Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2009
Борис Минаев. “Психолог, или Ошибка доктора Левина”: Роман. — М.: Время, 2008.
Читатель романа Бориса Минаева “Психолог, или Ошибка доктора Левина”, незнакомый с предыдущими книгами автора, не останется равнодушным к произведению по той простой причине, что Минаев — замечательный прозаик. И все же я отослал бы читателя к повестям “Детство Левы” и “Гений дзюдо”, ибо доктор Левин, как и все мы, родом из детства, из “Детства Левы”. И многое из того, что происходит с доктором Левиным, часто напрямую связано с детством Левы.
Повести Минаева критика поначалу уверенно отнесла к жанру детской литературы, но затем, словно одумавшись, критики заговорили о том, что это “взрослая” проза, которая только притворяется “детской”. Можно приводить доводы, успешно доказывающие правоту и тех, и других, но смысла в этом немного. Потому что это просто замечательная проза, внятная и подростку и взрослому читателю, способная трогать всякого, кто еще не растерял, опять же независимо от возраста, способность понимать и ценить простые, но абсолютно необходимые живому человеку вещи.
“Детство Левы” — это рассказы, перерастающие в повесть, продолженную книгой “Гений дзюдо”, где автор из недавних, первых двухтысячных лет обращен к своей памяти. Но, как верно замечено в одной из аннотаций, рассказы эти менее всего ностальгия по ушедшим советским семидесятым, которые многим нынче представляются замечательными, — нормальная аберрация памяти. Здесь, правда, сразу же следует определить, кто эти многие, кому не все так нравится в новом времени. Менее всего те, кто ощущал себя хозяевами прежней жизни. Среди них есть и такие, кто не сумел переквалифицироваться в хозяев новой жизни, возможно, еще и потому, что сохранил в себе остатки совести, и те, кто прежнее свое положение обретал не благодаря уму и дарованиям, а качествами, делавшими их удобными исполнителями чужой воли. Но что об этих, что о тех, кто бойко перекочевал из бывшей партийно-комсомольской и прочей номенклатуры в нынешнюю жизнь, а отставших отнес к разряду бездарных маргиналов, не нам переживать.
А вот огромную разночинную прослойку трудящихся, как их именовали прежние хозяева, в том числе настоящую, непроворную по сути своей, интеллигенцию, столь же уверенно относить к маргиналам не станем. Нормальные человеки, не способные цинично лгать, давить, убивать, подличать, далеко не все принимающие в новой жизни, в памяти своей не заблуждаются, и в эти “безоблачные” семидесятые не хотят. Потеряв надежду на тех, кто звал в иную жизнь и рвался быть проводником для прочих, а потом успешно мутировал в новую номенклатуру, нормальные человеки не потеряли веру в то, что время нынешнее интересней прошлого и в недрах своих таит живую перспективу. А вот ностальгия по неизменным во все времена человеческим ценностям, обретаемым в детские и юношеские годы, стала мотором вспоминательных рассказов Бориса Минаева.
Лева, герой этих рассказов, почти очевидное alter ego автора. Но было бы опрометчиво абсолютное отождествление автора и героя, хотя во многих случаях непридуманность фактов и событий очевидны. Однако от прямого отождествления внимательного читателя избавляет сам Минаев. Он все-таки чуть-чуть дистанцируется от себя, от того мальчика Бориса Минаева, каким был тридцать—сорок лет назад. Герой потому и зовется Левой, а не Борей, что сегодняшнему Минаеву необходимо быть свободней от личного опыта и переживания ради большей точности и объективности. Автор идет дальше, ибо его человеческий опыт в сравнении с опытом его юных героев куда значительней, и тот, уже чуть отстраненный, опыт не может быть отражен в мышлении героя. Тогда и появляется кто-то вроде еще одного юного героя — Андрюши Колупаева, который по праву может претендовать на второе alter ego автора. Словно бы хочется нынешнему Борису Минаеву поправить себя, давнего, наивно-романтичного, чистого “советского мальчика”.
Лева размышляет о том, что они с Колупаевым совершенно по-разному смотрели на окружающий мир: “— Послушай, Колупаев! — говорил я. — Разуй глаза! Посмотри, какое сейчас время!
— Ну какое? — спрашивал Колупаев угрюмо.
— Сейчас отличное время, если хочешь знать! — горячился я”.
И далее Лева вспоминает эту свою горячность, которая, кстати, объясняет природу памяти Бориса Минаева, его способность сохранять эмоциональный накал памяти, искренность воспроизводства картин этой памяти, если так можно выразиться.
“Иногда мое отчаяние во время этих споров доходило до того, что перед моим внутренним взором вдруг начинали плыть… бешеные галлюцинации. То я видел Марата Казея, своего любимого пионера-героя с автоматом ППШ на распахнутой груди. Я видел, как Марата Казея берут в плен гестаповцы и начинают его пытать… То я вдруг видел Юрия Гагарина на корабле “Восток” — корабль… мягко летел над поверхностью голубого земного шара… а под ним плескался океан и на суше жили простые мирные люди.
На самом деле я видел перед собой не Гагарина и не Казея, а время. И в этом плавном замедленном движении была удивительная свобода и в то же время постепенная закономерность: время становится лучше!”
И юный Лева рассуждает: “Что составляло содержание нашего времени? Концерты, Олимпиады, чемпионаты мира и Европы по футболу, кинофестивали, встречи на высшем уровне, полеты в космос… Но это так, если по газетам”.
Минаев и его герой абсолютно точны в определении примет времени, его содержания, разве что шахматы и фигурное катание можно прибавить. Но Минаев не был бы автором, завоевывающим читательское доверие, если бы не предложил нам свое, живое, непосредственное ощущение, отличное от того, что он обозначил словами “если по газетам”: “Если не по газетам, тоже неплохо — то открывали рядом… новый магазин тканей, то маму посылали в командировку в ГДР, то папе давали путевку в Крым, а он, между прочим, даже отказывался!.. Однако факты были в общем-то ни при чем. Если сам человек не чувствует, не понимает, не ценит, в какое время он живет… Ведь и для меня главными были не факты, а чувства”.
Минаев и дальше приводит примеры, подтверждающие это ощущение времени его героем, однако: “Мир вокруг динамично развивался и радостно гудел.
Однако Колупаев умудрялся смотреть на мир по-другому”. Космос Колупаева не восторгает, он как-то очень трезво понимает, что в космонавты не собирается, а на замечание Левы, что космонавты “для тебя стараются, погоду узнают”, столь же трезво отвечает, что, мол, это его не волнует, в зависимости от погоды, он разберется, что ему делать. Квартиры? Так мать говорит, отрезает дружок Левы, что в коммуналке лучше жилось (что у Колупаева и Левы изначально разный жизненный опыт, мы уже понимаем). Телевизор? Колупаеву и тут все ясно: Лелик Брежнев да новости. В ощущении Колупаева — непричастность к тому времени, которое так радостно гудит для Левы:
“— Да не в том дело, Лева! — презрительно плевался Колупаев. — Ты меня слушай! Не в том дело, что телевизор, космос, квартира! Мне не надо твое время! Я сам время! Я хочу, чтобы у меня что-то было, а не у времени!”
Именно для того, чтобы показать, насколько разным может быть время для разных людей, и нужен был Леве друг детства, а писателю Минаеву этот герой. И Колупаев уточнит: “— Да пошли вы, — вдруг сказал Колупаев и резко распахнул окно…
— Вот она, столица, — сказал Колупаев, сладко вздохнув. — Сверху-то красивая. А внутри?”
Книга “Гений дзюдо” явилась прямым продолжением предыдущей, где читатель встречается с теми же героями, наблюдая за их взрослением. И, пожалуй, самым существенным оказывается ощущение некоторой неизменности в жизни взрослеющего Левы. Да, внешний мир начинает меняться, но едва ли меняется восприятие жизни самим Левой. Герой Минаева человек несомненно привлекательный, открытый миру, восприимчивый ко всему доброму подросток, а затем юноша, взрослеющий молодой человек из нормальной семьи советских интеллигентов. Семьи, в которой достаточно ясно видят, что за жизнь происходит в этой советской действительности. Родители Левы — совестливые люди, никак не желающие участвовать в мерзостях эпохи, стремящиеся не делать никому зла, наоборот, готовые к добрым поступкам, в том числе в отношении людей, которые уже попали под хозяйский надзор власти, что тоже небезопасно. Но, разумеется, они не герои, на прямой конфликт с властью идти не способны. И по возможности стараются до поры до времени уберечь сына от прямого столкновения с системой, внушая ему постулаты добра и совести в каждой конкретной жизненной ситуации.
Пусть читатель из сегодняшнего дня попробует осудить этих людей, а меня увольте.
Мне важнее, как писатель Минаев выстраивает характер своего героя, верней, как он следит за становлением этого характера, как оглядка на вчерашний день что-то в этом характере открывает.
Вот характерная сцена из рассказа “Один дома”. Родители оставили Леву одного, наступил вечер. Лева переживает естественные детские страхи, его богатое воображение подсказывает ему пугающие картины. Минаев замечательно описывает переживания юного героя, и тут бессмысленно рассуждать, где работает память, а где авторская фантазия. Гораздо важнее психологическая достоверность описываемого. Конечно, все завершается благополучно, возвращаются родители, подтрунивают над страхами сына, успокаивается Лева: “Не буду бояться, — говорил я себе. — Ведь они же все равно есть. Они всегда есть. И не надо бояться”. И дальше с удивлением юный герой замечает: “Все возвращалось к своему прежнему значению. И это поражало меня. …И до сих пор поражает”.
Но если читатель наивно предполагает, будто Минаев просто последовательно “вспоминает”, он, читатель, конечно же заблуждается. Минаев последовательно творит композиционную основу сюжета.
В следующем непосредственно за упомянутым рассказом рассказе “Светлая полоса” тема развивается. Дело в том, что родители Левы, как уже было замечено, стремятся воспитывать в сыне лучшие человеческие качества. Иногда это делается мягко, иногда — соответственно обстоятельствам — достаточно жестко. Вот только недавно вспоминал герой свои наивные детские страхи и замечательное, успокоительное ощущение вечного присутствия родителей, домашнего тепла, уюта, защищенности от внешнего мира. В домашней обстановке это чувство возникает в юном герое при виде светлой полосы, которая представляет собой проникающий в утреннюю квартиру луч солнечного света. Радостное состояние абсолютного покоя охватывает Леву в этой полосе света, тепла. Однако мальчишечье воображение возвращает в него чувство тревоги: глядя одним глазком на потолочные трещины, Лева представляет себе некое метафоричное Лицо. Это Лицо — некая персонификация мальчишеских страхов, и недавно обретший покой мальчик снова начинает пугать себя: “Твои папа и мама умрут”, — печально сказало Лицо. И вот уже полный страшных представлений пробирается юный герой в родительскую комнату. “По кровати шла светлая полоса”, — замечает Лева, но страхи еще не ушли, он будит родителей: “Я перелез через мамины ноги, юркнул в самую середину жаркой светлой полосы…” Спасительная светлая полоса, сквозь которую пробегает затем весело носящийся по квартире Лева, — вернулось чувство защищенности, надежности, непоколебимого покоя: родители рядом, впереди выходной день, замечательные планы на жизнь… Осталось закрепить это чувство навсегда:
“—Мама, папа, вы когда-нибудь умрете?” Поначалу отец реагирует легко и весело, но затем желание вместе с мамой развеять страхи Левы сменяется у отца стремлением побудить сына преодолеть детские страхи, заставить его посмотреть на жизнь чуть взрослее и мужественней:
“— Так похоронишь или нет? Меня? — упрямо спросил папа. Он прищурился, и его взгляд стал жестким.
Я сглотнул комок слез.
— Сима, перестань! — крикнула мать. — Не пугай ребенка, ты же видишь!
Отец погладил меня по голове.
— Я пошутил, — сказал он. — Никто не умрет. Лет через двадцать врачи что-нибудь придумают против смерти.
Но взгляд у него был такой же прямой и жесткий. Он словно бы задавал мне все тот же страшный, нелепый вопрос.
— Похороню, — прошептал я и положил руки в светлую горячую полосу.
…Через десять лет мне пришлось выполнить свое обещание. Я хоронил отца рядом с его матерью, моей бабушкой, на Востряковском кладбище. Отец болел и умирал мучительной смертью.
Был хороший день. Сквозь листву пробивались лучи света. Много лучей. Меня успокоили, и я перестал плакать. Посмотрел на светлую полосу.
И все вспомнил”.
Сквозной образ светлой полосы, сквозной образ памяти, сквозной образ тех страхов и переживаний, наполненной которыми окажется и жизнь взрослого Левы, жизнь доктора Левина.
Только это теперь будут переживания отцовские, страхи за сыновей, ощущение боли за свою неспособность дать им это счастливое чувство защищенности…
Да, герой романа “Психолог, или Ошибка доктора Левина” — все тот же Лева. Только возраст другой, жизненный и житейский опыт другой, да и страна, кажется, другая, все, кажется, другое. Или это нам только кажется?
Возраст Левы движется к пятидесятилетнему, а ощущения больших перемен в его жизни нет. Вернее сказать, событий произошло в жизни Левы множество, а перемен внутренних немного. Не случайно же, когда Лиза, жена Левы, займется квартирным разменом и судьба вернет Леву ко дворам детства, он увидит в этом хоть какой-то знак судьбы, но какой знак? Он понимает, что жизнь его сделала некий круг. Но зачем? — задумывается Лева: “Типа пора помирать? Да вроде еще рано. Тогда что? Начинать сначала? Когда молодой, понятно, надо все начинать — все кругом что-то начинают, и ты должен, зажмурив глаза, делать один шаг, другой, третий — сдать эти чертовы экзамены, пойти на эту страшную работу, почему-то обнять эту, в сущности, совершенно чужую девушку. Абсолютно чужое, далекое, из другого мира существо. И обнимаешь. И привыкаешь. И, оказывается, она этого ждет. Да и все тебя вроде как ждут, пристально смотрят — вроде ничего парень, давай, заходи, садись, рассказывай.
Сейчас, в сорок пять, — совсем другая ситуация. Какое начало? Все уже должно быть сделано. Ты уже должен быть патриархом, отцом, авторитетом, олигархом.
А ты не то, не другое, не третье. И уж тем более не четвертое”.
Действительно, жена Левы потеряла надежду на то, что в их жизни возникнет некий смысл, некая сообразность, цель, перспектива. Она с сыновьями уезжает в Америку. Жизнь Левы протекает в инфантильной рефлексивности. Ни сил, ни воли как-то повернуть эту жизнь у героя нет. Может, потом соберется Лева к семье, в Америку, предполагает перед отъездом жена, но уверенности в этом нет ни у нее, ни у Левы.
Странной жизнью живет Лева. Его работа в институте ни содержанием своим, ни зарплатой реальность не представляет. Это некая абстракция, демонстрирующая состояние научного учреждения в постсоветские времена. На жизнь, на свою вялотекущую жизнь, герой зарабатывает или пытается зарабатывать полулегальными консультациями для проблемных детей и их родителей, при этом подчеркивая все время, что он не врач. Консультации Левы носят характер неких импровизаций, бесконечных разговоров, рассуждений. Доктор Левин видит проблемы детей прежде всего в их родителях, в проблемах родителей, прежде всего в проблемах матерей, убежден Лева, и это убеждение кажется ему самому искренним.
Он не замечает того, что “пережевывает” свои проблемы. Что глубокий интерес к матерям своих пациентов — не что иное, как его стремление к женскому теплу (читай — телу), стремление обрести то же чувство покоя и защищенности, которое было так необходимо когда-то маленькому Леве, которое взрослый Лева, по-прежнему защищаясь от внешнего мира, обретал в объятиях своей жены Лизы. Дом, семья, счастливо замкнутый мир, из которого и в детстве не так уж охотно выходил маленький Лева и куда с радостью всегда возвращался, им потеряны.
А внешний мир все так же неопределенно враждебен.
Космос давно уже не волнует не только Колупаева, но и многих других, и самого Леву. Погода на дворе все та же. По телевизору — не Лелик, так те же бодренькие новости об успехах с одним и тем же лицом, да те же бесконечные страшилки о внешних врагах. Колупаева нет, так есть Калинкин-Стокман, который пишет в своей газете открытые письма Путину, да юная пациентка, страдающая манией неосуществленной призрачной любви к Путину. Даже в постели мысли героя в какой-то момент отвлекаются на Путина — что сам Лева уже воспринимает, кажется, без особого раздражения. В детстве Леве мир виделся таким ясным, когда он “динамично развивался и гудел”, и юный герой не особенно вникал в ту скрытую суть жизни, которая виделась Колупаеву. Сегодняшний Лева еще менее склонен вглядываться в этот мир.
Это сын из Америки в электронных письмах интересуется, что заявил Путин. Ему, сыну, получающему информацию тамошних СМИ, интересно, что и как отсюда, изнутри, видится отцу, но Леве, которому вроде бы деваться от Путина некуда, сказать сыну нечего, Лева спрашивает Стокмана: “Сереж, а скажи, что там наш президент опять учудил? Мне дети пишут из Америки — а я ничего не понимаю. Я не знаю, что они имеют в виду”…
Если читателю покажется, что рецензент осуждает минаевского героя, замечу, что это не так. Лева всем своим нутром ощущает бессмысленность того знания, той осведомленности, которой от него требует сын или публицист Стокман. Зачем вникать в то, на что ты никак не повлияешь, участие в чем ты не принимаешь, где без тебя, без твоего мнения, без твоих поступков прекрасно обойдутся.
Дело в том, что этот мир живет отдельной от Левы жизнью, он такая же абстракция, как Левин институт, и в нем, в этом мире, нет места для Левы. Похоже, сам Лева это понимает, но не в его силах что-либо изменить.
Электронное письмо от Левиного друга Стокмана прямо говорит о “лишнем человеке”, об Онегине, о том, что герои эти живут не по-мужски, и виноваты в этом, дескать, русские женщины. Стокман: “А кто эти «лишние»? Конечно, Белинский прав — потенциальные революционеры. Декабристы, демократы, либералы. Причем не такие, как у них, не от жизни, не из почвы, а исключительно от умственных раздумий от своей собственной неудовлетворенности”.
А далее Стокман рассуждает о слишком мощной активности русских женщин — активности во всех жизненных проявлениях, но особенно — в любви. Идет вереница героинь — Татьяна Ларина, Катюша Маслова, Катерина Измайлова, Катерина из “Грозы”, Анна Каренина. Все они — по Стокману — виновны в излишней активности, в торопливости, с которой вовлекают мужчин в любовь, не давая им, мужчинам, возможности вести себя активно, по-мужски.
Что ж, Стокман, будто бы храбро пишущий свои открытые письма президенту, готов подстраховаться, готов интерпретировать их как подсказку президенту, дающую ему, президенту, возможность принимать решения, более верные с точки зрения либерала Стокмана (не правда ли, знакомая позиция советского либерала-конформиста, все время радевшего об улучшении советского либерализма?), Лева по Стокману “повернут на бабах”, а сам Стокман почти женонена-
вистник, но наступит момент, и он постепенно сползет в объятия женщины, которая наконец-то, отстаивая свои материнские права, тоже станет активной.
Минаев не намерен судить своего героя, обвинять или защищать его. Он его нам показывает таким, какой он есть в том мире, в котором герой пребывает, а уж наше дело, что нас в этом герое привлекает, что отталкивает, в чем мы этому герою сопереживаем.
Что ответить бедному Леве, когда Лиза, говоря о документе, тем не менее язвит: “…твой аттестат зрелости, которой ты так и не достиг, извини, пожалуйста”.
Возможно, прав Стокман? Женщины с их активностью виноваты? Ведь и Лиза постоянно проявляет эту жизненную активность. А по сути — причины и следствия переставлены местами: мужская рефлексия, запаздывание с решениями и поступками приводят женщин к необходимости безоглядного действия.
Похоже, Минаев, никого не осуждая, воспроизводя психологическую достоверность и реальность жизни, побуждает нас не только сопереживать, но и осмысливать происходящее с героем и с нами самими.
И тогда очевидно безысходными становятся попытки Левы классифицировать своих женщин, в которых он ищет все ту же свою любимую жену Лизу, безысходным оказывается это стремление убежать в женское тепло от реального мира, словно спрятаться в детство, в полосу света.
Что может предложить своим пациентам доктор Левин? Профессиональную помощь? Он оказывается несостоятельным и в этом, не потому что — не врач, а потому что нарушает врачебную заповедь по человеческой слабости, предает своих пациентов. И рецепты его сводятся к моделям пережитого в детстве.
Когда-то Левин страх речи лечили созданием «разговорной ситуации»: боишься своего заикания — иди в магазин, объясняйся с продавщицами и кассиршами. Не умеешь дать отпор в дворовой стычке — ступай в боксерскую секцию. Похоже, Лева в своих консультациях, сколько бы он ни рассуждал, как бы ни думал (“Думать я умею…” — бросает Лева Стокману), держится своего детского опыта, словно другого у него нет.
Детские страхи и борьба с ними продолжаются, ибо во взрослой жизни Леву опять сопровождают страхи. Страхи, которые оборачиваются бессонными ночами, и главный страх — потеря сыновей, мысль о том, что они уйдут из его жизни и — что страшнее — из его памяти.
За Левиными страхами порой стоят те же абстракции. Абстрактны страхи Левиного детства, предстающие в виде не вполне конкретных образов. Абстрактны некие негодяи в парке (хотя они могут проявиться как реальность), но страх они вызывают. Страшно нарушить правила лечебного заведения, в котором Леву должны вылечить от заикания. Сам доктор Левин, размышляя о природе страхов его молодой пациентки Кати, о ее “верности” своим страхам, “верной” влюбленности в Путина, вспоминает рассказ Л.Пантелеева. Мальчик, которого его товарищи, разбежавшись вечером по домам после “военных” игр, забыли снять с поста, дрожа от страха, пост не покидает, пока рассказчик, обнаруживший юного героя “на посту”, не приводит человека в военной форме, который освобождает “часового” от его обязанностей, и мальчишка с облегчением бежит домой. Автор восхищен: вот какие у нас есть честные, храбрые дети. Но воспоминание приводит Леву к другой мысли: “Прочитав уже на психфаке (доклад какой-то готовил) этот рассказ заново — Лева поразился несовпадению основного текста и концовки. Страх мальчика, жуткий, до истерики, до психоза, перед этими самыми товарищами передан писателем настолько ярко, что вывод о бесстрашии… не вяжется… Мальчик в рассказе явно боится тех, кому что-то обещал… панически боится осуждения за вранье. Такие дети, как правило, сами любят давать обещания… фантазировать вслух, и когда им не верят — бросаются, как Матросов, на амбразуру… исполнять свое «честное слово»”.
Лева размышляет о подобном “честном слове” Кати, которое она дала в своей “игре” Путину, а теперь боится его нарушить. Путин и сам здесь предстает лишь абстракцией: его можно любить, можно не любить, ничего не понимая в политике. В конечном счете может показаться абстракцией вся окружающая жизнь, хотя, как выяснится дальше из сюжета, эта абстракция может обернуться очень конкретной угрозой, когда публицисту Стокману лучше бежать из Москвы или когда Катя почувствовала, что ее взяли на учет.
Страхи, страхи… Не буду бояться, — говорил когда-то себе маленький Лева. Возможно это было его “честное слово”?
Не знаю, не знаю… что-то и впрямь не складывается в русской жизни, если в ней по-прежнему возникает этот герой — умный, добрый, мягкий, интеллигентный, неспособный ни сам быть счастливым, ни другим счастья дать. Герой, которого обвиняют в себялюбии, в неспособности к поступкам, решениям, инфантилизме.
А не приговор ли это обществу, в котором, похоже, по-прежнему уютно решительно наглым и подлым, грубым и циничным, злобным по отношению к тем, кто от них зависит, и трусливым перед теми, от кого зависят сами?
Роман завершается. Несчастный доктор Лева, находящийся на пороге обретения своей семьи (он уже собирается отъехать в Америку), получает письмо от одного из сыновей: парень, побывавший в России, влюбившийся в девушку, а вместе с ней и в страну, намерен перебраться в Москву, чтобы заодно быть поближе к отцу. Лыжи Левиной жизни опять разъезжаются.