — старше своего возраста. И в то же время мужчина, набирающий избыточный вес. Без каких-либо признаков энтузиазма. Сноб. Серые виски. Темные мешки под глазами. Ни денег, ни известности. Есть независимость, и та — очень условная… Это когда зависишь от клиентов, от заведующего кафедрой. От симпатий студентов и мнения коллег… Ковбои продолжали скакать, но уже отстреливались. Я думал о своей неухоженной двухкомнатной квартирке, об отмененных сеансах. О своих женщинах. Думал о Кристине. Сейчас она представлялась чем-то эфемерным, оставшимся в несуществовавшем прошлом: четкий, излишне жесткий профиль… Глубокие темные глаза. Четкие фразы и намеренно скупые жесты. Поджатые губы. Прямые темные волосы ниспадают над зеленым бархатом стола, голая лампа бьет по глазам, и волосы неожиданно вспыхивают лисьей рыжинкой… Шары бьются о борта. Намертво, коротким щелчком сталкиваются лоб в лоб, снова, снова и звучно перекатываются по полю.
Я почувствовал ее приближение лишь за мгновение до того, как она нависла над креслом.
— Стреляют? — раздался сзади ее голос.
— Стреляют.
Я обернулся. Кристина стояла в спортивном костюме, с заложенными за уши волосами. Другая.
Мы шли по аллейке, потом по асфальтовой тропке вдоль забора. В кроссовках Кристина казалась еще ниже. Мы молчали. Было сыро и ветрено. Палая листва, покрытая мелкими водяными пупырышками, поблескивала под ногами. Мы посматривали на одинаково светившиеся оранжевые окна корпусов. Светящихся окон оставалось немного. Потом пытались рассмотреть звезды. Их не было видно. Только Вега да Венера. Может, еще что-то.
Я взял ее руку и просто положил в карман своей куртки. Кристина послушно шла подле. Ее колотило. Она истово и при этом как-то безнадежно глядела вниз, не отрывая взгляда от дорожки.
— Холодно? — покровительственно спросил я.
— Да. Немного.
— Ничего. Это ничего, сейчас пойдем обратно.
Мне было лестно и хорошо знакомо это муторное напряжение и потаенный, пока скрываемый, пока еще не признаваемый, загнанный вниз живота восторг. Корабельное натяжение, жестоко укорачивающее с каждым новым взглядом, с каждым поворотом головы и без того опасно малое расстояние между нами, двумя практически чужими и взрослыми людьми… Мы уже были готовы на время забыть об этом обстоятельстве. Забыть, чтобы скорей и наверняка полюбить: кого-то еще, кроме себя. Тут же и сию минуту. Иначе будет поздно. Потому что есть вот это что-то, и это что-то — оно еще неведомое. Это что-то — не ты. Совсем — не ты. В этом — простор! И ужас. И — облегчение.
— Кристина?
— Да?
Кристина медленно подняла глаза, и мне стало совестно мучить ее. Я сделал большой шаг и обнял. Она замерла, прижалась к груди. Я погладил ей волосы и поцеловал в раскрытые губы. Кристина закрыла глаза, и мне это не понравилось. Я поцеловал еще раз, уже чувствуя вкус губ. Различая запах волос. Ее дыхание… Потом я поднял Кристину на руки и понес. Мне казалось, я нес одновременно и ее, и себя. И это было так долго… Совершенно не чувствовал веса. Сердце билось замедленно и сильно. Было все равно, куда и сколько идти. В моих руках каким-то чудом оказалась молодая и, должно быть, принадлежащая кому-то другому Красивая женщина. Моя законная “лесная добыча”.
Мы торопливо поднялись по ступенькам. Я завел ее в свой номер. Не включая свет, быстрыми простыми движениями раздел и — овладел ею.
Податливость ли, сопротивление, гладкость ли кожи или мурашки, убегающая новизна прикосновения… — все это пришло потом. Позже, когда я вновь и вновь прокручивал в уме произошедшее. А тогда — тогда было лишь упрямое и однозначное, как весенний лет мигрирующих птиц, движение к цели… и та упрямая, животная властность подминающего и мою, и чужую плоть — движения крови.
Кристина оделась и ушла к себе.
Утром я проснулся поздно. Выспавшимся и опустошенным. На завтрак Кристина не вышла. В течение дня я избегал ее взгляда.
Мой доклад был поставлен последним. Я сделал сообщение уверенно, без эмоций. Отвечал на вопросы.
На заключительный обед снова приехал спонсор. Он и устроители конференции сидели за отдельным столом: на белой скатерти стояли розетки с красной икрой. Далее как заведено: закрытие конференции, общее подведение итогов и разъезд участников.
Напоследок всех собирали в мрачноватом с бардовыми шторами актовом зале. Идти туда мало кто хотел, и бойкие девчушки с дежурными повязками бегали по этажам, вылавливая нерадивых, уставших за три дня от водки и разговоров психологов.
Кристина сидела в верхних рядах с группой молодых мужчин. Сидела, закинув (как мне виделось, непристойно) ногу на ногу. Ноги в черных колготках. Еще бы сигарету в кулачок… Я прошел к ней, многократно извиняясь за беспокойство, неловко протискиваясь вдоль кресел. Осторожно взял за кисть, и мы вышли из зала. Русоволосая девушка в сером костюмчике и с повязкой на рукаве холодно метнула нам вслед обреченный взгляд. Скованный безвоздушный мирок из амфитеатра кресел и людей, оказавшихся вдруг маленькими и обеззвученными, остался за спиной… Доклады, прения, трехразовое питание, лица, пьянство — все это, как только мы вышли в фойе, будто сразу вывалилось из памяти, отделилось в неразличимый тягучий континуум иного прошлого.
Мы по лестничным пролетам спустились в бар. Нулевой этаж. Сели за низкий полированный столик. В баре кроме нас оставалась еще одна парочка и компания тихих пожилых преподавателей. Одного из них я знал.
Я попросил два коньяка. “Арарат”. Три звездочки.
На Кристине — темно-коричневое платье с воротником стоечкой. Ей шло. Подчеркивало однозначность черт. Стройность и “прямость” ее плеч, упрямую постановку шеи. Кожа на горле — бледная, тонкая. Мне не верилось, что сегодня ночью я целовал это горло, с силой вминал в себя эти плечи.
— Зачем ты позвал меня сюда?
Кристина сидела ровно. Но столике перед ней стоял незамечаемым большой выпуклый бокал с коньяком.
— По-го-ворить, — ответил я, растягивая по звукам слова и заодно время, прячущееся за звуками голоса.
— Возьми мне сигареты.
— Сигареты, пожалуйста! И пепельницу… — выкрикнул куда-то в сторону. — “Вирджиния” подойдет? — переспросил я Кристину.
— Но зачем нам говорить?
Кристина закурила.
Я молчал. Я знал, что в таких ситуациях нельзя брать инициативу на себя. Нельзя начинать что-то объяснять, иначе придется говорить и за себя, и за нее. И будешь выглядеть глупо. А в моем возрасте это вообще — идиотизм.
Я медленно покручивал бокал, у основания которого перетекало вязкое виноградное солнце. Родной Юг. Выжженная земля и голые горы. Запах придорожной пыли. Сухие травы и редкое облачко в серо-синем небе. Тихо…
— Послушай…
— Кристина?
— Да?
— Давай, не драматизировать.
Кристина улыбнулась, выказывая удивление. Пожала плечами. Захотелось взять ее за плечи.
— Почему ты сопротивляешься мне?
— А что вы, как старший товарищ, советуете мне делать? — Она осторожно и нервно выпустила дым в сторону. — Благодарить за все и улыбаться?
Я притронулся к ее руке.
— Кристина, я просто хотел, чтобы мы познакомились друг с другом. Я понимаю… звучит смешно. Но… Но мы действительно ничего не знаем. И…
— Зачем вам это?
Мне стало неприятно, что Кристина опять со мной на вы. Но руку не убирала.
— Я не знаю. Мне не хватает этого… Я старомоден. Потом, мы не культовые герои кинематографа семидесятых.
— А жаль.
— По крайней мере, мы уже знаем имена друг друга. Знаем интересы друг друга. Если подумать, мы и так уже много знаем о каждом из нас…
Кристина молчала.
— Ведь это — романтизм, — продолжил я, и собственный голос казался мне чужим. — Желание выглядеть лучше в глазах другого!
— Разве это плохо? Может, это лучшее, что мы можем сделать друг для друга… Прошу тебя.
Я отнял руку.
— Кристина.
— Да?
— Кристина?
Мы смотрели друг другу в глаза.
— Ну, хорошо. Ты первый, — Кристина сдалась.
— Ты, ты первая.
— Нет-нет, ты. Начинай. Ты же на это рассчитывал.
Я опустил глаза. Эта девочка попала в точку. “Она слишком хорошо видит меня”, — подумал я. Но отступать было поздно. Я сам поспешно затащил себя в эту лужицу. Теперь стоял в ней — с улыбкой скомороха, радушно разведя руки, и вокруг собралась толпа зевак. Представление надо было начинать. (Я дал себе слово проанализировать все после.)
— Хорошо, — неохотно пригубил коньяк. — Поехали… Я, скажем так, совсем небогат. Разведен. Собственных детей нет. Веду частную практику. С каждым годом все больше толстею. У меня одновременно две любовницы. Одна из них — бывшая жена. Она ушла от меня через пять лет совместной жизни, ушла к моему другу. Другу детства. Они развелись через год, но она успела родить мальчика. Теперь Саша (его зовут Саша) регулярно шлет своему сыну подарки из Америки. Саша уехал в Штаты. Хороший математик был… Я тоже, конечно, балую мальчика. Иногда.
Говорил, и возбуждение отпускало меня. Я уже видел ситуацию со стороны: вот я — говорящий, вот — курящая женщина за одним столом со мной, бокалы и приспущенные шторы дешевого бара, постаревшая за стойкой барменша со свежей — вчерашней — завивкой. Мне, по большому счету, было уже все равно.
— Ну вот и все. Из меня получился плохой друг, муж и любовник. Я люблю симфоническую музыку и одиночество, — подытожил я.
— Все?
— Все, — я демонстративно помедлил с ответом. — Теперь ты.
Кристина смотрела мне куда-то в переносицу.
— Мне тридцать три. Я замужем. Детей нет. Работаю с клиническими и акцентуированными подростками. Я ждал. Ее щеки бескровно пылали. — Все.
— Все?
Кристина встала. В ее движениях отслеживалась какая-то нехорошая плавность.
— Прощайте, товарищ.
Она положила ладонь мне на плечо и искусственно улыбнулась.
Она ушла.
Я допил за нее коньяк. Заказал еще. Барменша, всеми частями тела демонстрируя тактичность, поднесла новый — на маленьком алюминиевом подносе с бумажной салфеткой.
Я сосредоточенно рассматривал просвет окна сквозь избыточную выпуклость бокала. Коньяк медленно обтекал внутренние стенки. В передвижении золотистой пахучей жидкости была та же плавность, что и в недавней неестественной грации Кристины. Я ничего не мог поделать с собой. Перед глазами, сменяясь кадрами, скользило и сгибалось ее горячее и плотное тело, оно чернело на моей простыне. Теперь, расставшись, я чувствовал ее плоть острей, чем когда-либо. В ушах — сухой звон. Я словно ждал чего-то… Магнитофон выпускал из себя негромкое и знакомое с детства. Хотелось рассмеяться в голос — грубо и зло.
“Ты, теперь я знаю, ты на свете есть. И (пропускается такт) все, чего хочу я…” Голос не тот. Другой, слабей. Нелепо. Но в подобных ситуациях всегда — в такси, в маршрутке, из соседских окон или остановившейся на светофоре машины у остановки, где ты ждешь свой автобус, — обязательно будет раздаваться песня, где слова — как будто нарочно про тебя и про нее. И от этого происходящее приобретает законченную и космическую цельность. “Нет, мне ничего не надо от тебя. И (пропускается такт) все, о чем молю я…” Конечно, в этом нет никакой мистики или провидения. Просто все наши истории с женщинами, а у женщин с мужчинами — практически одинаковы. Только нам нельзя всерьез замечать этого. Исполнительница старается. “…Пройти, оставив легкие следы, пройти хотя бы раз (взвывает мотор автобуса) по краешку (еще такт, автобус трогается с места; он везет меня обратно в Москву — и сразу вокзал, толчея перрона, попутчики в душном купе, отдающий содой чай в подстаканниках, помидорные пятна на скатерке), по краешку, по краешку, по краешку! твоей судьбы”. Маленькая грудь и узкие стопы, спина, упругие сильные руки… Она уехала раньше. Первым автобусом.
Глава 2
Февраль начался с морозов. Впервые за зиму стало холодно и по-настоящему снежно. Батареи в квартире остыли. Я носил дома толстый свитер и шерстяные носки. Соседка, круглогодично торговавшая сигаретами и леденцами на ступеньках подъезда, теперь ограничивалась деревянным ящиком в качестве прилавка и появлялась лишь с утра и к вечеру. Поутру она караулила торопящихся студентов и идущих на работу мужчин, а вечером останавливала поговорить возвращающихся с работы женщин. Обращаясь к клиентам, она начинала постукивать нога об ногу (в черных войлочных ботиках) и, потирая красные руки, довольно сообщала: “Морозец, морозец! Вам бы настоящих сибирских морозов!” Я каждый раз заключал, что, должно быть, дама когда-то жила в Сибири, но каждый раз забывал об этом спросить.
С нового семестра у меня возросла университетская нагрузка. Вдобавок еще пообещали двух практикантов-дипломников. Но я сохранил привычное расписание приемов, долго и одновременно писал три статьи в разные журналы. К концу дня так бессмысленно уставал, что все чаще не ужинал и засыпал на диване. Потом вставал и уже ложился поздно, опустошенный, бездумный.
За три месяца я почти не вспоминал о Кристине. Но это не значит, что она не присутствовала в моей жизни. Я часто видел ее в волнующих подростковых снах, что случаются под утро, но, проснувшись, хладнокровно забрасывал уцелевшее сновидение на “чердак”, мысленно притворяя деревянную дверцу чердака палкой-подпоркой (пользовался, так сказать, техникой визуализации абстракций). За все это время я ни с кем не поговорил о ней. В компании с коллегами или с приходившими ко мне женщинами ни разу шуткой или намеком не дал понять о неком романтическом и в общем-то лестном для моего самолюбия приключении. Ни словом, ни действием не задел я нашу с Кристиной близость. В такой бережности и простоте я предчувствовал худшее. Знал наперед. Ведь я ни на час не позволял себе забывать, что я — психолог. В этой молчаливой игре с самим собой, где главным правилом было неизреченное, с улыбкой вынесенное из раннего детства: “если назовешь, то обязательно не получится; если назовешь — не получится!” — в этой нескончаемой игре я усматривал залог того, что мы с Кристиной еще увидимся. В мыслях своих называл ее Крис и тут же прохаживался по поводу такой провокации.
Если было бы возможно собрать образ ее сразу после прощания, там, в санатории, и теперь, спустя три месяца, уверен, это оказались бы два разных человека. Я сопротивлялся, отмахивался, но мозг вершил свое рутинное дело, перекладывал, перетасовывал черты, оттенки, звуки; снова сгребал их в одно тесто, из которого лепил опять все новые трансформеры. Имя ее расслаивалось, разбухало, наполняясь разнообразными смыслами, из которых большую часть уже составляли мои размышления, и эти размышления в свою очередь плодили и конструировали другие, все более далекие и не верные тому сухому жаркому шелесту, которым еще отзывалось во мне ее имя. Я ни разу не пожалел, что мы не вместе.
В середине февраля, проверяя электронную почту, наткнулся на письмо Кристины. Она сообщала, что “26 февраля, кажется, неподалеку от вас, в городе Нальчике, состоится семинар. Не собираюсь ли я в нем поучаствовать?” Я решил не отвечать. Мне показалось, так будет правильно. Неприятно было, что Кристина могла так запросто взять и написать мне. Прощаясь, мы не оставляли ни номеров телефонов, ни мэйлов. Я понимал, что найти мой электронный адрес не проблема. Я заполнял его в анкете подмосковной конференции, мог приводить в публикациях на сайтах. Мне не нравилось, что Кристина — настоящая Кристина, о двух руках и ногах, с неизбежным запахом подмышек и периодически едким запахом сигарет изо рта — вмешивается в мою жизнь, мешает созданному мной образу. Безопасному и уже почти стерильному.
Однако накануне означенной даты, дня за три, я вдруг разволновался. 26 февраля с утра торопливо обзвонил клиентов, чтобы перенести встречи, и, собрав спортивную сумку, после обеда поехал к ней. Автобусом ехать — часа два…
Рейсовый автобус двигался медленно, облепленный густым мокрым снегом и сбившимися легковыми автомобилями — сзади и спереди. Сильный ветер нес рыхлые комья, порывами занавешивая всякую видимость. В такие минуты дорожное движение замирало, автобус угрожающе и однообразно завывал на месте, и от этой проволочки становилось совсем невмоготу. Я ехал к ней. И я все куда-то боялся опоздать. Я, собственно, даже не знал, поехала ли она на семинар, после того, как я не ответил. Не знал толком, где семинар проводится. Был лишь мобильный телефон, который она указала в конце письма сразу под именем и фамилией. Но я не был уверен, что там, на месте, у нее сработает роуминг. Положа руку на сердце, следовало признать, я делал “хрен знает что”. То есть мысленно я это так и называл. Но, оттого что я (не кто-то другой, а я — флегматичный и вдумчивый человек) все это делал, на сердце плясала лихая ребяческая радость.
Приехали вечером. Еще на подъезде к городу непогода сошла на нет. Проступило ярко-белое небо. Мы мчались по черному мокрому асфальту. Я пересел на освободившиеся места справа от водителя. Глядел вперед. Я напоминал мальчика десяти лет, с ровной челкой на выпуклом гладком лбу. Этот мальчик восторженно следил за дорогой. Ведь он еще в том возрасте, когда можно одновременно по-настоящему хотеть быть летчиком, водителем автобуса и Ланселотом. И я наблюдал за-ним-за-собой и чувствовал, что люблю его. Спокойно и нежно.
Из двери автобуса шагнул в раннюю синь ясных зимних сумерек: освещенные окна здания автовокзала, студеный ветерок по замусоренной площади. Оттепель. Остатки тающего льда. Снег карабкается грязными горками по стенкам ларьков. Много людей. Они снуют, покрикивают, сигналят из своих автомобилей — но все это как будто понарошку. Можно с успехом повернуть невидимую рукоятку — и звук исчезнет. И ничего от этого не изменится.
— Алло, Кристина! это я (…это действительно я). Как нам встретиться? Я сейчас в…
Кристина сухо сказала, что не может говорить, попросила перезвонить позже.
Если бы рядом был чистый сугроб, я бы демонстративно и зло сел в него. Но зима де-факто кончилась, кончилась неожиданно, за какие-то последние два-три часа. Под ногами блестел темный асфальт. Впрочем, если бы даже прямо передо мной оказался большой и свежий сугроб, я бы все равно задумчиво прошел в кафе внутри здания автовокзала и взял себе горячего дрянного чаю в липком граненом стакане.
Неспешным, прогулочным шагом подошел к стенду расписаний. Высмотрел, каким автобусом ехать обратно. Закинув сумку за плечо, выглянул на перрон. Мне решительно нечего был здесь делать. Юношеская блажь. Неизжитая инфантильность. “Удивительно, — размышлял я, — как быстро глупеет человек, если ему этого хочется…” Постоял возле ларьков. Остро прочувствовал необходимость обязательно курить (причем одну сигарету за другой). Но я не курил. Никогда не курил. Наверное, из-за этого моя соседка-торговка до сих пор считала меня не вполне полноценным человеком… Вспомнил, что на сегодня из-за своей дурацкой поездки остался без хлеба. Теперь, досадливо констатировал я, вернусь поздно, универсам будет закрыт. И завтракать тоже придется без хлеба…
— Алло, слушаю.
— Добрый вечер! Вы где-нибудь уже остановились? Нет? Тогда подъезжайте к гостинице “Уют”. Я забронировала номер. Буду через час… Вы меня слышите?
— Да-да. Конечно… Хорошо, Кристина.
— Извините, я правда не могла говорить.
Сунул мобильный в нагрудный карман. Постоял зачем-то еще немного. Подышал холодком и бензином. Покрутил головой: маленький волглый вокзальчик. Грязный. Симпатичный. Вышел через привокзальную площадь к дороге, на остановку. Поймал такси.
На Reception спросил заказанный на мое имя номер. Заполнил анкетку. Мне выдали ключ с массивной деревянной грушей, засаленной дочерна. Номер 11. Reception — так было написано под трафарет бронзовой краской на белом матовом стекле стойки. Это слово не вязалось с самой гостиницей (Кристина пожалела мои деньги?). Гостиница — чахлая, угрюмая. Единственное преимущество — удаленность от посторонних глаз, почти на окраине, близ парковой зоны.
Поднялся в номер. Включил свет. Сбросил на пол сумку. За все время я не встретил в этом здании ни одного человека, кроме гладкого молодого парня с женоподобным лицом и пристальным взглядом, того, что и выдал мне ключ. Reception. При случае и за деньги я мог бы ему многое рассказать о нем… По лестнице поднимался в темноте, в коридоре включил свет. Не похоже, что в номерах на этаже кто-то живет.
Я не стал переодеваться. Только скинул на кресло куртку. Оглядел номер, бегло осмотрел постель. Снова закрыл постель нитяным покрывалом (на ощупь давно не смененным). Встал у окна. Выключил свет и чуть приотворил дверь. Сел в кресло. Снова встал у окна.
…Ждал Кристину. За стеклом ходили ходуном тени. Близкие частые ветки задевали окно. Сквозь них в номер бил голый дворовый фонарь. Жаль, что окно не выходило на улицу. Я бы увидел ее такси. Пару раз мне казалось, что я слышу мотор подъезжающей машины. Настораживался. Но каждый раз за этим ничего не следовало. Я снова вслушивался в пустынную улицу. Тишина давила пустотой темных гостиничных коридоров, безглазо смотрела со стен, вкрадывалась в предметы и потрескавшуюся от времени мебель. Я ждал.
Через минуту я уже слышал ее твердые шаги по коридорной дорожке. Во мне будто независимо от меня возникла холодная ясность. Словно что-то ощерилось внутри. И с каждым новым шагом, раздающимся извне протяженно, неминуемо, я чувствовал все острей свой протест. Шаги замерли. Кристина потянула дверь. Я увидел силуэт на фоне мутного коридорного мрака.
— Привет. — Я не ответил, продолжая стоять, скрестив руки на груди. — Свет включить?
— Нет, не надо, — отозвался я неожиданно мягким голосом.
Кристина сбросила с себя пальто на то же кресло, где я кинул куртку, закрыла звучным щелчком дверь на ключ и подошла к кровати. Я разглядел, что она села спиной ко мне. Раздался звук змейки, расходящейся на сапоге. Потом на другом. Сапоги один за другим твердо стукнули о пол. Кровать заскрипела.
— Иди ко мне.
Я слушал, как тихонько покачивается деревянная груша ключа в дверях.
— Кристина?
— Да…
— Может, заказать в номер чаю?
— Нет. Не надо. Иди ко мне… Пожалуйста.
Под утро я проснулся, оттого что Кристина открывала балконную дверь и никак не могла открыть. Наконец она справилась, достала из сумки сигареты, завернулась в одеяло по плечи, снова подошла к балконной двери. Я подсматривал за ней. Она стояла босиком на ковролине и аккуратно выдыхала дым на улицу. Ее ступни впервые показались мне маленькими. Она курила неторопливо. Кончик сигареты был похож на красные самолетные огни в ночном небе. Все это длилось секунду-другую. Я снова заснул. Когда Кристина разбудила меня, уже рассвело. Она была одета, сидела рядом на краешке кровати.
— Привет, Кристина! — я потянул к ней руку.
Она взяла мою руку в свою и поцеловала в ладонь.
— Мне надо идти.
Я приподнялся на локте.
— Извини. Извини, — заговорила она мелкими семенящими словами. — Среди наших есть человек, мой коллега… Он хорошо знает Мишу…
— Миша — это твой муж?
Кристина кивнула.
— Я не хочу рисковать.
— Хорошо…
— Я потом напишу тебе на ящик.
— Хорошо.
Я окончательно проснулся. Во мне нарастало бешенство.
— Знаешь, я поняла. Я поняла. Мы будем встречаться, — Кристина запиналась, она почему-то торопилась высказаться сейчас же, вслух, будто говорить потом — неправильно, не нужно, бессмысленно. — Но у меня только одна просьба к тебе…
Я молчал.
— Ничего не рассказывай мне о себе. Хорошо?
— Хорошо…
Не глядя на Кристину, я прошел в ванную комнату.
Когда вернулся, она все так же сидела на постели. Мне стало жаль нас, жаль ее. Бледное, без кровинки, лицо — растерянное, безотчетно печальное. Она смотрела в пол. Стало неловко и одновременно стыдно за ее наивное и жестокое упорство. Я сел перед ней на корточки.
— Кристина. У меня к тебе тоже одна просьба… — Я не знал, что говорить дальше. Кристина не отводила взгляд, свет падал прямо, падал так, что я мог бы изучать радужку ее глаз. — Кристина, я прошу тебя, — я не выдержал серьезного тона и заулыбался, и Кристина тут же, с готовностью приняла мой театральный ход и улыбнулась в ответ. — Кристина, девочка моя! Никогда, слышишь, никогда не выбирай за меня гостиницы. Этот номер — это просто дрянь какая-то!
Аккуратно поцеловал ее в переносицу, и она ушла. На пороге я успел спросить, знала ли она, что я приеду.
— Нет, — ответила она и пожала плечами, — нет, конечно.
…Вздернул до упора змейку куртки, повесил на плечо сумку. Я так ее и не открыл. Кроме бокового карманчика, где лежали презервативы. Позавтракал на автовокзале хот-догом и растворимым кофе в маленькой бумажной чашечке со складывающимися ушками вместо ручки — похоже на елочную игрушку. Купил газету.
Ехал домой, сладко уткнувшись в кресло. Легкий, почти невесомый. Я возвращался домой — и в этом было доброе утешение. Я чувствовал, что вместе с нынешней зимой в моей жизни заканчивается что-то важное, что-то большое и бесформенное, как низкое серое облако, и за этим серым облаком — начинается все всерьез, все опять по-новому.
Однако нельзя сказать, что что-то радикально изменилось в моей жизни. Более того, формально нового в ней не появлялось ничего. Нет, на самом деле что-то все равно происходило, и я, безусловно, посвящал чему-то свои усилия, например, отстаивал свои позиции перед друзьями и женщинами, бился с клиентами за самоуважение к себе… Не знаю. Сейчас мне кажется, что время складывалось безлико, за весной шло лето, за летом — осень. В лучших космогонических традициях народного жанра. Летом я познакомился на рынке с Наташей… Она покупала персики. Я невольно навязал завязавшимся отношениям сценарий, предложенный мне самому ранее Кристиной, и мы быстро расстались. В Наташе действительно было что-то то же. Что-то неуловимое, что утонченно роднило их (внешне они обе относились, пожалуй, к одному типажу, но черты Наташи были проще, поверхностней). Простившись, я испытал облегчение. Ведь на мне по-прежнему покоились сомнительные, едва ли не в большей мере дружеские, чем сексуальные, обязательства перед бывшей женой, и я — каюсь! — не собирался прерывать вялотекущих отношений с Ноной, моей перманентной пациенткой и любовницей.
За все это время мы виделись с Кристиной трижды. Последний раз — в конце сентября. Тогда мы обнаглели и выдумали семинар в Сочи, я сфабриковал приглашение и выслал его Кристине на адрес электронной почты. Три дня мы провели в полупустом загородном пансионате на берегу. Дважды до этого — действительно съезжались “по поводу”.
Мы были ненормально чувствительны друг к другу, и это как-то спасало ситуацию от очевидности взаимного охлаждения. Негаданное счастье превратилось в удовольствие, а удовольствие в рефлексивный предмет для молчаливого исследования. Оба мы оказались, как это выразила Кристина, “неизгладимо изуродованы профессией”… Да, мы все также молчали друг о друге — Кристина ничего не спрашивала обо мне, я ни о чем не спрашивал Кристину, но теперь это не вызывало былого напряжения и соответственно не подстегивало изначальное влечение. Как-то, занимаясь сексом и чувствуя в Кристине скрытое недовольство, я предложил ей игру: сделай то, чего больше всего хочешь в данную минуту. Она больно укусила меня за подбородок. Я стерпел, но в этот день больше не хотел ее. После этого случая я бросил сопротивляться положению дел. Плыл по течению. Снова стал чувствовать разницу в возрасте.
Мы не говорили друг другу о чувствах… Поразительно, но за считанные встречи в замкнутом мирке под названием “мужчина-и-женщина”, что, казалось, умещался между ее и моей ладонями, когда мы тихо прогуливались по вечерним аллейкам или смотрели с пирса в небо, сложилась своя ненавязчивая мифология, свои правила, свои знаки. В целом, нам обоим казалось комфортно находиться в созданной нами на время передвижной сценке. Порознь мы скучали, особенно отчетливо и недвусмысленно первые недели. Потом — отпускало. Тело отвыкало. Кристина делилась, что эта нехватка физического прикосновения каждый раз удивляла, казалась необоснованно острой. Вместе мы все опасней не чувствовали ни острых краев наших взаимоотношений, ни оставляемых ими долгих ссадин. Думаю, удивление, о котором говорила Кристина, было вызвано тем простым обстоятельством, что наша миниатюрная совместная жизнь несла идеально параллельный характер и потому, как представлялось, не должна была иметь выражения и статуса в подлинной, обыденной реальности. Каким бы безнравственным фактом это, возможно, ни представлялось со стороны, но ни я, ни Кристина ни на йоту не изменили образ жизни, уже сформировавшийся у обоих задолго до встречи. Кристина продолжала утверждать, что счастлива с Мишей. Я… Я тоже говорил, что вполне доволен.
Порой я чувствовал странное. Я чувствовал, как некий сказочный волосатый Крот роет вслепую свою нору, роет где-то у меня под сердцем, где-то прямо под живописным огромным холмом, на котором нарисованы поля, леса и голубой детской ленточкой вьется речка с крохотными рыбацкими лодочками, а по центру — замок с высокой стеной и разноцветными башенками с флажками. Мое личное инфантильное королевство! В углу картинки светит нарисованное желтое солнце. Из узорных окон торчат непропорционально большие головы с улыбками до ушей. У мужчин на головах — оранжевые шапочки, у женщин — платочки. Они, конечно, не подозревают о Кроте. Только дети их по ночам просыпаются и плачут от страшных подземных звуков, которые еще настолько тихи, что рассказать о них кому-то из взрослых невозможно…
Где-то в глубине души я понимал, что жизнь моя по каким-то неведомым прихотливым законам вот-вот обвалится. Обвалится, хороня под собой наметившуюся на склоне лет карьеру, быт, хороня всех моих мужчин в смешных оранжевых шапочках, женщин в белых платочках, их детей, все башенки и ленточки речек и прочее. Каким-то неявным образом, почти обонянием, я понимал это и отгонял от себя мысли… Потому что — да, я уверен, что это так — бессознательно или почти бессознательно ждал, хотел, мечтал о катастрофе. Впервые, как я стал вести самостоятельную профессиональную жизнь, душевное равновесие мое опасно кренилось, а я только молчал, продолжал делать вид, что ничего не происходит… Возможно, Кристина оказалась лишь поводом, милым демоном саморазрушения, первый серьезный импульс которого, должно быть, хоронился во мне с детства. Она лишь предложила простой механизм двойной жизни — мы, улыбаясь, запустили его, и этот механизм, похоже, оказался для меня тем самым сказочным черным Кротом, которому, позже, надлежало разрушить рисованное королевство. Разрушить до основания. Если только не принц на белом коне: он мог появиться и убить слепого Крота. Имя этому юному принцу — Крис. Да, я дал ему такое имя! Мне так хотелось, чтобы его звали Крис…
Мы снова договорились встретиться: двадцать девятого октября в небольшом приморском городке. Кристина могла задержаться в нем на сутки, следуя в Москву проездом из Новороссийска (куда она собралась ехать на свадьбу к двоюродной сестре). Я стал ждать двадцать девятое октября. Я снова ждал встречи с Кристиной. Повседневность приобрела и манящее ощущение конца.
Глава 3
В купе ехал с мамашей и дочкой. Мамаша была молода и привлекательна. Я совершенно ее не помню. Помню лишь, что на ней были красные спортивные штаны в “облипку” и малиновые в белую полоску кокетливые носочки. Мы почти не разговаривали друг с другом. Девочка — белобрысая, лет пяти, с пронзительно голубыми маленькими глазками. Некрасивая. Мы играли с ней в дурацкую игру — она хлопала меня по тыльной стороне ладони, которую я должен был успеть убрать со столика. Время от времени для поддержания интереса я убирал руку, девочка больно хлопала по столу, неестественно громко смеялась и дула на ладошку, потом вертела ее перед моим носом, скороговоркой заявляя, что “не больно, кулица довольна”.
Вышел в четвертом часу ночи. Аккуратно, чтобы не разбудить, защелкнул за собой дверь купе. Разбудил проводницу, чтобы та открыла выход. Спрыгнул на гравий. Грузно спрыгнул. Недовольный искаженный громкоговорителем женский голос вдоль перрона заявил о том, что стоянка поезда — семь минут.
Поднялся по ступенькам в здание вокзала. В зале ожидания — никого. Кассы закрыты. Спустился по стрелке вниз, к камере хранения и платным туалетам. Решил спросить, нужный мне адрес. Женщина в окошке, повелевавшая вертушкой на входе в туалет, сказала, что нужная гостиница в двух шагах от вокзала и что платить за
такси — грех. У нее были не по возрасту распущенные седые волосы и серые, казавшиеся мертвыми, глаза. Я оставил на пластмассовом блюдце пять рублей согласно таксе пользования туалетом. Выходит, что за справку. Поднимаясь по гулкому лестничному пролету, чувствовал за спиной долгий взгляд.
Перед зданием вокзала с выключенными габаритными огнями стояли в ряд четыре машины “Жигули”. Все водители сидели в одной машине с открытой нараспашку задней дверцей.
Я прошел мимо. Пройдя метров сто, остановился, чтобы застегнуть куртку. В неподвижном воздухе висела дождевая морось. Изредка черную гущу неровных улочек прорезал резкий свет фар, но тут же пропадал за очередным поворотом. Я шел, поеживаясь от зябкости. Шел, не слишком доверяя своей способности к ориентированию в незнакомом ночном городе… Наверное, так можно было ходить вечно. Я остановился и огляделся. За мной влево и вправо расходились улочки, ничуть не хуже той, по которой я шел ранее. Такие же голые деревья. За воротами частных домов — кипарисы. Они жирно чернели в водяном мареве. Справа — мостик через невидимую сточную канаву. За мостиком — мощеная мостовая. Мне показался симпатичным этот подъем. Что-то в нем было узнаваемое, едва ли не родное. Будто я уже был здесь. Я свернул к нему и пошел вверх. Впервые всерьез подумал, что где-то тут — море. Где-то тут, это значит внизу: значит, надо просто идти вниз, как течет по тротуарам и ложбинкам вода во время дождей. Но я направлялся вверх. Вверх. Подо мной низко проседал темный ночной городок с асфальтовыми паутинами мокрых дорог и дрожащими на них каплями фонарей. Мне нравилось здесь. Я поймал себя на том, что не думаю о Кристине. Кристина и я, он и она — в тот момент казалось нелепостью думать об этом. И наш роман казался временной нелепостью, которая обязательно и благополучно разрешится. От этой мысли становилось спокойно и одиноко, и можно было себе позволить еще немного всего этого нелепого, томительного и тесного существования. Жизнь инкогнито. Красивая, чужая мне черноволосая женщина. Ведь все — так временно…
Подъем кончился. Кончилась ровной асфальтовой чертой и мостовая. Я подошел к светящемуся нижними окнами трехэтажному зданию. Было понятно, что в этом высоком здании, которое когда-то, до революции, очевидно, было чьим-то особняком, располагается государственное учреждение; до революции это могло быть одним из самых красивых зданий города. Я хотел зайти, чтобы спросить, где искать нужный мне адрес, и удивился, прочитав название: гостиница “Волна”. Именно сюда я и шел.
Потянув на себя тугую дверь, я вошел внутрь, по узкому короткому маршу поднялся в фойе, к регистратуре. Положил сумку на скрипучий и пыльный паркетный пол. Протянул в окошко паспорт. Пожилая сухощавая женщина в роговых очках скосилась на паспорт, протянула два артрозных пальца и утянула паспорт к себе.
Я стоял, тяжело облокотившись о стенку. Артрозные пальцы выдали ключ с брелоком:
— Вы можете забрать паспорт позже. В стоимость включен завтрак. Молодой человек, молодой человек, вы сможете выбрать сосиски или яичницу…
Я поднялся к себе. Не снимая мокрой куртки, сел в кресло. Меня охватила сырая дурная слабость. Не хотелось ни думать, ни ждать. Я даже не осмотрелся в номере. Знал, что все будет так же, как всегда. У постели будет тот же запах, в ванной будет влажно от горячих труб, унитазный бачок ночь напролет будет течь и издавать утробные звуки, на стеклянной полочке над раковиной — нераспакованное розовое мыло, стакан, пробники какого-нибудь шампуня, скользкие душевые занавески. Все это уже было так много раз и, в конечном счете, ничего не менялось…
В 6.30 прибывал поезд, которым ехала Кристина. Конечно, я собирался, обязательно собирался встречать ее. Вот только обоснуюсь немного, посижу еще в гостинице. А потом, потом придется выходить из номера, шагать куда-то в глубь предрассветного темного города, захлебывающегося под утро густым туманом, идти по размытым мелким дождиком улицам… Потом снова, но уже вдвоем возвращаться в гостиницу под названием “Волна”. Непременно читать это отвратительное название в парадной. А в шесть тридцать прибывает поезд. Еще есть время. Есть…
Я здесь, а Кристина в пути. Спит. А может, нет, не спит. Сидит тихонечко среди спящих в купе, смотрит в слепое окно. В полутемном проходе остервенело трясутся шторки и чахлые цветы в горшочках… Кристина все едет. Она все время зачем-то едет: ко мне или от меня. Как будто без этого невозможно жить, как будто поезд не может хоть раз по ошибке промахнуться, проехать станцию, а автобус сломаться по дороге, раз и навсегда. Как будто этот часовой механизм никогда не останавливался, ни до нас, ни после, он все перемалывает шестеренками время и с ним нас обоих — меня и Кристину. Но в этот раз… она найдет меня сама. Она приедет сюда на роскошном такси, фары обдадут мягким светом мрачные кирпичные стены, на окнах вспыхнут красная герань в грубо сбитых подвесных ящичках, а за стеклом — окажутся белые шторки…
Я заснул.
Проснулся от прикосновения. Кристина сидела передо мной на корточках и держала меня за руку. Я не сразу понял, где я. Инстинктивно убрал руку.
— Привет. Ты оставил открытой дверь…
Я огляделся. За окном светало. В комнате горел свет.
— Привет, Кристина. Я проспал, — потянулся затекшими плечами. — Извини. Я как будто провалился в сон… Ты на такси?
— Нет, здесь же рядом. Пешком прошлась. Как ты? Милый городок, не хочешь прогуляться?
— Не знаю, как-то не очень.
Я вгляделся в ее лицо. Она плохо выглядела. Подумал, что и сам, должно быть, выгляжу не лучше. Порывистыми движениями распаковал сумку, достал мыльницу, зубную пасту, щетку, пену для бритья…
— Я в ванную, — произнес я бодренько. — Кто первый?
— Давай, милый, ты. Я пока разберусь со своими вещами.
Стоял под душем, по лицу приятно текла горячая водичка. Ее очередной приезд выглядел так обыденно, так просто. Машинально поглаживаю волосы. “Все
хорошо, — говорю я себе, — все хорошо!” Мысли, кажется, потихоньку приходят в порядок. Да и я, кажется, хорошо знаю цену этому порядку. Я будто перекладывал себя из одного кармана, что побольше, в другой — маленький и аккуратный нагрудный карманчик, где впору хранить, к примеру, надушенный платок. Я и раньше хорошо знал это внутренне движение, я почти привык к нему — оно скорее похоже на жест, чем на простое движение. Если не вспоминать про большой карман… Если, опять-таки, не вспоминать, что завтра твоя же рука схватит тебя за волосы и снова перенесет… в повседневность. Ужас-то всей этой ситуации в том, что я приспосабливаюсь. Меня нет. Мне везде хорошо. И там, и там. И не от чего было бежать. Иначе, как бы все стало просто! Как все, я бежал бы, карабкался, полз — от худшего к лучшему и опять — от худшего к лучшему, и так — пока не переползаешь все карманы и карманчики, на что по замыслу человеку не должно хватать одной жизни. Но мне почти везде хорошо, и везде я — разный. Так было всегда, сколько я себя помню. С детства. Один и тот же, но слишком разный. Этой разности среди людей обычно достаточно, чтобы называть их по именам. Два, четыре, восемь, шестнадцать… Встав между двух зеркал, видишь бесконечные повторения собственного уменьшающегося отражения, уходящие по ступенькам куда-то в глубь стекла до мутной неразличимости. Мои “я”, сопоставляясь друг с другом, отталкиваясь друг от друга, множили все большее количество нюансов, бесконечно повторявших и одновременно изменявших мое подлинное и начальное “я”. Оно — это “я” — непременно должно было существовать, так же как между двумя зеркалами хотя бы когда-то обязательно существовал тот, кто потом отобразится в ниспадающих каскадах дубликатов. Оно, иное, подлинное и осязаемое, обязательно где-то должно быть, и я еще надеялся, что, наконец, поймаю его, уличу в утомительном логическом сопоставлении всех своих сомнительных “не-я”…
Подобные рассуждения обычно придавали мне уверенности. Я закончил бриться. С настенного зеркала на меня напряженно смотрел едва знакомый мне человек.
Одеваться не стал. Высушил полотенцем голову и забрался под одеяло. Кристина уже принимала душ вслед за мной. Было приятно, что она отметила мою фигуру. Я заметно похудел, почти победил свою рыхлость. Летом специально для этой цели купил велосипед и регулярно по выходным выезжал за город. Часто брал с собой Веньямина. Веньямин — сын когда-то предавших меня людей. Он — молодец! Отчаянно самолюбивый и желчный подросток. Мы с ним хорошо ладили. Иногда мне казалось, что я нахожу в нем свои черты. Будто что-то мое могло передаться ему через Свету, его мать… Почему я тогда простил обоих, и Сашку, и Свету?
Стоп. Назад. Сейчас, через минуту, из душа выйдет Кристина… Вот она переключила душ… Выйдет влажная, отяжелевшая от горячей воды (она любила погорячей), с блестящими, вьющимися после шампуня волосами. Она будет обтирать острую грудь и тяжелые бедра полотенцем, о чем-то пустяковом говорить, спрашивать, только затем, чтобы дольше показывать мне свое белое незащищенное тело. А я в ответ стану, не замечая демонстрации, отвечать ей, болтать ерунду. И все эти часы с ней в этом городе буду оставаться немного высокомерным, уравновешенным, милым. Конечно, мы сразу займемся любовью. Она нырнет под одеяло, и я вомну под себя ее разгоряченное, прогревшееся после дорожной неприкаянности тело, молодое, тугое и властное. (Эти сутки, до прибытия завтрашнего поезда в те же 6.30, мы будем отживать наше собачье счастье.)
…Кристина нырнула ко мне под одеяло. В этом была радость узнавания, точно до этого мы по-настоящему и не замечали друг друга. Только сейчас! Привет — привет. Я прижал ее к себе:
— Малыш.
— Да?
— Малыш. Ты счастлива?
— Да, а ты?
Я поцеловал ее мокрые, удушающие свежим ароматом шампуня, волосы. Повернул спиной к себе.
— Почему ты молчишь?
— Я не молчу.
— Тогда говори.
— Да. Мне хочется поговорить с тобой.
— О чем?
Она отвечала не задумываясь, вторя лишь мелодике собственного голоса.
— Хочу поговорить с тобой о нас.
Кристина напряглась. Повернулась ко мне лицом.
— Тебе плохо? — наконец сказала она, и мне стало больно от смены ее тона.
— “Хотите поговорить об этом?” — передразнил я ее, еще пытаясь сохранить непринужденность.
— Хочешь об этом поговорить? — Кристина твердо смотрела мне в глаза.
— Да. Но давай для начала где-нибудь позавтракаем.
— Мы встаем?
— Да… Здесь нам обещают чудный завтрак: сосиски или яичницу, поэтому поищем в городе что-нибудь другое…
Кристина быстро, по-солдатски поднялась, натянула джинсы, лифчик, кофту. В ее лице обозначилась забытая мной жесткость. И это пугало. “Главное, не трусь. Все нормально”, — говорил я себе, продолжая держать в уме уже взятую безмятежную интонацию.
— Здесь должно быть множество кафе и, на худой конец, фаст-фуд… Нет такого города, где не было бы фаст-фуда.
Кристина глядела в сторону.
— Кристина?
Кристина не откликалась.
— Кристи! — неожиданно я крикнул так громко, что сам почувствовал замешательство.
— Да?
— Кристи, я просто больше не могу так. Почему мы не можем обсудить нашу с тобой жизнь?
— Можем, мы все можем. Не переживай ты так.
— Понимаешь, это все чудно, то, что мы с тобой создали за это время, но это — неправда!
— Неправда?!
— Да.
— Но… Тогда зачем ты был со мной?
— Я люблю тебя.
Это был первый раз, когда я говорил это не в постели.
— Ты любишь меня? Тогда… как же так?
— Не знаю Кри…
Кристина присела на край разобранной кровати.
— Скажи мне, чего ты хочешь? — произнесла она после слишком долгой паузы.
Я медлил, не зная, что в этой ситуации окажется правильным.
— Я хочу, чтобы ты ушла от мужа.
Кристина развела руками. Она снисходительно и в то же время как-то жалко улыбалась. Я не знаю, почему я сказал это. Ни разу я так не думал. Возможно, мне показалось, что в этой ситуации Кристине, как женщине, будет лестно это услышать, и тогда я, возможно, скорее смогу восстановить контроль над ситуацией.
— Ты ведь не хочешь, чтобы я оставила Мишу… Ты просто хочешь, чтобы я бросила тебя.
— Хочу, чтобы ты бросила меня? С психологом невозможно говорить! Ты видишь во всем подводные камни.
— Двум подобным друг с другом вообще невозможно общаться. Поэтому я просила…
— Кристина!
— Ты знаешь, что я не оставлю Мишу. Ты же знаешь это! Но теперь у тебя будет аргумент.
— Послушай, почему ты так говоришь? Твой Миша — священная корова? Неприкосновенная индийская корова!
Похоже, я кричал.
— Я хочу, чтобы мы были вместе, вот и все.
“Театрально. Боже, как театрально!” — отмечал происходящее голосок внутри меня.
Кристина смотрела на меня задумчиво, словно смягчившись.
— Прости, — сказала она неожиданно тихо. — Я знаю, что не права… С самого начала — не права. Ты действительно не хотел бы упускать меня.
Я подошел и положил ей руки на плечи. Кристина увернулась и села на кровать.
— До сих пор неодет…
Я сел подле. Потом потянулся за рубашкой, вдел руки в рукава, стал застегивать.
— Ты боишься, потому что больше не хочешь меня?
— Не говори глупостей. Ерунда…
“У нее совершенно правильный нос, — констатировал во мне все тот же невозмутимый и параллельный происходящему голосок, — ее профиль хорошо бы смотрелся в мраморе…”
Я велел ей снять брюки, задрать блузку и встать на четвереньки. Кристина не спеша стянула с себя джинсы, аккуратно отложила на кровать свои прозрачные трусики, потом, не глядя на меня, задрала до груди блузу, завязав узлом, и опустилась у моих ног на четвереньки…
Уже через минуту мы оба лежали на дощатом полу, тяжело дыша впалыми животами. Я не видел ее глаз, но мне почему-то хочется думать, что они были по-рыбьи мутными.
Утром Кристина домой не уехала. Ближе к полудню она при мне позвонила сестре, объяснила, что изменяет Мише, и попросила подтвердить, будто на несколько дней задерживается у нее. Потом вышла в коридор звонить Мише.
Мы расстались на третий день. Третье ноября оказался ее днем рождения. Она уже не успевала отметить его дома. С мамой, Мишей, своими и Мишиными друзьями… Утром, в день отъезда, я подарил ей букет белых роз. Букет мы оставили после себя в номере. Мы почти не говорили. Я часто целовал ее в затылок, в холодные гладкие волосы. Ехали в такси… Город мелькал пятнами за запотевшими стеклами. Оставшийся незнакомым нам город. Светофоры… Дорогу гуськом перебегают школьники. Где-то рядом — я знал — море… Вокзал. Проводил Кристину, посадил в поезд. На перроне она все время беспричинно плакала. Плакала и держала меня за руку.
Я снова вернулся в гостиницу и еще полдня провел в номере. Лежал на застеленной двуспальной кровати. Смотрел на неподвижные белые цветы. Не читал, ни о чем не думал, не включал телевизор. В какие-то моменты мне начинало казаться, что и меня самого в номере больше нет. Воздух в комнате отяжелел, я существовал в нем как муха в жидком стекле. Старался ничего не касаться, ничем без крайней надобности не пользоваться, не сдвигать с казалось раз и навсегда определенных им мест — вот стул, столик, длинные тяжелые шторы, пластмассовые вешалки в шкафу; не трогать телевизионный пульт, собственную сумку в прихожей… Мне представлялось, что в мире сбились все часы: стенные, ручные, каминные… И стало тихо. Словно я — ребенок, без спросу остался в кинозале после сеанса, а билетерша упустила это из виду. Теперь в этой тишине, удавливающей мою еще незрелую волю, в полумраке, среди мягких обитых синим плюшем кресел я один становился бессильным свидетелем оживающих чудесным образом картин и звуков. И никто об этом не знал. Шаги… Мешанина мужских, женских голосов. На полотнище белого экрана наплывают один на другой, мелькают, наскакивают, теснятся кадры всех фильмов и хроник, которые когда-либо шли в этом большом, закрытом от дневного света зале.
Глава 4
— Что вы говорите? И — как же? — глаза девушки округлялись, она непроизвольно растопыривала ладонь, которой опиралась о сиденье. Ее собеседницу — женщину лет пятидесяти — расслышать не получалось. Она говорила той тихой скороговоркой, когда четко слышишь голос, но слов не различить. А в том, что у женщины какая-то беда, сомневаться не приходилось. Беда читалась по лицу, по неразгибающимся губам и ровной бесцветности кожи. Она говорила без эмоций, быстро, как автомат, и в этом слепом бесконечном потоке проступала жуть.
От выпавших на мою долю попутчиков я пытался отгородиться чтением журнала. Но читать было неинтересно. Я выключил освещение в изголовье. Снова включил. Можно было выйти в коридор. Пойти в вагон-ресторан. Но я только устроился на своей верхней полке, и бесцельно слоняться по вагону было глупо. К тому же я знал, что бормочущий рассказ будет длиться столько, сколько женщина будет ехать. А девушка будет кивать, вздыхать и думать о чем-то своем.
Я не мог отвлечься от голоса. Лег на живот, придвинулся к краю и почти демонстративно стал вслушиваться в рассказываемое. На столике среди трясущихся бутылочек с водой и пакетов стоял торт. Это был высоченный торт. Подобный я видел только в Риге. Торт напоминал башенку готического собора. Женщина везла торт домой. Этот самый торт и ее неизвестное мне горе казались несовместимыми. Недопустимыми. Я вслушивался и мысленно озвучивал вполне возможный диалог:
— Торт? Да… Хоть что-то домой хорошее привезу. Муж мой очень любит торты. Сладкое любит. Женщины, говорят, только сладкое любят. А я их вообще не ем. Так, один кусочек попробую… ради компании. А муж, — он любит. И все равно — домой ехать. Тут хоть что-то домой привезу. У нас такие не делают.
— Вкусный, наверное?
— А шут его знает, дочка.
Тут до меня начинает доходить, что я уже слушаю всерьез…
— …ей звонят на мобильный и говорят: умер ваш ребеночек.
— Да как же так? — ладонь с розовыми ногтями сминается в кулачок, стягивая под собой простынку.
— Умер, говорят… Натаха — бегом. В больницу. А там младенца уже отключили от аппарата. Клеенкой накрыли. Врачи ходят, говорить ничего не хотят. Одну ночь Натаха ушла выкупаться к себе, в общежитие. И надо же. Месяца ребеночек не прожил. Сашенька. Назвали его так. Сашенька.
— Вы говорили уже…
— Мальчик мой крохотный. Первенец. Так и не увидела я его… (здесь женщина заторопилась, не расслышал). Только гробик. Как коробочка.
Женщина показала руками.
— Натаха моя жить не хотела. Все с балкона прыгнуть думала. А я ночи не спала, караулила ее. Чуть шелохнется, — я хвать за руку. Господи, мужу звоню…
Я спустился и вышел из купе. Женщины как будто и не обратили внимания.
В коридоре тихо. Тянет сквознячком. Я взял чаю и вернулся в купе. Сел на свободное место у столика. Попутчицы мои лишь ближе придвинулись друг к другу. Я смотрел на них. Девушка изредка косилась в мою сторону. Несчастье, пусть даже чужое, возвышает нас над другими, не приобщенными к горю. Но я уже не следил за рассказом. Не вникал.
Снова поднялся к себе наверх. Женщина все рассказывала. Я все читал журнальчик по психологии. Плохо читал и зря. Правильней было просто накрыть лицо глянцевой обложкой.
Отвлеченно подумал, что несчастная женщина — моя ровесница. У нее умер внук. Судя по всему, первый ее внук. Но у меня вообще не было внука. Мне за всю мою жизнь так и не довелось побыть ни дедушкой, ни папой. У нее — есть дочь. Натаха… Наверняка, есть еще дети. Такие женщины не рожают одного ребенка. И дети ее тоже будут рожать детей. И Натаха еще родит, теперь уже наверняка одним не обойдется. Как-то несправедливо, что мужчины не могут рожать… Я с болью подумал о Кристине.
Ночью, когда попутчицы улеглись по своим местам, существовать стало легче, точно я остался в купе один, и на какие-то неопределенно продолжительные моменты впадал в тяжелое мучительное оцепенение. Лежал, таращился в потолок, убаюкиваемый ритмом вагона в дурную полуявь. Да. Я мечтал скорее очутиться дома и страшился этого, как смертной казни. Понимание того, что там, дома, меня никто не ждет, отрезвляло и губило всякие робкие мысли о непременно новом образе жизни, о необходимости выстраивать жизнь позитивно, смело. Я думал о своем возрасте — то привычно и отвлеченно, то горячо, с обидой, словно наталкивался на откровение. Была в этом всем какая-то несуразица.
Смешно, насколько старше мы можем позволить себе быть в сорок, чем в пятьдесят (а в тридцать умнее, чем в сорок)! Тогда, в сорок, ты еще можешь сказать себе — самое главное в твоей жизни еще впереди и даже веришь в это. И тогда быть старше своего возраста — значит иметь запас, а значит, имея этот хвастливый запас, можно говорить себе: ты уже так умудрен, так силен, так полон осознания себя, другие подходят к тому же лишь на склоне лет — представляешь, чего ты достигнешь в дальнейшем?! Но и новый возраст подходит, а ты ничего нового не постигаешь, а то, чем гордился, становится неинтересным или вовсе недоступным пониманию. И ты больше не веришь, что что-то главное еще впереди. Ты уже не хочешь верить, что это что-то может существовать. Разве оно возможно вне тебя? И потому все мельчает. Мельчают амбиции и обиды, мельчают хотения и неудачи. Мельчает старая дружба — у кого была — мельчают отношения с любовницами. Мне скоро пятьдесят, Кристина! И это — полная чушь. Что через двадцать, пусть, тридцать лет — перед смертью я предъявлю себе? Что было ярче и лучше тебя? В чем я когда-либо был честней и свободней? Неужели, Кристина, ты — лучшее, что мне отведено?! Неужели все так? И неужели мне этого так мало, неужели я возмущен, неужели в ярости?! Кристина… Любимая. Странно произносить подобное слово.
Оно — острое, до судорог сладостное. Ни к кому оно не обращалось раньше. И не к тебе оно. Слово это скользит, проходит подле, звук его отскакивает как неприемлемое, как сухой горох. Слово никогда не принадлежало кому-то одному. И никогда ранее еще не принадлежало тебе, Кристина… Нет, я не поеду за тобой на край света, как бы меня ни толкало мое подспудное отчаянье… Я понимаю, я все понимаю, я еще способен понимать и думать, я отчетливо вижу, что то, что толкает, настырно толкает меня к тебе не любовь — любовь или то, что между нами есть, не мешало нам год жить порознь. Меня толкает страх… страх просто жить дальше. Жить затем, чтобы упереться в собственную тотальную несостоятельность. Ты бы могла стать моим доблестным оправданьем. Так делали многие претенциозные мужики на моем месте. Я иронизировал по их поводу. Читаем объявления в несуществующей воскресной восьмиполосной газете: “Профессор на старости лет потерял голову…”, “Банкир бросился с моста!”, “Она разбила ему карьеру… и т.д.”, “Седина в бок, бес в ребро”. Готовый к употреблению набор.
Кристина, потом бы я мстил тебе. Обязательно мстил… Да.
Поезд спешит. Почему всегда так? Он обычно то стоит, то бестолково несется. Зачем спешить? В вагонах никто не торопится. В вагонах люди спят. Что может быть лучше, чем спать и при этом нестись через тьму воздушного пространства, не ведая и не подозревая о том, какое оно, это пространство, какие города, поселки и озерца навсегда остаются вне твоего восприятия, а значит, и за чертой памяти! И так мне легко представить сейчас, что нет ни купе, ни людей в нем, нет никакого поезда, только тело мое неподвижное летит над землей, едва не задевая ветки и провода; несет его… И как бы мне хотелось, Кристина, чтобы ты чувствовала вместе со мной то же самое. Чтобы выхватила сквозь стук колес ощущение ночного ветра и ускользающего времени. Конечно, я сберегу тебя. Ты права, нам не надо говорить о себе. Все это — грязь и скверна… И нам лучше больше не видеться. Потому что это — выше моих сил…
Почему так смешна и впечатляюща влюбленность зрелого мужчины? Так — бежит носорог! Движущиеся крупные предметы создают впечатление большей скорости, чем мелкие. Кажется, так. А может, потому что в зрелом возрасте — это его последний забег? Нам нужен драматизм. Всем нужен драматизм. “О, как на склоне наших лет нежней мы любим и суеверней!..” Мой милый Тютчев… Колеса вбивают свой ритм сквозь строку. “Сияй, сияй прощальный свет…”. Колеса, строки, рельсы, вагоны… Поезд чугунной швейной машинкой вшивает стихи в рельсы под собой. “Помедли, помедли…”
Проснувшись, я не обнаружил своих попутчиц. Подо мной сидел и глядел в белое окно гражданин лет тридцати. Я неторопливо спустился, снял постель, мы познакомились и разговорились.
Дома я долго стоял у кухонного окна. Не переодевался. На улице — притихшее пасмурное утро. Так бывает с дороги, когда в тебе еще дрожит, еще вибрирует какая-то жилка, но тело уже впитывает спокойную уверенность повседневности и по-домашнему тяжелеет. Я чувствовал усталость и в то же время с интересом смотрел на проходящих внизу молодых женщин. С детскими колясками и без. Беседующих друг с другом (можно было расслышать отдельные фразы) или независимо спешащих куда-то по своим делам. Одни на высоких нелепых каблуках, другие в спортивной обуви. Я смотрел и пытался понять, чем они живут. Есть ли у них любовники, и какие они, все эти проходящие мимо женщины, в постели. В этом не было ничего личного, хотя я обостренно чувствовал всю их женственность, неожиданную оголенность икр, затянутых в нейлон, и напряженность бедер: в брюках или механически поднимающихся под юбкой. Я невольно угадывал под осенней одеждой женские формы и недоумевал, как раньше я умудрялся игнорировать тот факт, что весь человеческий быт пропитан, до одури напоен… женственностью. Это приедается? Мужчина защищается от нее, от самого себя? Может, это лишь мой собственный не вытравленный пансексизм, некстати реанимированный Кристиной; так вспыхивает чрезмерным для себя светом электрическая лампочка перед тем, как перегореть?
Лег спать и проспал до позднего вечера крепко и плотно, как спал когда-то в молодости после физической работы или первых бессонных свиданий. Я проснулся с твердым решением расставить все точки над i во взаимоотношениях с бывшей женой.
…На другой день позвонил Свете и зашел к ней домой. Вениамина услали во двор к сотоварищам. Надолго. Я сказал ей, что у меня “другая жизнь”, и с моей стороны будет нечестно продолжать наши своеобразные отношения. Света отвернулась и тихонько расплакалась. Я смотрел на ее пробивающие морковной рыжиной закрашенные седые волосы, вялые мочки ушей, поднятые, мелко потрясывающиеся узкие плечи. Я хорошо понимал, что ей жаль не наших отношений, ей жаль себя. Свою неприкаянность. Для нее мой уход по большей части стал лишь свидетельством возраста, свидетельством ее медленного ухода, ее обычного и неизбежного как прилив и отлив женского поражения. К таким моментам готовишься годами и в день, когда это случается, встречаешь слезливым и жалким. Мне не было жаль ее. Я даже не мог предложить дружбы и поддержки. Напротив, я испытывал подленькое молчаливое удовлетворение и с удивлением обнаруживал в себе то, что, казалось, изжил давно и без труда. Только сейчас, глядя на оставляемую мной в одиночестве и материальной неустроенности стареющую, расслабленную моими подачками женщину, когда-то яркую и умную, я понимал, что отплатил. Сполна отплатил и ей, и Саше.
Я закрыл за собой обитую темно-зеленым дерматином дверь. Прислушался. За этой дверью навсегда оставались мои велосипедные прогулки с Веней, оставался раскладной диван, который мы покупали еще вместе со Светой и который оказался в жизни его хозяйки долговечней и меня, и Саши. Оставалось мое сожаление о молодости и несостоявшейся семье. Оставалась жестоко постаревшая Света. Женщина, которая могла быть бы мне верной женой… А еще раньше мы оба были друг для друга одноклассниками. Накануне выпускного ходили за ручку и прятались целоваться под низкими шарообразно остриженными кленами.
В выходные устроил генеральную уборку: чистил, подметал, пылесосил, перекладывал, снова перекладывал; выбросил одежду, которую уже никогда не одел бы и которую почему-то жалко было выкидывать, старые туристические ботинки, собрал несколько связок журналов… Нашел эспандер. Заново разложил фотографии в фотоальбоме и услал его подальше на верхнюю полку этажерки. У меня не было ни одной фотографии Кристины. Она не любила фотографироваться и не любила фотографов…
На следующей неделе я провел успешные и трудные консультации с новым клиентом и решил сесть писать свою вторую книгу — методическую работу по семейному консультированию. С упрямой ослепленностью продвигался я куда-то неопределенно вперед, не желая знать, не желая видеть, что стоит за этим энтузиазмом. Я казался себе раздосадованным быком с выпученными глазками, быком, методично сметавшим все на своем пути. И мне это нравилось.
Через десять дней по прошествии нашего приморского свидания с Кристиной я получил по Интернету письмо от нее. Она писала, что много думала о нас, что я прав (я прав?) и нам будет правильней расстаться. Четкие однозначные фразы. Быстрые и самодостаточные. Я с ходу написал, что благодарен ей за все… Одновременно блеснули в воздухе клинки, раздался звон, выпад, еще выпад! Рисованные фехтовальщики отступили, вложили шпаги в ножны, поклонились друг другу и разошлись. Благородно и аскетично.
Позже мне стало стыдно за свой скоропалительный ответ, само это действие мне показалось пошлым. Но что можно было исправить? Я несколько дней писал Кристине длинное продуманное письмо, которое оказалось больше похожим на анамнез болезни. Однако вместо того, чтобы отправить, стер файл. И только тогда, в тот миг, когда я удалил файл из корзины, я вдруг с ужасом осознал, что Кристины больше нет со мной. Огромный и некогда сильный старый бык сидел в центре арены, по-человечьи раскинув задние ноги. В толстой, облитой кровью шее — потешно торчат разноцветные пики. Веером. Покачиваются вразнобой — в такт хриплому дыханию. В бездумных глазах — смертельная тупая тоска.
…В детстве я ходил на кружок моделирования. Я уже говорил об этом?.. От этого времени во мне осталось немногое — запах краски и ацетонового клея, теплая рассыпчатая деревянная стружка на пальцах и где-то на чердаке памяти — факт существования недоделанного кораблика. С тех пор во снах я часто ходил к некому водоему (каждый раз это был один и тот же водоем) и пускал свой корабль. Это был другой корабль, не тот, что я так и не доклеил. Он был широкий, довольно большой и плоский. Каждый раз в нем что-то менялось — цвет днища, количество труб, расположение колец иллюминаторов и т.д., но я всегда знал, что это — тот же самый корабль. Я узнавал его по странному родству, которое обнаруживается в снах подчас даже к невидимому присутствию чего-то или кого-то. В каждом сне я отпускал корабль от себя, он беззвучно скользил по зеленоватой воде и тут же тонул. Корабль этот нередко всплывал потом, в моих подростковых снах и гораздо позже, — всплывал, чтобы непременно в очередной раз затонуть, не оставляя ни малейшей надежды на спасение. Теперь я снова стал видеть сны, много снов, точней я видел их всегда, но теперь они плодились во мне и не уходили, — почти не забывались по пробуждению. Я плохо спал. Ворочался, стал часто просыпаться, и после каждого пробуждения сознание вносило в память новый улов. В конце концов, я завел общую тетрадь и стал по возможности подробно записывать их, мои сны, отчего день перестал быть суверенной частью бодрствования. Границы размывались: в светлое время суток все свободные часы я просиживал в зашторенной комнате с включенной настольной лампой (в искусственном освещении мне было легче вспоминать виденное) и погружался в зыбь подсознательного, а ночью, во сне все продолжал автоматически анализировать сны. Я задыхался в этой искусственной колбе, где, ускоряясь в алгебраической прогрессии, закручивался вихрь моей подопытной психики.
Это было мучительное вязкое существование, но одновременно я находил в нем новое для себя упоение. То была “моя Одиссея”. Кроме того, мне нравилось сидеть в одиночестве перед старинной бронзовой настольной лампой, потягивать горячий заваренный дочерна сладкий чай.
…Бронзовое основание лампы было выполнено в виде ограниченного каменной кладкой водоема с темно-зеленым стеклом, на краю которого возлежал литой босоногий мальчик-подросток в комбинезоне средневекового мастерового и захватанной до желтизны рубахе с ниспадающими рукавами. Он выдувал из блестящего стального стержня такой же блестящий стальной шарик. Сам мальчик был томно, капризно красив, как на работах Кипренского. У него были женские кисти и стопы, точеные намеренно удлиненные пальцы рук и ног. Мечта педофила. Но я не был против ни этого мальчика, ни того, кто о нем мог мечтать. В купеческой кичливости этой лампы я угадывал головокружительное и потому недоступное прошлое, угадывал наивное безвкусие, степенность и уверенность людей, населявших это недоступное нашему осознанию и уже мертвое время.
Мне подарил эту лампу клиент. Вместо части положенной оплаты. Тогда я не хотел ее брать. К тому же она не понравилась мне, от нее веяло тяжелым холодным металлом. Но включенной лампа будто оживала. Под толщей зеленого стекла искрились нанесенные на дно насечки, в эту толщу я мысленно пускал свой детский кораблик, и он, клюнув носом, зависал в ней, как рыба на большой глубине… Казалось, это я сам присаживался на корточки перед самой водой, еще немного топтался детскими сандалиями по завезенному желтому песчанику и, поведя рукой, подталкивал кораблик в центр крошечного металлического водоема. В какой-то момент корабль словно соскальзывал с поддерживавшей его до этого невидимой плоскости и начинал быстро погружаться. Потом юрко переворачивался днищем вверх и уходил под воду… На поверхности еще появлялись одиночные пузырьки воздуха.
Часть II
Кристина
Глава 1
Господи, я столько плакала, прощаясь с Лешей. Как дура, как деревенская баба какая-то. И то правда, будто случилось что-то со мной, не могла остановиться. Спроси, Кристина, детка, что стряслось? — не ответишь. Тронулся поезд, махнула рукой напоследок. Только боль в грудине, и глаза — сухие, горячие. Села, расположилась. С соседями перезнакомилась. “Муж?” — спросили, молча кивнула. Обычное бабье притворство. И бабка, что спросила, головой качает, одобряет, сочувствует, мол, но при этом не верит. Не верит, что муж. И одобряет. “Встретитесь еще”, — говорит. Глаза смеются. Всем сразу хочется своим человеком стать чужому, даром, что поезд. “Вагончик тронется, перрон останется”. Но не будет тебе, мамаша, такой радости… А вот пирожки с грибами — поем! Люблю. Я не ем мясо. Не ем ни яйца, ни курицу, ни рыбу. Уже лет пять. Или больше. Называют вегетарианкой, а мне странно. Слово — не мое. Будто я не ем, потому что хочу быть вегетарианкой. Или кришнаиткой. Мне не нравятся вегетарианцы. Кажется, они все время только о еде и думают. И с Богом у меня сложно… Просто не естся, и все. Клиентка была, девушка. Очень чувствительная. Животных любила, котят подбирала, выхаживала. Как-то сдуру я ляпнула, что не ем мяса. Она разрыдалась. Оказывается, это одна из ее проблем: она искренне любит всех живых существ (кроме, как выяснилось, мамы, своего пьющего отца, младшей и старшей сестер, некоторых сокурсниц и еще одного молодого человека), но при этом не может жить без мяса. Это противоречие жестоко мучает ее много лет, а отказаться — не в силах. Трудно ей… Сама я животных не люблю. Мне неприятно, когда они рядом. Когда долго смотрю в глаза кошке и особенно собаке, мне чудится какое-то уродство в том, что то, что на меня смотрит
в ответ, — собака. Или кошка. Будто все эти лапы, шерсть — чудовищная ошибка природы, и в нелепую вонючую плоть засунули человека. Иногда и с людьми так. Вот, сижу, хрумкаю огурчик. Уплетаю пирожок. Говорю что-то. А бабка напротив меня словно ненастоящая. То есть глаза настоящие, как у кошек и собак, а тело — не ее. Старое, неухоженное тело. Кожа висит. Лицо — темное, в морщинах. А глаза светятся. Хочется поживиться, хочется неотжитого. Так мы девчонками-подростками порножурналы смотрели. Глаза блестят, стекленеют. Дыши — не дыши. Интеллект уже не работает. Это и унижало. Просто тогда я еще не понимала того словами. Отходила в сторону. Думали — девочка-паинька. Стесняется.
Не это стыдно… (Парень с верхней полки поглядывает на меня; но пока буду делать вид, что не замечаю, потом, позже, пугану.) Стыдно, это когда рыдаешь на весь вокзал, как истеричка, а потом, помашешь рукой, постоишь еще минуту, пока не унесет от тебя перрон, и в глазах — ни слезинки. Это что — дурь бабья, притворство? Неужели все, что было у меня с Алешей, — игра? Нет, только не это. Только не это.
— Отчего это у вас такие вкусные огурчики, Зоя Никифоровна?
Бабулька довольно щурится, лезет пальцами за новым огурцом в поллитровую банку.
— Секрет есть. Секрет фирмы!
Верит бабулька, верит, что огурцы вкусные. А в Лешеньку-мужа — не верит. А Леша, похоже, не очень-то верит в существование Миши. Он всегда так странно на меня смотрит, когда я Мишино имя произношу. Забавно. Все друг другу не доверяют, и потому всем может быть хорошо. А мне?
Парень сверху все смотрит на меня. Симпатичный. Заговорить с ним?
— Молодой человек, а вы спускайтесь к нам. Присоединяйтесь. Не стесняйтесь… Спускается. — Расскажите о себе… Вот, попробуйте огурчики от Зои Никифоровны.
Бабулька еще не поймет, нравится ей такой оборот или нет. На всякий случай хмурится.
— В техникуме, говорите, учитесь? (Кивает.) На кого? (Отвечает.) А я тоже училище заканчивала. На парикмахера. (Вру.)
Он что-то принимается рассказывать про себя. Поддакиваю.
Какого хрена я сдернула парнишку… Мне это не доставляет никакого удовольствия. Мне хочется обратно к Леше, скорей к Леше. Выпрыгнуть бы на ходу.
— Дима… я правильно запомнила ваше имя? Дима, вы не могли бы для меня купить минеральной воды. В вагоне-ресторане. Вот, пятьдесят рублей. Возьмите-возьмите. Сдачу вернете. Спасибо большое. А то от огурчиков наших пить захотелось. Это в ту сторону… Только, Дима, мне лучше холодной и негазированной!
…Поезд все несет меня. Сквозь ночь. Домой, в столицу. Не спится — маюсь. Лежу на верхней полке. Как барахло. Рядом беззвучно спит Дима. Счастливчик. Лицом к стенке спит, обиделся. Я весь вечер игнорировала его. Ничего, завтра вместе будем кроссворды разгадывать. Мальчик мой, неловко укрылся простыней. На голых загорелых плечах белеет майка. Широкая спина. Когда проезжаем фонарные столбы, на шее коротко вспыхивает серебром тонкая цепочка… Хочется прижаться губами к его коже. Дай Бог ему счастья.
Леша. Алеша. Алексей Григорьевич. Что же вы делаете со мной?.. Весь год будто на чемоданах живу. Все время еду: к тебе, от тебя. Когда-то я влюбилась в свою одноклассницу, и это было также невыносимо. Пятый класс. Ее звали Оксаной. Она была дочерью военных; через год ее отца перевели на Север, и она исчезла также внезапно и в никуда, как и появилась. Ее посадили передо мной, за парту с Виталькой-отличником. (Был еще в классе Виталька не отличник, его просто звали Степочкин. Теперь он командует водочным заводом.) А Оксана училась неважно. Я давала ей списывать и огорчалась, если она списывала не у меня, а у Витальки. Который отличник.
В Оксане все было другое. Она была иная, от макушки до пят, с другими привычками, другими словечками. Она одевалась не так, играла не так, носила допотопный ранец, но при этом надевала под шерстяные штанишки не х/б-колготки, как мы, а капрон. У нее был черный шелковый фартук с узкой оторочкой. И сидела она именно передо мной. Чуть склонив голову набок. Я до сих пор, кажется, могу до точности воссоздать в себе ощущение ее плоского торса, ее спины, болезненно изогнутого позвоночника. Я сидела и мысленно оглаживала ее плечи, позвонки, целовала сияющий, собранный тугими косами вверх русый затылок… Урок. Голос учителя. Солнечный свет косо и тепло падает на ее силуэт, я чуть придвигаюсь вперед, к Оксане, и волосики у нее на шее вспыхивают рыженькими паучьими лапками. Я была уверена, она чувствует меня, мою влюбленность. Потому что вела себя со мной не так, как с другими. Всегда загадочно улыбалась и никогда со мной не играла. Когда на следующий год, уже в шестом классе, она не появилась 1 сентября, я пережила катастрофу. Вечером дома у меня поднялась температура, и сутки я бредила. Через три дня вернулась к занятиям. Другим человечком. Повзрослевшим наперед.
На перроне меня встретил Миша. Учтиво кивнув Диме, взял у того из рук мою дорожную сумку, другой сгреб, прижав к себе так, что я зависла на цыпочках. (Люблю крупных мужчин. В маленьком мужчине всегда есть что-то немужское. И потому опасное.) В машине на заднем сиденье меня ожидал большой букет желтых роз. Я говорила Мише, что желтые — мои любимые. Совсем забыла, что вчера был мой день рождения… Кажется, это было так давно. И я уже отметила свой День рожденья. В гостиничном номере за тысячу километров отсюда стоят увядшие белые цветы. Или уже не стоят. Наверняка горничная взяла себе и потом, не сегодня завтра, сломав пополам и сунув в целлофановый пакет, выбросит с мусором. Я никогда не говорила Алексею, какие розы люблю. Он просто подарил мне белые. Впервые подарил цветы. Не могу представить, чтобы он мог подарить какие-то другие, кроме белых. Это, видимо, наш с ним цвет.
Дома оказались Света, Лариса и Толик. И торт. Высоченный. Со свечами. Это был сюрприз. Когда я зашла в комнату, Миша выключил свет. Над тортом полыхало как над взятым бастионом вражеской крепости. Я поспешно задула. Не стала пересчитывать. К черту! Не люблю свечи в торте. Напоминает церковь и похороны. Миша мимоходом пожал плечами, мол, затея с тортом и свечами — не его. Все Толик!
Света и Лариса — мои коллеги. Толик — супруг Ларисы, купчик средней руки. Славный малый, но болван. Лариса периодически и втихомолку ревнует его ко мне. Миша посмеивается в ус, пожимает мельком плечами, мол, не мое — твои друзья. Миша умный. Как говорит мама: “Самый умный нашелся”!
И Леша умный. Но как-то по-другому.
Засиделись допоздна. Пили коллекционное вино, испанское. Сухое, мое любимое. Танцевали. Миша танцевал то со мной, то со Светой. Шептал ей что-то на ухо и поглядывал на меня. Я понимала, что это прелюдия.
Наконец Миша вызвал такси. Толика уговорили оставить машину да завтра у нашего подъезда. Еще раз обнялись, поцеловались. Захлопнулась дверь, и я в изнеможении села на палас. Миша раздел меня и отнес в душ. Поставив в ванну, больно шлепнул по ягодицам и добавил серьезно: “Дальше сама! Справляйся, заяц”.
Потом мы долго занимались любовью. Миша целовал в ухо и шептал неслыханные непристойности про Свету. Это было смешно, потому что Света была старой девой и все подозревали ее в девственности. Но в устах Миши она превращалась в неистовую нимфоманку, паранойяльно домогавшуюся его сегодня во время последнего танца. Это заводило и одновременно выглядело безобидно и дурашливо. Мне было хорошо с Мишей.
А часа в три я уже проснулась от слез. Очевидно, начала плакать еще во сне. Потому что когда села в кровати, ночник оказался включенным, и Миша внимательно смотрел на меня. От его взгляда я уткнулась в подушку и быстро затихла.
А снилось мне, что я на каком-то людном вокзале и Леша не успевает к поезду, чтобы проводить меня. Я суечусь, бегаю взад-вперед, злюсь, злюсь на Лешу. Поезд беззвучно трогается, я успеваю вскочить на подножку, смотрю вдоль состава,
а Леши — нет. И пустота на душе… Только когда поезд уже покидает последние метры перрона, я вдруг замечаю его, он неуклюже бежит за вагоном, что-то кричит и в руке — голый букет с оборванными лепестками.
Миша ждет, молчит, тикают часы в прихожей, потом целует мне плечи, затылок. Щекотно целует. (Миша — первый и единственный усатый мужчина в моей жизни. Помню, когда он меня первый раз поцеловал, я растерялась. Все не могла понять, нравится мне это или нет.) Он гладит, гладит меня по голове, я успокаиваюсь и засыпаю.
Сейчас, написав это, я понимаю, что Миша был единственным, кто приручил меня. Может, за это я и изменяла ему. Но тихонько. Трусливо изменяла. Пока не появился Алексей Григорьевич Малышев. Прости меня, Мишенька! Господи, прости меня за все…
Глава 2
Накануне последней поездки к Леше я позвонила Анюте и предложила посидеть в “Крепости”. Встретились после работы, довольно поздно. Кофейня находилась во дворах, надо было пройти мрачную арку и еще два поворота. Ни вывески, ни указателей. Но все посетители уверенно называли кофейню “Крепостью”. Похоже, хозяин держал заведение из прихоти. Там было всего четыре столика. Маленькая комнатка. Но можно было взять одну чашечку кофе и сидеть часами. Никто не протестовал. Не помню случая, чтобы все четыре стола не были заняты. Заведение работало до двух ночи. Кофе готовили отменный.
Нам повезло — один столик был свободен.
Мы наперегонки вскарабкались по крутому и очень узкому трапу к стойке. По обе стороны от ступенек располагалось по два низких столика, представлявших собой косые поперечные спилы гигантского ствола на чугунных фигурных опорах. В неполированных посеревших спилах четко проступали годовые кольца столетнего дерева… Стильное место. Изысканно стильное. И стойка вся в цепях и дереве.
Аня была счастлива, как девочка. У нее — огромные серые глаза, неподвижные и глубокие. Сама — худая, как жердь. От худобы казалось, что она вечно сутулится. Сын был весь в нее. Такой же тонкий сутулый подросток с прекрасными серыми глазами.
С Аней мы учились в школе, в последних классах. Тогда, после восьмого, я сменила школу, имидж, ориентиры… все сменила. В новой школе познакомилась с Аней. Она сразу тогда поразила меня своей тощей фигуркой. Мы подружились. В последние годы виделись, правда, редко. На праздники Аня взяла моду приглашать меня к себе, for cooking. Она называла это “праздник живота”, и здесь мы как нельзя лучше подходили друг другу. Аня стала заниматься йогой и тоже не ела мяса. Иногда я откликалась на приглашения. Готовили по книжке “Ведическая кулинария” и, несмотря на то, что у Ани был внушительный и постоянно пополняющийся арсенал специй, всегда оказывалось, что выбранный нами рецепт содержал что-то такое, чего у нас не было. Потому мы с Лешей (ее сына звали Алексеем) топали на рынок или в супермаркет, а чаще — в магазин “Индийских специй”. С Лешей мы дружили. Аня родила его, когда ей едва исполнилось восемнадцать. Поднимала одна, с мамой. В школе готовилась к инязу, но ни о каком институте речи уже быть не могло. Трудно взрослела, как она любит говорить, “вместе с Лешей”. Теперь у нее сеть скромных книжных магазинов. Огромная квартира в новом жилищном комплексе. Но, глядя на Аню, все равно возникает ощущение, что она нуждается. Может, потому, что глаза ее вечно слезятся (от постоянного чтения) и еще… из-за худобы.
— Рассказывай, — Аня откинулась в кресле.
Я закурила.
— Херово мне, — Аня с сомнением покачала головой. — Не смейся. Я правда в полной…
— В тупике, — подсказала Аня.
— Я в жопе, Анюта.
— Не говори так.
— Но это так.
Нам принесли двойной эспрессо.
— Это действительно так?
— Ты врожденный психоаналитик, Анюта.
— Куда там нам… — Аня смотрела на меня спокойно и серьезно. — Кто он?
— Мужчина.
— Уже плюс. Миша знает?
— Нет. Хотя… По Мише никогда не поймешь, знает он или нет. Он слишком умный. Может, понимает что-то. Не знаю…
— Как зовут?
— Как твоего сына — Алексей.
— Еще плюс. Чем занимается твой Алексей? Мой, например, сидит в порносайтах.
Я боялась этого вопроса, но решила не скрывать.
— Мы коллеги. Психолог. Хороший специалист.
— Ты любишь его?
— Да.
— А он?
— Он — нет.
— Тогда зачем ты ему?
— Он одинок. И он очень хороший. Я весь год езжу к нему. Мы встречаемся в каких-то гадских гостиницах… Он бессребреник. Гордый. Я боюсь обидеть его, заплатив за номер поприличней.
— Откуда ты знаешь, — прервала Аня. — Откуда ты знаешь, что он не любит тебя? Может, он просто еще не знает об этом?..
Капает кран. Кап-кап. Знает — не знает. Плюнет — поцелует. К сердцу прижмет. Пошлет… Я сидела с телефонной трубкой в руке и собиралась снова звонить Ане. Мне нужно было все рассказать ей, и поскорей. Как съездила, как Леша кричал на меня, как любил. Как я плакала на вокзале. Все.
Но я не позвонила. Сидела, скрестив босые ноги, на полу в коридоре, под зеркалом. В тот раз она сказала: “Может, он просто еще не знает?..”
Ерунда это все.
Я позвонила Анжелике, и мы затусились в бар. Свински напились. Я ничего, ни слова не сказала про свое. Только злоба брала, нехорошая такая, шальная злоба — на Анжелику, на себя, на Лешеньку — и от этого всего долго не пьянела. Потому и набралась в лоскуты. Первый раз в жизни. Нас подвезли до дома какие-то веселые юные мачо с жутким кавказским акцентом. Они почему-то радостно говорили нам, что они из Дагестана. Точней, меня подвезли, а Анжелика, возможно, в тот вечер так и не доехала до своей квартиры на Дмитровской. Нет, с ней все в порядке. Она — боец-молодец.
Миша выставил меня спать на диван, в залу. Он не терпел меня пьяной. Я тоже не хотела, чтоб он терпел.
Проснулась легко, спозаранку. Миша еще спал. Я пошла чистить зубы, принимать душ, приводить себя в порядок. Потом напилась всласть воды из-под фильтра и села за компьютер работать.
Вчерашний день представлялся нелепым, лишним. Его как будто и не было в моей жизни.
В какой-то момент я поймала на себе взгляд. Миша стоял в дверях, в пижаме, и смотрел на меня, не скрывая удивления.
— Доброе утро, дорогая.
— Доброе… Извини, много работы. Позавтракай без меня.
Миша неторопливо подошел и поцеловал меня в макушку.
— Хочешь какао?
— Да, неплохо бы…
Минут через десять он принес горячую кружку какао и без слов удалился. Ушел на работу.
Как только щелкнула дальняя входная дверь, я почувствовала, что интерес к статье заметно остыл. Конечно, в моем поведении было позерство. Не спорю. Но мое позерство было больше для Миши. Это была такая игра, и я боялась его разочаровать. Миша — аналитик. Сверх меры одаренный аналитик (за это, как говорят в таких случаях, ему платили). И как все аналитики он презирал всех и вся. Все, что он мог объяснить и спрогнозировать. Он ликовал, когда ошибался сам, когда ошибались в своих выкладках другие, когда врал прогноз погоды по ящику или внезапно летели котировки акций. И я со своим внутриличностным раздраем была ему редкостным подарком судьбы, его вызовом. Его игрой. Его идефикс и романтической мечтой, которую он изо всех сил старался разъять интеллектом и упорством… и чего одновременно боялся.
Но я… я не любила его больше.
Я снова сидела на полу с трубкой радиотелефона в руке. Я мысленно разговаривала с Аней.
— Не кисни, — говорила я себе за Аню.
— Я не кисну.
— Нет, киснешь.
— Мне просто хреново, я ж тебе уже говорила. Помнишь, сказала тогда, что, может, он не знает, что любит меня?..
— Да, сказала. И что?
И что?.. Ничего. Каждый раз как я доходила до этого момента, картинка терялась, и я больше не видела перед собой Аню. Тогда я начинала заново.
— Привет!
— Привет, — отвечала мне Аня. — Чего киснешь?
— Я не кисну.
— Чего набралась вчера?
— Отстань.
— Почему именно со мной ты разговариваешь, как пацан с улицы? Ты же психолог. Или кто там? — психотерапевт. Про тебя в журнале написали. Передачу сняли.
— Лажа.
— Но ты же реально помогаешь своим подросткам? Думаешь все время о них.
— Если я не буду думать о них, я буду думать о себе. И мой маленький мозг сожрет меня.
— У тебя есть талант. Ты всегда говорила мне об этом…
— Ты знаешь, в чем мой талант. В том, что я до сих пор осталась подростком. Их проблемы — до сих пор мои проблемы. Я живу всю жизнь так, и только потому чуть лучше моих неудачливых онанистов разбираюсь в этом говне.
— Ты осуждаешь их?
— Нет-нет! Как я могу?
— Успокойся. Успокойся сейчас же.
— Просто…
— Успокойся.
— Просто, Леша не может любить меня. Слышишь? И если чуть лучше узнает, вышвырнет как паршивого блохастого котенка.
— Не говори так, ты…
— Я тварь, сука! Сука! Заткнись…
Стоп. Кажется, я заигралась. Я плачу перед зеркалом.
Кладу трубку. Иду в ванную приводить глаза в порядок. К двенадцати мне на работу. Вперед!
Глава 3
В субботу с утра написала Леше письмо, что нам надо расстаться. Что так лучше и для него и для меня. Что так будет правильней, и всякую еще ерунду дописала… Нажала кнопку “Отправить”. Посидела тупо перед экраном. Пошла на кухню, приготовила себе какао. Зашла к Мише. Он задумчиво смотрел футбол. Сидел в высоком кресле-качалке с ногами.
— Какой счет?
— Ноль-ноль.
— Кто играет?
— Не важно… “Челси” играет.
— Кто выиграет, по-твоему?
— “Челси” выиграет. Один-ноль.
Я села у него в ногах. Выпила свою чашку.
Вернулась к компьютеру. Села рядом. Свесив тяжелые руки. Как в комнате покойного, за день до похорон. Мелодично булькнуло оповещение. Я активировала порграмму-агент. Пришло письмо. От Леши. Он принимал мое предложение. Мы простились.
Первое, что я подумала, что надо бы скорей, сквозь зубы, так чтобы не расслышал Миша, крикнуть: “сволочь”, “дурак!”. Но не было ни сил, ни злости. Я просто в ту же секунду поняла, что никогда не прощу ему его отказ от меня.
Я стерла его письмо, стерла свое в “отправленных”. И зашла к Мише.
— Уже кончается, заяц, подожди пять минут.
— Какой счет?
— Один-ноль. “Челси” выигрывает.
Я села в соседнее кресло.
— Почему ты такой догадливый, Михаил Юрьевич?
Миша посмотрел на меня.
— Я не догадливый. Это старая игра. В записи показывают. Я просто уже знал счет.
“Странно”, — отвлеченно подумала я. Меня уже не занимала тема футбола и прогнозов. Я смотрела на свои лодыжки, пальцы на ногах, стопы. Я с детства любила свои пальцы на ногах. Они — ухоженные, красивые, длинные. Мне вдруг так захотелось, чтобы кто-то стал их нежно целовать. Ласкать…
— Я думала, ты ничего не понимаешь в футболе. Ты хоть в детстве-то играл?
— Играл. Разыгрывающим.
— Я тоже. Меня мальчишки на ворота ставили.
— И как?
— Я пропускала голы. Один за другим. Миша!..
— А?
— Я хочу тебя.
Миша не шелохнулся, но губы сразу обмякли.
— Иди ко мне, Мишенька. — Я сполза на колени. — Скорей.
На следующие выходные уехала к маме в Загорск. Проснулась и поняла, что хочу к маме. Она мне снилась под утро. Точней, снилось, как мы идем по голой зимней аллейке, она молодая и мне лет пять. Может, четыре. Я собираю на снегу упавшие сухие… не знаю, как они называются — никогда не задумывалась! — такие штучки с деревьев, как сережки, как твердые узкие лепестки. В общем, я собираю их под ногами, а снег рыхлый, мягкий. Оттепель. И небо над головой — низкое, яркое, белое. Невозможно смотреть вверх, глаза слезятся. Я знаю, что скоро мы с мамой зайдем домой. Будет второй завтрак, наверное, что-то вкусное, может, бутерброды с яйцом, не знаю. И от всего этого на сердце спокойно так и уютно. А из собранных штучек мы с мамой, видимо, будем делать какие-нибудь поделки. Маме это нравилось даже больше, чем мне… Мы действительно с мамой собирали всякую всячину, делали игрушки. А из тех самых сухих “штучек” составляли цветки. Мама нарезала пробку от вина, кружочками, и туда мы вставляли эти “штучки”, как лепестки.
Что это — движение к индивидуации? Попытка собрать воедино свое “я”?
Миша предложил съездить в Загорск вместе, но я отказалась. Сказала, что хочу побыть с мамой вдвоем. Теперь тащилась электричкой. Мама недолюбливает Мишу. Считает, что из-за него у нас нет детей. Ей не объяснить… Мишу мамино невысказанное недовольство только забавляет. Он обходителен с ней, уважителен. Я иногда даже чувствую его потаенную ласковость к ней. Он вообще трогателен со стариками… Со мной бывает жестким, словами может довести до истерики.
Я ехала, смотрела в окно, в небо. Мне отчаянно не хватало снега. Я почти не думала о Леше.
Когда-то я любила преподавателя. Это была женщина на тринадцать лет старше меня. Марина Анатольевна. Преподавала у нас в университете. Философию. Для меня она была эталоном умной женщины. Одиночка. Я соблазнила ее. Нет, не сразу, не будучи студенткой. Я уже к тому моменту оставила аспирантуру и решилась начать работать. С группами. Зашла в университет на кафедру поведать о своих начинаниях и в надежде, что в группу ко мне адресуют хотя бы одного-двух студентов-первокурсников. А может, просто похвалиться хотелось. Марину я встретила на выходе из административного корпуса. Она не изменилась со времен моего посещения ее лекций. Разве что стала чуть суше. Внимательные глубоко посаженные глаза. Прямые золотистые волосы до плеч. На пальцах объемные серебряные кольца с непрозрачными камнями. Мы обе шли к троллейбусной остановке. Потом вместе ехали. Потом я оказалась у нее в гостях. Мы пили чай с бальзамом и грушевым вареньем. Через три дня я зашла к ней вернуть взятую книгу и впервые поцеловала ее. Марина заставила меня одеться и уйти. Я ушла, хлопнув дверью и крикнув на весь подъезд, что люблю ее. Через две недели она позвонила и попросила прийти.
Марина привила мне вкус к немецкой классической философии, к настоящей музыке. Любила Гельдерлина, хорошо знала немецкую и европейскую поэзию. Сама она изредка употребляла кокаин. Но мне не предлагала. Говорила, что я и так сумасшедшая. Умерла от опухоли головного мозга. Сгорела за месяц. Я все это время была рядом с ней. Днем и ночью. В больнице и дома, куда ее выписали умирать — лысую, бесцветную. Как белую тонконогую птицу. Она ведь и была такой странной, экстравагантной для наших мест большой птицей. С крупным носом и рябой кожей вокруг глаз. Я оборвала рабочий план, оставила группы. Почти не отходила от нее. Морфий больше не помогал. В минуты, когда мучения отпускали ее, она молча смотрела на меня и блаженно улыбалась. Тихая, спокойная.
Через месяц после ее смерти я приняла предложение Мишы, и вскоре мы поженились. Дважды я еще приводила в дом понравившихся мне девушек, пока Миши не было дома — тогда его часто посылали в командировки. Но все как-то впопыхах. Без удовольствия. Я поняла, что после Марины женщины стали неинтересны мне.
Глава 4
Когда я вышла на платформу, оказалось, что день потемнел, будто набряк влагой, закрылся низкими серыми облаками. Холодный резвый ветерок трепал ворот куртки. До мамы идти недалеко. Надо подняться и пройти по эстакаде в город, и третья улица — ее. Или — моя.
У подъезда остановилась. Первый этаж у себя под окнами развел целую оранжерею. Какие-то корзинки, своды из арматурных прутьев. Раньше не было. Аккуратные клумбы, обложены беленым в известке камнем. Правда, из цветов остались только дубки. Темно бордовые, почти коричневые.
Я редко бываю здесь. Чаще мама наведывается. В Москву она ездит, чтобы “на мир посмотреть”. Я звоню ей раз в неделю. А если не звоню, мама сама не позвонит.
В подъезде вкусно пахнет, кто-то жарит картошку. Поднялась на третий. Дверь. Обитая коричневой растрескавшейся клеенкой. Я словно впервые увидела ее. Мне почему-то по-другому представлялась дверь родного дома. Вспомнилось забытое, май месяц, распахнутые во двор чужие окна. Я после школы, забегаю в подъезд. Забыв поздороваться с соседкой. Семеню вверх-вниз мосластыми коленками, пока не оказываюсь на площадке третьего этажа. Останавливаюсь перед дверью. А с улицы раздаются крики мальчишек, автомобильные гудки. На поле играют в футбол. Я нашариваю за воротом шнурок с ключом. Нету… Сердце обмирает — оборвался шнурок, все, потеряла ключи! Жизнь разом нехорошо застывает. И в этот миг особенно отчетливо слышны голоса со двора и как-то непривычно выпукло проступает понимание того, что на улице — весна, май и скоро конец учебного года. Рука лихорадочно лезет под платье. Нащупывает ключ, грубо вытаскивает его поверх ворота. Слава Богу, на месте. Не снимая шнурка с шеи, приникнув к двери и сгибаясь в коленях, отпираю замок… Когда-то я так же, не снимая шнурка, открывала дверь, только, должно быть, привставала для этого на цыпочки.
Звонок звучит так же, как и раньше. Будто мурлыкает. Раз, еще раз.
Мама открывает, я вхожу в полутемный коридор, раздеваюсь, машинально вешаю справа, на вешалку, куртку. Захожу в комнату. На столе замечаю ксерокопию газеты “Правда” и книжонку в похабно-умильной обложке. Успеваю прочесть: Даниэла Стил, и мама быстро снимает и книгу, и ксерокопии со скатерти и прячет на шкаф.
— Ты что-нибудь приличное читаешь? — не сдерживаюсь я.
— Читаю-читаю. Не волнуйся, — недовольно отвечает мама. И только теперь я решаюсь посмотреть на нее. Погрузнела, постарела. Будто еще ниже ростом стала. Но через минуту первое ощущение проходит, и все как обычно.
— А что читать? — продолжает она. — Современную вашу похабель?
— Ну, есть же нормальные книги.
— Ходила в прошлом месяце в районную библиотеку, специально почитать: “Новый мир”, “Звезду”, что там еще… Печатают какую-то ахинею. Дребедень полная.
Мама принялась раскладывать на столе в кухне сметану, масло, зеленый лук, вареные яйца.
— Лук сама на балконе проращиваю. Оттого горький.
— А как книга, что я тебе давала…
— Не понравились мне твои латиносы. Совсем не понравились. Кстати, можешь забрать. Возьми в шкафу, а то забуду. Не то они все пишут, не о том. Вот взялась в который раз перечитывать Мамина-Сибиряка. С удовольствием. Не смейся, с удовольствием читаю… Я тут к твоему приезду блинчиков напекла.
— Вижу. Как зашла — сразу по запаху поняла.
— А ты у меня все также дурью маешься, не ешь ни мясо, ни сало?
— Ни яйца.
Мама окинула меня оценивающим взглядом.
— Дело твое. Только когда будешь ребенка грудью кормить, ты тоже на овощах жить собираешься? Да? Вот он тогда тебя и высосет насквозь, до донышка.
— Ужас какой.
— Иди мой руки и к столу.
Я ела блины, смешав на тарелке сметану и черничное варенье.
— А ты что сегодня такая тихая? Смурная? Влюбилась, что ли?
Я утвердительно кивнула, не отрываясь от тарелки.
— В кого? — мама впилась в меня взглядом.
— Да ни в кого, ма. Не влюбилась. Расстались уже, не о чем говорить.
— Хороший хоть был человек?
— Да. — Я отодвинула тарелку. Отерла губы бумажной салфеткой. — Хороший… — неловко добавила.
Мама поднялась из-за стола взять из буфета конфеты к чаю.
— Вот и родила бы от него малыша, если твой-то не в состоянии.
— Мама! — я стукнула ладонями по столу. — С чего ты вдолбила себе в голову, что Миша — бездетен? А?!
— Ладно-ладно. Сболтнула лишнее. Ты своего передо мной не выгораживай. Я тебя знаю… Ты всегда мне, с детства самого, говорила: вырасту, мама, я тебе еще двоих рожу — мальчика и девочку.
Я смотрела на маму и видела в ней чужого мне человека. Словно и не она это. Такая разом усталость от всего этого разговора поднялась. Как будто спор наш длится уже несколько веков, как в заколдованном сне, и он — я знаю — никогда не кончится.
Забили приглушенно один за другим долгой мучительной чередой колокола Посада. Я машинально взглянула на настенные часы, но тут же и забыла, что смотрела. Тряхнула головой. Выдохнула.
— А знаешь, ма. Ты права. Может, от него бы я и родила.
— От кого от него?
— От него. Только поздно уже. И не пара я ему.
Я сказала и, только сказав, поняла, что этими словами обидела мать. Она долго молчала, а вечером не выдержала:
— Это чем он такой-сякой особенный, что моя дочь ему не пара? А?
— Ну, он умный, — начала я оправдываться.
— Ты у меня тоже, слава Богу, не в отца пошла.
— Он правильный. И потом, он — старый для меня. Он, вообще, почти твой ровесник. Он теоретически мог бы мне быть отцом. Представляешь?
Меня врасплох захватила новая игра, будто на санках с горки понеслось:
— Мамуль, а ты только представь! Нет, представляешь, если бы это был на самом деле мой отец? А? Древняя Греция!
Мама растерянно смотрела на меня как на диковинную зверушку.
— Ты представляешь, я столько в книжках своих читала про комплекс Электры. А отца своего в глаза не видела. Оставалось только завидовать подружкам, что у них это все было, а у меня нет! И тут — пожалуйста, столько учиться, учиться…
— Это не твой отец.
— Почему? — насмешливый и уверенный голос мамы осадил мое нарочитое воодушевление:
— Он дурак был. А твой, говоришь, умный, — мать достала из-под скатерти карты для пасьянса. — Отец твой красивый был. Очень красивый. Черноволосый, бровастый. В кого, думаешь, ты такая смазливая? Вся в него.
Укладываясь спать, в ночной рубашке она подошла ко мне, чтобы я рассказала ей про комплекс Электры. Внимательно слушала. Потом встала, преувеличенно кряхтя, и пошла к себе в спальню. В дверях обернулась:
— Ахинея это все. Выбрось из головы. — И уже из коридора: — Спокойной ночи, Христик.
И я спала. Сладко спала. И во сне, думая, что скоро утро и скоро вставать, не хотела просыпаться. А ночь моя все длилась и длилась. Потом рассвело. Настал день. И как будто я все это видела и в то же время спала. Мама не будила. Только иногда проходила мимо по комнате. Я слышала, чувствовала ее присутствие и снова засыпала.
Встала поздно. За окнами выпал пушистый снег.
Домой мама собрала мне полную авоську домашних “закаток”: варенье, огурчики, перец болгарский. Мише — толстые вязаные носки, “чтобы ноги в тепле держал”. Проложила между банок, чтоб не бились. Я ластилась к ней. Мама будто не замечала. Но я знала, что это не так.
В детстве, в ранней юности — мне всегда не хватало маминой ласки. Потом, читая психологические книжки, я многое поняла, приняла, смогла в одиночку как-то прожить свою обиду к ней. Смогла простить ее. Пожалеть. Научилась уже взрослой обнимать ее, даже подлизываться. Но было во всем этом уже что-то наносное, необязательное. И, наверное, именно это чувствовала мама, но никогда не смогла бы сформулировать. Ни себе, ни тем более мне.
Мама не стала провожать меня до станции. Расстались в прихожей. Она взяла меня за плечи, поправила машинальным движением мне челку.
— Ты уже немолодая, Кристина. Тебе надо рожать. Потом поздно будет. Ты со своим выводком там возишься и все думаешь, что тоже молодая, как они. Ребятки твои вырастают и уходят, а ты остаешься ни с чем. — Она смотрела мне в глаза очень серьезно и тревожно. — Подумай об этом.
Мама отвела глаза, и мне показалось, что они увлажнились.
— Ма, проводи меня до электрички, — решилась я.
— И так доберешься.
— Ма, — я все топталась одетая на войлочном коврике, — ма, а у тебя был любовник?
— Был.
Мама была спокойна.
— Как же… Я ничего не знала.
Я вдруг увидела себя со стороны: беззащитной девочкой с выпущенной на лоб челкой; девочка крепко сжимала двумя руками ручки авоськи.
— А как же Моральный кодекс строителя коммунизма? — все, что я нашлась сказать.
Мама улыбнулась:
— Что ж я, по-твоему, совсем деревянная лошадка была?
Я поцеловала ее в щеку.
Только потом, уже подходя к заметенной снегом слепой платформе, я поняла, что щека ее была соленой. То были мои слезы.
Глава 5
В сентябре у моря — в тот раз я нагло сбежала ото всех: от ребяток своих, от Миши, от всяких мелких и невинных обязательств перед коллегами и подругами, сбежала к Леше, и мы прожили три дня в пансионате “Гранит” (а может, “Гранат”, не помню) — тогда со мной случилось что-то странное. Я почти сразу забыла о том, словно и не было, но теперь понимаю, что все оказалось не просто так. Словно щелчок, и время мое пошло вспять.
Это был второй день, мы с Лешей вышли на пирс, хотели посмотреть, как ловят рыбу, корабли разглядеть вдалеке. Да и просто так, делать-то нечего было… Вроде жарко, самый полдень, а солнце — не то: будто печет, а все тепло мимо проходит. Бархатный сезон. Еще ветер порывами — потому охлаждал быстро. Леша в пижонских белых брюках, в сетчатых туфлях на босу ногу. В какой-то дурацкой яркой рубахе. С маками. (Она ему не шла, но я ничего не сказала.) Он вышагивает чуть ли не величаво, я чуть сзади, держу за локоть. Маки полощутся на ветру. Молчим оба. Хорошо. Спокойно. Неожиданно Леша останавливается и целует меня в макушку, а потом идет дальше. Будто и не целовал… Я не очень люблю, когда он целует меня так, в самую макушку. Так всегда делает Миша. Они примерно одного роста. Миша немного выше. И тоньше… Под ногами ровные долгие доски, рябят в глазах. По
бокам — рыбаки, с голыми черными спинами, у них обгорелые носы и смешно, сухо шелушащиеся уши. Худые, жилистые и одновременно пузатые мужички. Они так лихо, упруго закидывают свои удочки. Ну, наверное, не удочки… я не знаю, как они называются. Может, спиннинги. Я смотрю вокруг, и мне кажется все — ненастоящее, нарисованное. Те же жирные выпуклые краски — все такие яркие, плотные; солнце и море — мазками быстрыми, радостными. Ветер. Точь-в-точь, как в работах первых импрессионистов. Какая-то наполненность во всем и одновременно — рисовано. И почему-то понимаешь, что нарисовано все это давным-давно, задолго до тебя, до твоего появления на свет. И только ты вдруг зачем-то оказалась в этой готовой извечной картинке, где уже были — небо, солнце, рыбки. Белые облака… С тобой — где-то под рукой, под сердцем! — полузнакомый человек, которого ты знаешь, что любишь, которого упрямо занесла в эту картинку вместе с собой. Но оба вы здесь — случайны… Мне страшно захотелось нырнуть в море.
Ночью мы смотрели фильм с моего ноутбука (я взяла его, чтобы доработать один материал, хотя, когда брала, понимала, что все равно ничего делать не буду, Леша называл это — “почем три кило облегчителя совести?”). Замечательный фильм. Одного знаменитого француза. Я смотрела фильм второй раз, и подействовал он на меня совсем не так, как в первый. Может, оттого, что смотрели посреди ночи — я один раз даже на какой-то момент отключилась. В такое время все воспринимается иначе. А может, просто я доросла до понимания фильма. Не знаю. Но проснулась утром ошеломленная. Мы встали поздно, и мне казалось, что я — не совсем я. По пробуждению я все еще была в фильме. Смысл его (если, конечно, можно вообще так говорить о хорошем кино) заключался в словах главного героя-ныряльщика, что самое трудное для него в его работе — это каждый раз находить причины, ради которых имело бы смысл возвращаться обратно, подниматься из темной водяной толщи на поверхность. По крайней мере, я могу выразить это так… И тогда, на пирсе, я поняла, что прыгну.
Мы спустились по ржавой лестнице вниз под пирс, к бетонному основанию: там тоже сидели рыбачки со своими повисшими над водой пиками. Я заметила вскрытую консервную банку, рюмку и хлеб на расстеленной газете. Еще пластмассовый полупрозрачный стаканчик, налитый до середины. Но все это — краем глаза, будто в записи. Я сдерживала волнение. Если бы я сказала Леше, чего хочу, он бы не позволил. Потом как бы невзначай отошла на край опоры, ловко — одним взмахом сняла с себя платье, прикрыла сандалиями, чтоб ветром не унесло. Я осталась в одних светлых кружевных трусиках.
— Леша, смотри!
Я стояла голая, счастливая! Я понимала, что мужички тупо глазеют на меня… Я не видела Леши, не видела его лица, все растекалось, плыло перед глазами.
Я прыгнула и сразу стала всем телом тянуть себя вниз, вниз… И уже хотелось выдохнуть, а я все тщетно пыталась успеть затянуть себя хоть еще чуть-чуть поглубже. А потом — перестала сопротивляться и застыла, точно лягушка в спиртовом тяжелом растворе. И меня обволокло тишиной. Это была гулкая, до боли тугая тишина. Я вдруг ясно осознала, что, если сейчас поддамся и выдохну, я уже не всплыву. Эта мысль — последнее, что еще отделяло меня от паники. А дальше тело мое уже кричало, бесновалось, рвалось вверх, протестовало, билось и так медленно, так невозможно медленно приближалось к невесомо растворенному надо мной свету, к великому необъятному счастью — дышать, к простору, к огромному воздуху.
Я вынырнула и первое, что я увидела — босые крупные ноги Леши, он судорожно стягивал белую штанину своих курортных брюк. Да так и застыл в неловком наклоне. Я всплыла — без всплесков, без лишней суеты. Даже не заметила, как стала дышать. Мне казалось, что все, что происходит вокруг, оно какое-то далекое и замедленное. Леша тянул ко мне руку. Я взяла ее. Безмятежно, бессмысленно улыбаясь. Я видела, что подбородок Леши трясется, и это было неприятно.
Потом я сидела на теплом ноздреватом бетоне, он впивался мне в ляжки. Леша в одних плавках деловито укрывал меня своей рубашкой с маками. Что-то говорил, тихонько посмеивался. Я целовала его в губы. Мне не было стыдно.
Какой-то рыбачок подошел к нам.
— Спортсменка? — поинтересовался он.
— Мастер спорта, — ответил за меня Леша. Меня это, помню, жутко рассмешило. Но я даже не подала виду, что мне смешно.
За ужином Леша смотрел на меня с невысказанным тихим отчаяньем. Мы сидели в ресторанчике на набережной. Возле пляжа. Он сказал:
— Тебе нельзя смотреть фильмы.
— Детям до шестнадцати?
— Ты слишком всерьез все воспринимаешь. Так нельзя. Ведь ты не умеешь нырять.
— Ты тоже не умеешь, не хвастай.
— Но я и не ныряю.
— Хочешь, я сейчас еще раз нырну?
— Без меня… — Леша отпил вино.
Я понимала, что Леша злится и имеет на это право. Но у меня не было сил злиться в ответ. Мне весь день чудилось, что у меня нет тела. Кроме того, вся эта история уже казалась не моей, словно я сама видела это в кино, много раз, и мне это больше не интересно.
— Почему ты так долго меня не спасал, Леша? — я посмотрела ему в глаза. Леша отвел взгляд.
— Не знаю. Я… я растерялся, малыш.
— И за это злишься на меня? За то, что ты — растерялся?
— Тебя не было секунд двадцать. От силы двадцать пять. Просто я знал, что ты не ныряльщица… Извини. Я не знаю, что со мной происходило.
— Может, тебе хотелось, чтобы я утонула? — Я натянуто улыбнулась.
— Нет, — Леша взял мою руку.
— Утонуть когда-нибудь должен мой кораблик, — добавил он с неуместным, как показалось мне, достоинством.
Мы вернулись в номер, и с нами случился совершенно неконтролируемый секс. Он перешел из ванной в комнату. Я кричала, что не чувствую тела, при этом сотрясаясь от одного оргазма за другим, а Леша свирепо швырял меня по постели как мелкую сучонку. Наверное, на время я все-таки лишилась рассудка, я не помню, что делала, что говорила. Я помню только ощущения. Позже Леша рассказывал, что я горячечно бормотала “еще, еще” и как в бреду все повторяла, что у меня нет тела. Если анализировать сейчас, то, пожалуй, именно отсутствие тела я и чувствовала. Мне казалось тогда, что между нами с Лешей нет вообще ничего, чтобы нас разделяло друг от друга, то есть ни тел, ни наших жизней, ни мыслей, мы просто перетекали друг в друга и были осязаемо больше, чем мы есть, словно нехорошо раздутые подобия самих себя, и одновременно — очень маленькие. Комочки из теплого живого геля. И мы все время находились над собой, где-то под потолком комнаты, или даже чуть выше. В районе строительных перекрытий следующего этажа. А внизу на двуспальной кровати — тоже были мы, только голые, совокупляющиеся, скользкие от пота. Все это невыносимо, пугающе сладостно существовало одновременно… Леша признался, что в тот раз ему было страшно со мной, и от страха, от жути этой он все пытался яростно добить, доконать меня, доказать, что тело мое — оно вот тут, настоящее, у него в руках. Он сказал, ему казалось, будто я вытягиваю из него душу.
Похоже, так оно и было. Но Леша оказался сильней. После этой ночи секс перестал для меня быть тем, чем был раньше. Возможно, я много упускаю. Но обычный здоровый половой акт уже не представлялся мне чем-то непреложным и очевидно необходимым. Леша почувствовал мое охлаждение, а я не подала виду.
Наша странная гостиничная жизнь — от вокзала к вокзалу, от городка к городку — продолжилась, я даже поняла, что еще больше полюбила Алексея Григорьевича. Я словно позабыла и о своих наивных ныряниях, и об опыте “бестелесности”, но с тех пор будто какая-то часть меня так и осталась надо мной, где-то под потолком, где-то в темных толщах воды, под неосязаемыми мифическими перекрытиями сознания. Где бы я ни была, кого бы ни любила. Как бы старательно об этом ни забывала.
Глава 6
На старый Новый год Лариса и Толик пригласили нас к себе на дачу. Там были приятели Толика с женами и не женами. Когда мы с Мишей подъехали, у забора уже стояли три джипа. Дача выглядела громоздко и еще неухоженно. Внутри приятно пахло деревом и лаком. И цитрусовыми. Собственно, это была мещанская презентация новой дачи, приуроченная к празднику. (Миша назвал тогда старый Новый год фантомным праздником, мне очень понравилось.)
Похоже, не все приглашенные хорошо знали друг друга, а иные, возможно, не слишком-то близки были и с самими хозяевами. Потому застолье вышло бестолково затянутым. Толик, напоминавший в тот день скорее классического мажордома, чем самого себя, попросил меня предложить какую-нибудь психологическую игру, “чтобы гости не скучали”. Я пожала плечами, но Миша, практически все это время с отстраненной усмешкой наблюдавший за происходящим, вдруг всерьез разозлился, буркнув что-то вроде:
— Вы хозяева, вы и развлекайте своих дорогих гостей.
— А давайте, каждый расскажет про себя какой-нибудь… — раздался нетрезвый женский голос.
— О, только не это!
А, может, сыграем в ассоциации? — подхватила Лариса. — Или в “Историю любви”?
На следующий день я по памяти набрала нашу с Мишей историю. Игра заключалась в том, чтобы, не сговариваясь, вдвоем рассказать историю, передавая по очереди друг другу слово. При этом нельзя было останавливаться. Как только возникала пауза, история объявлялась законченной. Хотя бы и на полуслове. Потом из всего рассказанного выбиралась лучшая история. Как оказалось, это была наша последняя с Мишей love story.
— Итак! А теперь история любви Кристины и Миши! — Лариса широко улыбается. (Народ вяло поворачивает шеи.) — Вводное слово: ВЕСНА.
— Ну, весна, распускаются почки, — начинает Миша.
— Авитаминоз.
— Грачи прилетели.
— В старой хрущевской пятиэтажке живут парень и девушка, — предлагаю я начало.
— Они живут в этом доме уже много-много лет. Но никогда не встречали друг друга.
— Они одиноки.
— Парня зовут Майклом.
— А девушку Кристиной.
Незаметно мы втягиваемся в повествование. Уже после каждой фразы Миша прихлебывает вино и откидывается на спинку кресла. Я демонстративно принимаю условия и наливаю себе сама. Фраза — глоток. Право рассказчика передается другому. Фраза. Глоток.
— …Он пригласил ее в кино.
— Она пришла раньше и спряталась в парадном дома напротив.
— Он ждет ее уже полчаса.
— В кинозале начался показ, а ее все нет.
— Пошел дождь. Он стоит под фонарем. Без зонта…
Я придвинула табурет, и мы сидим теперь близко, лицом к лицу. Даже слишком близко, от Миши жарко пахнет вином. Пальцы правой руки сжимают подлокотник. Замечаю, что в гостиной стало тихо. Мы слышим только собственные голоса. Не даем договорить друг другу, торопимся. Неловко. Волнуемся. Но получается на удивление складно.
— …А в этой гостинице нет свободного номера.
— Они идут в другую гостиницу.
— Но там тоже все занято. Оба промокли под дождем.
— Девушка дрожит… от желания.
— Он должен что-то придумать!
Миша делает большой глоток и ставит пустой стакан на подлокотник. Я боюсь, что стакан упадет. Но ничего не говорю. Еще чуть-чуть и повиснет пауза.
— Вина!
Мише подливают.
— Он впервые везет ее к себе. Ловит такси.
— Они подъезжают к старой хрущевке. Она делает вид, что не знает этого дома. Она решает никогда не говорить правду…
В какой-то момент оба — и я, и Миша — понимаем, что нам уже не важно то, что нас слушают чужие люди. Не важно, что будет после. Все главное — сейчас! Наверное, так шахматисты на соревнованиях прорываются сквозь обоюдный цейтнот — как в гештальттерапии: азарт публичного коитуса. Впервые мы проживали все то, чего не было в нашей жизни: не было первых свиданий, смущения, ухаживания. Я не давала Мише договорить, он — мне; мы уже не успевали пить вино. Я чувствовала, что пьяна. Видела, что Миша — как-то сразу и неприлично пьян. Что надо остановиться. Но мы снова неслись в словесном танце, вцепившись друг в друга мертвой хваткой…
— …Она в душе. Ласкает себя. Он подсматривает за ней.
— Она мечтает изменить ему…
Голодные серые волки. Пятна крови на снегу. Я не понимала, чего я больше хочу, немедленного секса с Мишей или безобразной драки — чтоб расцарапанные щеки и разорванная одежда… История закончилась жутко. Вымышленный парень по имени Майкл задушил девушку по имени Кристина. Она осталась лежать на сером синтетическом коврике в своей спальне… Она лежала, а за окнами медленно опускались сумерки.
Миша смотрел на меня дикими, растерянными глазами. Мы оба понимали, что случилось что-то непоправимое. Ни он, ни я не были готовы к такой развязке. Почти до самого конца ничто не предвещало драматического финала…
Наша история была второй и последней. Никто больше не хотел играть в эту игру. Наша love story была признана неудачной. И для окружающих слишком затянутой.
Кто-то из гостей ушел в сауну, кто-то остался танцевать. Я поднялась наверх в отведенную для женской половины комнатку. Миша остался внизу. Мне нужно было побыть одной. Притворила дверь. Укрылась одеялом. Лежала, глядела в голое без штор оконце. За оконцем ничего не было видно. Зимняя тьма. Странно, но я поняла, что совершенно не пьяна. Незаметно и быстро заснула.
Встала засветло. Нашла Мишу. Он растянулся на узком диване в гостиной, спал, укрывшись в пальто.
Осторожно, чтобы никого не разбудить, вдвоем вышли на крыльцо. Притворили дверь. Миша завел мотор. Включил фары… Промозгло. Сидим молча. Ждем, пока прогреется мотор. Миша, сцепив зубы, еле сдерживает дрожь. Старается не смотреть на меня.
Домой ехали по пустой утренней трассе. Не проронили ни слова. Подсвеченная стрелка спидометра ровно держалась в правом верхнем углу.
К полудню за кофе мне нечаянно вспомнился сон, приснившийся на даче. Во сне я шла к себе домой, но это был совсем другой дом — старая обшарпанная пятиэтажка. Шла босиком, асфальт под босыми ногами отзывается влажным теплом. Как после дождя. Меня это возбуждало. Шла мимо палисадничка, разбитого жильцами под окнами.
Какое-то время мы с Мишей еще пытались жить так, будто ничего не произошло. Разве что перестали вместе ужинать.
Глава 7
В феврале я предложила Мише развестись. Сказала, что больше не люблю его. Мне было трудно сделать это. И все, все было трудно. Натужно. Миша оказался совсем не тем мужчиной, что способен жить с женщиной, которая говорит, что не любит. Он пытался меня образумить. Даже избил. Все это длилось три месяца, очень долго и мучительно.
К середине апреля мы официально развелись. Но (к чести обоих) сумели остаться товарищами и иногда видимся, сидим в кафе. Болтаем. Наверное, это пока нужно и ему, и мне. Все-таки мы были очень привязаны друг к другу. Понимали с полуслова. Жили друг другом. Мечтали. По-детски — навсегда — ссорились. Во мне осталось уважение к моей жизни с ним, это, действительно, “отдельный пласт”. И есть благодарность Мише. (Похоже на самоотчет в линованной тетрадке, по-другому не скажешь.) С ним я впервые поймала себя, свой образ. Пусть, неровный, клочковатый. Шипастый. Собственно, этот образ именно он мне и преподнес, подарил. Вместе с кремовыми розами. Тем, как беспричинно хорошо он относился ко мне, он потихоньку слепил во мне способность любить саму себя. Без него я бы не смогла разглядеть Лешу. Он показался бы мне, наверное, неинтересным, однобоким. Не знаю…
Сам Миша после развода очень изменился. Сильно похудел. Продал наше “Рено”. Перестал быть похожим на постаревшего мальчика-вундеркинда. Теперь он мужчина, тертый калач. И это ему идет. Сбрил усы, отчего лицо его нежданно обрело жесткость. По-моему, он стал воспринимать жизнь всерьез. Без своей милой ребяческой отстраненности, без интеллектуальной насмешки. О нем уже не скажешь “самый умный нашелся”. И хорошо.
Мне он купил простую двухкомнатную в старой пятиэтажке. В Филях. Я сама настояла на таком варианте, Миша хотел что-то получше. Но мне понравился двор и палисадник у подъезда. Как у мамы в Загорске. Сам он пока снимает квартиру. А наша прежняя — на замке. Я увезла оттуда все цветы к маме.
У него все будет хорошо. И на работе, и с личной жизнью. Таких, как он, женщины не пропускают. Ведь он замечательный… При деньгах. И такой умный. По нашему подогреваемому полу в нашем, когда-то распланированном вместе до мельчайших деталей доме будут шлепать маленькие пухлые ножки — может, их будет много-много; а рядом на паркете — влажный, как дыхание, след будут оставлять босые ступни другой женщины. Да будут они лучше моих. Аминь.
Я ничего не знаю, что с Лешей. Ведь мы простились еще тогда. В ноябре.
Хожу на работу, обживаю квартирку… Часто представляю его, точней, вспоминаю: он стоит у воды, море тихое, чуть плещет в гальку прибоем. Солнце зашло, и закат все ниже. Я сижу на галечном откосе, в широком сарафане, обняв колени. Как будто я есть и нет меня. Темнеет. Холодает. Леша бросает в воду плоскую гальку, кидает камушки как-то боком, так, чтобы побежали по воде “блинчики” — круги: один, два… двенадцать, пятнадцать. Окликает меня, показывает. Я слышу — и не слышу его, вижу и одновременно не могу разглядеть.
На работе со мной история произошла. Вернее, произошла она раньше, когда и я, и все было другое. А окончилась, как выяснилось, только неделю назад. И чудится мне в этом мистика. А может, просто сгущаю краски, накручиваю себя.
Тогда я похоронила Марину, вернулась к работе. Я была как больная псина. Миша, которого на тот момент я знала довольно давно, но не слишком хорошо, стал проявлять ко мне интерес — я не стала упускать внимание такого классного парня, хотя и была не в состоянии что-либо к кому-нибудь чувствовать. Мы начали было дружить, встречаться в кафе… Случилось это как-то быстро. Я настроилась неторопливо ждать, что будет дальше. А Миша взял и предложил мне стать его женой. Ни поцелуев, ни объятий, ни романтических взглядов вскользь. И я сразу, в тот же вечер в кафе, — согласилась. Так с игры началась наша совместная жизнь. Миша достал мобильный, позвонил шефу, что-то согласовал (мне показалось, что говорил он со своим начальником весьма наглым тоном) и объявил, что наша свадьба будет через два месяца. Протянул мне мобильный и сказал: “Можешь обрадовать маму. Пусть готовится”. Он еще не знал даже ее имени. Через два месяца мы сыграли свадьбу.
Но как раз в этот период я успела наследить. Я очень нервничала: из-за свадьбы, из-за работы, у меня многое не получалось в группах. Я брала еще больше часов. И был парнишка — я не буду называть его имени — рослый худой парень с черными пронзительными глазами. Он немотивированно и жестоко избил директора школы, в которой учился. Отбыл два года в спецПТУ для несовершеннолетних. Потом, когда вышел, был почти принудительно направлен ко мне. Отец — пожилой интеллигент-алкоголик, мать — бывшая ученица его отца. Очаровательная полненькая женщина, всю свою жизнь работала продавцом в крупном магазине мужской одежды — галстуки, носки, сорочки… Канонический случай. В листке у мальчика было проставлено МДП. Кроме групповых занятий, он приходил на индивидуальные встречи. Мы как раз пытались обсуждать его сексуальные проблемы, когда он вдруг встал, обошел угол стола, сел на стол прямо передо мной. Расстегнул голубые джинсы и вывалил свое немалое хозяйство. И я не прогнала, не закричала, не вышла из комнаты. Нет. Я поднялась, закрыла дверь на ключ и сделала ему минет.
Это случилось за пять дней до свадьбы. Выходит, то был понедельник. И как только это случилось, я поняла, что мне пришел конец. То был мой окончательный крах. И я понимала, что в принципе так и должно было рано или поздно кончиться.
Но вышло все иначе. Свадьба не сорвалась, с работы меня не вышвырнули. Потому что парень ни-че-го ни-ко-му не сказал. Он просто перестал посещать занятия, а я продолжала молча ставить ему галочки. Через полгода он пришел в группу, в кругу на шеринге сказал, что у него все хорошо и что он здоров. И пропал. Потом он еще иногда появлялся, без приглашения, без записи. Привел однажды свою девушку. Я знала, что он каждый раз приходил увидеть меня. И девушку привел ко мне, показать: вот, мол, у меня появилась девушка. Нормальная, здоровая красивая девушка. И она знает о моих проблемах. Но ни словом, ни взглядом он не позволил себе намекнуть о некогда случившемся между нами. Может, только поэтому я не чувствовала себя перед ним шлюхой.
Я никогда не забуду его глаза, как он глядел на меня тогда, сверху вниз. Он в тот момент сломил мою волю. И мой вечный страх жить вылез наружу, вылез и сделал свое привычное дело. Только механизм не сработал. Динамит не взорвался. Мы все уцелели. Чудесный загадочный мальчик.
Правду сказать, свадьба моя так бы и не состоялась, если бы не Анюта. Она силой затащила меня в день регистрации в ЗАГС, а до этого за собой в черную “Чайку”, что сигналила под окнами. Погнала костлявыми тычками, игнорируя гостей, обескураженную маму и все мои рыдания. А мне было так плохо, так страшно. Я-то ведь прекрасно понимала, что я Мишиного мизинца не стою.
И вот, почти сразу после нашего с Мишей развода — в этом-то я и вижу странную синхронность событий, — снова появляется мой загадочный клиент. Теперь солидный молодой человек. Дорого и мрачновато одетый. Пришел попрощаться перед отъездом в Канаду. На ПМЖ. Степенно рассказал за чаем, которым я его угощала в свободной от занятий игровой комнате, что после того, как “прекратил” терапию, сутками готовился к поступлению, поступил. Но отучился четыре курса и бросил. Занялся компьютерами. Бизнес пошел круто. И, как он сказал, всякое было. Теперь ему предложили хорошие условия, и он с семьей — женой и трехлетней дочкой — уезжает. Сказал, что депрессивный период стал почти невыраженным. Я была рада за него. Дай-то Бог.
Уходя, он оставил скромный букет роз. Красных. Цветки робкие, почти бутоны.
Пожалуй, это оказалась моя самая убедительная и удручающая терапевтическая победа, как, впрочем, и единственный случай — опять я оправдываюсь! — подобного нарушения профессиональной этики в карьере. Паскудно. Но, как сказала бы по этому поводу Аня, всякое бывает.
Я снова одна. Уже без Миши. Я очень рада этому. В первые дни после оформления развода, я испытывала небывалый подъем. Такое облегчение. Такое освобождение. Как будто я больше ни в чем не виновата перед ним. Странное дело — печать в паспорте. Вроде фикция. Но, видимо, не для меня. Значит, нет во мне полета, не изжиты мещанские стереотипы. Бог с ними.
До сих пор мучают картины наших сцен, ненужных объяснений.
Когда Миша понял, что ему не удержать меня — это было уже и после битья люстры, и после битья посуды, и после того, как он швырнул меня в стеклянный проем кухонной двери и мне в больнице накладывали швы на руки и шею, — уже после всего этого нескончаемого кровавого кошмара, незаметно, без какого-либо знака или команды, наступила пугающая тишина. Миша словно умер. Он не ходил по комнате, как ходят люди. В своих домашних тапочках он ступал словно не касаясь пола, ничего не говорил. Не замечал меня. Потом просто сказал: уходи. Это было поздним вечером. Я оделась, взяла заранее собранную сумку. Зашла к нему в комнату. Он сидел на полу и рвал в мелкие клочочки наши свадебные фотографии. Их у нас было много. Полный альбом. Он рвал их и беззвучно плакал. Я хотела побыть немного с ним. Но это был бы уже садизм.
Оставила ключи на полу под зеркалом в прихожей. Тихо притворила дверь. Я уходила переночевать к Свете, той самой Свете, про которую Миша для меня насочинял как-то кучу всяких скабрезностей.
Похоже, в нашей с ним игре в непредсказуемость случилась ничья. Потому что все это — анализ, логика, интуиция — все оказалось неважным. Было просто больно.
Глава 8
Все чаще возвращаюсь мыслями к Марине Анатольевне. В чем-то я становлюсь похожей на нее. В своем одиночестве. В своей убивающей самодостаточности, которой все равно мало — и ей было мало, и мне мало. Жизнь не сложилась. Теперь ждать, когда какая-нибудь молоденькая вертихвостка придет и поцелует в губы, горячие от чая и сладкие от варенья? А потом хлопнет дверью… Глупости, конечно.
На дворе — май, первые грозы. На работу хожу с зонтом. Продают много сирени возле метро. Покупаю себе, ставлю в трехлитровую банку. Слушаю джаз. Иной раз в пустую ночь тело так волнуется, так ноет и дрожит от глупого незрячего вожделения, что рычать хочется… Как-то справляюсь. Приводить в свой дом мужчину или женщину только из-за секса кажется мне теперь унизительным и для себя, и для того, кого я могла бы привести. А чувств мне не хочется. Видимо, сгорело что-то во мне. И хотелось бы, чтоб навсегда.
Недавно снова виделись с Мишей. Сидели в кофейне. Был пасмурный сырой полдень, но дождь перестал. Я пила коньяк. Миша сказал, что не заметил в этом году, как кругом появилась трава. Яркая и зеленая. Рассказывал забавные истории. Он — умница. Приходит в себя. Постепенно отдаляется, я вижу это по его сочувственному взгляду в мой адрес, который он иногда теперь позволяет себе. Наверно, я становлюсь ему неинтересной. Господи, я сама себе неинтересна. В последний раз я поняла, что мне тягостно общение с Мишей. С ним я себя чувствую старой.
Часто думаю, какая я все-таки молодец, что не утянула его за собой. А могла бы.
Дни мои стали не то чтобы монотонны, а словно размечены. Я жила когда-то так в начальной школе. Мама отводила в школу, потом продленка, неизбежный обед в столовой — холодные скользкие макароны и гуляш в подливе. Мясо — будто кто-то уже жевал, но не справился. Еще пресный светленький компот. На полный (двумя стаканами компота) желудок садилась делать уроки. А хотелось прилечь где-нибудь, поспать. Потом всегда неожиданно приходила мама, а ты уже так привыкла к подружкам, воспитателю, к этим играм, в которых надо было вечно что-то вырезать… но приходила мама и забирала. Зимой она забирала, когда было уже темно. И снег по дороге домой под самыми фонарями оказывался сиренево-фиолетовым. Но были и свои праздники и радости: пятерки получала, дни рожденья отмечали, весной в казаки-разбойники играла, в “Бояре, а мы к вам пришли…”. Осенью собирали листья.
Теперь я снова чувствую себя сидящей за партой, с домашними заданиями, с тетрадками. Я все делаю хорошо. Подчас с удовольствием и легко. Но во всем, чем я занимаюсь, остается не так много меня.
Дни мои, как маленькие волны,
На которые гляжу с моста.
Чуть досадно, что окружающим это невидно или неважно. Значит, все то рвение и пыл, с какими я каждую секунду заполняла собой жизненное пространство вокруг себя — мои дела, отношения с людьми, слова, поступки, — все оно было избыточно, по большому счету, никому-то и не нужно. Кроме, возможно, меня самой.
Как-то в очередной раз, беседуя мысленно с Аней, поймала себя на мысли, что можно просто позвонить и встретиться. Позвонила, приехала в гости. Купила Леше дорогую игровую приставку. Он так и завис на весь вечер в своей комнате перед компом.
Рассказала за чаем все, что произошло за полгода. Аня слушала сдержанно, с какой-то неясной обидой. Словно ревновала к тому, что я не впустила ее во все свои беды раньше. Она качала головой, высказывала свои аргументы. Я смотрела в ее большие серые глаза, рассказывала, а сама понимала, что говорить нам не о чем.
На последних выходных, совпавших с первомайскими праздниками, приезжала мама. Привезла закатки. Ей их уже дома ставить некуда, все прошлогодними занято. После моего развода с Мишей она потускнела, стала будто ниже ростом. Она открыто ненавидит и ругает Мишу, теперь за то, что, как она считает, он бросил меня. Плачется о внуках.
Пристрастилась я много спать. Всю неделю ложилась рано и вставала поздно. Раньше моя обычная тревожность не давала мне на восстановление больше шести часов. И это с учетом почти регулярного ночного секса с Мишей. Но все равно, прежде дотошного пиканья будильника открывала глаза, как ни в чем не бывало, и надо было мне тут же вставать, сразу что-то делать, что-то наверстывать. Теперь по выходным могу валяться в постели, мечтать о чем-то бесцельно. Пока дурно не станет… А перед сном крещусь. Перекрестилась, и будто день прожит, будто оборвала воображаемый календарный листок вдоль по перфорированной строчке. Крещусь по православному, но при этом с иронией отношусь и к тому, что крещусь, и собственно к Православию. Наверное, вызревает во мне какое-то утилитарное и христианизированное язычество. Для персонального пользования.
Во второй моей группе появилась девушка. В свои пятнадцать она родила девочку — крепенький смуглый сверточек. Приносила с собой, не с кем было оставить ребенка. Я покормила девочку из пластмассовой бутылочки.
Забавная метаморфоза произошла с Ларисой. Мы практически перестали общаться, даже на работе, в Центре. Наверное, после развода с Мишей я потеряла престижность, свой социальный статус. А возможно, теперь в ее глазах я стала слишком опасна, боится, женщина, что заведу интрижку с ее Толиком.
Вчера мне снился шокировавший меня сон. Будто зима, я иду по шоссе. Очень холодно. На мне какие-то расхристанные, не то разорванные, не то специально так раскроенные одежды (я еще, не просыпаясь, подумала, может, это мода такая…). Но мне странно в моем одеянии. Ветерок метет по окаменелому асфальту поземку, завевает сухо понизу колючим снежком. И ни одной машины — ни сзади, ни навстречу. Только поле белое, и небо белое вокруг, и редкие черные деревца вдоль дороги. Тихо. От тишины такой как-то не по себе становится. Топаю и вдруг понимаю, что я в этом сне — проститутка и что потому я так одета. Но нет машин, нет клиентов. Вдруг останавливаюсь, чувствую, гул нарастает под ногами, всматриваюсь вперед, назад. Гул становится явным, он перерастает в звук шин и ровный рокот мотора. Вглядываюсь — навстречу мне движется автомобиль. Джип. Высокий и черный. Он приближается. За ним, как шлейф, красиво по сторонам расходится ореол снежной пыли. Джип слишком быстро приближается. Я принимаю вызывающую позу. Огромный никелированный радиатор блестит разверстой пастью. Я хочу расправить свою длинную юбку так, чтобы были лучше видны раскрытые ноги, наклоняю голову и вижу,
что — босиком на промерзшем асфальте, а между ног, по ляжке течет струйкой темная кровь. Я не могу оторвать взгляда от этой струйки, джип равняется со мной, я не успеваю отпрыгнуть в сторону — только вскинула голову, — и меня сшибает. Как-то по касательной сшибает. И будто я проворачиваюсь несколько раз на месте, будто картонка, успеваю еще удивиться, что мне совсем не больно, со стороны звучит комментарий, не то мой голос, не то чужой: “Все, что не убивает меня, делает меня сильней”, и я в ту же секунду оказываюсь в кювете.
Вот с этого момента начинается действительно жуткое. Я оглядываюсь, и будто сразу лето, кругом зелень, цветы, я в душе радуюсь такому повороту событий. Но только все какое-то приторно яркое, жирное. Ядовито зеленая трава, ядовито размазанные цветы — синие, красные. Как если бы… в телевизоре задрать до максимума цветность изображения. И все крупное, прямо перед глазами, мешает. Я пытаюсь оглядеться и тут понимаю, что я то ли бабочка, то ли божья коровка. С криком просыпаюсь.
Бывают сны, когда не нужен психоанализ.
Сегодня с утра опять дождь. Стою у окна. Слушаю, как капает о подоконник натекающая вода. Гляжу во двор. Надо бы помыть голову, привести себя в порядок. Опять встала поздно. Надо хотя бы одеться. К двенадцати — не опоздать на работу. Вечером, как вернусь, сделаю какао, накину на голое тело большой халат и сяду в кресло, буду сидеть, сумерничать. И, слава Богу, никуда не надо идти. Никому не надо звонить.
Наверное, заведу котенка.
Часть III
Встреча
Глава 1
Новый год я встретил в одиночестве.
После разрыва со Светой моей единственной и, если можно так выразиться, реликтовой женщиной оставалась Нона. Потребность в ней никогда не была связана с чем-то другим, кроме физиологии. Желание вспыхивало редко и властно, словно сухой электрический разряд меж двух накопительных металлических шаров. Тогда я звонил ей, и Нона приходила. Нона работала массажисткой в элитном салоне красоты, который она с вызовом называла борделем. Когда-то, еще двенадцать лет назад, она впервые поступила ко мне после клинического излечения. Тогда я работал при государственной поликлинике. Позже, после официального развода со Светой, Нона стала не только моей клиенткой, но и любовницей. Если не считать нарушения всех этических норм неофициального кодекса психологов, мой профессиональный опыт с ней был очень удачным. Мы активно работали полгода, и после она еще много лет продолжала посещать групповые сеансы в порядке контрольных встреч, но порой мне казалось, она делает это исключительно из потребности быть сопричастной к моей профессиональной деятельности.
Совсем недавно для меня оказался неожиданностью тот факт, что Нона и Кристина — ровесницы. Мне ни разу не приходило в голову, что между ними может быть что-то общее, что их можно сравнивать. Однако, проанализировав собственную заманчивую слепоту, я пришел к выводу, что после знакомства с Кристиной мое общение с Ноной стало напрямую зависеть от направления моих мыслей о Кристине. Вначале совершенно неосознанно, а после принятия факта — целенаправленно я стравливал в себе образ Кристины с образом реальной и легко досягаемой Ноны. Каждый раз это было унизительно для образа первой и вследствие этого же оборачивалось на пользу второй: оборачивалось взрывом моей физиологической активности. Впрочем, Нона и без того была вправе гордиться своей сексуальностью. Сексуальность Ноны представлялась столь же труднообъяснимой, как попытка многих специалистов уловить в ее случае разграничение нормы и патологии. Нона не была красива, она даже не была хороша собой. От дедушки-корейца девушка унаследовала матовый тон кожи и плоское лицо. У нее были низкие бедра и узкий изящный торс. На миниатюрности плеч и плавности рук не сказались даже годы труда массажисткой. Нона хорошо следила за собой, исступленно заботилась о состоянии кожи. Была не слишком-то умелой в ласках, к тому же пальцы ее (с коротко остриженными ногтями) после дня работы часто дрожали и плохо разгибались. Однако… в ней таилось желание. Оно, очевидно, не отпускало ее никогда, тлело с большей или меньшей очевидностью для окружавших ее мужчин и женщин. Отпускаемое в определенных обстоятельствах, это желание пугало, подчиняло, оно могло восхищать. Сочетание животного, бездумного с неизбежной в подобных случаях жестокой волей и умением контролировать себя составляло в Ноне то, чем на поверку была обделена большая часть образованных барышень. Нона была страстна. Нужно было быть специалистом, чтобы за мрачноватым и иссушающим ее душу желанием любви разглядеть паранойяльное самоупоение. Это знала Нона, это знал я. Мы, естественно, говорили с ней об этом. Последний раз — очень давно… Я не знаю, сколько одновременно у нее бывало мужчин. Никогда не спрашивал. И, конечно, каждый раз я испытывал определенное торжество, набирая номер Ноны, будучи уверенным, что Нона придет. Обязательно. В ущерб остальным поклонникам. Цинично. Однако я ни разу не давал ей повода усомниться в моем уважении к ней.
И все же, я никогда не уважал ее. То, что я формулировал как собственно уважение к ее воле жить полноценно, к силе ее характера, по большей части объяснялось моей неозвучиваемой уверенностью в действенности примененных методов работы, то есть в конечном счете я уважал в ней свои претензии на профессионализм. В душе я презирал ее болезненную похоть, и тем большее возбуждение давала мне близость с ней, чем брезгливей сжималось от этой близости навязанная мне когда-то родительским воспитанием порядочность. Сердцем я не понимал, зачем я ей.
Не понимаю я и другого, как я мог рассказать Ноне о Кристине. Наверное, то же низкое удовлетворение от унижения самой памяти о Кристине и себя самого. Как будто бы так можно с чем-то всерьез проститься. Несомненно, была в этом изощренность: рассказать женщине о другой женщине. Рассказать той, с которой после этого ты займешься любовью. Сразу унижаешь обоих. Сладостно… Гадко. Но я сам преступил границу, и теперь ничто не могло остановить ответного вторжения. После моих откровений о нас с Кристиной Нона остро невзлюбила свою бывшую конкурентку. Она утверждала, что Кристина “самая настоящая садистка”. Она приводила какие-то аргументы, в которых я расслышал собственные профессиональные интонации и даже термины. Я впервые видел Нону такой. Но я не спешил обвинять Нону, понимая, что свои выводы о Кристине Нона сделала именно с моих слов. Напротив, я пытался, проанализировав сказанное, вычленить собственную неадекватность по отношению к Кристине, свои комплексы. Поминая недобрым словом Кристину, Нона, казалось, переставала дышать, в раскосых беспокойных глазах моей старой любовницы проворачивалось нечто пугающее, нечто хорошо мне знакомое, что, казалось, осталось давно и благополучно пройдено в нашем с Ноной терапевтическом прошлом. Я был разочарован собой и своей клиенткой.
…От батареи шло душное тепло. На столике — чашка остывшего сладкого чая. Мы лежали, едва прикрывшись летним одеялом. Я отстраненно смотрел в полуприкрытые томные глаза Ноны, отливавшие из-под коротких ресниц тусклым вишневым светом. Удовлетворенной Нона выглядела не по годам изможденной, усталой. В этот день я внятно чувствовал, что рядом со мной — абсолютно чужая и закрытая мне душа. Мне впервые не нравился ее запах. Впервые он показался слишком острым, слишком непристойным, слишком запахом… Вовсе не из профессионального чувства долга. Обывательский страх дикости и необузданности Ноны мешал мне выставить ее грубо и тут же.
Но мы расстались. Наша близость, после того, как я рассказал ей о Кристине, стала под конец мучительной для меня. Расставались долго. Я наврал ей с три короба, чтобы представить ее позиции в самом выигрышном свете. Нона уверенно ссылалась на свою психическую уязвимость, на мое чувство ответственности перед ней, наконец, разбила настольную лампу со стеклянным водоемом и медным мальчиком, выдувающим мыльный пузырь, и, гордо развернувшись, ушла. На другой день она снова пришла ко мне и выторговала право на дружбу и периодическое консультирование. Выторговала только для того, чтобы, добившись своего, больше не приходить ко мне. Через год я встречу ее случайно в городе. Она сделает вид, что не знает меня.
После Ноны я снова вернулся к снам и тетрадкам. Но теперь у меня не было настольной лампы. Один клиент подарил, другой разбил. История с Ноной буквально за считанные дни провалилась в необитаемое тусклое прошлое. Наверное, еще до развязки, уверенный в ней, я загодя успел простить и ее, и себя.
Глава 2
В середине второго семестра случилось событие, всерьез омрачившее мою преподавательскую карьеру: из окна выбросился студент-второкурсник. Точнее, прыгнул со смотрового балкона многоэтажки. На листе бумаги, который он держал за пазухой, было написано, что он не видит смысла, который бы оправдал его позорную жизнь. Он писал, что все понял о себе и что мои лекции окончательно помогли ему убедиться в этом. Это был тихий (почему самоубийцы почти все — как на подбор! — тихие?) бесцветный мальчик, с трудом справлявшийся с учебной нагрузкой. После случившейся трагедии прокуратура потребовала конспекты лекций, ректор, хапуга и взяточник, многократно вызывал меня к себе, обязательно в присутствии заведующего кафедрой. Я решил довести семестр и уволиться.
Дождавшись первомайских праздников, уехал в Москву. Для этого я заранее отчитал свои часы, перенес встречи и таким образом освободил себе целых десять дней. Запланировал я на эти десять дней очень многое.
В этот раз ехал в плацкартном вагоне. Попутчиками — молодая семья: он, она и двое детей — девочка лет десяти и подвижный, обаятельный мальчишка-пятилетка. Он сообщал о своих пяти годах сразу после того, как слитной скороговоркой проговаривал имя и фамилию, подкрепляя сказанное растопыренной ладошкой. Полагаю, пять лет мальчику исполнилось недавно, он еще с гордостью декларировал свой возраст — очевидно, такой возраст свидетельствовал ему о небывалых доселе возможностях и новом статусе. Например, он сам чистил зубы и всерьез не понимал, почему в поезде ему отказывают в этом, тогда как и мама, и папа, и даже сестра Алена ходили друг за другом в конец вагона с малиновой мыльницей, полотенцами и собственными щетками. А его водили туда только писать.
Еще он умел считать до ста и обратно. Считал вслух: громко, медленно, на одной уверенной ноте. Звали мальчика Лешенькой. Тезка.
— Ну, что, мамочка, где это мы остановились? — спросил он как-то, явно повторяя папину интонацию.
Мама рассеянно огляделась, выглянула в окно. Мы стояли напротив маленького здания вокзала очередной станции, отделенные от него товарным составом.
— Не знаю, Лешенька. Отсюда название закрыто. Станция какая-то — не видно.
— Нет же, мамочка, я спрашиваю, где остановились?!
Мама смотрит на меня.
— Шестьдесят пять, — учтиво подсказываю я.
Малыш довольно смотрит на меня и продолжает:
— Шестьдесят шесть. Шестьдесят семь. Шестьдесят восемь…
Папа его по имени Виктор часто вставал и шел в тамбур курить. Несколько раз я составлял ему компанию, хотя, конечно, не курил, а так, ради поддержания разговора. Для прогулок этих мне приходилось делать вид, что я более увлечен темой, чем было на самом деле. А Виктор любил рассуждать. Широко, глобально, обнаруживая парадоксальный ум и подчас такое же невежество. От скуки дорожной я специально раззадоривал его и с удовольствием смотрел, как любуется им супруга. Время от времени она не выдерживала и вставляла свое, поддерживая правоту мужа. Получалось это неуместно взволнованно. Сказав, она каждый раз автоматически хватала Лешеньку и подсаживала к себе на колени.
— Помолчи, женщина, когда умные мужчины разговаривают, — с добродушной искринкой говорил Виктор и оглаживал ее по спине большой ладонью. Гибкая спина, затянутая в халатик, каждый раз обмирала под ладонью, и светлые глаза женщины на миг застывали счастливо и бессмысленно.
Оба они отнеслись ко мне, как, должно быть, относились еще после войны к сельским учителям. С подчеркнутым почтением и почти нескрываемой усмешкой: “Вы, конечно, люди ученые, да только вот…” При этом Виктор по образованию был инженер, а супруга его… не знаю, наверное, тоже с высшим образованием, не знаю, не спросил. Во всем этом мне не нравилась не усмешка, а то, как с ходу мне была отведена роль человека намного старше их. Время от времени меня приглашали поесть, предлагали “то курочки, то яблочков”. Предлагали легко, от всей души. Пожалуй, единственным человеком, невзлюбившим меня, была Алена. Она исподтишка и недоверчиво наблюдала за мной, когда я читал, и начинала открыто ревновать, если я играл с Лешенькой. У девочки были умные глаза и рахитично выпуклый лоб. Несколько раз мне показалось, что ей неловко за родителей.
У себя, на верхней полке, я с каждым разом собирался начать обдумывать свое положение, но каждый раз стук колес, детские крики уводили меня от сосредоточения на какой бы то ни было мысли. Напротив, наплывали картинки, воспоминания, совершенно, казалось бы, отвлеченные и далекие. Я не мог выйти из состояния благодушной, безличной невесомости. Так, я любовался своими попутчиками, мужчиной и женщиной, волей случая, а также, полагаю, благодаря упорству одного из них, ставших когда-то семьей. Я понимал, что идеализирую пару, но понимание этого мне не мешало продолжать размышлять таким образом, слагать заведомо ложные заключения о мифически правильных отношениях в природе между мужчиной и женщиной — заключения заведомо утопические и патриархальные. Я без раздражения следил за Лешенькой. Вспоминал Веньямина маленьким… Память омрачалась недавним самоубийством второкурсника. Я, как заядлый сноб, искренне восхищался отвагой, с которой люди заводили детей. Для этого нужно было знать, как жить, или, по крайней мере, никогда не задаваться этим вопросом. Занимаясь большую часть своей жизни чужими семьями, я впадал в панический ужас при одной только мысли о гипотетической вероятности собственных детей. Невозможность в каждой ситуации гарантированно правильного действия и понимание потенциальных последствий каждого возможного промаха, казалось мне, превращали воспитание ребенка в непосильный, фантастически гигантский воз — а понимание всего этого обращало родителя в жалкую пластилиновую фигурку, унизительно поставленную под железное ярмо желанной, но негаданной ответственности… Мы с Кристиной несколько раз обсуждали это, и то, что казалось мне естественным и логически безупречным в моем собственном случае, в приложении к ней почему-то представлялось неоправданным, даже уродским. “Дело женщины — рожать”, — говорил я с наигранной декламацией, как говорил всегда, когда стеснялся своих чувств. “Лучший способ уйти от ответственности за себя, взять на себя ответственность за другого, — отвечала она, смеясь. — Не для того ли мы с тобой стали психологами?”
Кристина была убеждена, что надо искать. Я видел, что поиски заведут ее за пределы детородного возраста, и она, как и я, попросту одинока, то есть останется ни с чем. У нее, конечно, как и у любого из нас, на все были свои аргументы — я мог бы привести их самому себе с неправдоподобной точностью, вплоть до оборотов речи… Но я не слишком спорил. Бездетность Кристины меня устраивала.
Ночью я снова мучился духотой. Чтобы детей не продуло, мои попутчики задраивали все, что отдаленно напоминало щель. Я выходил в продуваемый коридор, в грохочущий тамбур, сморенный потребностью в сне, возвращался обратно, клялся, что больше не буду жалеть денег на авиабилет, и снова не мог заснуть, барахтаясь между потным полубредом и храпом Виктора. Пытался использовать время для размышлений о неизбежных практических делах, ожидающих меня по приезде в Москву: еще перед отъездом я запланировал продумать в дороге свои действия, разработать варианты. Каждый раз я начинал с фразы: вот, впервые, с тех пор как встретил Кристину, я еду не к ней… Но на этой, ставшей похожей на заклинание фразе мои целенаправленные суждения заканчивались. Я не мог всерьез думать о Москве, вместо этого начинал что-то вспоминать, размышлять, принимался обобщать какие-то посторонние моей жизни факты и зависимости, и в рассуждениях этих сбивался на банальности, общие места. Мой ум отчаянно не хотел думать обо мне всерьез. За последний год я особенно устал от себя самого. Устал до приступа дурноты.
В Москве я остановился в забронированном для меня номере в гостинице при Академии народного хозяйства. В переходах и у выходов метро благоухала сирень. После празднования Первого мая улицы пестрели флажками, раздувались красные, синие и белые полотнища. Их не снимали в преддверии Дня Победы. В центральной части города на фоне обычной избыточности наружной рекламы ощущение праздничности терялось. Здесь правили не замирающий ни на секунду бал другие миры, другие бренды. Обычно на магистральных улицах и проспектах центра Москвы независимо от дел и случавшихся настроений во мне возникало приподнятое чувство, будто я вышагиваю по взлетной полосе авианосца, несущего на себе тысячи домов и улиц с безопасно летящими мимо в шесть—десять рядов автомобилями. Авианосец разряжен в честь прибытия важного военного чина. Но я оказываюсь на месте еще до его прибытия и по чьей-то халатности теперь иду там, где вскоре в напряженной торжественной тишине должен пройти меж выстроенных матросских рот тот самый чин… Я был рад просто оказаться в Москве, наверное, я всегда скучал по этому городу. Без потребности во взаимности, без хотя бы поверхностного понимания своего отношения к столице.
Гостиничный номер оказался уютным, аккуратным, с общими коридором, ванной и туалетом на два смежных номера. На первом этаже — буфет. В учебном корпусе напротив — столовая, через дорогу — торговый центр с универмагом на первом этаже. Если окна номера выходили на север, жить в гостинице можно было относительно неплохо. Мои окна выходили на юг. Прямо под окнами шла стройка. Она не прекращалась ни днем, ни ночью. Стоило открыть окно, как на широкий подоконник, полированные тумбочку, телевизор и столик ложился слой белой строительной пыли. Солнце заглядывало в номер с раннего обеда и до заката. Комната с огромным едва ли не во всю стену окном в алюминиевой раме превращалась в теплицу, которая за ночь не успевала остыть. Так что тонкие желтые шторы не спасали. Спасало то, что после двух солнечных дней зарядили дожди. Правда, было все еще душно. Казалось, вся стройка с ее вскрикивающими людьми, с визжащей и громыхающей техникой прячется у тебя где-то под койкой и сразу под подушкой все тянутся и тянутся жилами жирные скрипящие тросы кранов.
В первые же дни прибытия я встретился с проректором и ректором университета, где мне предложили работу. Точней, Юра Виноградов, бывший мой однокурсник, еще в апреле неожиданно позвонил домой — это было ближе к полуночи, разбудил, паразит, — предложил открыть свой курс в одном из частных поствузовских университетов Москвы, где и сам он подрабатывал: вел часы и супервизию. Я мог отчитать курс за месяц и преспокойно возвращаться к себе в свой дремучий город. Так называл его Юра. Он еще добавлял: “Да и вообще, дружище, хватит тебе сидеть в своей дыре. Пора раздавать бесценный опыт анахорета ближним!” Удивительно, он был всегда в приподнятом настроении, его пионерский запал был так несозвучен мне, планомерно увязающему в личной и профессиональной фрустрации, и одновременно казался таким для меня желанным, таким востребованным. Юра говорил, и я понимал, вот то, что, наконец, выдернет меня из клише, вернет из безмирья рефлексии, вернет, наконец, в социум. Вот то, что снова отпустит мне время, чтобы добиваться, завоевывать, и еще лет на десять отменит мой возраст. Казалось, в небе произошло сцепление огромных зубцов невидимых шестеренок и судьба моя, вздрогнув, со скрипом стала куда-то проворачиваться.
В финансовом отношении преподавание в Москве не решало абсолютно ничего. Более того, оплата труда, вероятней всего, не покрывала даже расходов на месячное пребывание в столице. Но это теоретически открывало иные возможности. Кроме того, мне представлялся шанс разработать свой собственный, нестандартный курс.
Не слишком веря в обоснованность и результативность запланированных действий, решил обойти рекомендованные мне муниципальные реабилитационные и психологические центры, встретиться с практиками-консультантами. При этом я каждый раз говорил, что встретиться с Кристиной — это разумно. Она могла бы мне что-то посоветовать, свести с кем-то; более того, проигнорировать ее было бы просто неправильно, даже непорядочно с моей стороны. Словно мы расстались врагами, словно такая встреча — не под силу мне, словно это все еще мучительно, болезненно для меня…
Да, я позвонил ей на мобильный, и мы договорились встретиться у нее, в ее подростковом центре. В семь вечера.
Кристина… Она открывает белую крашеную дверь. Я захожу. Следую за ней. Проходим пустые комнаты. Она указывает на кресло. Сажусь. Чувство реальности потихоньку возвращается ко мне.
…Ее пальцы невесомо держат сигарету. Она открывает окно, врывается плотный гул громадной площади и резкий запах автомобильных выхлопов. Мы почти не слышим из-за гудков и автомобильного рева друг друга. На ней коричневая кофта, выгодно облегающая прямые плечи, ее руки, высокую маленькую грудь. Она чуть поправилась, говорит длинные ровные фразы. Я что-то отвечаю, что-то говорю с усмешкой. Лицо — размытым слепящим пятном… Снова руки — бледные твердые пальцы, ногти без лака. Сигарета ныряет в грубую стеклянную пепельницу, кисть взмывает в воздух, ко рту. Губы… они существуют отдельно, обжимают сигарету, проговаривают слова. Я различаю складки вокруг рта. На фоне окна — кадрами проявляется четкий точеный профиль. Мы зачем-то уходим в другую комнату, там два мягких кресла, желто-рыжей полировки пианино. На подвесных полочках — узкие книжки, брошюрки, захватанный плюшевый енот, в сетчатой корзине на полу — яркие шары и шарики. На стенке — рисунки тушью. В стальных рамах. Вглядываюсь: навязчивая деталировка, агрессивность контуров и содержания. Клиентские работы, догадываюсь я… Спрашиваю, оказываюсь прав. Кристина снова открывает окно. Это
окно — во двор. Я поднимаю крышку пианино, прохожусь одной рукой по клавишам.
— Играешь? — спрашивает она.
— Да… немного. В детстве ходил в музыкальную школу.
Пианино настроено, и если взять стул, что у стены, сесть, чуть прикрыть глаза, можно сыграть что-то, что еще помнишь почти наверняка. Но пианино настроено, и не будет повода сослаться на западающие клавиши и диссонирующие звуки, не будет повода эффектно оборвать аккорд. Придется зачем-то доигрывать, ошибаться, сбиваться. Начинать снова.
— Ты не говорил… А я вот совершенно неспособная. Даже, наверно, слуха музыкального нет…
Я подхожу к окну. Машинально выглядываю во двор. Еще свежа клейкая листва старых лип на асфальте, что сразу за окном. Заасфальтированная детская площадка внизу. Кот обходит лужицу. Восьмое мая. Весна. Завтра праздник… Мысль о празднике не укладывается в голове. Я думаю о том, что никогда не забуду этот день и эту дату. Все время хочется подойти и, наконец, обнять ее… Сажусь в кресло. Перед шахматным столом. Кристина остается где-то за мной, в изголовье. Простые бумажные обои. Новенький еще объемный палас — широкой полосой от двери до окна. Обычная трехкомнатная квартира, пожалованная мэрией под психологический центр для проблемных подростков. Я все это уже видел. Когда-то видел…
— …ты уверен в правильности подхода. Может, тебе сейчас лучше ознакомиться с уже существующими?
Я не поднимаю глаз. Я слежу за ее талией, вызывающе расходящимися бедрами. Джинсы чуть ниже линии бедер. Я знаю эти синие джинсы. Я много раз снимал их с нее. Я знаю этот мягкий живот. Он становился ласковым, мягким, податливым, как колыбель, когда я опускался в него лицом, пристраивался щекой.
— …я, конечно, тебе не советчик.
Поднимаюсь, в моем быстром движении бездумность и совершенство миллионов живших до меня, вместо меня млекопитающих существ перед спариванием: только он и она, самец и самка — я поднимаюсь. Я вижу это со стороны… Я уже просто обнимаю ее. Она — говорившая гладкие, бесконечно длинные фразы, похожие на полые прозрачные стебли, на следы от лыж, она в одно мгновение становится опять моей. Во плоти! Моей родной. Непременной, податливой, распахнутой частью меня, продолжением моей беззвучно расширяющейся свирепой боли, моего задыхающегося я. Кристина! — сию секунду, вчера, позавчера, вечно! Так уже было. Я держу ее, не сильно, целую волосы, сжимаю руки, грудь, бедра. И в этот момент, сам факт, что женщина, которую я обнимаю, — Кристина — становится вдруг неважным. Верней он очень, очень важен, но не сейчас, чуть-чуть потом. Со стороны… Что-то во мне снова узнает и одновременно не узнает то щемящее чувство ее тела, по которому я бы, кажется, распознал ее вслепую. И это новое, это неуловимое неузнавание пугает, но тут же я забываю о нем. От разверзшейся горячечной близости кривится, судорожно переламывается стеклянным телом по осям незримым мой беззвучный геометрический двойник… Ее волосы щекочут мне лицо. Кристина не сопротивляется, только отводит глаза. Я вжимаю ее в стену, целую в макушку, мну ладони.
— Нет! — она нервно вырывается. Ее отстраняющая ладонь едва не упирается мне в лицо. — Нет. Не здесь.
— Нет?
Мы стоим теперь друг против друга, прислоняясь к бетонной стене, стоим по разные стороны окна. Как дуэлянты. Я будто мгновенно протрезвел. Мир прояснился. Я впервые вижу ее такой. Подобное чувство новизны случалось, пожалуй, каждый раз, когда я встречал ее по приезде, но каждый раз это мгновенное впечатление рассеивалось, стоило нам начать говорить. Теперь это отчуждение не уходило и оттого только усиливалось. Я вдруг с поразившей меня ясностью понял, что до сегодняшнего дня мы встречались всего пять раз и сходились каждый раз всего-то на несколько дней, а то и на ночь. Кристина ведь запрещала рассказывать мне о себе, сама тоже молчала. Я даже не попытался навести справки о ней. Ребячество. Беспечность. Идиотизм… Я играл в ее игру. Как мы можем всерьез говорить о каких-либо чувствах?
Я смотрел на нее, она смотрела на меня. Я увидел, что она разительно постарела. Сейчас она не казалась мне столь красивой. Во взгляде ее хоронилось что-то другое, чему я пока не мог дать определение, не мог, потому что не мог никак ухватить, подцепить — ни это другое, ни собственное отношение к этому другому.
Она молчала. Тихо и болезненно заулыбалась. И тут только я понял, что Кристины больше нет, т.е. Кристина перестала быть той порывистой, упрямо не взрослеющей девочкой, какой я все эти полгода в неосознаваемом своем отчаянии вынашивал ее в сердце. И случилось эта перемена без меня… Ее больше невозможно было представить в одних белых трусиках под пирсом — с темнеющими подмышками, с задранными в цирковом жесте руками и лихорадочно блестящими перед прыжком глазами. Але! — время, свернувшись крупной рыжей кошкой, бросается в огненное пламя и… исчезает в нем. С другой стороны кольца ничего не появляется.
— Ты больше не любишь меня? — спросил я.
Кристина подошла ко мне и, привстав на цыпочки, поцеловала в губы.
— Прости.
— Но почему?
— Просто, милый, поздно.
Все это время она не отводила от меня глаз, точно боясь оторваться от чего-то важного во мне. Я отвернулся к окну. Стал бесцельно глядеть во двор. Внизу появлялись и исчезали в подъездах дома какие-то люди. Я вдруг подумал, что хотел бы, чтоб эта повзрослевшая женщина стала мне женой. Это было откровением. Я все пытался ухватиться за что-то… Оказалось, я все еще удерживал на губах чувство поцелуя. И оттого, что я понял это, мое восприятие происходящего вдруг окрасилось розовым. Мне тут же представилось, будто что-то живое и теплое должно прилипать к словам, какие бы слова я не произносил. И сейчас мне так надо было сделать, сказать что-то большое, важное, чтобы как по волшебству перестала существовать между нами та грозная и темная полынья шести месяцев, в течение которых мы молчаливо жили порознь.
— Ты изменилась, — наконец сказал я. Мне хотелось подойти, обнять ее за плечи. Но я не сделал этого. — Я приехал за тобой, Кристина. — Она покачала головой. — Ты не можешь простить мне письма? — Она снова отрицательно качнула головой. Я чувствовал себя сбитым с толку. И не потому, что Кристина качала головой. Я не совсем ожидал от себя того, что произносил, не ожидал того, что происходило со мной. — Не отвергай меня… (Это сказал я?) Кристина… — я опускаюсь прямо на коврик перед шахматным столиком. У меня предательски ослабли ноги. Кристина опускается рядом со мной на колени. Она трогает легкими пальцами мое лицо. Значит, я плачу. Стыдно. Теперь, сидя на полу, я с холодком осознаю, что без Кристины мне нечего делать в Москве, что все эти полгода я ехал лишь к ней или за ней… Стыдно, что я так боялся признаться себе в этом. Теперь, в ее присутствии, мне казалось, что все должно было быть так просто. Что с ней ли вместе, рядом с ней, по соседству ли, но именно подле — я готов жить в бесконечных дешевых гостиницах, снимать отвратительные квартиры, разрабатывать оригинальные и необязательные курсы лекций, зарабатывать гроши… Но возвращаться домой без нее…
— Ты зря приехал сюда.
Еще не дослушав, пугаюсь того, что она говорит. Пытаюсь понять, что я делаю сейчас не так. Ясность осознания возможной беды, до которой остается, возможно, лишь сделать небольшой и неверный шаг, проясняла до головокружительной глубины восприятие, обостряла каждую возникшую мысль. Мне почудилось, будто я уже все это видел когда-то, что Кристины со мной не будет. И как будто ухнул я вниз, осыпался комьями о глубокое каменное дно.
Я закрыл руками лицо. Удивительно. Мне впервые за последние шесть месяцев не было жаль себя. Под грудью нарастала боль — ныло все настойчивей, жарче, яростней, как, должно быть, случается от колотой раны. Простая мысль, что жизнь моя, возможно, не задалась, что через минуту-другую я могу потерять Кристину — мысль эта вдруг перестала быть вопиющей, она не была больше так унизительно отчаянной… Наоборот, я почувствовал себя как никогда целым. Как смертник — неуязвимым. Я сказал:
— Оставь Мишу и выходи за меня замуж.
Кристина опять замотала головой, но продолжала сидеть на полу рядом. Губы ее скривились в гримасе. Она произнесла с показавшимся мне деланным вызовом в голосе:
— Вы нелепы, друг мой. — Она могла уже больше ничего не говорить. Я был готов подняться и уйти. Но она, увидев это, вдруг хлестнула мне в лицо (и я узнал эту ярость, в которой она была вся прежняя, моя): — Расслабьтесь, Лешенька. Я просто никогда не любила вас.
С разворота, несильно, я отвесил ей пощечину. Она метнулась в сторону, зацепила шахматный стол. Я тут же вскочил на ноги, готовый осыпать ее торопливыми поцелуями, готовый умолять простить, но какая-то несуразность происходящего заставила замереть… Кристина все лежала на спине, с открытыми глазами. На виске маленьким пятном проступила кровь. Через миг кровь уже потекла по волосам, потом по уху. Я не мог поверить в произошедшее. Я знал, что ударил ее несильно, едва дотянувшись пальцами. Должно быть, она сама, уклоняясь от удара, резким движением ударилась виском об угол шахматного стола…
Я взял ее за руку, пытаясь прощупать пульс, но мое сердце колотилось с такой силой, что это оказалось невозможным. Прижавшись ухом к груди, я не смог уловить ни дыхания, ни сердцебиения. Нужно было зеркальце. Я подскочил, огляделся, забежал в соседнюю комнату, там стоял письменный стол с лампой… Решил, что могу использовать плоскую поверхность затемненного экрана моего мобильного телефона. Поднес к носу. Ко рту. Стекло не запотело. Ближе. Какие неловкие руки! Не запотело… Я хотел было делать искусственное дыхание, но руки бессильно опустились. Я подумал, что не умею.
Я сидел на полу, бессмысленно поворачивая в руках телефон. Надо звонить в милицию. Вызывать “скорую”. “Так все и должно было разрешиться”, — повторял во мне противный назидательный голосок. Так все и должно было разрешиться… Я посмотрел на тело на полу. В это тело я входил, сотрясаясь от колотящей похоти — сейчас все наши телодвижения представлялись жалкими, постыдными. Кристина — она еще теплая, но скоро остынет, начнет коченеть… У нее бледное лицо. У нее оно всегда было бледное. Но сейчас… сейчас оно некрасивое. Ее лицо стало некрасивым. Хорошо, что у нее закрыты глаза. Нет, полуприкрыты. Хочется зажмуриться. Господи, хочется зажмуриться. Главное, не поддаваться панике…
Я снова оглянулся, через плечо. В неподвижном теле не могло быть ничего от Кристины. Конечно, не могло. Просто — тело, мясо, кости, волосы. Я любил это тело… От этой мысли во мне поднялось отвращение. Само это женское тело, лежащее на полу, вызывало протест.
Внезапно Кристина дернулась. Я подскочил от ужаса. Замер. Снова присел перед ней на корточки. Поднял кисть. Кисть вяло упала на мягкий коврик. Конвульсии. Должно быть, просто ослабляются связки…
Я положил свой телефон в карман. Снова прошел к письменному столу, поискал глазами ее мобильный. Потом достал из брюк носовой платок и, взявшись через платок за ручку, потянул шкафчик стола. Телефона не было. Открыл сумочку, нашел телефон и, держа его в платке, обмотав указательный палец свободным кончиком, разблокировал клавиатуру (с третьей попытки), вошел в меню и стер свой входящий звонок. Вернул телефон на место. Затем, не оглядываясь, пошел к выходу, тщательно вытер дверную ручку, отпустил фиксатор собачки и захлопнул за собой дверь. Вытер наружную ручку и кнопку звонка. Когда входил, я не трогал ручки, только звонок. Кристина сама открыла мне дверь, ведь, кроме нее, в центре никого уже не было. Я постоял, вглядываясь в глазок соседней двери напротив, — там ничего не менялось, в глазке темно, торопливо спустился вниз и почти выбежал из подъезда.
Я спешил к метро. Нужно было алиби. Или подобие алиби. Зачем-то мне нужно было алиби. Потому что Кристина бросила меня, она оставила мне после себя — преступление, которого я не совершал, оставила весь этот кошмар… Она — она просто ловко воспользовалась ситуацией и улизнула. НО ЗА ЧТО МНЕ ЭТО? Она, я знаю, она давно хотела улизнуть, ускользнуть из этого громоздкого мира, и на этот раз она меня провела. Да, она воспользовалась… Так легко. Будто у нее уже был проездной. Боже, как же все просто у тебя устроено! Пластиковая карточка, турникет… Ты оставляешь человеку незащищенный висок, глаз, узенькие трубочки
трахей — как легко достучаться по этим ходам-переходам в небесные своды твои, Господи! И — вниз! По стальным ступенькам эскалатора. Под своды тяжелые. Ажурные. В ад! И — кругом — люди, люди. Тысячи, тысячи грешников! Мужчины, женщины. Бегут, толкутся. Адские поезда с шумом везут их во чрево Крота. Подземные пищеварительные каналы. Ступени: раз, два, три, четыре… Адские поезда изрыгают новые толпы, и все в них — преступники, все — грешники. Синие вагоны: пять, шесть, семь, восемь… Они все, побывавшие во чреве Крота, — уже мертвецы, их выродили заново. Они спешат, топают наверх, к свету, они не знают, что они — мертвецы. Дневной свет будет жечь им глаза и тела. Они будут защищаться от солнца слепыми очками… Они будут со стонами делать детей и со стонами рожать детей, и дети их — уже мертвы, потому что рождены мертвыми женщинами… Белый палец без маникюрного лака настойчиво указывает: вниз! К спящему огромному Кроту. Шестьдесят один, шестьдесят два, шестьдесят три, шестьдесят четыре… Со свистом притормаживают синие вагончики, меня вносит людским потоком за дверцы-гильотины. Дверцы схлопываются… На чем мы остановились? Поезд — стоит. Снова хлопают дверцы вагонов, где-то кубарем под пинающие ноги толпы катятся оттяпанные головы. Головы, головы. Их никто не замечает… Поезд трогается! На чем мы останавливались? “Шестьдесят пять”, — учтиво вмешиваюсь я. Картинно улыбаюсь. Светлоголовый малыш довольно смотрит и продолжает назидательно, на одной и той же, однажды уверенно взятой ноте: “Шестьдесят шесть. Шестьдесят семь. Шестьдесят восемь…”
Глава 3
— Привет… — Гоша включил свет. — Проходи в кухню, я сейчас. Закончу…
Я снял туфли, надел старые домашние тапочки и прошел в кухню. Здесь все было как прежде. Окно занавешено тростниковой шторой, полумрак. Не было попугая на подоконнике. Я сел за круглый стол с нечистой темной скатертью. Прислонился к холодной стене. Не хотелось ни разговаривать, ни двигаться, ни думать. Я говорил себе, что, раз я пришел к Гоше, надо этому соответствовать, надо на время, пока я здесь, взять и забыть о случившемся. Забыть. Но мысли медленным и неотвратимым течением относили сознание в одну и ту же сторону, точней, по ту сторону, за картонную границу, на плоскость, противоположную моей прежней и готовой вот-вот — на моих глазах! — оборваться жизни. И все это неотвратимое движение происходит вне моей воли, без моего усилия и как будто… даже участия. Оказывается, запросто убив человека, можно дальше продолжать движение: идти по улицам, ехать в метро, передавать деньги за проезд в маршрутке, идти в гости к Гоше и похлопывать его по плечу… Потом сидеть в молчаливой без попугая кухне с запахом горелого масла и кофе, в кухне с отклеивающимися бордовыми обоями… Смотреть в слезящиеся просветы окна. Слушать зачем-то себя и быстрый ход часов… Коричневая подушечка со стрелками и пришитые, как пуговицы, золотые цифры. В такой циферблат можно натыкать булавок. Я встал и отодвинул указательным пальцем часовую стрелку на час назад. Минутная сделала полный оборот против часовой стрелки и ударилась ребром в палец с другой стороны. Ножницы времени. Хоп-хоп! Шмыг — и нет пальца. Сел на стул. Оказывается, можно просто сидеть на стуле… Убив Кристину, можно просто сидеть на стуле, слушать себя, фальсифицировать время. На час. Шестьдесят минут. Шестьдесят пять, шестьдесят шесть… Минута не обрывается шестьюдесятью секундами. Она продолжает наслаиваться по ту сторону циферблата.
— Ты голоден?!
Гоша… Я не заметил, как он вошел. Он все так же в серых спортивных штанах, голый до пояса, босой. От него жгуче пахнет потом. Он заливает в электрочайник отстоявшуюся воду, нажимает кнопку над ручкой. У него, должно быть, потные пальцы. Кнопка загорается красным.
— Нет, я совсем не голодный. Так вымотался, даже думать о еде не хочется…
Гоша быстрыми движениями извлекает из буфета чай в пакетике, бросает в чашку.
— Вот сахар…
— Да, спасибо.
— “Гео”. Посмотри, — небрежно подсовывает журнал. — Там мои работы, я монастыри снимал в прошлом году. На Севере… Мне еще минут десять, я закончу.
— Да, все нормально. Извини, что раньше времени, — киваю в сторону настенных часов.
Гоша останавливается, смотрит на часы, потом извлекает из кармана мобильный телефон, смотрит на экран телефона, опять на часы:
— На час отстали. Ничего, потом поправлю…
Уходит. Из коридора раздается визг станка. Зачем этот визг? Зачем мне этот визг? Да, ведь Гоша из детской сделал мастерскую. Он говорил. Старый дом. Метровые стены. Соседи терпят. А может, они и не слышат. Но должна же быть вибрация… Трещины по небеленому потолку. В один день многоподъездный дом рассыпается как карточный… Чушь. Смотрю лощеные страницы журнала. Гошины фотографии. Он всегда увлекался фотографиями. А Кристина не любила фотографов. Она мертва. Она не может быть теперь против Гоши…. Потому что она лежит на полу в сумеречном пустом кабинете. На коврике. Она коченеет. Боже, она становится совсем мертвой, она коченеет.
Я должен перестать думать о ней. Я не выдержу. Какой подленький голосок мне твердит это? Я должен… Я должен быть! Кристина была бы против, если бы меня посадили. Я слишком стар для выживания в тюрьме. Меня просто изнасилуют и убьют. Стоп. Все сначала! Я должен…
Под потолком, в окошке между кухней и ванной, загорается свет. Я больше не слышу визга токарного станка. Я не заметил, как наступила тишина. Правильно. Да. Значит, это все визг из этого темного коридора сводил меня с ума!.. А теперь спокойно, хорошо. Тихо. Как же замечательно тихо… Заработал душ. Его мягкий шум обволакивает, успокаивает… Гоша, он отличный парень. Необыкновенный человек… Почему я решил, что часы на кухне — единственные в доме… Я соображаю все хуже и хуже. Хроническое переутомление… Надо принимать лецитин. Я бы сейчас все отдал, чтобы можно было заснуть и… спать несколько лет. Но я не могу так долго умирать.
Гоша, почему ты так долго моешься?
Надо думать о ком-то, обязательно о ком-то, но не о себе. О Гоше. Он замечательный парень… Гоша. Зачем я здесь? Может, встать и уйти, пока он в ванной? Все равно с алиби ничего не получилось. А Кристина коченеет в пустой темной комнатке… Я встал. В тот же момент щелчком отключился электрочайник, и я вздрогнул так, что сам себе усмехнулся. Надо пить чай. Я налил в чашку. Снова сел.
Догадался включить свет. От этого стало только хуже. Предметы, стены, чашка с чернеющим чаем — все это ненастоящее, слишком плоское. Выдуманное… Стоп. Может, я — не я… Странное тусклое освещение. Стоп. Уже проходили.
Гоша, почему же ты так долго моешься?
Чай обжигает. Завтра с губ сойдет кожица. Но чай — настоящий. Сладкий. Я тоже — настоящий… Рука Гоши ложится мне на плечо…
— Ну, что? Рассказывай!
Что рассказывать? Говорить, сколько лет мы не виделись? Пять лет не виделись, а ты все такой же пацан, хотя старше меня всего на месяц.
— Кого видел из наших?
Наши — это одноклассники. Сейчас он обязательно спросит про Свету. Про Сашу и их сына Веню. Надо начать говорить раньше, чем он сам спросит… Я говорю. Да, я уже говорю. Получается удивительно складно и… просто. Я даже стараюсь быть забавным. Улыбаюсь, отпускаю шутки. Английский юмор. Как же это можно, когда мне так плохо?! Плохо, плохо… Что же я за машина, что за чудовище лживое? Гоша — друг твой со школы, а ты ему врешь! Все время врешь! И не любишь его. А он — любит. По-своему, по-ребячески — а любит. Он не знает, что Кристина ударилась виском и умерла…
— А я вот, видишь, стал христианством интересоваться. (Я вспомнил фотографии.) Вон, сам вырезал. (Глупо смотрю на деревянное распятие на стене.) Хотел из бриара резать, потом подумал — неправильное в этом что-то. Взял ольху. (У Гоши ясные искристые глаза. Он — красивый и загорелый. Только растолстел. Хуже меня, пожалуй.) Не сразу получилось. Это совсем не то, что трубки делать. (Гоша встал, ушел, вернулся с альбомом, раскрыл альбом ближе к концу.) Тут мои последние трубки. Видишь, и классика есть, и более… изысканные формы. (Он иногда вставляет слова… я говорю такими словами, какие он только вставляет, и они у него вспыхивают иным смыслом. А у меня слова неотличимы. Поток словес. Бесконечная интонация.) Ну как?
— Ты, Гоша, молодец. Сколько ты уже режешь?
— Уже лет пять. Мы с тобой виделись, я только начинал.
Гоша раскрыл альбом вначале.
— Не то. Не то. А здесь уже волос виден. Хорошо попал. А это павлиний глаз называется.
Гоша достает из кармана заготовку курительной трубки, слюнявит и поворачивает пяточкой ко мне: сходящиеся к нижней точке чаши волокна бриара образуют подобие глазка.
Я понимающе киваю. На какой-то момент увлекаюсь, забываю о Кристине. То есть я перестаю все время мысленно возвращаться к ней. Я уже понимаю, что возможно не думать все время о том, что она лежит одна в темном пустом кабинете… От понимания того, что я могу себе позволить не думать, становится легче, становится даже уютно. Я оживляюсь, рассказываю Гоше о трагедии со второкурсником, об университете, о моих планах работать наездами в Москве. Разглядываю Гошу. Дурацкий хвостик на затылке. Голые круглые пятки. Его золотистая русость поблекла, перемешались с первой сединой. Он похож на медвежонка с ангельским профилем. За ним, за Гошей, — многое, очень многое. Плохие стихи, электронный факультет, рок-группа, музучилище, годы бестолкового мучительного ребяческого обкуренного самоупоения. Потом Москва, работа на мойке, работа прорабом на стройке, в различных агентствах, много работы, небольшие деньги, спиртное, друзья, женщины, женщины с детьми, дети — свои и приемные. Мотоциклы. Да, еще были мотоциклы. Японские, американские.
— А это кто?
Я спрашиваю о фотографии, пришпиленной к обоям двумя булавками с перламутровыми шариками-наконечниками.
— Это Наташа и я.
— А-а… А почему не в рамке, вон, вся стена в рамочках?
— Это не я фотографировал. Фотография сама по себе — говно. Наташе нравится. Она, кстати, скоро придет. Познакомлю.
Гоша рассеянно посмотрел на циферблат настенных часов.
Сидим, говорим. Пьем пиво. Гоша варит пельмени. Мы едим их. Со сметаной и маслом. Запиваем водочкой из холодильника. Говорим. Это похоже на счастье. Предлагаю выкурить по трубочке. Гоша не курит в доме. Наташе не нравится. Обещает, что пойдем курить во двор. Приходит Наташа. Она заглядывает — молодая, очень уставшая. Она — беременна.
— Вы ждете ребенка?
— Да, в августе. Девочка.
— Сколько Наташеньке? (На ухо, с нетрезвой самодовольной развязанностью.)
— Двадцать восемь.
— Ну, ты даешь, Гоша! (Я отвратителен.)
Наташа, не видя меня, улыбается мне. Она говорит, что устала, что примет
душ — и спать.
— А вы сидите, не обращайте внимания. Сидите-сидите.
Она целует Гошу в шею и уходит. Она тоненькая. Молодая. Гибкая. Она родит Гоше девочку.
Гоша берет бонбоньерки табака, четыре трубки, зажигалку. Мы выходим во двор, прикрываем за собой дверь…
— Видишь, “Ниссан Авенир”. Мое!
Гоша показывает на белый удлиненный автомобиль у подъезда.
— Красавец! (Я не обратил внимания на автомобиль, когда заходил в подъезд.)
— Ты почему не закрываешь Наташу на ключ? — спрашиваю я.
— Да кому мы нужны!.. Ерунда это все, — отмахивается Гоша.
Как же замечательно он это делает! Действительно, кому мы нужны! Ерунда! Мы садимся на лавочке у песочницы, Гоша раскладывает на мягкой тряпочке инструменты — будем курить. Будем! Мы уже немного — совсем немного! — пьяны. Приятно пьяны. И над головой, в сиреневом, навечно засвеченном московском небе — май! — весна, сладкий запах лип, редкие маленькие звезды. Я не курю сигарет. Но мне нравится потягивать трубку. Я не люблю вдыхать дым. Мне нравится его жевать, держать во рту.
— Этот сорт лучше запивать молоком. Вкус ясней чувствуешь и язык не жжет. Я сейчас…
Гоша уходит в магазинчик по соседству, приносит литровую коробку молока и четыре бутылки пива. Я пригубливаю молоко. Вечер сам по себе становится будто теплей и темней, и звезд становится гораздо больше. Мы говорим. Опьянение дымом и алкоголем быстро отпускает. Понимание случившейся трагедии грубо лезет к сердцу. Взнуздывает мозг. Я опять знаю, знаю, что должен быть сильным… что должен продержаться до конца.
— К нам девочки идут.
Гоша мелко и беззвучно хихикает, сотрясаясь плечами, головой. Он так же хихикал мальчиком, не мог остановиться; на уроках химии все почему-то садились не так, как на других уроках — мальчик, девочка; мы обычно садились вдвоем на заднюю парту, и Гоша обязательно начинал хихикать из-за какого-то пустяка. И не мог остановиться. Нас выгоняли обоих.
К нам действительно подходили две женщины. Одна, покрупней и поплотней, в мини-юбке и полосатой кофте, другая, должно быть, помоложе, — в шортах и маечке. Гоша принялся обстукивать трубки о край скамейки, вытряхивая пепел, и торопливо попрятал трубки по карманам — две в штаны и по одной в нагрудные карманы на рубашке.
— Пивком не угостите, мальчики? — спросила та, что покрупней.
— Что это вам, девицы, не спится заполночь? — уверенно вступает в разговор Гоша.
— Да мужья нам надоели, решили новых женихов поискать!
— Тогда присаживайтесь. Я — Гоша.
— Да я знаю тебя. Видела. Я из пятого подъезда — Оля, а ты из второго.
— Надя, — говорит вторая.
Нет, я не вздрагиваю в ожидании имени… Просто холодеет в животе. Я вдруг почему-то испугался, что вторую будут звать Кристиной.
Гоша демонстративно представляет меня.
— Все верно? — еще допытывается Оля.
— Верно, — это Гоша подтверждает факт того, что проживает в трехкомнатной съемной квартире во втором подъезде.
— Твой? — продолжает она, махнув головой в сторону “Ниссана”, белеющего в темноте возле подъезда. У Оли противный голос — звонкий и без интонаций. Или это она с нами так. Так заведено… “Бояре, а мы к вам пришли, молодые, а мы к вам пришли”! Сколько ей — тридцать пять? Тридцать семь? Тридцать восемь?
Гоша утвердительно кивает.
— Я-то знаю, видела машину, — она оглядывается на автомобиль и со вздохом мечтательно добавляет: — Белый пароход…
Гоша срывает со свистом крышки с непочатых бутылок “Туборга”. Протягивает дамам.
— Может, молоко? — вставляю я.
Девушка по имени Надя прыскает в кулак.
— Ну, за знакомство, — говорит Гоша.
Мы стукаемся горлышками бутылок. Я в последнюю очередь чокаюсь с Надей. Через минуту мы снова организованно стучим стеклянными бутылками: за победу над фашистами! Потом — за мир во всем мире. Нам смешно, но ничего другого придумывать не хочется. И не нужно. Ведь, главное, чтобы все легко, хорошо было. Мы славно и бойко говорим ни о чем. Я приглядываюсь к Наде.
— Может, за пивом сходить? Пока “Белочка” не закрылась.
— Она разве не круглосуточная?
— Раньше была. Теперь до часу.
— Дуреет народ…
— А ты с Олей сходи, а мы тут лавочку посторожим, — предлагаю Гоше, и он отлично понимает то, что Надя приглянулась мне, что надо идти с толстобокой Олей в магазин и долго выбирать пиво, покупать Оле сигареты… И Оля понимает, и она — не против. И Надя — она тоже не против.
Мы остаемся вдвоем. Пока помалкиваем. Ее сильные гладкие бедра матово поблескивают, пальцы с длинными темными ногтями по-птичьи обжимают горлышко бутылки.
— Ты тоже в этом доме живешь? — спрашиваю я неторопливо, словно и не спрашиваю, а так, говорю сам с собой.
— Ага.
— Одна живешь?
— Тебе какое дело?
Значит, одна, молча констатирую я. Откровенней разглядываю ее. Волосы до плеч. Темные загорелые плечи, короткая невнятно-розовая маечка.
— Не знаешь, где отделение милиции здесь? Зарегистрироваться хочу.
Надя вскидывает руку в темноту: где-то там, за невидимыми отсюда домами — участковое отделение.
— Приезжий? Здесь жить будешь?
— Нет, здесь только хочу зарегистрироваться.
— Что в Москве делать будешь?
— Убивать, грабить, насиловать… — Надя улыбается. — Нет? Не боишься? Вот так оставаться с незнакомым мужчиной? А вдруг, например, друг мой — маньяк. Сейчас затащит Ольгу в кусты и изнасилует?
— Хотелось бы ей…
Надя глянула в сторону детской площадки, где в темной беседке пили водку и вполголоса матерились подростки.
— Вот кого бояться надо. Босоту малолетнюю. Задушат и глазом не моргнут. Психи какие-то.
— А я, значит, не страшный?
— Нет. Ты на препода похож.
Надя внимательно посмотрела на меня. Я отвел глаза. Помолчали.
— Я и есть препод. Работаю с такими вот, психами.
— Женат?
— Разведен.
— К студенточкам, небось, клеишься?
— Клеюсь, — зачем-то соврал я.
Я понимал, что стоит мне сейчас положить руку на голое колено этой молоденькой смешной самоуверенной женщине, и все покатится клейким шаром вниз по заранее отведенному недлинному желобку: она не отведет мою руку, я сделаю вид, что не замечу ее презрительного взгляда и меньше, чем через час, окажусь в одной постели с этим человеком. Пока не уснем от усталости, мы будем с горьким вызовом и холодным взглядом, подсматривающим за происходящим со стороны, бескорыстно использовать друг друга — будем нанизывать на невидимую стальную ось нашу боль (у каждого всегда своя боль), наше одиночество (у каждого свое одиночество), наши тела… И произойдет это всего лишь раз, в одну ночь, в канун празднования Дня Победы, в одной из комнат, окна которой чернеют сейчас напротив, среди редких, светящихся окон. Любовь среди желтых и блекло голубых клеток чужих и, возможно, более счастливых маленьких жизней… Надо, надо было спешить. Надо было решать ситуацию сейчас, пока не вернулись Гоша с Ольгой… Собственно, можно было и не дожидаться их прихода. Они все поймут. Придут, оглядятся, посидят недолго вдвоем, посудачат еще для приличия, словно нас и не было. Потом кивнут на прощанье и пойдут к своим: она к заснувшему от вина и телевизора мужу, Гоша — к своей Наташе. Оставляя на ночь незапертой дверь (на всякий случай, для меня), Гоша шумно вздохнет — не то обо мне, не то о себе — и пойдет спать…
…Я не сделал этого, не опустил руку на такое близкое, такое округлое колено. Понял, что не сделаю этого, и мне стало легче. Я допил пиво и кинул бутылку в оцинкованную бадью, уже полную бутылок. Моя бутылка влетела с грохотом — неуместным, обозленным грохотом, рвущим тишину и покой спящего московского дворика… И дальше мы сидели уже молча до самого прихода Гоши и Оли.
После я еще замечал, как Надя исподтишка с вызовом поглядывает на меня, но делал вид, что меня это не волнует. Гоша спокойно рассказывал что-то из арсенала занятного и пристойного. Оля сонно слушала. Я смотрел перед собой и всерьез думал: как все-таки странно устроена жизнь! Я думал так и сам смеялся над собой. Над тем, что могу формулировать подобные пошлости, могу сидеть на одной лавочке с простыми недалекими самочками, недовольными всем, кроме самих себя… Был в этом для меня какой-то новый простор и непродолжительное освобождение. Ведь завтра моя жизнь кончится… Допив надоевшее пиво, мы вежливо и даже как-то церемонно попрощались, пожелав друг другу чего-нибудь бесцветного и приятного. Надя не пожелала мне ничего.
Мы поднимались с Гошей по затемненной лестнице. Я пытался связывать в уме несвязуемое. Это было похоже на игру, когда один держит натянутой меж растопыренных пальцев рук нитку, тогда как другой пытается все усложнить, накидывая на пальцы новые петли… Но все очень-очень просто. Мы, перезрелые, и так и не поумневшие мужики, сидели с двумя молодыми женщинами и пили пиво. В то время как возлюбленная Гоши, беременная и блаженная в своей беременности, спала одна в незапертой квартире. Моя возлюбленная, любимая — мертвая лежала на полу, ведь я захлопнул ее на собачку в пустой и темной приемной. Чем не парадокс!
Похоже, я циник, но не позволяю себе этого на людях. Гоша — неиспорченный ребенок и искренне не видит цинизма в том, чтобы вырезать распятие… из деревяшки, из которой строгает трубки. Он наверняка молится и крестится перед сном и при этом живет тем, что изготавливает за деньги то, при помощи чего люди отравляют себя. А в это время я, не верящий в спасение души, занимаюсь психотерапией.
Или вот еще: он любит свою женщину, а я убил и предал свою. Чем не версия!
Гоша постелил мне на тахте в мастерской. Я остался один. Меня мутило от пива, запахов стружки и машинного масла. Время от времени трясло. Но зато я больше не думал о Кристине. Где-то глубоко в гортани комом застрял вкус табака. Мне казалось, что у меня две головы и каждая распухает, распухает… Прожитый день громоздился надо мной дутым фантасмагорическим дирижаблем. Я решил, что принял окончательное решение — решение это надвигалось на меня пугающе медленно, тягуче. Я принял решение, что с утра пойду в отделение милиции и сдамся. От этой толстостенной, неповоротливой мысли стало наконец просто и покойно. Я заснул.
Но на следующий день я не явился в милицию. Я уехал обратно домой. Сбежал… Утром проснулся как от толчка — рано проснулся. Только рассвело. Сразу все понял. Все понял. Оделся, зашел в ванную. Выпил воды на кухне. Из крана. Подошел к настенным часам. Вернул часовую стрелку на место, Гоша забыл. В темном коридоре, у двери в комнату к Гоше и Наташе, я прислушался — ни звука… и беззвучно покинул квартиру, тихо притворив незапертую дверь, обитую дерматином. Из прорех обивки кусками лезла серая вата.
На вокзале сдал билет. Новый купить не удалось, пришлось заплатить проводнице. Ехал на верхней полке. Я почти не помню той своей дороги обратно. Помню, перед отправлением позвонил Виноградову, сказал, что срочные семейные проблемы (!) и принять предложение не получается. Сухо извинился… Помню, все было шумно вокруг, празднично. Центральные площади города оказались оцеплены отрядами ОМОНа с алюминиевыми щитами и еще милицией. У меня все время спрашивали документы. Я автоматически предъявлял паспорт…
И еще.
В поезде мне приснилась Кристина. Это была идиллическая картинка: мы прогуливались по горной дороге вокруг старинного монастыря. Монастырь — причудливый, средневековый, с высокими серыми стенами. Внизу, под обрывом, — живописная долина, узкая речка извивается в широком каменном ложе, густые зеленые склоны, ясный с белоснежными облаками небосвод. Мы — вместе. Кристина, оказывается, совсем не умерла, она живет теперь в монастыре. Я знаю, она все простила мне. Она все еще любит меня. Мы молча гуляем по насыпи дорожек. Она неторопливо идет в длинном, до земли, монашеском платье с белым воротником. Кристина медленно поворачивает ко мне лицо — бледное, сияющее. Я все время хочу взять ее за руку, но не решаюсь дотронуться. Лишь завороженно слежу за лицом. Лицо надвигается на меня. От воротника, как от колышущейся воды, отражается свет, и глаза Кристины — светлые, серые, совсем не такие, как раньше, — смотрят сквозь меня. Кристина улыбается, и губы ее — такие добрые и такие мучительно сладкие! От этой сладости я просыпаюсь, как при поллюции. Но нет… я просто плакал во сне. Как когда-то в детстве.
Я вернулся в свой зеленый город. Один.
Черный Крот до основания разрыл зеленый холм, похоронил все мое рисованное королевство. За годы под землей Крот успел вырасти до гигантских размеров. Встав на задние лапы, он отряхнул со спины налипшие комья земли и развалившиеся цветные башенки замка. Закончился последний акт разрушения. Вокруг еще бежали ошалевшие от ужаса и отвращения пред Кротом маленькие мужчины в смешных шапочках, уцелевшие женщины с непропорционально крупными детишками на руках, но Крот, проворно, на слух поворачиваясь то влево, то вправо, давил их передними лапами, пока не осталось слышно ни одного писка, ни одного взвизга, ни одного крика о помощи. Я смотрел Кроту в бусинки слепых глаз. Более всего отвратительна в нем была его живость, крысиная юркость его огромного черного тела. От нее перетягивало, скрючивало в животе и, казалось, еще немного — и обязательно вывернет. Но я держался и молча смотрел Кроту в слепые глаза. Кроту больше нечего было разрушать. Он оставался все так же слеп, он — беспомощен, он оказывается, больше не страшен…
В неподвижном воздухе — дождевая морось. На столбах тусклыми шарами висят искусственные радуги уличных фонарей. Свет будто отталкивается от окружающей тьмы и лишь потому не падает мячиком на землю. Я иду вдоль дороги. Изредка черную гущу неровных улочек прорезает резкий свет далеких фар, но тут же пропадает за очередным перекрестком, отбросив на миг четкие плывущие по ногам тени. Я иду, поеживаясь от зябкости. Шаги мои — гулкие, размеренные. Как ход часов. За спиной влево и вправо черными кошками разбегаются улочки. Вдоль улиц неровными рядами тянутся голые приземистые деревья. Частные дворы. В водяном мареве чернеют кипарисы.
Вот он — мостик через невидимую утробно журчащую сточную канаву. Темные камыши, запах ила. За мостиком все так же горбато поднимается мощеная мостовая. Я узнаю это место. Запрокидываю голову, вдыхаю мутную водяную пыль. Выложенный камнем почти отвесный подъем немыслимо взламывает пространственные плоскости. Я падаю. Оказываюсь внизу. Я зачем-то принимаюсь ползти на коленях вверх. Я знаю, где-то под ногами — море. И я могу сорваться в него. По пальцам, меж обкатанных булыжников мостовой, вдоль вертикально задранных тротуаров, по ложбинкам потаенно течет дождевая вода. Я слушаю свое дыхание.
Поверхность подо мной снова фантастически проворачивается… Как качели. Устанавливается так, что теперь я могу уверенно встать на ноги. Иду. Но идти по мостовой оказывается непросто. Ровные светлые булыжники запотели. Я неловко скольжу стертыми подошвами ботинок по их частым и выпуклым спинкам, словно по морскому дну. Озираюсь… Внизу — темный ночной городок с асфальтовыми паутинами мокрых дорог и дрожащими на них каплями фонарей. Я дышу. Я могу здесь дышать. Мне нравится здесь.
Вижу напротив светящуюся нижними окнами трехэтажную гостиницу. Далекие фары отходящей машины обдают мягким рассеянным светом мрачные кирпичные стены здания, на окне в грубо сбитых подвесных ящичках вспыхивает красная герань, за стеклом — белые шторки… Подбегаю, тяну на себя тугую высокую дверь. Черная железная дверь плавно поддается. Я вхожу. Гостиница пуста. Иду по темным, гулким коридорам. Кругом двери, двери, двери. Становится совсем темно, я веду кончиками пальцев по стене, натыкаюсь на невидимые двери в провалах стен, двери тихо и податливо, точно картонные вертушки, отклоняются под моей рукой. Иду дальше. Пробую следующие. Я боюсь приоткрыть не ту. Потому что ищу я вполне определенную дверь, ту, единственную, которая мне нужна. Я узнаю ее сердцем. Узнаю по тому, как изменится мое дыхание… Ведь там, за той дверью, в темной незапертой комнате меня уже давно ждет Кристина.
Я открываю глаза, понимаю, что не сплю. И не спал. За окном бьет по широким листьям кленов летний дождь. Синь, сумерки. Еще не рассвело. Еще совсем рано. Но при этом уже прошло четыре года. Четыре года с тех пор, как я остался без нее.
* * *
Тогда, по возвращении, я все же довел семестр и уволился из университета. Практику прекратил. Ведь на тот момент я уже нашел себе новую работу. Нашел случайно. Покупал сигареты у соседки (я закурил), рядом стоял сосед с первого этажа. Он — хозяин фирмы по изготовлению и установке железных дверей. Спросил, нет ли среди моих студентов надежного и порядочного молодого человека, чтобы работать после обеда продавцом в магазине. Я сказал, что у меня есть на примете совсем немолодой, но очень надежный и высокопорядочный человек. На слове высокопорядочный я не выдержал и широко улыбнулся.
Через месяц стал работать продавцом, а потом еще и приемщиком по совместительству. Фирма “Гиацинт”.
Вернулся к Свете. Рассказал ей про Кристину. Не все… Она думает, что Кристина жива и здорова. Так для Светы будет лучше. Окончательно переехать к ней не решаюсь. Говорю себе: будет Веньямин жениться, съеду. Молодоженам в подарок. Достанется им моя старая двухкомнатная квартира. А пока…
Говорю, а интонация какая-то чужая, не моя. Какая-то плоская. А пока я зачем-то живу.
За окном идет дождь. Я смотрю в потолок. Иногда мне кажется, я могу восстановить свою жизнь по секундам и тогда, вспомнив все, проживу жизнь заново. Но только теперь это будет уже чуть-чуть другая жизнь. Потому что я — чуть-чуть другой. Там снова будет Кристина. Она так же привяжется ко мне. Непонятно, упрямо. Я полюблю ее. Мы будем бесконечно ехать друг к другу в поездах, жить каждый раз в новых гостиницах. Она — сумасбродная, стремительная. Прямые плечи и четкий как тень на стене профиль. Она снова укусит меня за подбородок. Снова будет мириться с моей отстраненностью и замкнутостью, держать меня за руку. Мы будем любить друг друга ночами, куцыми, как простыни на казенных матрацах. И я… не убью ее.
г. Владикавказ