Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2009
Елена Холмогорова, Михаил Холмогоров. “Второстепенная суть вещей”. — М.: Время, 2009.
Литературное соавторство мужа и жены — дело не частое. Елена и Михаил Холмогоровы, решив выпустить совместную книгу эссе, названную чуть кокетливо “Второстепенная суть вещей”, совершили поступок во всех отношениях.
Как ни крути, муж и жена — одно дело, а писательство, как табачок, — все-таки врозь — так вроде бы должно быть. Холмогоровы не просто собрали под одной обложкой каждый свое. (Некоторые эссе Е.Холмогоровой были ранее опубликованы в “Знамени”.) Нет, это другое. Это цельная в своем двухголосии книга. Люди, интерес к истории, наблюдения, байки, вовремя напомненные цитаты — все это вовлекает читателя не только в их круг, но и побуждает вспомнить свое такое же. А что может быть лучше?
Даже странно, что, как это говорится, “в наше время” Холмогоровы, ни на секунду не забывая о нем, умудряются вывести свой стиль, язык, уровень разговора и размышления на совсем другой уровень — тот, который истончается и скоро совсем исчезнет. Про это писал Пастернак, так внутренне близкий М.Холмогорову, что явствует из его романа “Жилец”, — не как поэт даже, а как человек среды: “Я говорю про ту среду, с которой я имел в виду сойти со сцены, — и сойду”. Холмогоровы и не боятся вовсе этого, они будто подмигивают молодняку: “Ну-ну, может, вы и правы, а мы будем жить по-своему, так, как нам нравится”.
Начинается книга с раздела, иронически посвященного знаменитому философу, “Приношение Эразму”, да и другие под стать: “О, Русь!…”, “O rus”, правда, есть и нейтральные “Мемуарное”, “Краем глаза”, и ироническое “Быт определяет сознание”. Эразму, конечно, посвящены похвалы, и именно тому, что, возможно, оценил бы философ, сочинивший “Похвалу глупости”: “Верхоглядству”, “Праздности”, “Тщеславию”, “Банальности”.
В этих неспешных и вроде бы необязательных разговорах и кроется та самая второстепенная суть вещей, без которой главной просто нет, если вообще принять, что суть может быть второстепенной. Размышляя о путешествиях, осенней даче, русских писателях, они утверждают право “увидеть свое”, как пишет Холмогорова в первом эссе.
Это и есть благословенное ощущение частной свободы, нами так и не постигнутой — ни в ее полноте, ни в нашем большинстве. А вот они — живут в этом чувстве. И тем оно сильнее и органичнее, чем люди меньше о нем говорят.
У Холмогоровых вообще нет никаких лобовых утверждений. Есть — только намек. Так, “Похвалу Верхоглядству” Е.Холмогорова закончит, казалось бы, такими уместными, что чуть ли не банальными (и банальность не останется без похвалы) в главе о путешествиях пушкинскими строчками:
И пред созданьями искусств и наслажденья
Трепеща радостно в восторгах умиленья.
А о том, что “Из Пиндемонти” и есть утверждение такой частной свободы, — ни намека. Потому что похвала назидательности — это не их тема.
Если и есть призыв, то он — самый простой — под стать человеку, в его меру: “…я вовсе не призываю жить, что называется, сегодняшним днем. Я призываю просто жить. И мечтать о том времени, когда можно будет просто любить свою родину, а не “странною любовью”…” (Е. Холмогорова “Чтобы плыть в эволюцию дальше”).
Эта соразмерность ценностей человеку выглядит у авторов очень органичной, настолько, что хочется прямо сейчас, читая, сказать им: да, я тоже так думаю или: ну уж нет, и ничего похожего! Эссе “Чтобы плыть в эволюцию дальше” заканчивается обычной московской историей (как хороши эти “обычные истории”, как к месту они всегда рассказаны!). Дождь загнал мальчика с папой в Музей Революции. Ну, раз зашли, походили по залам. И мальчик выдал: “Моему поколению это неинтересно”. “Он уже уплыл в эволюцию дальше”, — завершает Холмогорова. И сразу хочется встрять, возразить, потому что и меня волнует эта реплика, это нарочитая, демонстративная якобы инакость поколения next: ну, как же “уплыл”, никуда он не уплыл! Вот ведь за поколение прячется! Ну сказал бы “мне неинтересно” — нет, когда все, то и им, таким “другим” по-прежнему не страшно и ответственности никакой. Какая уж тут эволюция… То же молодое самодовольство и самодостаточность, которая всем мерещится в юности, о чем много у Холмогоровых в этой книжке. Только взгляд у них куда спокойнее и мудрее — вот и хватает внутренних сил на такой элегический конец: “Уже уплыл…”
Или читаешь эссе М.Холмогорова “Ненумерованное чудо света” о Петербурге. Казалось бы, ну что нового, кроме лирических извивов, можно еще об этом? Оказывается, можно, и дело не в новизне, а в этом своем взгляде. И вдруг приобретают выпуклые и значимые очертания вещи, очевидные, впрочем, но как-то мало обдуманные. “А еще каких-то триста лет назад, когда уже заметно поседели стены Московского Кремля, мы давным-давно избавились от татарского ига, победили поляков и перетерпели Смутное время, Ермак покорил Сибирь, а Никон реформировал православную церковь и на сем, казалось, история отечества застыла навсегда, здесь еще ничего не было! Болота да камни”. Ну хорошо ведь!
Это и значит “увидеть свое” — свой алгоритм истории. Ну кому могло померещиться в этом осевшем уже Кремле, что скоро — буквально ниоткуда, на голом месте — возникнет Петербург, разделивший русскую историю — в который раз — надвое. А кому могло помститься хоть в Кремле, хоть уже в ленинградском “приюте убогого чухонца”, что так же вот, в одночасье “слиняет” (точное розановское словечко про поражение России в революции 17-го) “великий могучий Советский Союз”.
Холмогоров и показывает эту нашу закономерность: когда кажется, что все “застыло навсегда”, тут-то и происходит нечто, что придаст новый смысл и содержание последующей нашей истории.
И именно поэтому хочется возразить автору, пусть по не очень значительному поводу, но именно автор и вызвал это желание доверительностью, камерностью тона, предполагающего ответ. Младенца, рожденного летом 1672 года в конце Петрова поста и изменившего впоследствии направление русской истории, нарекают Петром. Автор говорит, что, нарекая его Петром, “едва ли помнили” евангельскую характеристику Петра: “… и на сем камне Я создам церковь мою…”. Конечно, помнили, слава богу, в XVII веке наречение имени было значимым, а уж имени царского отпрыска, пусть и в первую очередь претендующего на престол, — тем более. Но эта цитата так красиво потом аукнется, когда пойдет речь о том, что никакие враги не могли взять город: ведь сказано: “И врата ада не одолеют ее”. Это тоже очень по-московски — такое вольное, уводящее в поэтические дали обращение с сакральными текстами. И эта вольность, ставшая одним из итогов деятельности Петра и никогда уже не покидавшая русское сознание, есть и следствие, а может (переходим на заговорщицкий шепот), и условие этой частной свободы, которая и дает право свободного размышления о русской истории. Эссе, помещенные в разделе “О, Русь!..” — как раз об этом.
Большая история для частного человека всегда предстает в облике какого-то близкого человека. Раздел “Мемуарное” — самая сильная, на мой взгляд, часть книги. Именно рассказы о семье, названные подчеркнуто безлико (“Семейная легенда”, “Некруглая дата”, правда, тут же — лихая “Подпоручица Киже”) и есть то частное преломление большой истории, которое делает человека частью этой истории, а не безликим и вечным безысторичным юнцом, позволяющим себе через губу говорить “нашему поколению это неинтересно”.
В “Семенной легенде” М.Холмогоров рассказывает о своей “тете Рае”, Раисе Адамовне Гедройц, той самой, которая написала “В лесу родилась елочка”. И в этом эссе, которое вполне выглядит, скорее, как синопсис будущего романа, тоже просматриваются не бросающиеся в глаза обобщения — и о семейных переплетениях, и о судьбе художника, и о глухоте потомства.
Очерк Е.Холмогоровой “Некруглая дата” — о судьбе отца, рано ушедшего на фронт. Писательница перебирает письма отца, и мы видим “хорошего мальчика”, по выражению Пастернака, из той самой “среды”, которая “сошла со сцены”. Этот очерк, отрывки из его писем — возможность прямо посмотреть на него и поразиться уровню сознания, мышления, слогу! И невозможно поверить, что это писалось на фронте и, возможно, так, как показывают в кино: в землянке, тупым карандашом, на каком-нибудь обрывке. “…Я не мог знать тех дней, где еще не побывал. Я не знал быта, я был беспомощен в грязных сырых завшивевших землянках… Я готовился к большему, но не знал, что бывает худшее. Оказалось, что я никогда не мерз, не бывал грязен, не терпел от людей. Оказалось, я совсем не знаю людей”. “Что-то перегорело во мне: я стал гораздо спокойнее. Может быть, я смирился? … Но я научился жить и дышать воздухом — вне литературы”. И это вечное чувство вины порядочного русского интеллигента перед народом, и желание все же говорить с ним на его языке… И все равно — осознание своей нужности, когда он на фронте готовится читать стихи солдатам. О, эта вечная роль интеллигенции, и почему-то все она читает стихи — то на фронте, то в тюрьме. “Никогда еще не испытывал я таких вдохновенных минут! Я не волновался — и все же, помню, дрожал всем телом именно не от волнения, от полноты счастья. Зал слушал — я чувствовал его в своих руках. После выступления спрашивал солдат: правдиво ли, просто ли… И ответы были самыми удовлетворительными”. Но, конечно, нашелся и такой, кому все это было совершенно не нужно: “Не прощу ему той усмешки, с которой он, маскируясь дружеской улыбкой, сказал мне: “Только покороче…”.
Такой тоже мог сказать: “Нам это неинтересно”.
Эти письма хочется цитировать постоянно, чтобы, переписывая их, пропитаться их духом. Это — живая связь и живая непрекращающаяся история. И тут же просится что-то назидательное, нечто вроде: вот в школе бы про это рассказывать вместо ходульных холодных фраз о патриотизме и войне. Но у нас сейчас и война — только повод для этой трескучей болтовни о “великой России”. Нет, видно, эта тема все же не поддается коллективному переживанию. Как же быть? А вот так и быть. Говорить дома, про свое, чтобы большая история представала в домашних фотографиях, письмах, орденских книжках, да хоть и почетных грамотах…
В одном из последних эссе Е.Холмогорова придумывает не очень благозвучное на первый взгляд словечко: “москвоязычная”. Оно, конечно, может, и действительно не очень — фонетически, но зато — по смыслу замечательное! Эта книга и есть “москвоязычная” книга, говорящая нормальным языком о нормальных вещах. А что до “второстепенной сути”, то настоящее московское слово как норма всегда предпочтет картонному пафосу, выспренности и фальши ироничность и негромкость.