Рубрику ведет Лев Аннинский
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2009
Такой попытки все собрать, все объять и все объяснить, кажется, еще не было в современной русской прозе.
В трех обликах предстает Карина Аручеан как автор романа о жизни: своей, страны и мира. Правозащитница. Армянка. Христианка.
Правозащитница она — не только по ключевым событиям своей жизни (в 1988 году — среди инициаторов создания общества “Мемориал”), правозащитница она — “по происхождению” (“из семьи репрессированных” — первый факт биографии). Гулаговская трагедия в памяти на всю жизнь. И в текстах. Цитируя к слову стих про изысканного жирафа (никакого отношения к репрессиям не имеющего), напоминает в сноске, что автор стиха расстрелян чекистами.
Еще более красноречива сноска к году рождения героини романа (и автора): 1946-й. Это, конечно, не 1937-й (точнее, 1936-й в горькой судьбе ее родителей).
1946-й — это год не столько первый послевоенный и мирный, сколько год мнимого освобождения политических заключенных, которых оставляли сидеть “до окончания войны”, а тех, кто все-таки вырвался на волю, вновь посадили в 1949-м.
Гулаг висит над сознанием дочери этих жертв режима, и она на всю жизнь — их защитница.
Она — армянка, и это не противоречит тому, что для господня благословения нет ни эллина, ни иудея, — просто в судьбах народов мира армянам выпал один из тяжких жребиев. От древности — когда народ, чье происхождение ведется от Торгома, спасенного в Ноевом ковчеге, веками созерцает свою священную гору через госграницу на чужой территории, до геноцида 1915 года, память о котором кровоточит по сей день. Кровоточит и спюрк — рассеяние, ставшее чертой судьбы. Если есть в мировой истории народы многострадальные, то армяне — в их числе, и быть армянином — значит нести этот крест, этот камень на сердце, эти раны Армении.
И псевдоним не случаен: Аручеан — имя старинного армянского рода — взят Кариной Мусаэлян как подтверждение ее верности роду: это фамилия ее матери. Русская журналистка, ставшая русским прозаиком и пишущая по-русски, — не поддалась соблазну “добровольной русификации”. Разве что пошутила: для русского уха фамилия Аручеан звучит и как ручей, и как океан…
Армянский ручей — первый в Евразии, впавший в океан христианства. Еще и поэтому у армян есть право мыслить свою историю в библейском контексте. Недаром же окрестила писательница родителей своей героини именами Адам и Ева (вообще-то она Эвелина, короче: Эва, но это “почти Ева”). И недаром появление на свет их дочери художественно мыслится как событие мифологическое: отхлынули и унеслись воды, прихлынул свет (вообще-то речь о медицине, но Воды воспринимаются чуть не как Летейские, а Свет — как только что отделенный Творцом от Тьмы).
И драмы ХХ века, обрушившиеся на людей, — не частные эпизоды, которые можно изжить, а стадии вселенской трагедии: под вопрос поставлен смысл существования человечества. Обрушиваясь из астрально-мыслимой выси в цепенеющую повседневность, вестники Добра или Зла меняют цвет и даже меняются обликами. Посланец Сатаны, серенький, как миллионы его сограждан, предъявляет нам в качестве талисмана затертое от употребления служебное удостоверение дознавателя НКВД…
Вырвалась! Влилась… Вляпалась?
Во время обыска маленькая Соня просыпается и спрашивает незнакомого серенького дядю, который копается в папиных бумагах:
— Дядя, ты ведь хороший?
Можно гадать, перевернулось ли что-нибудь в голове дяди, который, уводя Сониного папу, потрепал девочку по головке: “Эх, малая… Бывает, бывает…
Жизнь”, — но в моей читательской душе в этот момент определенно что-то переворачивается. Ибо я знаю, что Сонин папа в предыдущий, довоенный еще арест сказал выбивавшему из него показания следователю:
— Простите, я ничего не могу для вас сделать… — и потерял сознание.
Дочь наследует запредельное духовное задание: она пытается пожалеть палача. Понять насильника. Обратиться к злодею так, словно не верит в злодейство: “ты ведь хороший дядя?”
Строго говоря, это за пределами логики. Ибо в пределах логики тут — впитанный с молоком матери (Евы) ужас перед этой властью, ненависть к ней. Людоедская власть! Изуверская! И насквозь лживая!
Два десятка лет спустя от имени этой власти в большой Коммунистической аудитории представители деканата поздравляют первокурсников журфака:
— Вы влились в передовые ряды борцов идеологического фронта…
И Соня, мечтавшая вырваться к высшему образованию, спрашивает себя:
— Вырвалась? Или вляпалась?
Вообще-то не на факультет журналистики ей надо было идти, а на философский. У нее на каждом шагу цитаты из Библии, мудрецы Востока, суфии, даосы… Запредельные бездны, загадки предбытия, добытия…
Ну, тогда зачем ей долдоны из партбюро? Их же надо слушать. По их канонам отвечать, писать.
А ирония на что?! А юмор, пронизывающий быт и интеллект студентов эпохи Застоя! А анекдоты! Что будет, если коммунизм построить в отдельно взятой пустыне? Будут перебои с песком…
Песок понемногу сыплется из Системы. Послевоенное поколение, родившееся на пепелищах и выросшее на перебоях, по-своему вписывается в ситуацию.
Как? Да так, как некоторые Сонины знакомые, выпускники вузов, идут в дворники и кочегары, с гордостью неся высокое звание: “отщепенец”. В сторожа, в истопники! Только бы не обслуживать Систему! Какой контраст с “шестидесятниками”! Те Систему обживали, приручали, а если нет, то уж крушили! Спасеныши Великой Отечественной войны, “дети ХХ съезда партии” — мы успели запомнить, что “до войны” было счастливое детство. После ХХ съезда выяснилось, что оно было вовсе не светлое, а темное, иногда черным-черное. Но поколение, пришедшее после нас, уже никакой иной точки отсчета не имело, кроме войны, сиротства, нехваток и официоза с дутым коммунизмом.
Из поколения спасенышей войны вышли борцы, донкихоты, диссиденты. Их младшие братья из своих котельных и бойлерных осмеяли наш идеализм. Вот уж где “поколение НЕТ”! О них Борис Слуцкий сказал: “зачатые второпях и доношенные в отчаянии”, но они не Слуцкого, а Бродского избрали в поводыри: “мимо”! Мимо и сквозь!
В стихах это поколение уже прокричало о себе. В прозе их мироощущение и опыт еще по-настоящему не описаны. Роман Карины Аручеан — первая известная мне попытка такого детального самоанализа. Исповедь дочери века.
Но что ей делать? Если идеология неотвратима, в нее надо спрятаться, как в матрешку. Если ложь дана как единственная правда, ее надо вывернуть и сделать правдой навыворот. Правда, сотканная из лжи — вариант спасения духа в ситуации всеобщей лжи. Судьба засунет в колеса палку? — надо превратить ее в ось.
Такие палки в жизнеописании Софьи Адамовны — сплошной частокол. Ось координат. Сюрреалистическая летопись, в контексте которой со смехом пополам приходится обретать себя, выворачивая дурь обратно в разумность. Избирают Хрущева первым секретарем ЦК КПСС. “Пахнет свободой”: простецкий хитрован выглядит своим парнем на фоне железобетонного генералиссимуса. (Рассказать бы Соне, каким своим парнем выглядел будущий генералиссимус в 1927 году “на фоне” железобетонных теоретиков перманентной революции. — Л.А.). Но вот его выносят, наконец, из мавзолея. Мама покупает коньяк и зовет гостей, папа радуется. (Адам и Ева возвращаются в рай? — Л.А.). Руководитель африканского государства в порыве гнева откусывает ухо у одного из подданных и жует. (А у нас нормальной колбасы не купишь! — Л.А.). Переведен “Скотный двор” Оруэлла. (Наконец-то! Мы поняли, что у нас за двор. — Л.А.). “Идут бараны, бьют барабаны, кожу на них дают сами бараны”. (Кому дают? Кто делает барабаны? Заезжие музыканты? Или те же бараны? Заезжих мы, как известно, бьем, пепел их из пушки запускаем туда, откуда они приходят, но как быть, если это не “они”, а мы и только мы? Кто виноват? Что делать? Сменить власть серых? — Л.А.).
“Смерть Андропова. Чехарда генсеков. Сюр!”
“Черная дата — 25 июля 1980 года. Съели Высоцкого”. (Как?! И Высоцкого — съели? Кто? Руководители ЦК КПСС? Руководители африканских государств? — Л.А.).
Смех смехом, а летопись сюрреалистическая продолжается. Сидят Синявский и Даниэль. Запрещены лекции Юрия Левады. (Кое-каким из этих событий я был свидетель, если не соучастник — поэтому читаю список событий с особенным интересом. — Л.А.).
Задавлена танками Пражская Весна. Несколько героев в знак протеста выходят на Красную площадь. “Нелепость” этой демонстрации проницательной Соне очевидна, и все-таки она преклоняется перед героями, особенно перед Натальей Горбаневской, которая для конспирации взяла с собой детскую коляску, спрятав в ней антисоветские листовки. (Я тогда ей сказал в интонации простецкого хитрована: “Хоть бы ты младенца не тащила в политику”, после чего Наталья Евгеньевна перешла от меня на другую сторону улицы, и пятнадцатилетняя наша дружба, длившаяся еще с университетских лет, тихо кончилась. — Л.А.).
Тихо кончилась в свой час и людоедская власть — через комедию Путча. Висит вздернутый над площадью своего имени Железный Феликс. Рядом в Кощеевом замке серые люди жгут секретные бумаги. Конечно, умница Соня понимает, что умерший в 1926 году Дзержинский — не главный виновник репрессий 1936-го или 1949 года и лучше было бы вздернуть Ягоду, Ежова и Берию, но в празднестве 1991 года так понятно это праздничное, карнавальное, театральное действо, как было что-то театральное в одряхлевшей власти, свергнутой “в три дня”.
Ладно, перешагнули этот карнавал. Посмотрим, что дала победившая Советскую власть Демократия.
Карина Аручеан влагает в уста своей правозащитницы трезвейшие оценки. Вместо культуры теперь — цивилизация. Вместо нравственности — мораль. Вместо совести — политкорректность. Вместо вещей глубинных (а Соня успела отшлифовать свой разум на великих философиях Запада и Востока), вместо Любви, Уважения, Приятия, Милосердия — внешние правила поведения.
На языке чистой политики: свобода слова, печати, собраний, партий. То есть? “Беспредельная свобода. Беспредел. Свобода высказываться и не слушать. Свобода обманывать и обманываться…”
Хочется спросить в мольеровской интонации: ты этого хотел, Жорж Данден?
А на языке экономики:
“Деловито раздали удочки: Ловите рыбу сами! — нет бы еще по головке погладить, подбодрить да объяснить доходчиво, как с этой мудреной удочкой управляться, и поплакать вместе над прошлой жизнью, где не было ни рыбы, ни удочек, но было каждодневное мужество выживания, свои гордость и честь, свое достоинство”.
Так дело в том, чтобы по головке погладить? Кого? Друзей? Врагов?
“Вместо друзей и врагов — партнеры и конкуренты. Вместо абсолютных ценностей интересы… Партнеров и позиции меняют по требованию момента. Момента, а не совести! Прогрессивного разума, а не сердца, которое всего лишь мышца”.
Что должна подумать понявшая это дочь Адама и Евы? Что она, армянская девочка с окраины СССР, дочь репрессированных, сумела поступить на дневное отделение журфака МГУ — это при жутком тоталитарном режиме, — интересно, каких сумм будет стоить такой девочке подобное поступление после того, как тоталитаризм сменится торжеством прав человека?
Но это еще впереди. Пока что первокурсница Соня слушает долдона из партбюро и соображает:
“Кажется, все-таки вляпалась”.
В конце концов (в финале прозрения) она напишет друзьям (тем немногим, что сохранятся у нее среди партнеров и конкурентов):
“Грустно мне что-то… Нет ли у вас другого глобуса?”
Оказывается, есть!
На другой части глобуса — сказочный Кипр, где Соня с мужем Осей на деньги, заработанные честной работой, приобретают жилье. Пока в столице бывшие большевики, ставшие демократами, укрепляют новый режим привычными им большевистскими методами, а вчерашние диссиденты соображают, что им дальше делать, и упрекают Соню в отступничестве, — сама она вкушает “сине-зеленые” прелести Кипра, особенно неотразимые после “блеклой Москвы”. Эти прелести описаны так вкусно, так любовно, что я начинаю думать: уж не это ли цель жизни и венец усилий — граждане исчезнувшей страны обретают, наконец, “радости турпоездок”?
Каюсь, подумав так, я недооценил писательский дар Карины Аручеан. Ибо чем благодушнее описывает она кипрский рай, тем отчетливее у меня ощущение, что это неспроста: что-то ведь случится…
И точно: обнаруживаются на другой стороне глобуса исламские террористы и таранят пару нью-йоркских небоскребов. 11 сентября 2001 года — новая эра.
Перед дочерью Адама и Евы открывается новое поле деятельности. Как теперь быть с “теми и этими”?
“И Соня плачет не только об убиенных фанатиками, но и о самоубийцах-фанатиках, обманутых главарями…”
Это какими же главарями? Не теми ли, которые насобачились делать барабаны из кожи баранов-фанатиков? Тогда у меня вопрос: а смогут ли главари ударить в барабаны, если рядовые фанатики не захотят барабанного боя? А вот если рядовые захотят…
Киплинг пытался помочь интеллектуалам решить эту проблему:
“Нету Востока и Запада нет! Что племя, родина, род, если сильный с сильным лицом к лицу у края Земли встает!” (цитирую тот перевод, который мне ближе).
Как встает — лицом к лицу или плечом к плечу?
Пример из истории. Император Фридрих (шваб, внук Барбароссы), искренне друживший с философом Аль-Камилем (арабом, врагом папства), тоже пытался примирить тех и этих. В 1228 году при очередной попытке христиан вернуть Гроб Господень он выкатил своим крестоносцам бочки с вином, а пока те упивались в Аккре, съездил к султану и уладил конфликт. (Я пересказываю блестяще воссозданный Кариной Аручеан эпизод средневековой истории.) А дальше? А дальше протрезвевшие крестоносцы пришли в ярость: “им не дали упиться кровью, пограбить арабов… Мясники забрасывали императора требухой, юнцы улюлюкали вслед. Были оскорблены “патриотические” чувства плебеев”.
Так у меня вопрос: это плебеи безобразничают или главари? А может, это те самые бараны, которые дают кожу для барабанов и ждут не дождутся барабанного боя? А если не дождутся? Тогда известно что: начнут искать себе главарей, вырубая негодных: “выискивая чужих среди своих, потом — среди оставшихся”?
Узнаете мотивы?
Так кем должны заниматься правозащитники? Разоблачать — главарей? Евреи из “банды Звезды”, в 1948 году вырезавшие арабскую деревню, а затем еще 400 деревень, чтобы успеть до признания своего государства де-юре избавить его де-факто от национальной лоскутности, — они кто?
“Как все спутано! — жалуется правозащитница Соня. — Меньшее зло сберегает от большего…”
И срывается памятью к временам, когда злые чекисты держали Адама в Гулаге, злые фашисты расстреливали евреев в Киеве, а союзники злого Сталина бомбили немецкие города:
“Почему никто не кричал о нарушениях прав человека, когда бомбили Берлин и Дрезден? Там тоже гибли мирные люди. И дети. Но все понимали — тут неуместны вопли о правах и свободах. Главное — подавить фашизм… Война есть война. У нее свои законы”.
А если так, то почему весь ужас сталинского правления надо извлекать только из запредельной жестокости большевиков и начисто изымать из ситуации мировых войн, “передышка” между которыми была пострашнее самих войн? Если бы в 1936-м невинного Адама не упекли в лагерь, — что ожидало его в 1941-м? Да знает он это, знает и Ева (Эва), и дочь их Софья, и автор романа! Лег бы Адам там же, где полегло все его поколение “смертников Державы”. Так что же, выходит, лагерь спас его от гибели? Вот и судите, как знаете.
А может, это у меня чисто личное? Карина Аручеан — “из семьи репрессированных”. А я — из семьи добровольца, в первый же месяц войны пропавшего на фронте без вести. Поэтому и отсчитываю я не от “тоталитаризма”, а от того, о чем Киплинг сказал: “племя, родина, род”, ибо родина моя была на шаг от гибели, и я вылетел бы в трубу газовой камеры вместе с моим племенем, и от рода моего ничего бы не осталось. Извините, конечно.
Однако пробивает меня разрядом тока читательская память — я вспоминаю ликующий крик правозащитницы Сони, когда в августе 1991 года она видит Железного Феликса в петле:
— Ося, может, мы на пороге Родины!
Вот когда ей Родина вспомнилась.
Тут и “Порог” важен. Это же лейтмотив романа: “Дверь”, за “Порогом” которой открывается заветная “Дорога”.
Считанные дни остаются родине Сони и Оси от театрального путча до не менее театральной беловежской ликвидации. Переступая Порог к Демократии, расползется Родина на части. Избавят ее де-факто от национальной лоскутности.
Так у меня вопрос к правозащитнице. Вырвались мы? Или влипли?
Унизиться до этой радости?
Национальное начало, принципиально декларированное в литературном имени автора, все время посверкивает в жизнеописании героини. Мать Ева, в Бога верующая, читает армянские молитвы. Папа Адам, в бога не верящий, смотрит на мир мудрыми кавказскими глазами. И не только армянское, но чаще интернациональное сквозит в глазах дочери. Дыхание Дороги, которая открывается за Порогом. Странствие как образ жизни. Знатоки почувствуют в этом отзвук армянской беды, шрам изгнанничества, отчаяние спюрка. Незнатоки почувствуют и иной контекст: велик мир, широка страна, много в ней лесов, полей и рек… В бараках и времянках веют ветры разных широт, героиня романа — своя “на берегу сибирской реки, среднерусской реки, кавказской реки”… Борислав — такой же родной, как Тасеево, вынужденные переезды родителей делают их дочь особенно чуткой к инонациональным мелодиям; в украинской среде она вслушивается в говор заброшенных сюда полек, в сибирской ссылке — в речь коттов, камасинцев, зырян:
“— Лес злых не любит, вражды не любит…”
В лесу вокруг Тасеева — ссыльные.
В лесу вокруг Борислава — бандеровцы.
“— Вы на самом-то деле хорошие, только голодные”, — говорит Соня бандеровцам, веря, что, если их накормить, “через неделю они исправятся”.
Все трогательно, надо только, чтобы и бандеровцы захотели исправиться. Серый чекист, уводивший папу, — тот хоть по головке погладил на прощанье дочь врагов народа. Вырастая, она чувствует, как в ее головке реальность превращается в сюрреалистический театр ужасов, непримиримость бандеровцев — только первый акт.
А мир вне этой тоталитарной жути так пленительно многолик! Кавказ — вот сцена, где чуткость героини к национальным голосам выявляется с настоящей силой. Как тепло ей вырастать в многоплеменном мире! Как бодро летают через бакинский двор разноязыкие клики: — Салям алейкум, Геворк! — Барев, Мамед! Армянские дети с азербайджанскими именами, азербайджанские дети — с армянскими. Бакинцы умеют жить без идеологии, они с ленивой веселостью воспринимают столичные новости: смену лидеров, чехарду генсеков, подсчеты голосов и дележ мест. Это, конечно, занятно, но не более, чем житейские новости, передаваемые хозяйками на затененных балконах или сомлевшими от жары торговками на базаре.
Так и в столицах ведь — не только политический кавардак! В столицах — музыкальный калейдоскоп. “Томбэ ля нэжэ…” — сладко грустит певец с пластинки, “Иестэдэй”, — вторит ему другой, а из-за двери — звонкое девичье: “Но нельзя рябине к дубу перебраться”, а из-за другой — страдающий баритон: “Чому я нэ сокил? Чому нэ летаю?”
Общий снежок умно покрывает пеструю земную твердь, вчера были и завтра будут встречи, рябина хочет к дубу, сокол летит над лесами и реками — душа ищет всеединства, на этом пути есть два народа, уже особо меченные судьбой.
Угадали, какие?
“Не случайно столько всемирно известных имен среди армян и евреев — двух народов, волею трагической истории веками скитавшихся по свету, адаптируясь к непривычным условиям, в результате чего возник и стал наследоваться мощный ген выживаемости. Но среди этих же народов, осевших в пределах одного государства, куда меньше выдающихся личностей…”
Обрываю цитату: меня не интересует сравнительное число выдающихся личностей у тех или иных народов. Меня интересуют условия выживания этих народов и осевших там личностей. Армяне живут в Баку, евреи в Киеве, и это нормально, пока их мелодии вплетаются в общечеловеческий хор неповторимыми голосами и подголосками. Ах, если бы сводилось дело к пленительному многоголосью, так влюбленно переданному Кариной Аручеан в жизнеописании ее героини! Ах, если бы русская дурь сводилась только к тому, что Левша зачем-то подковал английскую блоху и она плясать перестала, а Мцыри ни за что обидел хорошего старика, а нынешний русский мечтатель, презирающий “немцев и жидов” за “бездуховную приземленность”, к ним же бегает занимать трешку на водку! Ах, если бы все исчерпывалось сакраментальным: “Ты меня уважаешь?” — узрела бы Соня и в этой формуле всеотзывчивый философский пароль…
Увы, до философии реальность не дотягивает. Не налил старик-еврей нашему Ваську водки — Васек обиделся и зарубил старика топором. “Хваленая дружба народов трещину дала”, — качает головой тетя Хеля, уборщица (уборщица — с высшим образованием: устроилась зарабатывать в студенческом общежитии). В подробности тетя Хеля не вдается. И я не вдаюсь. Чтобы не травить душу. Попробую удержаться на “смыслах”.
Какой “смысл” евреям, которых полицаи ведут на расстрел, идти к яме с гордо поднятыми головами — ведь и так, и эдак убьют. Какой смысл украинке-соседке прятать спрятавшегося от расстрела “жиденка”? Вдруг немцы дознаются! Да и одежду расстрелянных лучше поделить: при всеобщей нехватке в любой одежонке есть практический “смысл”.
Наверняка найдется философская душа, которая предложит евангельскую аналогию: и тут “делят одежду”…
Эти практические и теоретические смыслы обрушиваются в реальность. Старуха-еврейка кричит:
“ — Дети Израиля! Нам ли унижаться! Не посрамим предков…”
Ее убивают, не доведя до ямы.
И все?! “Миг — и нету”?!
Нет, самое страшное, самое запредельное — дальше: какой-то мальчик “из ваньковой деревни” колотит ручонками по мамке, кутающей его в шаль, сдернутую с убитой: “Не надо, не надо мне это!” — и мамка его шепчет, опомнившись: “И в самом деле грех, грех…” И крестится мелко. И накрывает шалью лицо расстрелянной.
Где тут “провокаторы” и где нормальные люди — они ведь все хорошие, только голодные? И как вырулить в национальном вопросе из высокой теории в невменяемую практику? Или — из реальной практики во всеобъясняющую теорию? Одно
дело — рассуждать о том, что европейское ашкеназийское еврейство — не с берегов Иордана явилось, а с берегов Волги: если бы князь Святослав не разбил хозар, никто не отличил бы сегодня тех иудеев от русичей. Выходит, еврей русскому — “издревле брат”.
А кто была матушка Суворова? Армянка. А кто распорядился: “Армян приласкать, чтобы дать охоту для большего их приезда”? Петр Великий. А кого Александр Миротворец сделал министром народного просвещения? Ивана Делянова. По первоначальной “метрике” он Ованес Делакьян. Так что русский с кавказцем — тоже братья навек.
И с татарином. Александр Невский — внук кипчакского хана. Иван Грозный — потомок Мамая. Романовы гордились тюркской кровью…
Страшно? Горько? И страшно, и горько. Вот-вот эти исторические параллели врежутся в перпендикулярную реальность. Такую, что героине Карины Аручеан не надо будет извлекать ее из исторических справочников. Вот только закончится дискуссия с академиком Сахаровым насчет изъятия из Азербайджана Нагорного Карабаха, и начнется бакинская резня…
Не буду травить душу подробностями и этой драмы. Переброшусь к другим тюркам — к месхетинцам.
“Мама в ужасе — дома толпятся бородатые “абреки” — с горящими глазами, машут руками, кричат. Они кричат не на Соню — на подлую жизнь. Соню они уважают…”
Соня бегает по инстанциям, защищая права турок. Боится провокаций. Вспоминает свои детские беседы с бандеровцами. Придумывает систему международных контактов, которая научит людей возвыситься над этническими барьерами, встать выше национальных предрассудков.
Хочет найти общую экспериментальную модель человеческой расы.
Отчего же не искать. Будем искать. А пока — накормим голодных, они в сущности все хорошие, только не в тот лес угодили. Не в ту пустыню. Не в ту “автономию”.
“Добрые господа бросают с самолетов в разрушенные города и села гуманитарные посылки. Сначала — бомбы, потом крупы и консервы…”
Подставьте имена “городов и сел” из текущей “подлой жизни”. Можно сербские. Можно иракские. Можно… но закончу цитату:
“…Голодные радостно хватают еду, еще больше ненавидя тех, кто заставил их унизиться до этой радости”.
Радость голодных хабиясов
Несколько слов о жанре.
У романа Карины Аручеан — два заглавия и один жанровый подзаголовок. “Полководец Соня, или: В поисках земли обетованной. Роман-притча”.
В самой общей форме такой подзаголовок приемлем. Объединить все те “земли”, которые хочет объять умом и сердцем вышеназванный полководец, можно только способом притчи. Но конкретная ткань побуждает к другим определениям. Иногда это роман воспитания. Иногда роман любовный. Роман семейный. Религиозно-философский. Исторический. Политический.
Легко ли читается? И да, и нет. В конкретных частях и главах — легко. Сказывается журналистский опыт автора, чувствуется изысканная осведомленность, подкупает блеск: перо работает “легко и всерьез”.
Трудно переключаться от части к части, перенастраиваться от жанра к жанру, перекладывать руль глубины с “уровня” на “уровень”. Трудно — когда исповедь дочери века вспучивается и рвется фантастическими идеями на предмет мирового жизнеустроения. Трудно — когда эксперимент с последней истиной подстерегает художественную правду.
Пытаясь помочь муравьишке, девочка Соня неосторожно ломает ему спинку. Она потрясена: миг — и все?! Так просто сделать живое мертвым?! Поразительный эпизод. Но когда девочка Соня начинает отрывать крылышки мухам, чтобы понять, как они умирают, — это уже не просто повтор, это, увы, эксперимент, причем авторский.
В портрете девушки Сони время от времени мелькают соблазнительно-эротические детали. Я принимаю их как сигналы и жду лирического сюжета. Сюжет получен: любовная вспышка, замужество, измена, развод. После чего — нравственно-интеллектуальный урок. Повествование вновь поворачивает к поиску мировой мудрости. Мне оставлен утешительный вывод: “ах, как горяча она в размышлениях. Прямо эротична”. Согласен. Эротична. Но софийность прежде всего! Пансофийность, я бы сказал.
Пансофийность — ответ сюрреализму реальности. Реакция на невменяемость мира. Попытка объять “все” — соединить перемешивающиеся части общего бытия в умопостигаемом целом.
В сложном плетении “архетипических моделей” нам предложено несколько вариантов общего узора. Например, метафора расходящихся по воде кругов. Лукаво простодушие Козьмы Пруткова, советовавшего созерцать эти круги, дабы сообщить сему занятию осмысленность (Карина ставит Козьму в эпиграф), — и эта проницательная шуточка подкреплена верой героини, что любое действие в ойкумене человечества так или иначе отдается во всех ее краях. Или — метафора ковра, с лицевой стороны которого все видят один узор, но если всмотреться с изнанки — видишь другой узор, не тот, что все. Или — метафора ленты Мебиуса. Как почувствовать себя разом на той и на этой стороне Бытия? И вне, и внутри! То есть одновременно ощущать себя пылинкой мироздания — собой — и частью того Единого Целого, которое было до тебя и будет после тебя. И чтобы Конец был Началом. И чтобы Ахилл догнал черепаху. И чтобы Бог простил Агасфера. И чтобы люди простили Богу то, что Он устроил им, кроме Рая, еще и Ад. По Аду жизни можно ходить только с Раем в душе. Как по ленте Мебиуса. Когда же вновь составится Текст, который был до Времен? Когда люди почувствуют единство Всего? Чтобы противоположности сошлись. “Авель, где брат твой, Каин?” — это ведь то же самое, что “Каин, где брат твой, Авель?” Надо в неправде увидеть правду. Чтобы увидеть, надо закрыть глаза. Чтобы услышать, надо заткнуть уши. “Сюр!” У Добра и Зла одно лицо…
А лицо — это часть всего существа или это все существо? А рука? А нога?
Тут — самая изысканная метафора в художественно-философском узоре Карины Аручеан.
“ — Моя нога — это я? Еда, которая попадает мне в живот, — это я?.. Значит, я помидор, яблоко, котлета? А когда я о ком-то думаю, — и они попадают мне в голову?”
Девочка Соня хохочет. Но устами младенца тут явно глаголет если не истина, то ее провокационное преломление, и Карина Аручеан неспроста прикована к этим “частям, составляющим целое”. — Ты съела мороженое, и ничего не осталось. Значит, осталось ничего!
А как вам покажется в этом контексте змея, кусающая свой хвост? А хвост, который виляет собакой? А левая нога, которая вечно чего-то хочет?
Нога — излюбленная деталь в этой метафоре, куда более интересная, чем “чувство локтя” или “чувство плеча”. Интерес к ноге посверкивает в тексте в самых неожиданных поворотах. Например, в повороте к городу Таллинну, у которого, как известно, две улицы-ноги: Длинная и Короткая. Если же говорить про людей, то другие — это часть нас самих. А все вместе — один организм. Разве можно любить руку и ненавидеть ногу, “хотя рука ближе к сердцу”?!
Этот члено-пользительный калейдоскоп прерывается, однако, сказочкой, от которой можно оторопеть. Жил-был песик Фунтик. Отрубила злая старуха ему хвостик и лапки. “Чтоб угомонился Фунтик, не лаял ночами и не мешал спать. А Фунтик даже без хвоста и лапок все лаял, лаял истошно, пытаясь разбудить глупых, но любимых старика со старухой и спасти от крадущихся в ночи ужасных хабиясов: “Хабиясы! Хабиясы!”… Долаялся. Отрубили ему голову. Умер Фунтик. А старика и старуху съели хабиясы. Некому было лаять”.
Значит, все-таки сердце отличается от ног и хвостика?
Так где сердце?
* * *
Ищем координаты.
“Соня не придерживалась канонов ни одной религии, хоть и крещена была — во младенчестве”… “Служители разных церквей принесли в эту область много отсебятины”. Это — о вере.
А надежда? По этой жизни нельзя ходить с надеждой. “Вера с надеждой беспомощны: всегда у кого-то что-то просят”.
А любовь? Она ничего не просит и ни на кого не надеется — “сама изнутри дает силу”.
Значит, христианское все-таки отзывается во всемирном? Вера, Надежда и Любовь отзываются друг в друге… И отзывается им всем… дочь их Софья?!
Не только дочь. Недаром же героиня бредит ролью Матери человечества. Насчет человечества вопрос символический, а в пределах сюжета она… дочь их Софья, она же — и Мать, и Бабка, и Прабабка, и Прапрабабка, и Пра… Пра… Пра…
В контексте романа на фоне хроникальной скрупулезности Карины Аручеан такой Эпилог (он же Пролог) может показаться орнаментально-сюрреалистичным… Однако примем его как венец эксперимента: я же говорю, что подобной попытки — все собрать, все объять и все объяснить, — кажется, еще не было в современной русской прозе.