Роман. Окончание
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2009
Окончание. Начало см. “ДН”, 2009, № 3.
Глава пятнадцатая
Да, минул год, как Елтышевы здесь оказались. И изменений в их жизни по сравнению с тем моментом, когда, выгрузив из контейнера вещи, рассовали их под крышами и сели за стол на первый здесь обед, ощутимых не было. Нет, внешне, конечно, случилось немало: Артем женился и даже успел обзавестись ребенком, Николай Михайлович и Валентина Викторовна отошли от шока скоропалительного переезда; началось строительство дома… Но в бытовом плане легче не стало. Или стало? В том, что Артем жил в семье жены, были и плюсы, и минусы. Минусы — не помогал в повседневных делах, появлялся от случая к случаю, из-за чего и новый дом строился медленнее, чем, наверно, могло бы быть. А плюсы… Теперь невозможно было представить, что они все втроем до сих пор спят в одной комнате, где и так не развернуться. Те первые месяцы, конечно, были ужасны… Но и теперь — не лучше все-таки. Нет, не лучше. Крестьянами они так и не стали, и каждый день — как испытание. Еще и тетка чудит, с ума сходит. И сводит…
Опять, как и год назад, снег долго не выпадал. Мороз мучил землю, да так, что трескалась; небо было коричнево-серым, даже в полдень невозможно было понять, где там солнышко. Мертво было, тошно, каждую мелочь приходилось делать с усилием — давило все, будто не на планете Земля они вдруг оказались, а на каком-нибудь фантастическом Плутоне. “У Алексея Толстого такой роман? — пыталась вспомнить Валентина Викторовна свое библиотекарское прошлое. — Или у Уэллса?..”
Николай часто ездил в бор, привозил в багажнике, на крыше и в салоне валежник и сухостой. Когда приходил Артем — пилили их на чурки, потом кололи. Поначалу сыну понравилось колоть дрова, но после того, как угодил себе колуном по ноге, охладел к этому занятию. Дров было уже достаточно, тем более что тетке Татьяне, как труженице тыла, привозили машину угля; Николай же возил и возил, пилил (когда Артема не было, пилил один, ножовкой), колол, укладывал в ровные, аккуратнейшие поленницы. Словно спасался этим от тоски и отчаяния. А тоска крутилась рядом и при первом удобном моменте, стоило задуматься, поддаться воспоминаниям, наваливалась, душила, сосала остатки сил.
И Валентина Викторовна тоже старалась занимать себя чем-нибудь, даже когда дел вроде бы не было. Вышивать пробовала, хотя раньше относилась к этому как к баловству. Сейчас же убедила себя, что вышивать нужно — рубашечки для внука, наволочку, платочки. Но представляла, какими были маленькие Артем с Денисом, какие у них были одежонки, белье, игрушки, и не выдерживала, начинала плакать. Плакала тихо, без рыданий, боясь, что ее состояние передастся мужу. И — что тогда делать? Всем реветь, рвать волосы, в петлю лезть?..
У Дениса за этот год она побывала лишь раз — пропустила свидание, — хоть и сидел он недалеко, меньше суток на поезде. Затянула эта каждодневная борьба с неблагополучными обстоятельствами, свадьба Артема, сбор и торговля ягодой и груздями, ожидание внука, да и собственное самочувствие. Не одними только условиями жизни и сумрачной осенью объяснялась, видимо, странная слабость. Что-то происходило в ее организме — все время хотелось пить, но от воды подташнивало, в горле скреблось и давило, да и весь организм бил тревогу, жаловался, просил помощи… Она боялась признаться себе, что заболела, из-за этой боязни не ехала на обследование. Надеялась — пройдет. Вот встанет однажды утром и ощутит бодрость, и все будет хорошо. И с ней, и с близкими.
Посылали сыну посылки, денежные переводы. На том свидании Денис сказал, что ведет себя нормально, работает, но о досрочном освобождении пусть и не думают — администрация к каждой мелочи придирается, за пустяки в изолятор тащит. К известию об их переезде отнесся, кажется, с пониманием. Сказал: “Не пропадем”. Вообще, очень он стал взрослым за последнее время, Денис, надежным таким, как мужчины из юности Валентины Викторовны — многие из которых повоевали. Нынешние квелые парнята, по крайней мере, не шли с Денисом ни в какое сравнение.
Что ж, может быть, действительно он сделает так, что все у них наладится? Вот приедет, оглядится, засучит рукава, отца с Артемом подстегнет… Долго ждать еще, правда, — почти два года. Хотя, что такое два года? Вот год они здесь, и — как месяц. Цепочка одинаково трудных дней. А дальше еще быстрее они побегут.
Поначалу ходили к Тяповым чуть не каждый день. Смотрели на внука, сюсюкали, дарили подарочки. Но по любому поводу возникали споры, начиная с имени (Елтышевы были против имени Родион, а сваты очень хотели именно так назвать — у них, видите ли, это родовое мужское имя); спорили и как пеленать, каким питанием подкармливать, как с запорчиками бороться… Елтышевы постоянно проигрывали: они были гостями, внук жил у родителей Вали, Артем же был кем-то вроде приживала — бесцельно проводил время на кухне (времянка уже промерзла, и “Вихрь” не помогал), иногда выполняя какие-нибудь поручения. То воды принести, то дров, то тазик подать, бутылочку подогреть. Зато Валя с матерью хлопотали над ребенком, как наседки. Елтышевы поглядывали в колыбельку из-за их спин.
И постепенно все меньше возникало охоты у Валентины Викторовны идти на другой край деревни, меньше радости быть рядом с внуком, не имея возможности как следует с ним нянчиться.
…Как ни было грустно видеть черную, без снега, землю, похожие на скелеты деревья, но при снеге стало еще грустнее. Зима навалилась, придавила, постоянно хотелось спать, а сон не шел, да и невозможно было спать по двенадцать часов в сутки. Телевизор рябил, звук уплывал — не отдых от просмотра, а мука. Говорили, что сломался ретранслятор, чинить никто не собирается; на доске возле магазина появилось объявление, что можно заказать спутниковую тарелку, которая ловит семьдесят два канала. Стоимость — три тысячи с небольшим плюс установка и настройка… Елтышевым было не по карману. Деньги таяли. Таяли, как обычно, незаметно, непонятно на что уходили. На младенца, конечно, потратились, еду покупали, бензин, кой-какую одежду в зиму. Но все равно — пересчитывали и удивлялись…
Снег завалил проселки, ведущие в лес, возить дрова стало невозможно. Муж сидел дома, шуршал какими-то старыми газетами, листал книги домашней библиотеки, подолгу курил возле печки. Раза три-четыре в неделю приносил бутылку разбавленного спирта и медленно выпивал ее в одиночестве, а потом перебирался на диван.
Как-то под конец нудного пустого дня Николай, долго ходивший по кухонке туда-сюда, остановился перед лежавшей вторые сутки на кровати теткой.
— Слушайте, — заговорил с досадой и раздражением, но и, как послышалось Валентине Викторовне, с состраданием, — слушайте, давайте я в больницу вас увезу. Чего и нас, и себя изводить? Там полечат, витамины дадут. Решать что-то надо. Сколько можно? Что это за жизнь получается — как с покойником рядом постоянно…
Тетка вроде как попыталась подняться. Повозилась и затихла. Потом слабым голосом ответила:
— Да я рада бы… Не получается только. Я уж тоже…
— Ну вот, в больнице подлечат.
— Коля, потерпи маленько еще. Здесь я отойти хочу. Здесь всю жись прожила, отсюда пускай и вынесут.
Валентина Викторовна слушала из соседней комнаты, не вмешивалась. Только дыхание боязливо задерживала.
— Что ж, — голос мужа, — когда-нибудь всех вынесут. Давайте все ляжем и будем ждать.
Тетка скрипуче, без слез, заплакала:
— Я, что ль, виновата, что не могу? А? Ни жить уже не могу, ни помереть…
— Да с чего вам взбрело-то про смерть?! Выйдите, вон воздухом подышите, снегом. На табуретку свою садитесь. Чего лежать со сложенными руками?
Тетка уже не отвечала, только сухо всхлипывала, будто стараясь проглотить что-то застрявшее в горле.
Николай сел за стол спиной к ней. Посжимал пальцы, напрягая кулаки, глядя в неровно оштукатуренную, в мелких трещинах стену. Потом поднялся, достал из холодильника бутылку, тарелку с капустой, остатки копченой колбасы.
— Ла-адно, — бормотал то ли примирительно, то ли угрожающе, — ла-адно…
На другой день тетка встала. Отказывалась от еды, даже в туалет не выходила. Сидела на своем месте, равномерно качаясь. Уже перед темнотой, тепло одевшись, пошла из избы. Не сразу, от слабости, сумела открыть дверь.
— Ну куда вы опять? — остановила ее Валентина Викторовна.
— К Нюре надо… Семеновой. Поговорить.
— Мороз там, — сообщил Николай. — Снега по колено. Запнетесь, упадете.
— Да я как-нибудь… Дойду.
— Проводить вас? — Валентина Викторовна потянулась к своему пальто. — Господи…
— Погоди, — вскочил вдруг муж, — лучше я.
— Да ладно, чего ты…
— Я провожу. — В голосе Николая появилось что-то, заставившее Валентину Викторовну отойти от вешалки.
Пока он обувал унты, натягивал старый свой милицейский бушлат, тетка
ушла — слышно было, как скрипит под ее ногами сухой снег. Странно громко скрипит…
— Ой, догоняй, — поторопила Валентина Викторовна. — Действительно, свалится ведь.
— И что? Тебе такое нравится? Спектакли каждый день… — Николай развернулся, шагнул в темные сенки. Хлопнул дверью так, что облако морозного пара метнулось под потолок.
Валентина Викторовна прошла по кухне. Поправила одеяло на теткиной кровати. Присела к столу. Замерла, прислушиваясь к своему необычному состоянию: и тревожно было, и жутковато, и торжественно-приятно. Так с ней случалось в детстве в предновогодние вечера — числа тридцатого, когда уже стоит елка, ждешь скорого чуда, очень хочется спать, но сон перебарываешь, а в голове все мешается, и ты словно бы видишь краем глаза (прямо посмотреть — жутко), что совсем рядом, в углу или за занавеской, притаился кто-то. Или Дед Мороз, или бабай из леса. И в любой момент может произойти чудо или ужас… Валентина Викторовна грустно качнула головой, сказала то слово, что любила повторять в молодости, когда для этого, как казалось сейчас, не было никаких поводов:
— Нервы.
Встала, сняла с буфета коробку с лекарствами, нашла корвалол, накапала в рюмку, развела водой. Выпила. Ушла в комнату, включила телевизор.
— Если у вас не клеится жизнь, — пристально глядя с экрана, проникновенным голосом советовала румяная, средних лет женщина с оренбургским платком на плечах, — поймайте лягушку, поставьте ее на ладонь, задок к себе, плюньте ей на спину три раза и бросьте прочь. И все напасти уйдут вместе с лягушкой.
Валентина Викторовна усмехнулась:
— Спасибо! — Переключила программу, но там, как и на всех последующих, была рябь.
Погасила телевизор, вернулась на кухню. Может, посуда есть грязная? Надо себя отвлечь… Нет, на столике за печкой было пусто. Присела на теткину табуретку. Пыльные ходики раздражающе тикали, маятник равномерно покачивался туда-сюда. Зачем вообще эти ходики допотопные? Тик-тук, тик-тук… Когда есть еще люди или чем-нибудь занимаешься, их не слышно, а сейчас — как молоточком по мозгам.
Николай вернулся минут через сорок. Громко сопя, разделся, вынул из кармана бутылку спирта и банку сайры. Выставил на центр стола, потер руки.
— Давай, что ли, пропустим на сон грядущий. Соленья там есть у нас? Или давай я в подпол слажу.
Удивляясь его не то чтобы веселому, а подчеркнуто хозяйскому какому-то тону, Валентина Викторовна открыла холодильник:
— Огурцы есть. Капуста… Тетку-то проводил?
— Угу.
— Вот куда она на ночь глядя? Беда с ней.
— Ладно, пуска-ай. — Николай закурил, и не как обычно, у печки, а за столом. — Недолго ей уже. Потерпим. Доставай там все что есть. Аппетит разыгрался. От мороза, что ли. А снег, кстати, вали-ит!..
Хорошо они посидели вдвоем. Может, за минувший год и не сидели так, отдыхая душевно; и воспоминания на этот раз не ранили, а наоборот — помогали, давали поддержку.
Когда Валентина Викторовна взглянула на часы, было уже начало одиннадцатого.
— Тетка-то до сих пор… — забеспокоилась. — Неужели случилось что? Может, выйдем встретим?
— Сиди. — Николай доразлил спирт, получилось почти по полной стопке. — Придет, куда она денется? В крайнем случае, прибегут… Давай, Валь, за то, чтобы все у нас наладилось. Постепенно, медленно, конечно, но сдвигается. — Чокнулись.
…Опьянение ударило неожиданно, стоило только приподняться. Валентина Викторовна, стыдясь себя такой, тихо посмеиваясь, с трудом добралась до дивана и, не раздеваясь, легла. Тут же рядом оказался муж, обнял, потянул к себе.
— Все хорошо будет, — мягко шептал, — все хорошо…
Глава шестнадцатая
Первые дни после того, как из роддома забрали ребенка, оставили у Артема странное ощущение: вроде и суета, постоянное напряжение, вскакивание по ночам при первом же писке или, наоборот, потому, что дыхания не слышно… Да, вроде бы тяжело до предела, но тяжесть эта как-то легко переносилась. Наверное, потому, что это было новое состояние, новая тяжесть.
Правда, сил у Артема хватило ненадолго — через пару недель стал валиться на кровать при первой же возможности. Днем уходил во времянку, закутывался в тряпье и засыпал, и даже угроза замерзнуть не останавливала. “Замерзну, и черт с ним”, — шептал с обидой, прикрывал рукавами свитера нос…
Замерзнуть не давали — постоянно находились дела, его тормошили, давали поручения, иногда сердились:
— Ну, что ты вареный такой?! Ребенок заботы требует. Твой ведь ребенок, или как?!
Артем вздыхал, тер глаза и — “ради ребенка” — шел за водой, развешивал постиранное белье, тащил в дом дрова, чистил снег во дворе.
Когда приходили родители и начинали радоваться “Родиончику”, Артем раздражался, чего-то стыдился — может, и ревновал… К младенцу сам он не чувствовал ничего, кроме брезгливости и осторожности; когда по вечерам жена с тещей начинали делать ему массаж, отворачивался, в животе клокотала тошнота.
— Чего кривишься? — ободрял Георгий Степанович. — Сам таким же был. Хе-хе. Похож. Вылитый Артемка.
Это настойчивое напоминание, что ребенок именно его, провоцировало на подозрения. Да, в те недели, когда Валя забеременела, они чуть ли не каждый вечер были близки, но большую часть суток друг друга не видели. Он-то ладно, а она — и парни говорили, и бабка Татьяна — гуляла еще как. Может, и в те недели гуляла. Днем с кем-нибудь из местных, а вечером — с ним… И как они определяют, на кого ребенок похож, на кого не похож? Лицо сморщенное, красное, ни носа толком не видно, ни губ, ни подбородка; туловище напоминает какую-то личинку, ножки и ручки словно связки сарделек. Между ножек крошечный штырек. Глаза угрюмые, внимательные, но взгляд странный, зрачки разъезжаются в разные стороны.
— Валь, — как-то не выдержал Артем, — он что, косой, что ли?
— Сам ты косой! Это у многих новорожденных так. Понял? Косой… Не смей так говорить. Понятно?
— Понятно.
Больше всего и изумляла, и задевала Артема грубость жены. Почти каждый его вопрос вызывал такую реакцию. Не разговаривала, а ошпаривала словами. Близости у них давно не было. Да и Артему уже не хотелось. Ничего не хотелось, кроме одиночества.
Спали в одной комнате с Родиком. За тонкой стеной храпели-сопели родители Вали, на кухонной лежанке мучилась бессонницей старуха, тещина мать. Когда даже случайно Артем ночью прикасался к жене, она испуганно-сердито шипела:
— Ты что?! Ребенка разбудишь мне. Потом, в субботу, в баню пойдем…
“Ну вот, сделал мавр свое дело, — в который раз думал Артем, — пупса долгожданного произвел, и можно посылать”.
Узнав, что бабка Татьяна исчезла — ушла вечером к знакомой и не вернулась ни через час, ни через неделю, — он зачастил к родителям. Ложился на пустующую кровать. Мать, конечно, переживала. Бегала к участковому, написала заявление о пропаже человека. Участковый погулял по улице, поспрашивал соседей и успокоился. Когда волнение матери готово было перерасти в отчаяние, отец осаживал:
— Что теперь делать? Сугробы перекапывать? Люди, когда чувствуют смерть, тоже хотят уйти. И она, наверно… Она же так томилась тут, и нас замучила.
— Но ведь…
— Что — ведь? Ну что-о? — отец горячился. — Ведь если трезво посудить, и слава богу, что так получилось. Спятили бы тут, еще немного продлись это… И Артем вон хоть отоспится.
И постепенно мать смирилась. Недели через две после пропажи начала маленький ремонт на кухне. Убрала бабкины склянки, висящий на спинке кровати стеганый халат, сняла со стены ходики, выбросила из буфета разный хлам… Еще через месяц, ближе к Новому году, о старухе вроде совсем забыли, да и мало что о ней напоминало. Даже запах почти выветрился. Помогали забыть и случавшиеся в деревне происшествия. Вот Юркиной вдове вдруг начал сниться муж. Точнее — первому он приснился дружку и собутыльнику, Ваньке Калашову, а потом и Людмиле. Сны были непростые, и Ванька с Людмилой стали ходить по деревне, об этих снах рассказывать, а потом просить совета. Однажды Артем застал их у родителей.
— Сплю, значит, — страшно округляя глаза, будто это случилось только что, говорил Ванька, — ну, немного принял вечером… Сплю. И тут — бац — иду по нашему кладбищу, гляжу, а из Юркиной могилы ботинки торчат. Не ботинки, а эти…
— Кроссовки они называются, — подсказала вдова. — Запомнить пора бы.
— Ну, аха… И голос Юрки: “Вань, скажи Людке, чтоб переобула. Я эти кроссовки всегда ненавидел, носить отказывался, на хрена она меня в их похоронила?” Я во сне чуть в штаны не наклал. Просыпаюсь весь мокрый, лежу, в темноту пучусь. А сон такой, как на самом деле всё… До утра не уснул больше, а утром к Людке побежал, рассказал все.
— А на другую ночь, — подхватила вдова, — и мне то же самое. Только теперь я сама по кладбищу шла. И каждый раз, только усну, повторяется. Нет, я не свихнулась, — заметила взгляды Елтышевых, — нет. Это другое… Бывает ведь. И по телевизору про это сколько передач… Я кроссовки ему лет пять назад купила, в город ездила, там увидела на рынке. Цена маленькая, на вид — симпатичные, и купила. А он… Юрий — ни в какую. В чулан бросил: “Сыновья вырастут, пускай таскают”. И вот… Когда хоронили его, — в голосе послышались слезы, но вдова пересилила себя, не заплакала, — когда хоронили, я и решила надеть… Обуви никакой путной не было, а они новые, не ссохлись даже. А теперь… Он и на том свете теперь… Оттуда… — Все же заплакала, шепотом извиняясь, стала вытирать платком глаза, хлюпала, глотая слезы. — И мне покою не дает, с ума сводит.
— Так вот мы с Людкой посоветовались, — заговорил Ванька Калашов тихо, доверительно, — еще с людьми… Может, эту, эсгумацию провести? Ну, и переобуть. Как? Ведь делают, если надо. К управляющему ходили, он хмыкает только, отмахивается. Вот ему бы приснилось такое — я б посмотрел. Первым бы с лопатой побежал…
— Что вы посоветуете? — успокоившись, перебила вдова. — Вы все же люди знающие. Можно такое сделать? Он ведь меня доконает. Каждую ночь… А у меня ребятишки, кто за ними будет, когда я в дурдом… Ведь можно?
Отец, давя усмешку, пожал плечами:
— Теоретически — возможно. Но для эксгумации нужна более веская причина… Ну, чем сновидения.
— А сорок дней не прошло? — спросила мать. — Говорят, пока сорок дней не пройдет, покойник рядом с живыми.
— Да кого — сорок дней! — снова округлил глаза Ванька. — Три месяца уж доходит.
— М-да. — Отец поднялся, взял с печки сигарету, закурил. — Надо, как я понимаю, заявление писать. На имя… Наверное, в прокуратуру. — Артем видел, что отец советует наобум, сам не зная, как поступить в этом случае.
— Или лучше, — перебила, выручая, мать, — в церковь съездить. Поставить свечку.
Отец с готовностью подхватил:
— Во-во! Посоветоваться со священником. Там-то опыт есть.
— Да, надо в церковь, — как-то по-старушечьи покивала вдова. — Что ж, спасибо…
“А ей лет тридцать пять, — подумал Артем, — или слегка побольше. Выглядит неплохо, хоть и детей столько, с мужем так… И Харина тоже — никогда не подумаешь, что пятерых нарожала”. И в низу живота неожиданно напряглось, захотелось женщину. Отвернулся, показно зевнул. Нужно было выспаться, чтобы утром появились силы выполнять поручения жены и тещи.
Поначалу родители не скупились на траты для внука. Давали деньги и лично Артему, не спрашивая, для чего, на какие расходы. Часть их Артем откладывал, прятал в своих вещах, на другую часть, как и раньше, покупал продукты не из обычного деревенского рациона. Еще кое-что отдавал Вале — в семейный бюджет…
Новый год отметили совместно — двумя семьями. Начали совсем по-родственному, тепло, желали друг другу в наступающем всего самого лучшего. Радовались “новому человечку”. А потом, уже прилично выпив, старшие Елтышевы и Тяповы стали планировать будущее детей. Планы и мечты быстро превратились в спор, а спор в ссору.
— Да, у нас торчит! — почти кричала мать на упреки тещи. — А как ему?! На нем вон лица не было. Что вы тут с ним делаете, не знаю…
— Ничего с ним не делают, — так же, на повышенном тоне, отвечала теща. — За ребенком маленьким, конечно, уход нужен. А если он привык…
— Свой дом им нужен, отдельный. Там пускай и разбираются, — перебил жену Георгий Степанович и тут же получил ответ от отца:
— Так давайте строить! Я начал, но помощи никакой. Мне, что ли, одному это надо?
— Можно подумать, для Вальки с Артемом вы его исключительно строите! — теща готова была захохотать. — Сами первые и въедете.
— А вам-то дело какое?! Я крестовый строю, всем хватит места.
— Аха!..
В комнате заплакал Родик.
— Ну вот, — вскочила Валя. — Тише можно? Что вы взбесились?!
Родители Артема стали собираться.
— Посидели… Попраздновали…
— Ты останешься? — строго спросил отец.
Артем виновато кивнул.
— Ну, как знаешь. Счастливо.
Родители ушли. Георгий Степанович, вздыхая, завалился спать. Валя возилась с ребенком. Теща нервно убирала со стола.
— Вздряшные у тебя мать с отцом, — сказала ворчливо. — Знали бы раньше… Думали, городские…
— Слушайте! — Артема прорвало. — Не смейте про моих родителей! Х-ха, поймали чувака, затащили в предбанник, а теперь я вам слуга тут. Еще и душу отводить на ком… Охренительно!
Теща замерла с тарелками в руках, недоуменно таращилась на него. Но быстро опомнилась, поставила посуду, прищурилась и начала повизгивающей скороговоркой:
— А что, на божничку тебя поставить?! Ишь ты, трудно ему для родного ребенка воды принести! А нам не трудно для тебя тут готовить, носки твои настирывать?!
Она еще что-то говорила, говорила; дочь пыталась ее успокоить, мечась из комнаты на кухню и обратно, что-то сквозь пьяную дрему выкрикивал тесть… Артему от всей этой бури сделалось почему-то легко и радостно, и он понял, что вот самое время порвать. Месяцев восемь, с лета, все было не так. Почти сразу после свадьбы — холодность жены, помыкание тещи, спаивание тестем, ощущение себя здесь приживалом-работником…
— Да ну вас, — махнул он рукой.
Надел пальто, шапку, сунул ноги в растоптанные демисезонные ботинки. Выходя на улицу, подумал: “Ничего не оставил? — Перебрал в памяти. — Да нет, ничего важного”.
Глава семнадцатая
Сумбурно прошла зима. Сумбурно и пусто. Пусто для зимы — это обычно: когда снега по пояс, мало что можно делать. После очередного снегопада тропинки пробить — и то подвиг, дело не на один день; с крыши сбросить спрессованные плиты — тоже целая история. Натаскать в дом угля, дров, воды этой вечно не хватающей… В общем, главное — поддержка собственного существования. Но однообразие дел создавало впечатление пустоты.
Хотя этой зимой душевного сумбура было предостаточно. И выматывал он посильнее однообразия.
Конечно, уход Артема от жены взволновал, но нельзя сказать, что расстроил: когда летом он откололся от родителей, наведывался, получается, лишь за деньгами, были обида и даже страх, что вот остались один на один с новыми условиями жизни, в тяжелой ситуации, да еще с обязанностью поддерживать — и почти без всякой отдачи — семью сына. А ведь сами уже совсем не молодые, ошпаренные переменами. Теперь же, когда Артем снова был с ними, вернулось чувство, что они одно целое. Семья, борющаяся за будущее. Впрочем, мысли о внуке, который растет без них, постоянные известия, что невестка и сваты не против наладить с ними отношения, но сами не делают первый шаг, изматывали морально. Конечно, по-хорошему, нужно бы Артему жить вместе с женой и сыном, но как это устроить в такой ситуации? Николай Михайлович не мог представить себя женатым, но под одной крышей с тещей, да и с матерью тоже. Нет, лучше в общажной комнатке, зато отдельно.
В конце января Харин вдруг пригнал трактор с тремя сучковатыми сосновыми лесинами. Вел себя так, будто сделал наконец одолжение. В первый момент Николай Михайлович хотел послать его с этими лесинами, но тут же передумал: хоть шерсти клок.
— А остальное когда? — спросил.
— Когда получится.
— Гм… А с пилок?
Харин, сердито глядя в сторону, пожал плечами, отвернулся, стал помогать трактористу отвязывать трос от лесин.
“Ладно, еще разберемся”, — пообещал мысленно Николай Михайлович.
Раза два за зиму заходил участковый. Спрашивал, не появились ли мысли, куда могла деться тетка Татьяна. Сидел на кухне, оглядывался вроде рассеянно, вздыхал уныло, слушая ответы Елтышевых — “да нет, сами ума не приложим”, — и потом поднимался, надевал синюю милицейскую ушанку.
В феврале, когда особенно надавили морозы, так, что дышать на улице было холодно, по деревне пронесся слух, что могилу Юркину будут раскапывать. Слух этот при встрече подтвердил Николаю Михайловичу управляющий. Каким-то образом вдове удалось получить разрешение.
Елтышевы на кладбище, естественно, не пошли, потом узнали, что приезжала специальная бригада, отогревали землю костром из покрышки, долбили ломами. Вскрыли гроб, переобули Юрку в те его ботинки, что носил последние пару лет — разбитые, с треснувшей подошвой, — и снова закопали. Некоторые ожидали, что, как только отдерут крышку, вдова бросится, рыдая и голося, на мужа и потребует, чтоб ее с ним похоронили, или достанет из подкладки его костюмчика заначенную пачку денег (в то, что это действительно из-за кроссовок устроено, люди не верили). Но все ограничилось переобуванием. Разочарованные, намерзшиеся зрители скорей разошлись.
Под конец февраля начали выдаваться ясные дни. С крыш закапало, снег сверкал, слепил глаза, дышалось легко, в воздухе появился запах весны — запах оживающей природы. Веселее стали кукарекать петухи, собаки рвались с цепей, коровы ревели в стайках и бодали двери. На людей близость весны тоже влияла — больше появлялись на улице, здоровались друг с другом, то ли улыбаясь, то ли жмурясь. И Елтышевы повеселели, с нетерпением ожидали, когда сойдет снег.
Но тут Артем начал метаться: на целые дни уходил к жене, а как-то не вернулся и поздно вечером. Николаю Михайловичу пришлось идти узнавать, там ли он; Валентина настояла: “А вдруг тоже пропал, как тетка. Сходи-и!”
Елтышев сходил, убедился, что сын у Тяповых.
— А нас в известность ставить не надо?!
— Н-ну… — Артем потупился, — я же здесь…
— А мы-то откуда знаем? Мать там на стены лезет… И вообще, знаешь, ты определяйся давай.
— Что определяться?
— Или здесь ты… или строим дом и перевозишь жену с ребенком. Сколько это тянуться может, в самом деле! Туда — сюда. Где теплее, туда и бежишь. Построим дом, сделаем два входа, две кухни, если мы так вам… А тут что?.. Удобно, конечно, устроился — на две семьи жить. — И, понимая, что говорит уже лишнее, Николай Михайлович повторил: — Решай, как быть. Я долго это тоже терпеть не намерен. И бегать тебя искать… В общем, решай. — И, развернувшись резко, почти как когда-то на строевых занятиях, пошел домой.
За спиной было тихо; он чувствовал, что сын смотрит ему вслед. Потом скрипнула калитка, лязгнул засов.
— Остался, — бормотнул Николай Михайлович. — Та-ак…
Деньги таяли. Пенсия уходила на продукты, на незаметную, но необходимую мелочевку. Да, деньги именно таяли, и приходилось залазить в сбережения — уменьшать ту сумму, что еще осталась от продажи гаража. Младшему сыну переводы посылали не копеечные, и старший снова время от времени являлся с таким видом, что приходилось выбирать: или сразу гнать прочь, или идти и доставать из тумбочки сотню-другую.
— Это сказка про белого бычка какая-то! — в конце концов не выдержал Елтышев. — Сколько можно?! Мы банк тебе, что ли? Снег сошел, тепло, другой бы меня тормошил каждый день: давай строить, а ты… “Денег дайте”.
— Давай строить, — пробурчал сын без всякого энтузиазма.
— Давай. Иди замешивай раствор.
— А как — глины же нет.
— Ну, привези. — Николай Михайлович вспомнил точно такой же разговор прошлым летом. — “Действительно, про белого бычка”, — плюнул, схватил со стола сигареты, дергано закурил. Отвернулся.
— Что мне делать?! — рыдающий голос Артема. — Как тут?.. Я не могу!.. Жить не хочу! Не могу ничего, не знаю… Вы же сюда меня привезли, а теперь… Что мне тут делать? Не хочу я тут… Ясно?
— Я тебе уже отвечал, — изо всех сил удерживая бешенство, ответил Николай Михайлович, — поехали, я тебя устрою в милицию. Первое время — патрульная служба, потом…
— Да какая милиция? Меня тут… меня зачмырят тут, если узнают.
— Х-ха! Значит, ментом тебе в падлу быть? Хорошо. Хорошо-о… А на какие шиши ты двадцать пять лет жил, питался, пиво пил, девкам мороженое покупал? А? Не на ментовские? И как? Не в падлу было? — Елтышев медленно пошел к сыну. — А?
— Коля, успокойся! — встала навстречу Валентина. — Успокойся и… А ты, — оглянулась на сына, — не смей такое нам… Живи своей жизнью или, не можешь если, уважай.
— Спасибо! — И, подальше от греха, Артем быстро вышел из избы.
После этого не появлялся недели три.
Николай Михайлович часто вспыхивал, повторял: “Пускай только явится! Я ему покажу! Хрен ему больше денег, помощи…” Но в душе ждал Артема, улыбающегося, бодрого. Чтоб подошел, протянул руку: “Все, батя, забыли. Давай строиться”.
Когда возле ворот слегка подсохло, Елтышев стал ошкуривать привезенные Хариным лесины.
Только увлекся, только в забытьи работы стало легко, подошла соседка. Как ее звать, Николай Михайлович до сих пор не запомнил — она жила на той стороне улицы, почти напротив, в небольшом опрятном домике с пестрыми ставнями. В теплое время года сидела с утра до ночи на лавочке у калитки, щелкала семечки хорошо сохранившимися зубами, будто выполняя серьезный ритуал, кивала прохожим. Все, казалось, у нее навсегда установилось, нет никаких проблем — все дела переделаны, — и теперь она, благообразная старушка, только и делает, что заслуженно отдыхает.
Прошлым летом Николай Михайлович слегка удивился, когда соседка вдруг встала с лавочки и подошла. Он как раз вытаскивал из багажника мешки и ведра с глиной.
— Зда-авствуйте, — сказала нараспев, — глинки привезли?
— Да.
— А мне бы с полведерочка не дали? Печку подмазать да там завалинку.
Елтышев дал, даже сам донес до ее ворот.
Подошла и сегодня. И так же нараспев похвалила:
— Хоро-оший лес. Хоро-оший.
— Что ж хорошего? — Стволы были кривоватые, тонкие; в нижние венцы сруба они точно не годились.
— Да, не очень-то, — легко согласилась соседка. — На дрова только или где что подлатать… У меня вот беда-то, два столбика на заднем заборе совсем погнили. Того и гляди лягет пролет…
Николай Михайлович молчал, снимал топором кору.
— Вот, думаю, может, дадите? А? Отсюда если отпилить метра по два бы… — Соседка подождала ответа. — Дадите?
— Идите в контору, там просите. — Елтышева раздражала не сама просьба, а то, что разрушено его хорошее, такое редкое состояние. — Что я, в самом деле, снабженец вам?
Он работал уже через силу, хотелось бросить и уйти за ворота.
— В контору, говорите? — по-другому уже, как-то с угрозой переспросила соседка. — В контору на-адо сходить… А вы-то сами где этот лес взяли? Выписывали, что ль? Или как? Видела, как привезли — впотьмах, крадче. И кто привез — тоже. Харин этот, он честно ничё делать не станет.
— Знаете, — Елтышев выпрямился, поигрывая топором, — идите-ка вы отсюда… Идите.
— Ой, господи, — бормотнула соседка, косясь на топор; несколько метров пятилась, а потом развернулась и быстро засеменила к своей калитке.
Вечером Елтышев отправился за спиртом. Торговали им довольно далеко, на улице, которую называли Загибаловкой. Торговали люди довольно приличные, зажиточные даже. Покупателю желательно было иметь при себе тару — стеклянную или пластиковую бутылку, но при необходимости продавали и вместе с тарой, правда, стоило это на два рубля дороже. Покупатель отдавал продавцу (или продавщице, или кому-то из детей — торговали семьей) пустую бутылку и деньги и через минуту-другую становился обладателем выпивки.
Разбавляли спирт по-божески, в районе сорока градусов; вкуса жженой резины и ацетона не чувствовалось, и похмелья особого, граничащего с отравлением, Николай Михайлович от него не испытывал. И постепенно спирт стал ему нравиться больше магазинной водки, которую, к тому же, в деревне по-прежнему купить было негде.
Иногда он брал чистый спирт, разбавлял сам, но чаще доверял продавцам — “имеют совесть”.
В этот раз у них была какая-то суета. Перед воротами стояла грузовая “Газель”, во дворе слышались возбужденные голоса.
“Обыск, что ли? Разборки…” — мелькнуло в голове, и Елтышев инстинктивно поглубже в карман запихнул пустую поллитровку. Постоял, с опаской заглянул за калитку. Навстречу, с канистрами в руках, шагал парень, за ним, что-то поправляя на груди под кожанкой, — тот невысокий мужчина, что с год назад приходил к ним с предложением продавать спирт.
— А, здоровенько, — улыбнулся, увидев Елтышева, как-то приветливо и самодовольно. — Как оно?
— Нормально.
— За товаром?
— Да вот… надо.
Мужчина быстро осмотрел Николая Михайловича, оценил, сказал поставившему в кузов канистры парню:
— Садись, заводи. Я счас… Как насчет самим торговать-то, не надумали? Никак на вашем конце не могу порядочных людей найти. А дело-то выгодное.
Николай Михайлович хотел было отказаться, со спокойным достоинством произнести: “Нет, спасибо”. Но внутри дернуло: “А что — это выход. Где ты еще заработаешь, на чем? Брус покупать надо, кирпич… Деньги, деньги…”
И он стал обговаривать условия, технологию; “да” пока не прозвучало, но и ему, и мужчине в кожанке было ясно, что оно вот-вот прозвучит.
Глава восемнадцатая
— Ну и как, как ты себе это представляешь?! — негодовала Валентина Викторовна. — Я буду пойло разбавлять, таскать алкашам?
— А что ты-то сама предлагаешь? Как дом ставить? Бензин вон растет, продукты… Хлеб с селедкой нам жрать, что ли?
Николай хоть и говорил громко, резко, но не кипятился. То ли сам раскаивался, что поддался уговорам, то ли старался убедить.
Валентина Викторовна подперла голову рукой, покачалась:
— Куда мы катимся, куда катимся?.. Базарной теткой уже стала, теперь спирт буду…
— Хорошо, давай откажемся. Откажемся и ляжем здесь умирать. — Николай закурил десятую за вечер сигарету. — Лично я не вижу, каким образом нам устраиваться, все это налаживать.
Сел к печке, повесил голову. Валентина Викторовна с жалостью смотрела на него.
— Что ж, — вздохнула, — давай попробуем. Действительно, надо как-то жить.
— Не как-то, а хорошо надо жить. Через пяток лет стариками станем… Ладно, — Николай бросил окурок в топку, поднялся, — давай выпьем на сон грядущий. Закусить-то есть чего?
На другой день им привезли три десятилитровые канистры со спиртом, два ящика пустых бутылок, кулек пробок, двести рублей десятирублевыми бумажками — “для оборота”.
И началось… Днем почти не приходили, зато по вечерам и ночами — один за одним. Динга осипла от лая. Торговлей в первое время занимался только Николай — сам разводил, наполнял бутылки, сам выносил. Валентина Викторовна хмуро поглядывала на его операции, но пачечка заработанных денег в тумбочке становилась все толще и толще, и в конце концов не из головы, а из души откуда-то пришла мысль: “Действительно, какой еще выход? И чего стесняться — не отравой ведь торгуем, нормальным питьевым спиртом. Была бы другая работа…” И когда Николай перебрал свою вечернюю, “на сон грядущий”, норму и не смог подняться, пошла сама к калитке, взяла у какого-то незнакомого мужичонки пустую бутылку и деньги, а потом вынесла бутылку спирта. Положила деньги в тумбочку и вздохнула с неожиданным удовлетворением.
Артем являлся иногда, ничего не просил, ни о чем не заговаривал. Если родители в этот момент обедали, обедал вместе с ними, если выпивали, тоже выпивал. На вопросы о ребенке отвечал: “Да нормально, растет”. Про строительство дома речи не заходило — Валентина Викторовна видела, что Николай ждет инициативы от сына, а тот ее упорно не проявляет. Будто не было уже этой проблемы.
В середине апреля неожиданно резко навалилась жара. Сухая, совсем летняя, и потянуло в огород. Из земли полезли сорняки, беспокоило чувство, что можно опоздать с посадками. В эту зиму Валентина Викторовна посеяла в ящиках помидоры и сладкий перец, и теперь рассада перерастала на подоконниках, закрывая свет — целые джунгли получились. Но было ясно, что заморозки еще вернутся, наверняка и снег пробросит не раз. “Рано, — уговаривала Валентина Викторовна и себя, и рассаду, — потерпеть надо. Рано…”
В эти жаркие дни нашли тетку Татьяну. Пацанва залезла в заброшенный домик, что стоял неподалеку от избы Елтышевых — то ли покурить они там решили, то ли играли во что-то, — и в подполе обнаружили лежащее тело. Побежали к управляющему. Тот сообщил участковому. Из города следователи не приехали — поручили разобраться на месте. Участковый составил протокол. По его мнению, это был несчастный случай. Но смотрел на Елтышевых странно, вроде как с подозрением. Да и Валентине Викторовне самой было странно и непонятно, каким образом старуха могла оказаться в погребе заброшенного дома.
— Да что?! — не выдержал ее взгляда муж. — Я-то откуда знаю?! Может, она сама так решила. И самой избавиться, и нас избавить.
Теткины подруги выполнили обещание — обмыли и одели ее в чистое. Все это происходило на кухонном столе; Валентина Викторовна была на подхвате, но на тетку старалась не смотреть, дышала ртом, хотя, удивительно, запаха разложения почти не чувствовалось. “Проморозилась за зиму…”
Хоронили на другой день после обнаружения. Дощатый гроб везли на телеге, возница, единственный мужик, у кого была лошадь, уже прилично выпивший, без передышки понукал лошадь:
— Пошла, тварь педальна!.. Н-но!.. Н-но, твою-то!..
Кладбище находилось почему-то не в сосновом бору, обступающем деревню с северо-запада, а напротив — у подножия холма, в сырой, заросшей чахлым осинником низине. “Вот здесь и меня с Николаем закопают”, — подумала Валентина Викторовна, оглядывая такие же чахлые, как осины, кресты и тумбочки (мраморных и бетонных памятников почти не было)… И от мысли о собственной смерти, от того, что последнее пристанище столь безрадостно, она завсхлипывала, взглянула на лицо тетки Татьяны, за сутки ставшее страшным, словно обваренным, и зарыдала.
Хоронить тетку собралось всего несколько человек — пяток старушек, нанятые в могильщики мужички и, для порядка, управляющий с участковым.
Заколотили гроб, криво опустили на веревках в яму. “Надо ведь, по обряду, на полотенцах опускать, — вспомнилось Валентине Викторовне, — а потом разрезать и раздать…”
Сыпанули по горсти земли на крышку, а потом мужички взялись за лопаты, быстро забросали яму. Воткнули в край холмика некрасивый, самодельный крест.
— Табличку потом сами прибейте, — сказал участковый. — Чтобы не затерялось.
— Да-да, конечно, — необычно для себя поспешно отозвался Николай.
После похорон Валентина Викторовна поискала могилки матери и отца, умершей ребенком сестры. Не нашла.
— Совсем ничего не соображаю, — оправдалась перед собой. — Домой надо…
Только собрались помянуть вдвоем с мужем — приглашать никого не стали — пришел Артем.
— О, — усмехнулся муж, — как всегда, вовремя. К обеду.
Артем молча сел возле стола, но слегка боком, повел носом.
— А что это? Чем-то пахнет…
— Тетю нашли, — ответила Валентина Викторовна и отложила нож, которым резала колбасу, — снова навернулись слезы. — Она… она, оказывается, в подпол упала в том доме… в ничейном.
— Да? И что?
— И что? — передразнил Николай. — Похоронили вот.
Артем, словно угадав, что здесь лежала покойница, сдернул локоть со стола.
— Я не знал…
— А что ты вообще знаешь?
— Родька что-то заболел… кашляет.
— Да?! — Валентина Викторовна обрадовалась переводу разговора на другую тему. — Вы окна, наверно, открывали. Да?
— Да вроде… Душно же…
— Аяяяй! Ну, вот его и продуло. А температура? Температура есть?
— Угу. Тридцать восемь почти.
— Так надо в больницу. — Валентина Викторовна оглянулась на мужа; тот как раз выпивал стопочку. — Коль!
— Я никуда не поеду. Берите ключи и везите.
— Я фельдшерицу позвал, — сказал Артем торопливо. — Бегал за ней сейчас, а по пути — к вам… Может, не надо еще никуда… Что-то… — Он помял ладонью
лицо. — Что-то совсем…
— Э! — тут же остановил Николай. — Хорош. Всё мы слышали уже сто раз. Не будем. Кроме ссоры, ни к чему это уже не приведет. — Стал наливать себе спирту по новой.
— Можно мне тоже немного?
Валентина Викторовна достала из буфета стопку для сына. “Надо на оставшуюся часть стенки заменить, — подумала кстати, — а то совсем в летней кухне рассохнется”.
— Тетю помянем, — произнесла вслух. — Отмучилась…
Выпили. Закусили соленой капустой, копченой колбасой.
— Тут от парней узнал, — с опаской, что отец опять осадит, заговорил Артем. — Валин… ну, бывший парень из заключения возвращается. Они всерьез… м-м… дружили, в общем. Но его на пять лет посадили. Кражу, что ли, какую-то… В общем, со дня на день появится.
Не зная, как отреагировать, Валентина Викторовна взглянула на мужа. Тот поймал ее взгляд, усмехнулся, дернул плечами:
— Что ж, могу только поздравить с выбором супруги.
— Я же серьезно, — ноюще перебил Артем.
— Ну, а что делать? Валить его, что ли? Значит, будем валить и тоже садиться. Да, сынок? — В голосе Николая появилась злая ирония. — Прежде чем пипиську свою сувать куда-то, думать надо, к чему это приведет. Нашел себе и жену, и родственников вообще. Дружков. Они все тут животные просто. Хищные, тупые животные.
— Ну ладно уж, — вступилась Валентина Викторовна.
— А что, не так? И мы в таких же превратиться можем. Запросто причем! Как два пальца… А я, — Николай схватил бутылку, плеснул в стопку, — я предлагал ведь: давайте быстро построим большой дом, надежный, огородимся и будем жить. Была возможность — и деньги я за гараж получил, и силы были, и время. Целое лето убили! Нет, надо было жениться на первой, какая сиськами помахала. Теперь… Вот так, сын, и катится жизнь под откос. И не заметишь, как в Юрку этого превратишься, на крыльце сдохнешь где-нибудь.
Валентина Викторовна хотела снова заспорить, но не стала: несмотря на жестокость, в словах мужа была правда. Да, скатывались они все ниже и ниже. И сын вполне мог их обогнать.
Залаяла Динга. Николай, раздраженно кряхтя, поднялся, вышел. Вернулся с пустой бутылкой, сунул в левое нижнее отделение буфета, а из правого достал полную. Снова вышел.
Артем наблюдал за ним удивленным взглядом.
— А вы что, — спросил тихо мать, — спиртом, что ли, стали?..
И Валентина Викторовна от жалости к себе, к семье своей, заплакала. Сбивающимся на крик полушепотом ответила:
— А что… Что нам, сынок, делать? Что-о?!
Глава девятнадцатая
Когда Артем слышал слово “трус”, внутри у него вздрагивало и напрягалось, будто говорили именно про него. Но трусом он себя не считал — никого никогда из-за боязни быть избитым не предавал, от хулиганов, бросив любимую девушку, не убегал (правда, и ситуаций таких не возникало). Он был осторожным, не лез на рожон, не бахвалился силой и смелостью.
Столько его приятелей и знакомых погибло по глупости или село в тюрьму, что, когда перебирал в памяти судьбы парней их квартала, становилось жутко. Чуть не половина, а может, и больше.
Лет в тринадцать Артем оказался свидетелем совсем глупого убийства. Сидели в скверике компанией — все хорошо знали друг друга, в одной школе учились. И один из старшаков, Володька Егоров (было ему лет семнадцать), в разговоре сказал другому, тоже старшаку, Жеке Звереву: “Иди в жопу”. Не послал даже, а так, в значении “да ну тебя”. Жека вскочил со скамейки: “Чё ты сказал, урод?!” И началась у них словесная перепалка, с матом, с “ну-ка иди сюда”. А потом Жека выхватил из кармана отвертку и ткнул Володьку в грудь.
Артем старался избегать таких ситуаций. Попадания в них…
Переезд в деревню, конечно, пугал. Ведь придется с кем-то там общаться, нужно будет себя поставить, не показать слабаком. А в слабаки и чмыри легко попасть. И знакомство, а затем и отношения с Глебычем, Вицей, остальными пацанами, Артем считал удачными. На него не наезжали, из него насильно не вытягивали деньги, а если подшучивали, то беззлобно, как над одним из своих. Но вот, оказалось, все-таки влип. И теперь пацаны, сами подсунувшие ему Валю, смотрели на него с сочувствием и интересом: что теперь будет, как теперь он, Артем, поступит? Ведь где-то едет уже откинувшийся Валин дружок — Олег Потапов, Олегжон, бандит настоящий. Сел за ограбление ночного магазина, но натворил еще много чего и по деревням, и в городе.
Артем пытался поговорить с женой, выяснить, что у нее было с этим Олегжоном — всерьез или так. Она отмахивалась, возмущаясь и злясь: “Да брось ты с ерундой приставать! Понабрешут, а он верит”. Но, кажется, именно после известия о том, что Олегжон освободился, она стала меняться — снова покрасила волосы, решила худеть, побрила ноги, подмышки… К Артему сделалась ласковей, сама тащила вечерами в баню, занималась сексом страстно, но и как-то отстраненно, словно была не с Артемом, а с кем-то другим.
В тот день он возвращался от родителей. Настроение было на редкость приподнятым — немножко выпил, получил двести рублей “на внука”. Грело солнце, еще не испепеляюще горячее, а настоящее весеннее; птицы какие-то щебетали, вкусно пахло молодой травой.
“Ничего, все нормально, — говорил себе Артем, — классно всё”. А внутри подрагивало, сосало, словно он шел в школу, не выучив уроки и зная, что его обязательно спросят, а вечером уставший и злой после дежурства отец задаст ремня.
Смотрел поверх серо-ржавых шиферин на свежую зелень бора, на голубое высокое небо с редкими маленькими облачками. И такой действительно счастливой представлялась жизнь, если выбросить из нее совсем немногое, но превращавшее счастье в мучение. Надо только решиться, приложить кой-какие усилия — и выбросить. Ведь есть же люди, которые живут без этого отравляющего остальное немногого. Он, Артем, встречал таких, всегда веселых, легких людей. Почему же он сам не может таким быть?..
С Валей ведь у них все могло бы быть хорошо. Отлично могло бы быть! Могло бы… Если б отдельно жили, по крайней мере, — без ее матери. Артем ее уже не переносил — от одного вида этой полной, большой, напоминающей прапорщика какого-то (ее и муж называет — сверхсрочником), у Артема появлялось желание спрятаться, забиться в глубокую, надежную щель. Да, уехать бы с Валей… Вот раньше молодежь садилась в поезда и ехала на БАМ, на всякие стройки. Не только ведь затем ехала, чтоб электростанции возводить, поднимать народное хозяйство, а чтобы жить по-своему. А теперь куда деваться? Где кого ждут?
— Здоров, Темыч! — навстречу по проулку шагал Вица.
— Привет.
Пожали друг другу руки. Не расходились.
— Эт самое, — лицо Вицы стало тревожно-загадочным, — Олегжон-то приехал. Вчера вечером.
— М-м… — Артем старался выглядеть равнодушным. — И что?
— Дома сидит, бухает. Новости узнает.
— Ясно.
Еще постояли. Вица смотрел на Артема, а Артем в сторону. На бор. За бором в той стороне, знал, поля, а дальше — город.
— Ну ладно, — сказал Вица, — покачу. А, Тем, закурить не будет?
Сигареты оказались. На всякий случай Артем старался носить с собой пачку — пару раз отца задабривал, подсовывая вовремя сигарету.
Настроение после Вициного сообщения, конечно, испортилось. Да и как
иначе — та опасность, что была где-то далеко, реально почти и не существовала, оказалась вдруг рядом. И действие водки стало иным — теперь она не дарила легкость и решимость изменить свою жизнь, а давила, крутила, душила. Солнце стало печь, выпаривая силы, воздух оказался влажным и липким. Захотелось просто забрести в траву на опушке бора, лечь и надолго уснуть. А проснуться другим, в другом месте, не помня прошлого… Как в фантастических фильмах — в каком-нибудь другом измерении…
Через силу вошел в ограду и сразу услышал раздраженный голос тещи:
— Кыш, пошли отсюда! Надоели уже! Всю капусту мне поклевали. — Наверное, выгоняла куриц из огорода.
Артем направился во времянку, но теща перехватила:
— Да, наконец-то! Иди, там Родька хнычет. Посиди с ним. Мне ужин надо готовить, хоть батуну нарву.
— А Валя где?
— Да ушла… К фельдшерше, что ли. Что-то все ей там надо… Больная нашлась.
Артем пошел в дом. На веранде, на огромном сундуке, сидела старуха и вяло обмахивалась вафельным полотенцем. На Артема не обратила внимания. Тесть надсадно храпел, словно задыхался, на своей кровати.
Ставни в комнате, где лежал сын, были прикрыты, а рамы окна растворены, но все равно было душно и жарко. Пахло чем-то прокисшим. Устало, однотонно жужжали мухи, и так же устало и однотонно поскуливал в кроватке ребенок.
— Ну, чего ты? — наклонился к нему Артем. — Чего опять?
Родик, увидев человека, оживился, зашевелил ручками, ножками; поскуливание стало громче.
Артема неприятно удивляло, как медленно растут младенцы. Вот сыну семь месяцев, а мало чем от новорожденного отличается. Только, может, кожа стала побелей, волосики чуть отросли, морщины разгладились или превратились в складки. Да, и, главное, кричать научился громко. Брал его на руки Артем всегда не то чтобы с опаской, а по-прежнему с брезгливостью — до сих пор не чувствовал, что это его сын, что это вообще ребенок: Родька напоминал зверька, который, не так его тронь, вполне может куснуть, заразить чем-нибудь.
Правда, сын ему иногда снился, но во сне он был уже взрослым — лет пяти—семи. Они рыбачили, боролись, лепили солдатиков из пластилина…
— Не ной ты, а, — попросил Артем. — Скоро мама придет, будете с ней заниматься.
Качнул висящую на кроватке погремушку; сын вместо того, чтобы увлечься ею, забил ножками, закричал. И тут в голове Артема соединились, состыковались — приезд Олегжона, отсутствие дома Вали, ее прихорашивания в последние дни. Точнее, он старался не стыковать их, но плач ребенка заставил раздражиться, а уже раздражение сломало эту внутреннюю игру в непонимание.
— Да возьми ты его! — возникла за спиной теща; громко втянула воздух
носом. — Не чувствуешь, обосрался он! Снимай памперс, помой.
“Сами снимайте, мойте”, — захотелось ответить. Артем сдержался, осторожно вынул сына, стал стаскивать памперс. — Да как ты!.. — возмутилась теща. — Счас все тут будет в говне. Господи! Давай, папаша тоже…
Артем помялся рядом, дождался, пока теща сменит памперс, а потом медленно пошел на улицу.
— А кормить кто будет?! — окрик, недоуменно-возмущенный. — Разогревай питание. Там вода горячая в чайнике.
Занимаясь этими неприятными, совершенно чуждыми ему делами, Артем все больше распалялся — внутренне он произносил длинные возмущенные монологи, обращенные к жене, обличал, обвинял. Вот он, как дурак, греет бутылочку, а она в это время… А она под каким-то уркой грязным, спидоносом, туберкулезником.
И когда Валя пришла, он уже кипел. Все те сотни слов, которые бились в мозгу, мгновенно забылись, и Артем, дрожа от ярости, стал повторять:
— Ты где?.. Где ты была?! Где? А?!
В первую секунду на лице жены появились растерянность и даже вроде бы виноватость, но тут же они сменились злой гримасой.
— А чего ты орешь?! Пять минут не можешь с ребенком?..
— Где ты была, я спрашиваю?!
Раздался рев сына; Валя схватила его, стала сильно, всем телом, качать. И одновременно кричала в ответ Артему:
— Где надо была! Идиот! В больнице была — опять молочница! Опять, наверно, ребенка заделал мне — и орать.
— Ха, кто заделал? Олегжон?
— Да пошел ты! Идиот, действительно…
— Это ты идиотка! — Артему доставляло удовольствие вот так кричать, в полный голос, даже дрожание исчезло, и рев Родьки не пугал, не останавливал. — Шлюха! Где была, спрашиваю? У этого Олегжона сосала?
Артем почувствовал укол в правую сторону головы. Не удар, не тычок, а именно укол. Дернулся, оглянулся и увидел тещу, которая замахивалась еще раз, выставив, как зубило, казанок среднего пальца. Так обычно тюкала она своего пьяного мужа.
— Ч-чё-о! — поймал Артем ее руку, попытался заломить, но неудачно — теща была сильная, а бить ее по лицу он не решался. Теща дралась молча, лишь напряженно сопела, упорно стараясь ударить казанком-зубилом. Зато Валентина вопила беспрерывно. Артем не слышал, что вопит, но это было что-то оскорбительное: чтоб убирался, что на хрен не нужен ей такой муженек, идиот, сволочь неблагодарная…
Видя, что теща побеждает, Артем не сдержался и ударил в неожиданно тугую при ее полноте грудь.
— Ах ты, гад-деныш! — И теща уже совсем медведем полезла на него; тут в комнату заскочил тесть и без разбирательств стал помогать жене.
Уворачиваясь, Артем заметил ножницы на комоде. Вполне мог дотянуться до них… “Вот так и убивают друг друга”, — подумалось, и от этой мысли он опомнился, перестал сопротивляться, а когда ощутил, что и напавшие тоже слегка расслабились, вырвался.
Огляделся во дворе, будто впервые здесь оказался. Направо калитка, налево времянка… Во времянке, между шкафчиком и стеной, заначены еще с зимы триста рублей. Забежал, рывком — чуть не опрокинув — отодвинул шкафчик, схватил деньги.
Уже погоняемый криками и тычками тещи и тестя, выбежал за калитку.
Оглянулся, крикнул сдавленно, сквозь спазмы и дрожь:
— Суки! Уроды вонючие!
Машинально пошел в ту сторону, где жили родители. Остановился. “И что? Что там?” И впервые в жизни почувствовал себя по-настоящему одиноким, бездомным… Вот так же, наверно, стоят посреди улицы люди, ставшие бомжами. Перед первой ночью…
Дергающейся рукой достал пачку “Примы” с фильтром, вытряхнул сигарету. Кое-как закурил, несколько раз глубоко затянулся. Во рту стало горько и вонько, словно там сожгли паклю. Сбил уголек, сунул длинный окурок обратно в пачку. Еще пригодится…
Подошел ближе к берегу пруда, присел на траву. Собрал по карманам деньги, пересчитал. Пятьсот двадцать рублей. Прилично. С такими деньгами можно попытаться начать сначала… Встал и пошагал к автобусной остановке у въезда в деревню. Торопился, подгонял себя, хотя до автобуса оставалось еще больше часа; изо всех сил себя убеждал, что больше не увидит ни жены с ее уродами, ни своих родителей, притащивших его сюда, в эту яму. Никакого Олегжона не увидит, ни вообще…
— На хрен, — шептал злобно, решительно, — на хрен надо. Гнийте тут сами, а мне… мне на хрен не надо!..
Глава двадцатая
В конце мая, после посадки картошки, Николай Михайлович навалился на стройку. Дозалил фундамент, купил пять кубометров бруса и выложил при помощи самодельного крана-балки пять венцов. Появились очертания будущего просторного дома.
Дальнейшее строительство остановило отсутствие денег.
Снова стали ездить с женой за жимолостью, оставляя дом без присмотра, каждый раз, возвращаясь, ожидали увидеть дверь сорванной, вещи в избе разбросанными, запасы спирта опустошенными… Но, видимо, Елтышева побаивались — не лезли.
Сын жил в городе, работал. Приезжал изредка — помыться, поесть супа… В городе он устроился в бригаду, переделывающую первые этажи жилых домов в магазины. Жил в общежитии музучилища — бригада снимала там комнату: поставили три двухъярусные кровати.
— И что, вас там шесть человек? — с удивлением и беспокойством спросила Валентина Викторовна, когда Артем рассказал.
— Ну да. — И так посмотрел на мать, на отца, что дальнейшие расспросы прекратились — казалось, вот-вот начнет сам задавать вопросы. И кончится все снова скандалом.
Николай Михайлович вообще опасался вступать в разговоры с ним. Не хотелось ссориться, да и просто ссорой, дойди до нее, дело, видимо, не ограничится — Артем за эти два месяца заметно изменился. Не то чтобы окреп, но во взгляде, в движениях, в тех редких фразах, что произносил, чувствовались вызов и угроза. Бравировал своим нынешним положением почти бича (в их бригаде все, кроме него, были бывшие зэки, бездомные, запойно пьющие) и всем своим видом показывал: “Вот каким я сделался. И все из-за вас”. Что-то появилось в нем такое же, что было у Дениса, когда тот вернулся из армии, — приблатненность появилась.
Денег Артем во время приездов не просил, давал понять, что с деньгами у него порядок. Но ел много, жадно, пил тоже не стесняясь. Если не просили помочь по хозяйству, ложился на койку на кухне и спал до вечернего автобуса.
О семейных его делах разговор не заводили. Однажды только мать не выдержала:
— Как там? С Родей-то что теперь?
Артем дернулся:
— Не знаю. Разведусь — и все. Пошли они…
Хорошо, что он появлялся в деревне нечасто этим летом, а приезжая, не шел куда-нибудь в клуб, на пруд. В первой половине июня съехалось много молодежи — подростки, девушки к своим бабушкам и дедушкам (прошлым летом вроде не так много их было); каждую ночь возле клуба кипела жизнь, орали, визжали, трещали мотоциклы. Постоянно к Елтышевым прибегали за спиртом, часто просили дать в долг, Николай Михайлович отказывал. Приходилось и на голос брать, от калитки отпихивать, особо настырным угрожать в черный список занести.
Какое-то дурное лето в деревне получилось, и ближе к осени разразилось несколькими событиями.
Сначала этот Олегжон, которого опасался Артем, во время пьянки какого-то собутыльника зарезал. Почти неделю его искали — ходили по дворам, лес прочесывали, но вяло, без азарта.
— Да собаку тут надо, — посоветовал Николай Михайлович, встретив в очередной раз бредущих по улице следователей.
Те криво усмехнулись — дескать, откуда собака…
Обнаружился Олегжон уже в сентябре в городе — опять попытался круглосуточный магазин ограбить; случайно наряд рядом оказался, скрутили.
Вторым событием тоже стало убийство. В клубе прямо, во время танцев местный зарубил топором парня из Захолмова. Из-за девки произошло — приехала к старикам внучка лет восемнадцати и начала тут хвостом вертеть. Вот двое и не поделили. Девку скорее домой отправили, убийцу — в город в тюрьму, а в деревне все стали ждать нашествия захолмовских. Старухи причитали: “Ведь пожгут нас, пожгу-ут”, — и вспоминали, как когда-то дрались деревня на деревню, а за убийства мстили красным петухом. “По двадцать дворов сгорало!”
Ожидание пожаров оправдалось. Слава богу, не избы заполыхали, а клуб. Может, и не захолмовские подожгли — может, местные; может, и по случайному стечению обстоятельств случилось, но сгорел клуб быстро, дотла, со всем добром, с библиотекой.
Во время пожара Николай Михайлович дежурил у своих ворот, отпихивал от избы и забора прилетающие головешки. И тогда же, в конце августа, еще одно случилось… Этого мужичка Елтышев почти не знал, раза три-четыре встречал на улице. Невысокий, щупловатый, ходил быстро, озабоченно, будто вечно куда-то опаздывал. Звали его Валерка (но не презрение вкладывали в это “Валерка”, а, скорее, сочувствие), был он из другого села — Лугавского, большого и, как говорили, богатого. В Лугавском у Валерки осталась семья — жена и сын, но он жил здесь с гулящей, пьющей, многодетной Ленкой. Тетка Татьяна часто об этом говорила (непонятно, откуда узнавала новости, — лишь в последние недели стала со двора выходить), жалела Валерку: “Хороший мужик, старательный, и с кем связался. Нашел тоже…”
Но когда Елтышев увидел эту Ленку, понял, почему “хороший” Валерка связался с ней. Крупная, но стройная, волосы черные, густые, лицо хоть и припухшее, но видна красота и еще не испепеленная алкоголем яркость; и есть в ней то, что привлекает любого нормального мужчину — чувствуется, что это настоящая самка, горячая, созданная природой для того, чтобы доставлять мужчинам удовольствие. И никакая водка, никакое количество детей не могут убить в ней этого.
Года три, говорили, Валерка с ней жил. Но как жил — мучился. Работал скотником, пока ферму окончательно не закрыли, утром уходил, а к Ленке тут же собутыльники. Вечером возвращался, выпроваживал их, иногда и до драк доходило, били его несколько раз здорово. Как-то купил он телочку, привез комбикорма, сена заготовил, а через месяц жена с собутыльниками телочку эту за копейки продали — выпить надо было; Валерка так и не нашел кому.
Только благодаря Валерке дети Ленкины в школу ходили, не голодали очень. А Ленка сильней и сильней спивалась, Валерку, чуть что, гнала из дому, дружков своих натравливала. Он ее серьезно любил — не бросал, спал, бывало, в бане на полке; да и куда ему было теперь деваться… И вот этой осенью не выдержал — слил из бака своего старенького “Ижа” остатки бензина, окатился во дворе и поджог. И никто не заметил — дети Ленкины на другой день только обнаружили, за фельдшерицей сбегали, та “скорую” вызвала, но поздно — ожоги были серьезные, заражение крови. Умер через несколько дней.
Елтышев слушал рассказы об убийствах и самоубийстве, наблюдал, как полыхает клуб на той стороне улицы, почти равнодушно. Конечно, во время пожара опасался за свой домишко, а погибших молодых еще людей не жалел. Бессмысленно и глупо текла их жизнь, глупыми были их страсти и любови, глупой оказалась и гибель. Да и в своей жизни, в жизни своей семьи тоже все сильнее ощущал он эту бессмысленность и напрасность. Конечно, было что-то, наклевывались вроде удачи, возникали просветы, но тьма постепенно и настойчиво сгущалась все плотнее. Надежда сменялась злобой и тоской. Почти уже беспрерывными.
Вот и в это лето дом построить не получилось, какая-никакая, но взрослая — жена, ребенок — жизнь сына, видимо, окончательно не сложилась, шабашит теперь черт знает в каких условиях; сам он вместе с Валентиной — известные по всей деревне торговцы спиртягой, и сколько несчастных жен местных алкашей их проклинают. А алкаши или те, кто вот-вот в них превратится, шли круглые сутки: кажется, почти все взрослое Мураново у них тут перебывало. У Елтышевских ворот. Понятно, что кто-то спирт покупал лишь к празднику, не имея возможности приобрести магазинную водку, какой-нибудь старушке поллитровка нужна, чтоб за дрова, за вспашку рассчитаться. Но все же шли и шли, пили и пили, и днем, и ночью стучали в калитку. Одни протягивали деньги с показным равнодушием и даже пренебрежением, как богатый покупатель презренному торгашу, другие быстро, воровато, с оглядкой — вдруг жена бежит, третьи вместо денег совали инструменты, одежду, а то и мясо, наспех ощипанного гуся, шептали дрожаще: “На пузырек поменяй, Михайлыч. Помираю в натуре”. Вещи Елтышев не брал твердо, а перед мясом, особенно свежей бараниной, или кормом для кур иногда устоять не мог. Менял по-честному, не наживался. Но после таких обменов другие алкаши не давали покоя: “Вот мяско парное… Зерно отборное, дядь Коль. Возьми-и!”
Дня через два после очередного сражения у калитки (до драки, правда, не дошло, но потолкаться пришлось) заболела Динга. За полтора года стала она крупной, с мощным загривком, крепкими передними лапами лайкой. Не гавкала попусту, но, когда чувствовала, что хозяин в опасности, бросалась на врага. Пару раз прихватывала крикливых, те грозились еще разобраться… Елтышев отучал Дингу подбирать на улице и внутри ограды кости, куски хлеба, которые сам незаметно подбрасывал, — опасался, что могут отравить. И вроде бы она слушалась. Обнаружив еду, подзывала хозяина, как заправская охотничья собака; Николай Михайлович подбирал добычу, а взамен угощал Дингу чем-нибудь более вкусным — колбасой или печеньем.
И вдруг она заскучала. Лежала возле крыльца, медленно ворочая головой, оглядывая, будто прощаясь, слезящимися глазами окружающий мир. Черные бревна, корявую ранетку, желтый брус недостроенного дома, бродящих за штакетником кур на заднем дворе. Маленький, но родной ей мирок… Николай Михайлович отпаивал ее молоком — насильно вливал в пасть, разжимая палкой зубы, но не помогло — три дня потосковала и исчезла. Потом нашли ее в дальнем углу огорода. Уткнулась в забор, съежилась, уже одеревенела…
Каждому приходящему Елтышев хотел вместо спирта дать по морде — любой мог отравить. Боясь сорваться, часто отправлял к калитке жену. Однажды пришел бывший ветеринар, узнал, что Динги нет больше, сочувствующе покивал:
— Да, чумка что-то в это лето разгулялась — даже дворняг косит.
— Чумка?! — Действительно, Елтышев совсем забыл о собачьих болезнях, о том, что нужно делать прививки. Но, ругая себя, запоздало раскаиваясь, все же на сто процентов он не был уверен, что смерть Динги случилась из-за чумки. Вполне и отравить могли. Вполне вероятно… Врагов, скрытых, опасающихся обнаружить себя, но пытающихся гадить, было предостаточно. Они, казалось, только и ждали слабинки, старости или болезни Николая Михайловича, чтобы навалиться. Даже старший сын, судя по всему, был в их числе.
В начале сентября пошел дождь. Как и в том году — мелкий, редкий, временами и вовсе становящийся водяной пылью, но долгий, беспрерывный, вымывающий энергию. Потом выдалось несколько ясных дней, за которые люди должны были успеть выкопать картошку, повырывать морковку, свеклу, редьку, чеснок, лук, просушить их, спустить в подпол или сложить в коробки за печкой. А после ясных дней и прохладных ночей ударили заморозки. Все, что еще зеленело, стало черным, потекло, словно гноем, мертвым травяным соком.
На огородах задымились негорючие костры из ботвы, подсолнуховых будыльев, помидорных вязок, разного мелкого мусора; пахло вкусно и грустно. Еще и галки, все лето незаметно прожившие в осиннике, стали каждый вечер кружиться над крышами, суетясь и пронзительно, до слез тоскливо крича. Люди останавливались и смотрели на них; некоторые тихо и тоже со страшной тоской матерились…
Как только подсохли проселки, Николай Михайлович начал ездить за дровами. С прошлого года осталось, да и за лето скопилось кое-что на протопку, но этого хватило бы до декабря. Нужно было возить и возить. Тем более что уголь, предназначающийся тетке Татьяне как труженице тыла, после ее смерти, конечно, отменили. Правда, угля было прилично, поэтому покупать его не стали. Вдобавок и цена неприятно удивила — семьсот рублей тонна.
— Лучше на брус весной потратим.
Бор вблизи деревни был вычищен до последнего сучка, и забирался Елтышев далеко. Рубил сухостоины, пилил валежник на подходящие бревешки, набивал ими машину, нагружал багажник над крышей. Шаркая просевшим днищем по бугорку меж колеями, выбирался к деревне.
Разок-другой его проверил лесник — не везет ли свежий лес. С этим в последние месяцы стало строго: за один срубленный ствол могли оштрафовать. Если не было денег, тащили в город, долго там канифолили. Лесник был местный, молодой, но суровый и неразговорчивый; Николай Михайлович попытался было поговорить с ним насчет бревен — “забор пора перебрать, баньку бы”, — но тот отвечал, не дослушав: “Я не уполномочен”.
Может, лесник и действительно был таким честным и правильным, но сохранности бора это вряд ли помогало. За одно это лето появились две лесосеки, где сосны вырубались сплошняком, подлесок давился тягачами.
Вырубкой, как узнал Николай Михайлович, занималось какое-то акционерное общество, по лицензии. Он попытался на лесосеке купить по дешевке машину кругляка, но дисциплина на участке была суровая — его отослали к начальству, находящемуся аж в крайцентре.
Бор этот, частью природный, частью искусственно разведенный, огибал город с трех сторон. С четвертой, юго-западной, была холмистая степь, правда, тоже в последние десятилетия изрядно озелененная — там раздавали дачные участки, владельцы завозили чернозем, высаживали фруктовые деревца, которые давали на удивление богатые урожаи. И теперь Елтышев все чаще жалел, что все-таки не добился когда-то этих шести соток, не построил дом (ведь была же возможность). Жили бы теперь в нескольких километрах от города; прописку на дачах теперь дают. Приезжали бы с дачи на работу, вечером — обратно. А тут — полста камушков в одну сторону: на билеты ползарплаты уйдет, да и силы где такие найти, чтобы каждый день мотаться…
В одну из поездок в бор, бродя с топориком и ножовкой меж стройных ярко-рыжих сосен в поисках сухостоя или валежника, Николай Михайлович наткнулся на Харина. Тот ворошил штабелек нарубленной года два назад, видимо, во время прореживания, мелкотни, укладывал более-менее ровные и крепкие макаронины на площадку от снятой люльки мотоцикла.
— Что, сосед, жерди понадобились? — без особой неприязни, но с усмешкой спросил Николай Михайлович; внутренне он смирился с невозвращенным долгом.
Харин ухукнул, выдергивая из штабеля очередной хлыст.
Собираясь уже пройти мимо, Николай Михайлович заметил среди отобранного несколько явно свежих, даже хвоя кое-где уцелела, верхушечек.
— А не боишься, что штрафанут? Или у тебя, как всегда, все подсхвачено?
— Что? — Харин посмотрел неожиданно ненавидяще, презрительно, и в Елтышеве тут же хлестанулась злоба:
— А что? Ты ж у нас и по цементу, и по лесу спец. И бензопилы у тебя целыми контейнерами. Так ведь?
— Слушайте… — Харин поднял с земли топор, непонятно, то ли чтоб срезать сучки, то ли для возможной защиты. — Слушайте, оставьте меня в покое. Меня и мою семью. И… и идите давайте.
— Хм, как же тебя в покое оставить, когда ты мне денег должен. И за эти два года они ой как подорожали. Так что возвращать-то больше придется.
Елтышев качнулся, чтобы идти дальше — припугнул и ладно, — но Харин взвился и как-то по-женски, тонковато и истерично, затараторил:
— Ничего я вам возвращать не буду! Не должен я ничего! Ясно?! Хотите, в суд подавайте, а я ничего возвращать не буду! И всё!
— Как эт не будешь? — Николай Михайлович уже был полон веселым бешенством; такое бешенство бывало у него раньше, когда работал милиционером и ему хамили. — Как не будешь? А? — Он медленно пошел на Харина.
— Не подходи! — Харин вскинул топор. — Я!.. Достал-ли, сволочи!
— Эт кто сволочь? Ты вообще нюх потерял? Ты мотоцикл продашь и денежки мне принесешь. Послезавтра принесешь и отдашь.
— Не подходи! — И Харин сам дернулся вперед, бросил руку с топором на Николая Михайловича.
Уже без слов, автоматически, как учили когда-то, Елтышев, успев выронить свой топор и ножовку, перехватил левой рукой руку нападавшего, а правой обхватил его шею. Сжал, получил слабый удар по ребрам (Харин ударил левой рукой); сжал сильнее, резко рванул. У Харина хрустнули позвонки, и он, сухо рыгнув, обмяк. Приятно отяжелел… Елтышев распрямил руку, Харин упал на землю. Топор все еще держал…
Николай Михайлович постоял, ожидая, что противник зашевелится, начнет подниматься и тогда можно будет взять за волосы, внушить, чтоб больше не замахивался; но тот лежал и лежал. На животе, лицо повернуто набок, глаз не видно. Раскрыты они, закрыты?.. И не надо видеть…
Елтышев поднял свои инструменты, пошел к машине. Через несколько шагов остановился, оглянулся. Вспоминал, прикасался ли к чему-нибудь пальцами. Вроде нет. К рукаву харинскому только… Ладно, плевать.
Отъехал подальше, набрал дров. Почти в то же время, в какое рассчитывал, вернулся домой. Загнал “Москвич” в ограду, разгрузил. Долго, не жалея воды, умывался. Выпили с женой бутылочку спирта. Разбавил на этот раз покрепче, градусов до пятидесяти пяти. Выйдя в туалет, обнаружил, что моросит дождь. Мелкий, но частый. Холодный… В другое бы время расстроился — дел-то еще полно, — а сейчас постоял, половил капли ртом. Вздохнул:
— Хорошо-о…
Глава двадцать первая
Эта осень казалась Валентине Викторовне труднее прошлой. Прошлой осенью хоть и бессильной, мешающей, но все же хозяйкой была тетка Татьяна. Она подсказывала, что и когда сделать, как готовиться к зиме, сама делала много незаметной, но отнимающей время мелочевки, а теперь все легло на нее. И вдобавок мучила постоянная усталость — усталость не от работы, а какая-то внутренняя, болезненная, словно весь организм устал жить. Мозг устал справляться со все новыми и новыми проблемами, решать их, находить какие-то выходы…
Не было покоя от приходящих за спиртом. Валентина Викторовна несколько раз собиралась объявить мужу, что надо эту лавочку прикрывать. В последний момент останавливала себя вопросом: а как еще зарабатывать?
В положении Артема не было никакой определенности — жил в городе как гастарбайтер какой-то, замешивал бетон, таскал кирпичи. Никаких перспектив. И она не удивилась, когда в ноябре он вернулся в деревню.
— Распустили бригаду на зиму, — сказал хмуро.
— Ну, и много заработал?
— Мало. — В голосе сына послышалось опасение, что деньги у него могут забрать. — Что проел, что за жилье… еще туда-сюда…
— Ну да, ну да, — с усмешкой покивал Николай. — А теперь что делать думаешь?
— Не знаю. Весной опять наймусь. Терпимо… А там, может, что-то как-то…
Николай снова покивал, пошел к печке, разминая пальцами сигарету. Его долгие сидения у печки пугали Валентину Викторовну. Николай не столько курил, сколько как будто пережидал что-то или ожидал. Мог сидеть так и полчаса, и час, и если в это время в калитку стучали, вскакивал резко, почти бежал на улицу. И однажды вернулся не с пустой бутылкой, чтоб обменять ее на полную, а вместе с участковым.
“Ну вот, доторговались”, — с облегчением каким-то подумала Валентина Викторовна, но ноги задрожали, она скорей нашла табуретку.
— Здравствуйте, — потянул участковый губы извиняющейся улыбкой, огляделся; на кухне был порядок, канистры со спиртом, бутылки, слава богу, убраны
с глаз. — Я к вам на несколько вопросов. На улице бы, но холодно.
— Да, да, присаживайтесь.
— Вы, гм, знаете, конечно, что Геннадий Харин пропал…
— Это уж давно, — ответил Николай. — Ну, то есть слышали. И что?
— Сегодня обнаружили труп его в бору. Мотоцикл там же, ничего вроде не взято. Оставил там лесника, следственную бригаду вызвал, а сам пока пройти решил… — Участковый глянул на Николая. — Вы-то ничего не слыхали? Кто мог?.. К вам ведь, гм, много кто ходит.
Николай подумал, пожал плечами:
— Да нет… И мне этот Харин, честно сказать, малоприятен.
— А что так?
Опережая мужа, ответила Валентина Викторовна:
— Они нас обманули. Он и жена. Самым наглым образом обманули. Мы только сюда переехали, и стала его жена, Елена, приходить. Такая вся радушная… — И дальше рассказала о бензопиле, о кормах, лесе, цементе. — В общем, мошенники самые настоящие!
— М-да, — вздохнул участковый, — я об этом их промысле слышал. Многих они так кидали, особенно из приезжих.
— Ну а вы, если слышали, куда смотрели?
Участковый недоуменно посмотрел на Валентину Викторовну:
— Мне никто заявлений не писал. Да и вы, скорее всего, расписки с них не требовали, что так и так. Да? Ну вот… — Он поднялся. — Будем надеяться, дело раскроют. Может, и несчастный случай. — Многозначительно кашлянул. — Каких-то повреждений, следов борьбы я не обнаружил. Мотоцикл в порядке. Ладно, до встречи.
Сумрачное, бесснежное предзимье сменила зима. И, как и раньше, снег, легший уже уверенно, до весны, поначалу обрадовал — деревня стала красивей, мир посветлел, — а потом стал давить.
Большую часть времени сидели дома, много спали, но сон не освежал, не восстанавливал силы. Когда спать было уже невозможно, смотрели плохо показывающий телевизор, бродили по тесной избушке, раздражающе скрипя половицами.
В эту зиму много пили. Как-то автоматически, как давно болеющий принимает лекарство через определенный промежуток времени, подходили к буфету, доставали бутылку, наливали граммов семьдесят, проглатывали. На пятнадцать-двадцать минут становилось легче пережидать мертвое время зимы, а потом глотали еще. Постепенно хмелели, дремали, что-то ели из холодильника, снова проглатывали стопочку… Готовить разные вкусности у Валентины Викторовны не было сил, да и не хотелось — “зачем?” По три раза в день мыть посуду в чашке, меняя воду, было невыносимо, и иногда она тихо плакала, вспоминая раковину, смеситель, из которого бьет теплая вода…
Артем был незаметен, то есть проводил дни так же, как и родители. Тоже подолгу лежал в кровати, пытался смотреть в рябящий экран телевизора, так же подходил к буфету и наливал себе в стопочку; когда стучали в калитку, взбодрялся, выказывал готовность помочь отцу. Несколько раз продавал спирт. Исполнял дела по хозяйству — в магазин ходил, за водой, разгребал снег в ограде, приносил дрова.
В основном молчали. Всем троим было ясно, что, начни они что-нибудь обсуждать, вспоминать старое, и это закончится вспышкой, криком. Нечего было уже обсуждать, а вспоминать — слишком больно…
Скромно встретили Новый год, боясь веселья и пожеланий друг другу “всего самого лучшего”. Даже шампанское не купили. Выпили спирта, пожевали колбасы и жареной курицы и уже к часу ночи легли. Да и остальная деревня была тиха — лишь хлопнуло несколько петард, где-то одиноко и пьяно прорычали: “Ур-ра-а!”
Клуб не восстанавливали, обгоревшие доски и бревешки растаскивали на дрова, крупные осколки шифера, железо — в хозяйство.
В конце февраля Валентина Викторовна собралась на свидание к младшему сыну. На последнее свидание — оставалось Денису сидеть шесть с половиной месяцев…
Только с возвращением Дениса она связывала возможность как-то наладить жизнь. Давно уже связывала, устала ждать его, по несколько раз на дню смотрела на отрывной календарь, досадуя, что время так долго тянется и нельзя оторвать сероватый, с крупными цифрами листочек. Скомкать его, бросить в печку. Этот отрывной календарь она купила, повесила над столом на кухне специально, надеясь, что дни побегут быстрее, если за их ходом следить, торопить взглядом. Но дни тянулись, ползли, время то и дело замирало, словно бы издеваясь. И приходилось толкать его дальше, придумывая себе какие-то бесполезные занятия.
Съездила удачно. Денис совсем не напоминал зэка, разве что одежда да короткие волосы; у начальства к нему особых замечаний не было: сказали, по крайней мере, что исправляется. А она плакала и упрашивала сына скорее приезжать — “иначе погибнем”. Он кивал, гладил ее по спине и, когда Валентина Викторовна замолчала, вытирая щеки, спросил тихо, сочувствующе:
— Попиваешь, мам?
— А?
— Выпиваешь часто?
Она отпрянула:
— С чего ты взял?!
— Да видно. Лицо, голос… Таких видно.
Валентина Викторовна хотела возмутиться, начать заверять, что, хоть и выпивают, конечно, но редко, по праздникам, с устатку… Денис опередил:
— Не пейте сильно. Потерпите. Нормально все будет. Поднимемся.
Ехала обратно с каменной решимостью растолкать своих мужиков, заставить заняться домом — “раньше в сплошной тайге как-то строились!” — искать работу. “Пускай на Север вербуются, на вахту куда-нибудь. Пускай ищут выход. А так мы действительно посопьемся все, в болоте этом подохнем!”
И окружающее щедро подпитывало ее решимость: солнце светило открыто и ярко, снег ослепительно белел, но уже оседал, хвоя сосен и елей была веселой, живой; люди в вагоне поезда будто по заказу подобрались приветливые и общительные, из динамика над окном плацкартного отсека звучали песни, популярные в годы ее юности, а во время выпусков новостей звучал энергичный, молодой и тоже в каждой ноте решительный голос президента:
“Россия — это страна, которая выбрала для себя демократию волей собственного народа. Она сама встала на этот путь и, соблюдая все общепринятые демократические нормы, сама будет решать, каким образом — с учетом своей исторической, геополитической и иной специфики — можно обеспечить реализацию принципов свободы и демократии…”
Но только вышла из автобуса в деревне, настроение стало портиться: сонные люди, темные кривые избы, обшелушившаяся зеленая краска на стене магазина, грязные уродливые дворняги, никого не охраняющие, неизвестно зачем живущие…
Дома было темно, душно, холодно. На столе — завал грязной посуды.
— Коль, Тём, — позвала с порога Валентина Викторовна.
Из комнаты послышался жалобный, хриплый стон, там шевелились, что-то упало стеклянное, но, слава богу, не разбилось.
— Да что такое?! Николай!
Таким мужа она не видела. Конечно, случалось, крепко он выпивал, и ноги заплетались, голова клонилась, но чтоб до такой степени… До такого за один пьяный вечер не дойти.
Николай сидел на диване, покачиваясь, стиснув в руках голову, постанывая, что-то мыча. Волосы спутаны, на лице густая седоватая щетина, весь дрожит, коробится… Понимая, что сейчас стыдить, упрекать бесполезно, Валентина Викторовна вышла на кухню. Медленно, будто боясь сесть мимо, опустилась на табуретку. Посидела, огляделась, поняла, что сидит на том же месте, где обычно проводила дни тетка. Вскочила, пересела.
Не пьяно, а как-то обессиленно покачиваясь, вошел Николай, наклонился к буфету, достал бутылку, зубами выдернул пластмассовую пробку, булькнул в кружку. Не выпуская бутылки из правой руки, схватил левой кружку и выпил. Громко выдохнул. Постоял. Поставил бутылку на стол. Глотнул из ковшика воды. Упал на кровать, но тут же выровнял тело, отвалился к стене.
— Где Артем? — стараясь говорить спокойно, спросила Валентина Викторовна; задала вопрос не для того, чтобы действительно узнать о сыне, но чтобы не молчать, — молчать было страшно.
— Он?.. — Муж прокашлялся. — Он опять с этой. Четвертый день не является. Только ты уехала… Устроил тут…
Николай поднялся, взял бутылку.
— Налей мне тоже, — сказала Валентина Викторовна. Вспомнила слова Дениса и мысленно оправдалась: “А что делать? Вот что сейчас делать?”
— Он с ней, оказывается, и не развелся до сих пор, — отдышавшись после спирта, сказал Николай. — Говорил, а оказалось…
— Может быть, все-таки наладится у них?
— Да кого наладится-то! Что ты мне?! — Глаза Николая округлились, побелели, и Валентина Викторовна готова была ответить криком, но пока сдерживалась, слушала. — Ты что, Валь, не понимаешь совсем? Он же специально так! Как весна, так что-то придумывает. То свадьбу ему подавай, то вот… Сходится — расходится, вообще уезжает. Что, мне дом этот надо? А?! Ему же… Мне и здесь умереть нормально.
Но, видимо, вспомнив, что говорит это в двадцатый, наверное, раз, Николай замолчал. Обхватил ладонью бутылку.
— Не надо, может, Коль, — мягко попросила Валентина Викторовна. — И Денис просил не очень чтоб… Ведь скоро он приедет уже. Поможет.
— Поможет… Не думаю. — Муж плеснул в стопки, но совсем понемногу. — Такие… Как ему здесь после всего? Не будет он… Поживет месячишко, откормится и… Ты думаешь, человек, пять лет отсидевший, будет в деревне торчать?
— Но он говорит…
— Мало что он сейчас говорит. Сейчас, там, он что угодно может говорить. Пойми…
— Ничего я понимать не хочу! — перебила Валентина Викторовна. — Я хочу одно только знать — когда вы, мужики, устроите здесь человеческую жизнь? Третий год пошел. Два лета!
Она очень ослабела за эти несколько минут здесь, но одновременно и взбудоражилась после выпитого, услышанного. И теперь говорила, говорила, сыпала обидными словами на мужа, на сыновей, каждый из которых ее подвел и которые, казалось ей, сидели где-то здесь. Трусливо прятались.
Весна получилась дружной и ранней. Уже в середине марта снег сошел; люди боялись морозов, те, кто имел викторию, плодовые саженцы, накрывали их соломой, сосновым лапником. Но больших морозов не было — дни и ночи стояли парные, живительные. Удивительно рано полезла трава. Правда, распахивать огороды всё не решались, и хоть земля высыхала, люди, будто уговаривая себя, бормотали: “Вернется еще зима, верне-ется”.
Елтышевы не могли выйти из тяжелой апатии. Рассада на подоконниках душила друг друга, но разреживать ее у Валентины Викторовны не было сил, даже простейшую еду готовить заставляла себя; Николай, как и зимой, сидел у печки, курил, все о чем-то думал и думал, чего-то, казалось, ждал; время от времени наливал стопку спирта и глотал.
В начале марта привезли заказанную еще осенью железную печку для бани, и, как втащили, так она и стояла у крыльца — устанавливать ее Николай не торопился, да и Валентине Викторовне было как-то все равно. Мылись редко — раза два в месяц — и то кое-как, безо всякого удовольствия.
Весной за спиртом приходить стали реже. То ли денег не было, то ли, что казалось маловероятным, меньше стали пить. Наверное, все же отсутствие денег уменьшило торговлю — весной в деревне всегда становилось туго с деньгами. И это подтверждали участившиеся приходы старушек, покупающих у Елтышевых бутылки по две-три спирта — платить за вспашку, за ремонт построек после зимы, за цыпушек…
В апреле к месту, где был клуб, приехала какая-то бригада, видимо, из Захолмова, и принялась за разбор пожарища. Сгружали в грузовики трубы, недорастащенные головешки, котлы клубовской котельной, раскрошившийся кирпич и увозили. Народ поговаривал, что скоро начнут строить новый клуб, большой, из бетона, с окнами от потолка до пола. Но тут же по дворам пошли местные верующие — несколько бабулек, прося подписать бумагу с просьбой поставить на холмике, где был клуб, православный храм.
“Была ведь тут церква уже, — объясняли. — В шеисят втором сломали. У нас и иконы из ее хранятся”.
Приходили к Елтышевым. Николай выслушал их молча и подписал, а Валентина Викторовна спросила:
— А клуб где строить тогда?
— Да рази ж не найдут? — недоуменно подняла брови одна из старушек. — Вон места сколь.
Валентина Викторовна вспомнила ее — когда-то эта старушка, а тогда женщина средних лет, Мария Давченко, работала в сельсовете и ходила в красной косынке. На собраниях горячо выступала.
— И куда вы с подписями?
— В город повезем. Пойдем по кабинетам.
— Что ж… — Валентина Викторовна записала свой адрес, черкнула роспись. Ей было все равно — ту церковь, что стояла раньше на месте клуба, она помнила смутно. На нее, закрытую еще в двадцатых и постепенно разрушавшуюся и разрушаемую деревенскими (кто лист железа сдерет, кто струганную доску, кому камень понадобится), не особенно и обращали внимания. К сносу отнеслись равнодушно, будто ломали старый коровник. В городе из когда-то стоявших там пяти церквей осталась одна, на окраине, маленькая, беленькая, ничем не примечательная. И в крайцентре церквей она не запомнила — там их тоже посносили в двадцатые-шестидесятые годы; на утесе над Енисеем стояла часовня, но воспринималась она не как религиозное здание, а как памятник истории города.
— Храни вас Господь, — зашептали бабульки, принимая лист, — храни Господь…
Первого мая явился Артем. Нарядный, слегка выпивший, какой-то решительно-веселый. Оглядел оценивающе печку у крыльца:
— Для бани? Установить надо.
Николай, тоже с утра принявший граммов двести, был, наоборот, не в духе:
— Давай. Я помогу.
Сын постоял над печкой, потом вошел в дом. Тоже оценил взглядом перемены или отсутствие их. Сел к столу.
— Ну, и как вы там? — с трудом выдавила вопрос Валентина Викторовна; с Артемом она не виделась почти два месяца, со дня отъезда к Денису. Несколько раз порывалась пойти к Тяповым, но обида на них и на сына оказывалась сильнее.
— Да так… Так, живем.
— Родик как?
— Ну, тоже… растет.
Артем отвечал равнодушно, словно был занят чем-то другим или сам готовился начать задавать вопросы. Тяжелые, серьезные, неприятные.
— Что пришел-то? — после довольно долгой и тягостной паузы произнес Николай.
Валентина Викторовна вздрогнула от его голоса — как врага спросил. Но и ей тоже хотелось сына спросить о том же.
— Да так. Попроведать.
— М-м, спасибо…
Еще помолчали.
— Может, отметим? — предложил Артем. — Праздник сегодня все-таки.
— Праздник, да… У матери вот две недели назад день рожденья был. Ждали тебя — не дождались.
Сын кашлянул, слегка виновато, а больше с досадой, взглянул на Валентину Викторовну.
— Я забыл совсем. И Родька там болел как раз.
— А мы здесь, может, умерли уже, — распалял себя Николай. — И тебе, получается, наплевать.
Он подошел к буфету, достал початую бутылку спирта. Попросил:
— Валь, дай нам закусить чего-нибудь. Сын-то пустой явился. Угощайте, мол…
Все происходящее, все, что сейчас говорилось, взгляды, жесты были Валентине Викторовне давно знакомы, отвратительно-хорошо знакомы: последние два года подобные сцены повторялись каждые два-три месяца. А то и чаще.
— Необходимо нам в город перебраться, — с аппетитом, как показалось Валентине Викторовне, выпив и закусив, сказал Артем.
— Кому это — нам? — мрачно насторожился муж, но в голосе послышалась и какая-то надежда.
— Ну… Ну, нам с Валей, с сыном.
— Что ж, перебирайтесь.
Сын вздохнул. Николай, мрачнея все больше, наполнил стопки.
— Давайте?
Вяло чокнулись и выпили. Валентина Викторовна хотела закусить, но вид еды вызвал тошноту. Перетерпела жжение, заговорила:
— Хорошо, сынок, надо перебираться. И вам надо, но и нам тоже надо. Мы тоже, как ты знаешь, не по своей воле здесь. Так давайте вместе решать, как быть нам. Квартиру снимать? Но это временная мера. Год пусть, два, а дальше? Да и ты должен представлять, что такое постоянно с квартиры на квартиру… Вон у нас вещей сколько. Нам тоже, как и тебе, здесь невыносимо, и мы тоже хотим в город.
— И что делать? — требовательно спросил Артем. — Мы столько про это… а все продолжается. Не знаю, как нам всем переехать, — я говорю только за себя: я здесь жить не могу. Не-мо-гу! Вам невыносимо, а мне тем более. Я родился в городе, там всю жизнь прожил и с какой стати теперь должен здесь?!
— Опять двадцать пять, — со стоном вздохнул Николай, торопливо плеснул спирта по стопкам, не предлагая остальным, выпил. — В общем, так. Последний раз говорю… — Он нашел взглядом глаза сына. — Я тебе тыщу раз говорил: хочешь жить в городе — езжай и живи.
— Да как там жить, блин?! Бомжарой?
— Устройся на работу, снимай жилье. Найди комнату в общежитии. Встань на очередь на квартиру, копи деньги.
— Спасибо! — хмыкнул Артем. — Бесценные просто советы!
— С-слушай…
Валентина Викторовна почувствовала, как напрягся, напружинился Николай, но голос его задрожал.
— Слушай-ка, чего т-ты от нас хочешь? Тебе скоро тридцать лет. Я в твои годы…
— Да слышал я это все. И что тоже в милицию должен идти.
— Но что-то же надо предпринять! — вскрикнула Валентина Викторовна. — Ты отвечаешь не только за себя теперь — у тебя своя семья, сын. Распоряжайся жизнью.
— И как? Всё у меня отняли, сюда притащили, а теперь!.. — Артем тоже уже кричал; Николай замер, пристально смотрел на него. — Прошлое лето пахал, как дурак, и ни фига. Сто рублей в кармане. Больше, блин, не хочу. Хочу свою комнату, ванну, все, что у меня было.
— Лентяй ты просто, — тихо, но безжалостно-внятно сказал Николай. — Лентяй и паразит. Ты палец о палец не ударил, чтоб нам тут нормально…
— Да не хочу я тут ничего! Я хочу туда, где жил, где…
— Иди и заслужи себе квартиру, как я заслужил.
— Да уж. Бухих шманать…
Николай подскочил, рванул сына за шкирку и поволок на улицу. Артем что-то хрипел. Валентина Викторовна оцепенело смотрела в стол. Но в голове хаотично метались мысли, не мысли даже, а какие-то блики мыслей; она пыталась выхватить из бликов настоящую мысль-озарение, благодаря которой все изменится. Станет светлым… Нет, ничего, только бесполезные, засоряющие сознание блики…
Во дворе раздались крики, звук удара. Мягкий, но жутковато отчетливый.
— Пускай разберется, — сказала себе Валентина Викторовна. — Хам, действительно…
Но заставила себя подняться и выйти на крыльцо.
Мужа не заметила, а возле железной печки лежал Артем и, как показалось Валентине Викторовне, задумчиво смотрел в небо. Она и не поняла сначала, что произошло. Подумала с возмущением: “И чего он теперь валяется?!”
Глава двадцать вторая
Когда-то Николай Михайлович гордился своими сыновьями. Радовался, наблюдая, как они растут, качал на коленях, изображая скачущую лошадь, смеялся над их потешными детскими словами, учил быть мужчинами… Когда старшему исполнилось лет двенадцать, началось охлаждение — сыновья стали отдаляться, у них появилась своя жизнь, свои дела, а уважение и любовь к отцу таяли, сменялись опасением получить, если слишком распоясаются.
Пока жили в городе, в благоустроенной квартире, пока Елтышев ходил на службу, мог отключиться, усевшись на диван и уставившись в телевизор, эта отдаленность от сыновей не особенно сильно ощущалась. Да, старший, Артем, бесцветный, вечно усталый, ленивый, но ненавязчивый, незаметный. По целым суткам он мог валяться на своей кровати, листая какие-то книги или слушая музыку, и Николай Михайлович даже, случалось, забывал о нем, точнее — старался не замечать того, что он не работает, ничего не делает… Младший, Денис, намного более симпатичный Николаю Михайловичу, живой, смелый, задиристый, в итоге поплатился за свой характер — изувечил одного и сел. Конечно, подкосил, тем более что, как знал Елтышев, вдоволь насмотревшись на тех, кто побывал в заключении, к нормальной жизни Денис вряд ли вернется. Такие через полгода, через год, два снова срываются и снова садятся. Поэтому он и не разделял надежд жены, что вот Денис приедет и поможет им, и заживут все вместе крепкой семьей.
И вот так получилось, что на пороге старости, оказавшись в лачуге в одичавшей, гибнущей деревне, Николай Михайлович с женой не могли рассчитывать на помощь взрослых уже сыновей. Один сидит за глупую драку, другой попросту предал — предал в самое тяжелое время…
Потому что душой давно они были с Артемом чужими, Николай Михайлович смог пережить его смерть. Сам себе удивлялся, как это не сошел с ума, не свалился от разрыва сердца, а ощущает внутри почти спокойствие, даже какое-то облегчение.
Сотни раз потом он повторял мысленно свое движение, когда выбрасывал сына из сенок, казалось, снова и снова слышал тот звук удара головы Артема о железо печки. И, как наяву, разрезал уши крик жены, падающей рядом с сыном… И все же при всей жути произошедшего настоящего ужаса Елтышев не испытывал.
Конечно, первым желанием было во всем признаться участковому, вытянуть руки, чтоб защелкнул на запястьях наручники. Остановила Валентина: “А обо мне ты подумал?! Мне в петлю теперь?”
Были следователи, допросы, следственные эксперименты. В результате был сделан вывод, что Артем погиб в результате несчастного случая — нетрезвый оступился, при падении ударился затылочной областью об угол печки. Были натужные хлопоты по организации похорон — гроб искали, грузовик, нанимали мужиков, чтоб могилу выкопали… Была и та ночь, когда гроб стоял в комнате, горели свечи, неживо поблескивали искусственные цветы; табуретки у гроба пустовали — никто не пришел прощаться. А утром похороны, черное опустошение последующих дней и недель… Ни вдову Артема, ни сватов за все это время Елтышевы не видели.
Кое-как побросали в пашню картошку, засеяли несколько гряд морковкой, редиской, луком, укропом, натыкали бледно-зеленую, вялую рассаду помидоров, капусты. Почти не поливали — к колонкам, на самый конец носиков, кто-то приварил болты. Поначалу люди изумились, тщетно пытаясь насадить на носики поливные шланги. Потом пошли к управляющему.
— Это не от меня зависит, — виновато и бессильно стал оправдываться тот. — Я сам в принципе против. “Энергоресурс” так решил — это ведь их колонки, водонапорка.
Люди завозмущались; управляющий повысил голос:
— Если болты сбивать будете, сказали, вообще воду отключат.
— А как нам огороды поливать? Скотину поить? Ведрами не натаскаешься…
— В “Энегоресурс” обращайтесь. Вот телефон их, адрес. — Управляющий взял со стола, казалось, заранее приготовленный листочек.
На следующий день разбираться в город поехали несколько человек. Вернулись вечером с документом на двух страницах. Зачитывали его возле магазина.
— “…Правила оказания услуг гражданам учреждены постановлением правительства РФ от двадцать третьего мая две тысячи третьего года. Номер триста семь. Пункт девяносто один “б” гласит: “Потребителю запрещено производить у водозаборной колонки мытье транспортных средств, животных, а также стирать. Самовольно, без разрешения энергоснабжающей организации, присоединять к водозаборной колонке трубы, шланги, иные устройства и сооружения”. Так что в данном случае права граждан не нарушены…”
Елтышевых история с колонками, конечно, мало волновала. Не до того было. Вообще не до чего… Спасались спиртом. Не допивались до бесчувствия, но и не давали себе протрезветь. Боялись.
С началом ягодного и грибного сезона повалили покупатели — снова день и ночь долбеж в калитку. Привозя новые канистры, благообразный мужчина — Сергей Анатольевич — радовался:
— Хорошо идет. Хорошо-о… А вы отказывались, помнится.
Но, пересчитывая выручку, слегка мрачнел:
— Не совсем сходится что-то с объемом. В долг, что ли, даете? Или сами?
— Сами, — морщился Елтышев. — Похороны были… Сына хоронили…
— Ну да, ну да… Ладно. — Но перед тем как уехать, Сергей Анатольевич предостерегал: — В долг только не давайте! А то ведь потом не отвяжутся. Построже с ними.
Числа десятого июля — Елтышевы как раз были во дворе — пришла Валентина.
— И чего тебе надо? — спросил Николай Михайлович быстро, не дав ничего сказать жене.
— Я за свидетельством, — нагловато глядя ему в глаза, ответила Валентина. — Чтобы за утерю кормильца… Свидетельство о смерти нужно.
— И все?
Ее взгляд стал слегка удивленным.
— И как тебе не стыдно еще лезть сюда?! — рыдающе вскрикнула жена. — Два года ему мозги песочили, довели и теперь лезут… Где ты была, когда его хоронили, когда помощь нужна была, поддержка?.. Разрушила нашу семью, а теперь заявляешься.
— Послушайте…
— Все, пошла вон отсюда, — перебил невестку Николай Михайлович. — И дорогу забудь. Еще раз увижу — с копыт слетишь, — и стал закрывать калитку.
— Но для вашего же внука это! Как мне его кормить?! Деньги за утерю положены…
Елтышев рывком распахнул калитку, чуть не вбросив держащуюся за ручку Валентину во двор.
— Я тебе уже сказал: пошла вон. Я один раз бью… До трех считаю — и тебя нет.
Невестка быстро пошла по улице.
А через два дня появилась ее мать. И сразу пошла в атаку — о том, что заявление напишут, как дочери угрожали, что внук общий и Елтышевы обязаны содействовать получению пенсии за Артема; угрожала и тем, что может сообщить, куда следует, как на самом деле Артем погиб.
Николай Михайлович слушал, слушал, потом отбежал к крыльцу, схватил стоявшие там вилы.
— О-ой! — завизжала сватья и побежала прочь. — Убивают! Ой-й!
И Елтышев бы догнал ее, если бы Валентина Викторовна не удержала:
— Не надо, Коль, не надо, ради бога. Обо мне подумай.
А еще через несколько дней жена потеряла сознание. Что-то пыталась приготовить и упала на кухне. Николай Михайлович похлопал ее по щекам, потом облил холодной водой. Она медленно, тяжело очнулась.
— Что, за фельдшершей? — спросил Елтышев, помогая ей добраться до кровати.
— Да что она… В больницу надо… — сдавленный шепот. — Давно уже у меня… Внутри что-то… Рак, что ли…
— Какой рак?! Что ты несешь? — Но Николай Михайлович замолчал, испугался, впервые, наверное, по-настоящему представив, что может остаться без жены; это было страшнее всего. — Все хорошо будет, Валь. Сейчас…
Уложил, нашел ключи от машины, метнулся во двор. Долго мучил стартер, но “Москвич” не заводился. Аккумулятор вроде в порядке, свечи тоже, но мотор глохнет и глохнет. Лишь минут через десять Елтышев сообразил: бензина-то нет. В те дни, после смерти сына, много ездил и в последний раз еле дотянул до ворот, в ограду пришлось машину вручную вкатывать. С тех пор так и стояла.
Взял трехлитровую канистрочку, отправился по деревне искать бензин. По дороге заглянул к фельдшерице, попросил прийти, объяснил, что случилось.
— Уху, — без охоты ответила та и закрыла калитку.
Купил бензин втридорога у парня с “Уралом”. То ли Гоша звали, то ли Глеб; несколько раз Елтышев видел его вместе с Артемом.
Странно поглядывая на Николая Михайловича, парень наполнил канистрочку, протянул:
— Далёко едете?
— Не знаю… Жена заболела… Спасибо.
— Ну, давайте.
Фельдшерица, конечно, еще не приходила. Николай Михайлович одел жену — у нее самой сил совсем не было — в выходное платье, посадил в машину.
— Это… Коля… полис возьми… мой, — кое-как, одними губами, проговорила она.
— А где лежит?
— Ну… там… где деньги.
Елтышев забежал в дом. Нашел в тумбочке зелененькую карточку полиса, прихватил и деньги: “Вдруг что. Сунуть, может”.
Замкнул дверь, выгнал машину на улицу, закрыл ворота. Руки тряслись, все казалось, что что-то забыл, что-то делает не так. Жена сидела, отвалившись на спинку сиденья, глаза прикрыты, лицо серое.
— Куда, в город или до Захолмова?
— Давай… до Захолмова… хоть… Не могу…
Очень долго, как казалось Николаю Михайловичу, ждали в регистратуре, оформляли документы, возились с переодеванием. Не выяснив, что с ней именно, решили класть.
— Я завтра приеду, — пожимая ее руку, сказал Елтышев. — Держись.
Заправился, купил продуктов — ассортимент здесь был побогаче, чем в Муранове. Уже к вечеру вернулся домой.
Старался занять мозг насущными делами, думать о разных мелочах, чтобы не задаваться вопросами: что с женой? Неужели действительно рак? Как он будет один, если с ней случится страшное?
Достал ключ и остановился остолбенело: дверь в избу была приоткрыта, хлипкий замок выдернут, висел на последнем шурупе.
…То, чего Елтышев опасался все эти почти три года произошло, и произошло в тот самый момент, когда опасаться перестал, точнее, забыл — стало не до того. И вот залезли, обворовали. Что именно украли, он еще не определил, да и какая, в сущности, разница — одно то, что в доме побывали чужие, рылись в вещах, трогали их, поганили, было невыносимо…
Присел на табуретку, дергающимися руками достал сигарету, с трудом сумел зажечь огонек зажигалки.
— Ла-адно, — угрожающе проговорил. — Ла-адно, разберемся.
Глянул в сторону буфета. Конечно, прошлись и там — канистр со спиртом не было.
— И что, идти вас сейчас убивать? — спросил, никого конкретно не представляя: любой мог, и этот мог, который бензин продал.
Елтышев вскочил, быстро вышел за ворота. Огляделся. Улица была пуста, ни одного человека. В окнах домишек напротив красновато поблескивал отсвет заходящего солнца.
— Разбере-емся, — пряча за угрожающий выдох бессилие, повторил Елтышев.
Глава двадцать третья
Катилась жизнь под откос стремительно и неостановимо. И лишь огрубение души, какой-то, пусть слабенький, но панцирь на ней не давал совсем отчаяться, свалиться и умереть. Да, может, и хорошо бы вот так умереть, как древние греки или былинные русские богатыри, но не получалось. Приходилось мучиться дальше и дальше, и неизвестно зачем.
У Валентины Викторовны обнаружили сахарный диабет в запущенной форме. Врач отчитал, как только ей стало чуть лучше:
— Следить нужно за собой, уважаемая, проверяться систематически. Организм дает сигналы, что с ним непорядок, и надо реагировать. Вы ведь давно чувствовали дискомфорт? Так или не так?
“С какой он Луны свалился? — мысленно удивилась Валентина Викторовна. — Дискомфорт…” И захотелось все подробно, обстоятельно рассказать этому молодому симпатичному и строгому мужчине в чистом белом халате. Обо всем, что произошло с их семьей за последние годы. Что вообще произошло. Как наваливался этот дискомфорт. Надо же, слово нашел…
Тихо, без всхлипываний и рыданий, она заплакала. Отвернулась от врача и соседок по палате. Слезы щекотали кожу, проползали по лицу, скатывались в наволочку. Слышала, как врач досадливо поцокал языком, видимо, подбирая слова; так и не подобрал, ушел.
Почти неделю ее кололи лекарствами, ставили капельницу. Медсестер в больничке почти не было, поэтому за капельницей приходилось следить самой, и, осиливая дремоту, которая постоянно теперь морила ее, Валентина Викторовна глядела на бутылку над головой. Соседки — пожилые, давно и тяжело больные кто диабетом, кто астмой, собранные здесь с разных деревень, — большую часть времени лежали на кроватях, вяло, словно по принуждению, разговаривали. Разговоры были всё о тяжелом — кто где умер, где у кого что опять украли, где мать от детей отказалась, где градом огород перемололо, где корова пала, у кого какие льготы отобрали…
“Неужели нет ничего хорошего?” — пыталась мысленно возмутиться Валентина Викторовна, перебирала в памяти произошедшее за последние годы и ничего хорошего не находила. Лишь далеко-далеко позади посвечивали, но не события, а ощущения от чего-то, что вспомнить никак не удавалось.
Муж приезжал каждый день. Привозил разные фрукты, шоколад, но врач, увидев однажды этот набор, устроил разнос:
— Да вы что?! У нее же сахарный диабет! — и стал сбрасывать из тумбочки обратно в пакет почти все гостинцы. — Нельзя! Нельзя!
Сахарный диабет… Почти сразу после переезда в деревню Валентина Викторовна почувствовала, что что-то с ней не то. Может, и раньше даже. Но поехать в поликлинику и узнать, что это, боялась. Пятьдесят лет — надеялась, это просто усталость скопилась, нервное истощение от проблем и несчастий. Но вот обнаружилось. Сахарный диабет. И это теперь до конца жизни. Уколы, диета, страх обострения, а главное — сознание, что болеешь и не вылечишься. И от вопросов мужа: “Как ты?” — ей хотелось разрыдаться, уже не сдерживаясь, от души. Вырыдать все.
Терпела. Смотрела на мужа, ждала от него ободрения. А он молчал. Сидел рядом с койкой, смотрел ей мимо глаз, вздыхал. И затем, вздохнув особенно глубоко, спрашивал:
— Что, поеду? Дом без присмотра.
— Езжай.
— Ты держись. Очень жду тебя.
— Да… — Но в то, что он действительно ее ждет, Валентина Викторовна не верила: что-то было в голосе мужа, в том, как он отводит глаза, пугающее, приводящее в отчаяние.
При выписке Валентине Викторовне выдали три бутылька инсулина, коробку одноразовых шприцев; врач прочел лекцию, как нужно питаться, как делать себе инъекции, каким образом получать лекарства, правильно их хранить.
— …Сердце у вас еще в порядке, но если будете пренебрегать соблюдением режима, посадите. Плюс трофические язвы пойдут…
Кое-что Валентина Викторовна записала, что-то пропустила. Сейчас, после недели в больнице, в палате с пятью полуживыми женщинами, ей хотелось одного — скорее в свою избушку, на свой диван. К тому же после капельницы она чувствовала себя почти здоровой, окрепшей. Если бы не сознание, что она все-таки неизлечимо больна…
Около двух приехал муж; Валентина Викторовна быстро собрала вещи, села в машину. Поехали.
Николай молчал, напряженно глядя на дорогу. Вокруг все вопило от радости — по обочинам краснели, синели, желтели десятки видов цветов, трава стояла чуть не в человеческий рост; дальше светились ярко-рыжие стволы сосен, а под ними, казалось, было полным-полно грибов. Больших, мясистых, нечервивых…
— Остановись, пожалуйста, — дрогнувшим голосом проговорила Валентина Викторовна.
Николай резко затормозил, даже зад “Москвича” повело. Испуганно спросил:
— Что, плохо?
— Нет, ничего. По лесу хочу немного… подышать.
Она уже стала открывать дверцу, муж остановил:
— Эт… давай лучше домой. Надо скорей. Повадились к нам… уже два раза лазили.
— Что?
— Что — обворовали. — Николай тронул машину. — В первый раз спирт утащили, из вещей кое-что. Потом еще… Позавчера.
— Да ты что?! И кто?
— Хм, если б знать. Подозреваю, но как… Не мочить же всех подряд. Любой может. Сделал кой-кому внушение, да толку-то…
Известие о кражах лишило скопленных сил — будто выкачали изнутри эти силы; и когда Валентина Викторовна увидела во дворе белый, как ребра, брус только начатого (два года назад начатого) сруба, все еще стоящую рядом с крыльцом, уже покрывшуюся ржавым налетом печку, штабели постепенно трухлеющих досок, силы окончательно покинули… Кое-как добрела до кровати на кухне. Села, потом легла набок. “Ну, вот и все, — подумалось, — последнее прибежище”.
“Нет, не все! Не все!” — рывком поднялась и уже вслух повторила:
— Не все! — Достала из сумки лекарства, два бутылька, как велел врач, убрала в холодильник, а один распечатала, взяла шприц, наполнила инсулином. Задрала кофту на пояснице… Когда колола, наткнулась взглядом на стоящего в пороге мужа. Он смотрела недоуменно и вроде как-то брезгливо.
— Вот так, — объявила ему безжалостно, — вот так и будет теперь. По три раза в день.
Кончился июль, начался август. Погода, слава богу, была для огородных посадок благодатная — два-три дня пекло, а потом налетала гроза, обрушивался ливень, короткий, но успевавший напитать землю теплой влагой. Но для людей такое чередование отражалось на самочувствии. Все было тяжело, все валилось из рук. Люди сидели в избах, закрыв окна ставнями, и лишь по вечерам слышались звуки жизни: где-то что-то пилили, ругались или ругали скотину, куриц, включали магнитофон, иногда даже сами горланили песни.
Николай стал еще более молчалив и мрачен. Ютился у печки, пускал дым в чрево топки. Так же, как и зимой, раз в полчаса подходил к буфету, выпивал стопку спирта… Валентина Викторовна иногда не выдерживала:
— Ну занялся бы чем-нибудь! Нельзя же так совсем…
Тогда он поднимался и выходил на двор. Молча, внешне равнодушно. И мог несколько часов не возвращаться. В конце концов Валентина Викторовна отправлялась за ним.
Муж сидел или во дворе, или в огороде. Как-то затравленно взглядывал на жену, и у нее комком слез взбухала в груди жалость.
— Пойдем домой, — говорила она, — пойдем, поздно уже.
Без присмотра, заботы все очень быстро стало разрушаться, ломаться. Прясла на задах огорода повалились, и Валентине Викторовне пришлось несколько раз просить, а потом и требовать, чтобы Николай их поправил:
— Забредут ведь коровы, повытопчут все. Что мы в зиму есть-то будем?!
Наконец он взял несколько слег, пошел. Поковырялся с полчаса, вернулся, лег на диван.
— Наладил? — спросила Валентина Викторовна.
— Угу. — И до утра лежал, отвернувшись, даже на ужин не встал.
После одного из ливней потек потолок в летней кухне. Оказалось, шиферина лопнула. И снова Валентина Викторовна долго просила мужа как-то исправить.
По низу кузова “Москвича” пошли язвочки ржавчины, а однажды он перестал заводиться. Николай подзарядил аккумулятор, долго копался под капотом, а потом заявил:
— Все, ничего не могу сделать. Надо продавать эту помойку к чертовой матери. Больше не подойду к ней.
И сколько потом Валентина Викторовна ни просила, ни требовала, ни умоляла, на “Москвич” он даже не смотрел. А ездить все-таки было нужно. Да и просто сознание, что теперь они без машины, — пугало. Словно еще одна нить, связывающая их с нормальной человеческой жизнью, обрубалась.
Когда стал подходить к концу инсулин, отправилась к фельдшерице за рецептами. Та огорошила:
— А я рецепты не выписываю. Вы что… Я оказываю срочную помощь, даю направления…
— И где мне рецепт получить?
— Каждый второй понедельник месяца приезжает врач из Тигрицкого, она выписывает. С двух до пяти сидит здесь.
Валентина Викторовна посчитала дни и поняла, что лекарства до второго понедельника ей не хватит.
— И что мне делать? Мне инсулин нужен срочно.
— Ну, езжайте к ней. — Фельдшерица, женщина лет тридцати пяти, сохраняла равнодушное спокойствие, присущее здоровым, не понимающим, каково это болеть, людям.
— В Тигрицкое?
— Ну да.
— Гм… Спасибо за совет. Хитро у вас тут все закручено — хоть умираешь, а садись в автобус и езжай.
В Тигрицком рецепт выписали хоть и без радости (“своих нет времени обслуживать”), но довольно быстро. Врач даже поинтересовалась:
— Инвалидность оформили?
— Нет пока. Собираюсь.
— Надо.
— Да, да…
Получать инсулин нужно было в городе в специализированной аптеке, где обслуживали жителей района. Валентина Викторовна приехала на автобусе, выстояла очередь человек из тридцати. Наконец сунула рецепт в окошечко.
Казалось, не взглянув на него, аптекарша отбросила листок обратно. Валентина Викторовна удивилась:
— Что такое?
— Сегодня эти не обслуживаем.
— А?
— Сегодня лекарства выдаются, — аптекарша заговорила с плохо скрываемым раздражением, — федеральным льготникам.
— А что это?
— Инвалиды. Рецепты зеленого цвета. У вас — серый. Вы что, не знаете ничего?
— И… Погодите! — Сзади Валентину Викторовну уже слегка подталкивали. — И когда мой?
— Ну, приходите завтра. Не знаю. Это никому не известно.
Валентина Викторовна раскрыла рот, но слова не шли, захлестывало возмущение.
— Вы долго еще мяться будете? — особенно чувствительно толкнули ее
в спину. — Тут тоже люди есть.
— Ну погодите! — Валентину Викторовну прорвало. — Я из деревни приехала, пятьдесят километров! И что, я каждый день неизвестно зачем должна…
— И я тут тоже должна каждый день выслушивать! — так же возмущенно отозвалась аптекарша. — От меня, что ли, зависит?! Будут для вас лекарства — выдам,
нет — нет.
Валентина Викторовна хотела идти жаловаться. Но куда? В отдел здравоохранения? И где гарантия, что чего-то добьешься? Она видела зимой по телевизору, что по всей стране с лекарствами неразбериха, митинги даже проходят из-за этого. Но тогда не придавала этому значения — считала себя здоровой.
Дома оставалось инсулина еще дня на два-три. Что ж, приедет завтра. Может быть, повезет.
Да, повезло. Получила три бутылька, шприцы. Радостно положила их в сумку. И тут же сама себя поддела: “Скоро и куску хлеба радоваться будешь”.
Глава двадцать четвертая
Было время, Елтышев часто задумывался о смерти. Как так — ходит вот человек, видит, слышит, ощущает, думает, все, кажется, может — и вдруг перестает быть. Бац — и темнота, абсолютная пустота. Нет у человека ничего больше, и человека как такового нет. Лишь кусок мяса с костями, который нужно поскорее закопать в землю.
И чем чаще Николай Михайлович слышал разговоры о чем-то потустороннем, о призраках, голосах, полтергейстах, светлых туннелях, по которым летят клинически умершие, тем острее ощущал полное ничто после смерти. А все эти разговоры — простой страх людей перед этим ничто.
Работа в милиции закалила, точнее, очерствила — мертвые не вызывали особой жалости и страха, а чаще всего наоборот — раздражение. Мертвые требовали возни, внимания, за них нужно было отвечать, заботиться о них, писать о них длинные протоколы.
В последние годы Елтышев стал не любить живых. Многие из живших рядом были лишними, некоторые становились его врагами или теми, кто мешал жить ему и его близким. Особенно явно это стало в деревне. Борьба за существование, месть за унижение — проглотить обман, это ведь тоже унижение.
Но с самых недавних пор Николай Михайлович невольно, не желая и пугаясь этого, стал завидовать тем, кто умер. Умер быстро, не успев понять, что умирает; может, они и пугались, но пугались только в тот момент, когда смерть уже была неотвратима и уже ничего нельзя было изменить… Юрке завидовал (хотя тот, если верить его вдове и допустить, что у нее с головой все в порядке, помучился на том свете), Харину, этим пацанам, которых по пьяни зарубили, зарезали, даже сыну своему, чью пустую и ему самому немилую жизнь вдруг оборвал несчастный случай… Несчастный случай… Завидовал он потому, что почувствовал близкую старость. Настоящую, от которой уже не избавиться, не обмануть ни ее, ни себя. И с каждым месяцем будет хуже. А их впереди много. Может, и десятки лет. Как у тетки Татьяны. До полного изнеможения и маразма…
Просыпался без всякого желания вставать. Пытался представить, что может ожидать его сегодня хорошего. Не находил ничего. Но все же поднимался, натягивал одежду. И дальше тек напрасный, лишний, тяжелый день. Любое движение вызывало не то чтобы боль, а — хуже — физическую тошноту. Ничего не хотелось, нет — не моглось — делать. Не хотелось жить. “Вот это и есть старость, — сидя возле печки и с отвращением втягивая в себя дым очередной сигареты, понимал Николай Михайлович. — Это и есть мерзость старости. Не болезни, не немощь тела, а вот эта тошнота”.
Она подбиралась давно, но набросилась, повалила в то утро, когда жена потеряла сознание, а потом, вечером, Елтышев обнаружил, что их дом опоганили воры. После этого он уже жил через силу, и каждый день становилось преодолевать все тяжелее. И теперь он больше жены, кажется, ждал приезда Дениса — увидеть его, повиниться, что так у них все получилось. Развалилась семья, вымирает.
А судьба продолжала наносить удары… Как-то утром Николай Михайлович вышел во двор, как обычно, не оглядываясь по сторонам, поплелся к сортиру. Но все же заметил, почувствовал — что-то не то, не так. Обернулся на машину. Капот приоткрыт, на лобовом стекле чего-то не хватает.
Подошел, поднял капот. Да, аккумулятора (старый аккумулятор, дохлый уже) нет, и дворники сняты. В багажнике пусто — ни запаски, ни домкрата, ни сумки с ключами… Задвижка калитки отодвинута.
— Скотьё-о, — сказал Елтышев тихо, без злобы даже; он ожидал этого — раз нашли дорожку сюда, теперь не остановятся.
На голодный желудок выпил граммов сто пятьдесят спирта, стал перебирать вещи в шкафу, в чемоданах.
— Что ты ищешь? — понаблюдав за ним, с плохо скрываемой досадой (смотрела телевизор, а он мельтешил) спросила жена.
— Да так, надо…
Нашел. В одном из чемоданов лежала его парадная форма. Сохранил после увольнения, и вот пригодилась. Взял, унес на кухню. Долго оглядывал, разглаживал пальцами морщины на ткани. Просить жену отутюжить было неудобно, да и не хотелось давать повод лишним расспросам.
Оделся, оглядел себя в зеркале… Черт, еще фуражку бы. Но фуражку выбросил при переезде — “все равно изомнется”… Ладно, и без фуражки внушительно. Поскреб бритвой лицо, протер выходные туфли влажной вехоткой… Не совсем, правда, по цвету к форме подходят…
— Я скоро вернусь, — сказал из кухни жене.
— А куда ты?
— По делам тут надо…
Шагнул к буфету. Быстро наполнил стопку, бросил в рот горячий комок спирта. Бормотнул:
— Ну, ладно.
Обошел всю деревню, и каждому, кого встречал, преграждал путь:
— Шутить со мной вздумали? Сына похоронил, так теперь решили, что можно, а? Я вас всех, скоты поганые! Всех-х! Вот Денис вернется, он тут наведет порядок, по стенке ползать будете! Ясно, нет? — И если человек молчал, уже ревел и приподнимал кулаки: — Яс-сно?!
Кто-то бурчал: “Да-да”, кто-то просто уворачивался от Елтышева и отбегал. Но вступать в перебранку никто не решался. Видели, в каком он состоянии. И уже на обратном пути, когда Николай Михайлович слегка успокоился и ему хотелось снять форму, выпить еще и лечь спать, его окликнули:
— Эй, дядя, чего развоевался?
— Что?
Из-за забора выглядывал тот парень, что в день первой кражи продал Елтышеву бензин. То ли Гоша, то ли Глеб… Его, кстати, Николай Михайлович подозревал больше других — этот-то знал, что он уезжает, сам сказал ему…
— Что, — кажется, передразнил парень, — мать перепугал, валерьянку пьет. Она-то при чем?
— Все при чем. Ворье на ворье.
— Слушай, дядя…
— Ты выйди сюда, — перебил Николай Михайлович, — чего за забором?.. Выйди, поговорим.
— Слушай, мы ничего твоего не брали. И нечего к нам лезть.
— Я разберусь, кто брал, а кто… Скоро вот сын вернется, и разберемся…
— Он же умер, — удивленно сказал парень.
— Артем — да. Другой есть. Такому же в лобяру дал и сделал клоуном… Да ты выходи. — Елтышева стал бесить этот диалог, в котором он чуть ли не оправдывался. — Выходи, я с тобой один разберусь.
— Я говорю: я вашего не брал. А лезть будешь, тогда разберемся.
— Еще угрожать мне?! — дернулся Елтышев к забору, но вовремя опомнился: “И что? По-другому надо. Потом…” — Ладно, живи пока.
Пошагал к своей избе… Солнце выбралось на верх неба, палило. По вискам, груди тек пот. То ли от жары, то ли от ненависти к тем, кто разрушал его хозяйство, пригибало к земле… Не нашел он этих разрушителей — не обшаривать же каждый двор в поиске аккумулятора, канистр из-под спирта, запаски. Да и не в этом дело, не в старом аккумуляторе, лысом колесе. Сложнее все, сложнее…
С трудом дотягивали до приезда сына. Срок у него кончался семнадцатого сентября, и теперь вместо жены первым Николай Михайлович отрывал листок календаря; Валентина была недовольна, но не протестовала.
Она все больше зацикливалась на своей болезни. Привозила из города какие-то витамины, пищевые добавки, брошюрки.
Читала вслух:
— “Лист брусники, почки березы, трава зверобоя, трава галеги”… Что это такое, галега? И где взять? “Лавровый лист, лист черники, плоды можжевельника”…
Слава богу, за спиртом приходили исправно. Даже тот рейд по деревне алкашей не отпугнул. Деньги кой-какие собирались. Кражу тех канистр, одна из которых была полной, удалось возместить без особых напряжений. Николай Михайлович, конечно, рассказал о случившемся Сергею Анатольевичу; тот сухо посочувствовал:
— Бывает, бывает. Народ-то совсем…
Встречаясь во время походов в магазин или еще по каким делам с кем-нибудь, имеющим вороватый вид, Елтышев грозил:
— Вот сын вернется, найдем, кому это чужое добро покоя не дает. Мы вам покажем!
Люди, видимо, опасались, что угроза исполнится — к Елтышевым неведался участковый. Сначала спросил, что у них случилось, что украли, а потом, выслушав ответ и для видимости подосадовав, что вовремя, по свежим следам, не написали заявление, предостерег:
— Вы поосторожней будьте. Жалуются на вас, что угрожаете.
— А ко мне без всяких угроз в дом лазили, полмашины растащили! — загорячился Николай Михайлович.
— Да я понимаю, понимаю. Но все же нельзя на всех подряд… Тем более, люди здесь мстительные. Мало ли что…
— А что? — Елтышев нехорошо прищурился. — А?
— Да мало ли, — стал скисать участковый, превращаясь в простого лейтенантика, который стоял хоть и перед бывшим, но все же капитаном. — Бывает… И жгут даже, и… Я понимаю вас, и раньше понимал… Кхм… Но все-таки…
Глава двадцать пятая
Весь август грохотали машины, бетономешалка, скрипел подъемный кран, перекрикивались мужики на строительстве клуба. Все-таки строили клуб, а не церковь.
Вроде бы спешили, но до дождей поставили только стены, а затем исчезли вместе с техникой. В недостроенном клубе пацаны стали играть в войну, а взрослые — потихоньку растаскивать оставшиеся от лесов доски.
— Давай-давай, — кричал иногда Николай Михайлович от калитки вслед удаляющемуся с досками. — Ворь-рье!
…Вяло, через силу Елтышевы собирали урожай. Выкопали картошку, повыдергали редьку, свеклу, морковку. С погодой повезло — было ясно и сухо. Хорошенько просушили во дворе, спустили в подпол.
Валентина засолила несколько банок огурцов и помидоров, связала в косы чеснок. Солила капусту. Николай Михайлович много времени проводил в огороде. Но в основном сидел на ведре, курил.
Воздух в эти дни был особенно прозрачный и замерший, как и положено природой для ранней осени. Земля спокойно, умиротворенно готовилась к холодам, к зиме. С берез медленно слетали желтые листья, с легким шелестом ложились на сухую траву, на ранее упавших собратьев. Сорняки ссыпали свои семена, которые проклюнутся, одни в апреле, а другие в течение всего лета, чтобы продолжать существование всех этих ненужных, вредных, неистребимых растений.
Легкий ветерок шевелил сухие, папирусные листья подсолнухов, и тогда раздавалось унылое, какое-то пугливое поскребывание… Вечером галки начнут облет, будут тоскливо покрикивать, рвать душу.
Николай Михайлович поднялся, взял лопату. Стал ковыряться в морковной гряде. Валентина уже прошлась по ней на днях, выдернула какую удалось за ботву, но много осталось в земле. Николай Михайлович втыкал лезвие лопаты и не то чтобы слышал, а, скорее, чувствовал хруст разрезаемых морковин. Черт, словно чьи-то пальцы режешь. И вспомнилось, как хрустнули позвонки у Харина… Николай Михайлович бросил лопату, снова сел на перевернутое дном вверх ведро.
Вечерами заметно свежело, воздух напитывался сыростью, гниловатой влагой. Сырость и влага приходили волнами с пруда, и так же, волнами, навевало терпкий запах свиного навоза. Будто где-то в свинарнике то включали, то выключали вентилятор. Иногда запах был таким резким, что щекотало ноздри и хотелось чихнуть.
В первых числах сентября, будто подтверждая календарное наступление осени, пошел многодневный, изводящий душу дождь.
Телевизор стал показывать совсем невыносимо — даже на первом канале была сплошная рябь, лица людей не разобрать. Звук плавал, случалось, пропадал или уходил на другие частоты.
— Давай антенну купим, в конце концов, — не выдержала жена, — в магазине за четыре тысячи стоят.
— Да толку-то… — Николай Михайлович отмахнулся; телевизор его мало интересовал, и если он смотрел в экран, то почти не обращал внимания, что там делается: в голове вертелись мысли, зыбкие, неоформленные, но навязчивые.
Валентина все же проявила настойчивость, стала требовать, но требовала не столько антенну, сколько не падать духом:
— Нечего опускаться! Раскис, как этот… А мне что тогда делать?! Я вон вообще инвалид пожизненный теперь. Ты представляешь, что такое сахарный диабет?! Каждую минуту о нем помнить надо. Но ведь жить надо, жить! Давай, пошли за этой антенной, а то совсем… Как в склепе тут…
И Елтышев отправился в магазин.
Антенна была огромной, формой напоминала локатор, но легкой. Основную ценность представляли приставка, пульт дистанционного управления и кабель. Вместе с антенной дали номер телефона мастера по установке.
Пока дозванивались до мастера (услуги его стоили четыреста рублей), пока ждали приезда, пока прибивали антенну-локатор, сверлили стену избы для проводки кабеля и настраивали программы, как-то не очень заметно и тягостно прошло несколько дней.
Потом, опять же под напором жены, Николай Михайлович занялся ремонтом сначала бани (“Денис приедет — и как ему мыться там? Это же завалюха, а не баня”), а потом и машины. Пришлось съездить за новым аккумулятором, два дня копаться под капотом. Но — без толку. Елтышев бросил:
— Я не механик.
— А с дровами как? — плачущим голосом спросила жена. — До холодов — месяц!
— Купим машину обрези. Копейки стоит.
— Какой от них жар? Угля-то нет почти…
— Все! Все, хватит! Не замерзнем. Денис приедет, решим.
Дождались семнадцатого числа. Накануне Валентина Викторовна съездила в город, накупила продуктов, даже малосоленых хариусов на рынке взяла, бутылочку коньяка. Заодно продолжила (процесс этот тянулся больше месяца) оформлять пенсию по инвалидности.
В слабом, без праздничного стола, но все же ожидании провели семнадцатое и восемнадцатое, потом, то и дело прислушиваясь, поглядывая в окна и за забор, еще два дня. Двадцать первого Валентина Викторовна порывалась пойти на почту звонить, но муж уговорил подождать еще:
— Пока то да се, в городе, наверно, с друзьями. Пусть погуляет.
Но сам был как на иголках: несколько раз даже к калитке подбегал — казалось, стучат, но там было пусто. И никогда так не раздражали покупатели спирта — всех их сначала принимал за вернувшегося сына.
Двадцать второго сентября, после утреннего автобуса, жена все же пошла на почту. Вернулась расстроенная.
— Что? — испугался Елтышев. — Не вышел?
— Да вышел. Уехал, сказали…
— И куда?
— Ну, куда — домой, им сказал. Я сказала, что нету, а этот шутить стал: взрослый, говорит, у вас сынок, мы ему теперь не няньки.
— Черт, надо было встречать. Мало ли… Пять лет на зоне, с психикой за это время…
— Не пугай ты хоть, ради бога! И так…
— Все-все-все, — Николай Михайлович обнял жену. — Будем ждать. Все нормально будет.
…Денис прибыл двадцать пятого, днем. Подкатил на белой иномарке. Вышел, распрямился, огляделся, потягиваясь, по сторонам.
— Так, — сказал громко водителю, — держи пятихатку, — и пошел навстречу выбегающим из калитки родителям.
Были объятия, слезы матери, быстрые, не требующие ответов вопросы… Николай Михайлович не видел сына четыре с лишним года — ездил на свидание один раз и больше не смог: наблюдать Дениса в черной зэковской робе, всю эту архитектуру и порядок колонии, чувствовать себя, капитана милиции, тоже чуть ли не зэком было невыносимо. На следующие свидания отправлял жену одну; Артем же никогда ехать к брату желания не выказывал.
Да, за эти годы сын изменился, из парня превратился в крепкого, знающего себе цену мужчину. Спокойней стал, но и уверенней в себе.
— Ничего, мать, — говорил, поглаживая плачущую Валентину, — ничего, поднимемся. Главное, живы. — Но, видимо, вспомнив об Артеме, кашлянул: — Кхм… Брата-то здесь похоронили?
— Да, — кивнул Николай Михайлович, — где ж еще.
— Ну, в городе, может… Ничего, выберемся отсюда. А здесь пусть дача будет. Купим квартиру. Двухкомнатная, я узнавал, восемьсот тысяч стоит.
— Рублей?
— Ну да.
Николай Михайлович прикинул в уме — вообще-то не так уж много. Всего восемьсот ярко-голубых тысячных бумажек. Но где их взять? И сказал вслух:
— Да где ж их взять? Тут с копейки на копейку…
— Найдем, заработаем.
Сидели за столом. Валентина, утирая слезы, пододвигала сыну то одно, то другое:
— Кушай. Я к семнадцатому накупила всего, ждали-ждали… Дождались.
— Харюска бери, — тоже двинул тарелку с рыбой Николай Михайлович, — с душком уже, правда, но вкусный. Многие его с душком и любят.
— Хариус, это да. — Денис ел, но не жадно, смакуя. — А здесь река есть? Рыба какая?
— Да какая здесь рыба… В пруду карась, карп. Да я не рыбачу…
— А, это, у Артемки же сын остался?
— Остался.
— И как он? Жена… вдова как?
Валентина горько вздохнула:
— Мы с ними, сынок, не общаемся. Я не рассказывала, не писала, но из-за нее, из-за этой всё. Окрутила Артема, женила…
— А сама, говорят, блядь конченая, — вставил Николай Михайлович, скорее чтоб закончить эту тему, но жена продолжала плачущей скороговоркой:
— И родители ее… Поселили Артема у себя, как работник был. К нам редко приходил, строительство дома вон, как началось, так и… Сам видел. Присылали его сюда за деньгами и чтоб скорее обратно. Но и им отплатилось. Слышала, муж совсем с ума сошел. Как растение. Да и ничего удивительного — жена чуть что по голове его лупила. Вот и долупила — теперь с ложечки кормит.
— Но внука, — настаивал Денис, — надо как-то… Чтоб нашим парень рос.
— Что, на поклон к ним идти? — посуровел Николай Михайлович. — Мне тут вообще ни с кем дела иметь не хочется. Подлые, жадные… Да ворье просто. — Доразлил по стопкам коньяк. — Тут вот мать заболела, прямо свалилась — сознание потеряла, и повез в больницу. Возвращаюсь, дом обшмонан, кое-что украдено… Через несколько дней — опять. Потом вообще, пока спали, “Москвич” обработали.
— Ладно, бать, — выдохнул уверенно Денис, — разрулим проблемы. Все наладим. Ну, за то, чтоб теперь, после всех геморроев, да что там, конечно, и трагедий, начало нам фортить.
— Да уж пора бы…
Выпили. Николай Михайлович достал из холодильника бутылку спирта.
— Давайте паузу сделаем. — Сын поднялся, прошелся по кухне; половицы скрипели, но скрипели сейчас как-то уважительно-уютно, словно под ногами настоящего хозяина.
Заглянув в соседнюю комнату, он увидел висевшую на стене гитару.
— О, наша, старенькая, — снял, вернулся к столу, попробовал струны. — Уцелела и даже настроена боле-мене.
— Гитара-то уцелела, — всхлипнула Валентина Викторовна.
Денис заиграл грустную, неторопливую мелодию. Потом запел:
Иду домой, облепят, словно пчелы:
“Скажи, мамаша, а когда придет Сергей?..”
А у одной поблескивают слезы.
Ты возвращайся, сыночек, побыстрей.
— Ладно, бать, наливай!
…Пришел сентябрь, и пишет сын мамаше:
“Не жди, родная, да ты не жди меня домой —
Лагерный суд судил меня по новой,
За то, что мы порезали конвой”…
Отложил гитару на кровать, не чокаясь, выпил, снова поднялся. Прошел от стола к печке, потянулся. Николай Михайлович с женой молча следили за ним, любовались.
— Пойду пройдусь немного.
Валентина тут же встревожилась:
— Темно уже…
— Да ладно, мам, ты чего! — И снова напел: — “Выйду на у-улицу, гляну на сел-ло-о!..” — Накинул куртку, салютнул рукой и, пригнув голову в низком дверном проеме, шагнул в сенки.
Потом этот его жест рукой долго, будто зайчик электросварки, стоял в глазах Елтышева. Застилал остальное…
А тогда они молча сидели с женой за столом. Мягко светила под потолком лампочка, изредка ударялась о раковину упавшая с носика умывальника капля. Говорить ничего не хотелось, да и не нужно было. Сын, крепкий, закаленный испытаниями, наученный жизнью, готовый и, кажется, способный свернуть горы, наконец-то вернулся. Он здесь. Теперь все наладится. Постепенно, конечно, трудно, но начнут выбираться из этой ямы. Возвращаться в человеческую жизнь.
Николай Михайлович выпил еще немного, с аппетитом съел кусок нежного хариуса, перебрался к печке. Закурил сигарету, далеко выпустил изо рта дым первой затяжки.
— Что, со стола убирать? — спросила жена.
— Да ну погоди пока. Еще, наверно, посидим. Куда нам спешить… Тебе укол-то не пора уже ставить?
Валентина глянула на часы.
— Ой, да! — Метнулась в комнату. — Спасибо, дорогой, напомнил.
“Дорогой”… Так она называла Николая Михайловича давным-давно, в восьмидесятые. Тогда в выходные они вчетвером — он, она и сыновья — гуляли по городу, катали Артема с Денисом на каруселях в парке культуры и отдыха, а потом обедали в открытом кафе на набережной. Шашлыки ели… Шашлыки бы надо как-нибудь устроить.
Затушил едва докуренную до половины сигарету о порожек топки. Хотел положить окурок в пепельницу, а потом бросил на колосники. “Сокращать надо курение. Турник сделать, подкачаться”. Напряг, потрогал бицепс на левой руке. “Да, жидковато”.
— Эй, хозяева! — раздалось во дворе. — Есть кто?
“Кого там?!” Покупателей спирта сейчас совершенно не хотелось. И вообще пора закругляться с этим. Деньги не ахти какие, а репутация…
Елтышев вышел. Не сразу различил в темноте силуэт у калитки.
— Что нужно? — сказал недовольно.
— Это не ваш парень лежит там?
— Какой парень? Где? — И хотел добавить: “Что за чушь мелете?!” — а сам уже шел на улицу.
Неподалеку от строящегося клуба метался свет карманного фонарика. Не замечая, что бежит, Николай Михайлович повернул туда. Тело горело огнем, и в мозгу мелькнуло удивление: “Почему жарко так?”
Кто-то отшатнулся от Елтышева, кто-то что-то сказал… Николай Михайлович остановился над лежащим на траве человеком. Стоял и смотрел и ничего не видел. Свет фонарика замер на лице. Денис. Неподвижное недоумение… Свет пополз ниже. В груди тонкий, как карандаш, стальной штырек. Николай Михайлович не сразу его и разглядел.
…Рвался, рычал; его держали, крутили руки, били. Он тоже бил, не разбирая, кого, куда. Потом тащили… Очнулся, вынырнул из кровянистого мрака в тесной комнатке. Полно милиционеров, а напротив, в гражданском, знакомый следователь. Уже когда-то допрашивал.
— Я знаю, кто сделал, — хрипло, сквозь боль произнося каждое слово (в висках клокотало), сказал Елтышев. — Знаю…
— Кто?
— Пошли… — Хотел приподняться, но двое милиционеров надавили на плечи, заставили вжаться в стул. — Да я знаю их!
— А доказательства есть? — спокойно задал новый вопрос следователь.
— Да какие доказательства?! Есть до… есть доказательства.
— М-м… Мы, конечно, пальцы с заточки снимем, будем искать. Но только… Курить будете? — Елтышев отрицательно мотнул головой, а следователь закурил. — Но, понимаете, мы можем и старуху ту вспомнить из погреба. Тетку вашу, кажется, да? И Харина, и сына вашего. Все странные смерти, и все на несчастные случаи списаны… Если начать копать, тут столько всего повсплывает. Вам это надо?
— Да я!.. — Елтышев рывком вскочил. — Я тебя, г-гад!..
И тут же несколько рук отбросили его к стене и вниз. На стул.
— Есть у тебя подвал надежный какой? — голос следователя. — Надо его… пускай остынет… Есть, нет?
— За магазином подвал, — снулый голос участкового.
— Во, само то!
— Сейчас за ключами сбегаю.
Глава двадцать шестая
Валентина Викторовна Елтышева живет по адресу: село Мураново, улица Центральная, дом двадцать восемь. Живет одна, ни с кем не разговаривает, но целыми днями сидит у калитки на обрезке бруса. Обрезок заменяет ей лавочку. Утром выволакивает на улицу, вечером заволакивает обратно во двор.
Как она переживает долгие, пустые дни, о чем думает, ради чего вообще живет, кажется, никого не интересует. Да и без нее много в деревне таких же одиноких старух. Некоторые по возрасту вроде бы и не совсем старухи еще, но образ жизни у них старушечий. Сидят у калиток, смотрят перед собой, то ли вспоминают прошлое, то ли просто ждут конца.
Раз в месяц приходит почтальонка и выдает пенсию. Сумма постепенно повышается, правда, Валентину Викторовну это не радует. Да и цены в магазине растут. Ходит она за продуктами редко, покупает крупу, хлеб, консервы; продавщицы отмечают, что любит молочный шоколад. Огород ее почти весь зарос сорняком, лишь по ближнему к хозяйственным постройкам краю есть еще полоска картошки да две-три грядки. Муж Валентины Викторовны пережил младшего сына на полгода. Все перед смертью жаловался, что в голове гудит. “Знаешь, — говорил, — как ток в столбе. В детстве слушали…” Умер он в начале марта. Вышел как-то на крыльцо, постоял и рухнул на землю. Туда, куда упал год назад старший сын. Умер сразу… В город не возили, вскрытия не делали. С помощью управляющего похоронили на другой день. Без поминок.
Автомобиль Валентина Викторовна продала в ту же весну местному жителю, у которого тоже был “Москвич” и той же марки.
— Их выпускать-то перестали, — объяснил он причину покупки, — будет на запчасти. — Оттащил на буксире к себе.
В тот же вечер пришли к Валентине Викторовне ребята лет двадцати, потребовали пять тысяч (продала она машину за десять). Валентина Викторовна возмутилась.
— Ну, смотри, тетка, — сказали ребята, — останешься и без денежек, и без избы.
Пришлось отдать… Потом еще несколько раз, в день пенсии подходили, брали, но уже по мелочи — на бутылку.
Спирт Валентина Викторовна не продает — ей, кажется, ничего уже не надо. Если бы она могла, то умерла бы скорее. Но не может и продолжает жить…
В деревне стало получше с работой — приехали несколько таджиков и взяли в аренду заброшенные поля. Распахали, засадили картошкой. Для этого наняли местных. Потом наняли для окучивания и охраны. В августе — для копки. Платили неплохо. Правда, некоторых работников после нескольких дней рассчитывали — “ленивых не надо”, те обижались, грозились устроить “черножопым”. Но вроде больших неприятностей не было. Для большинства же работа на полях стала поистине спасением — впервые за многие годы получили приличные деньги на руки. Картошку таджики увезли к себе в Таджикистан. Там, говорят, она плохо растет, дорого стоит… На следующий год снова арендовали поля.
Но в целом деревня все та же — сонная, бедная, словно бы готовая вот-вот превратиться в горки трухи, исчезнуть, но каким-то чудом продолжающая существовать.
Клуб так и не достроили. Несколько раз пригоняли технику, привозили материалы, два-три дня кипела работа, а потом — снова тишина, и движущиеся тени по вечерам, ищущие, что бы унести полезного.
Позапрошлая зима выдалась особенно снежной, избы завалило в прямом смысле по самую крышу, движение по дороге то и дело прерывалось, приходилось расчищать снег грейдером.
Весну обещали дружной, и, боясь наводнения (по крайней мере, так объясняли), решено было спустить пруд. Кое-кто запротестовал, но вяло, зная заранее, что не послушают.
В середине марта, как только начало таять, разобрали плотину. И тут же на пруд устремились мужики, подростки и даже несколько женщин с ведрами, сачками, ломами. Одни сторожили рыбу ниже плотины, другие долбили лед над родниками — там он всегда был тонковатый, пытались достать добычу сачками, а то и просто руками. Эта не особенно удачная ловля продолжалась около месяца, а потом, когда открылась мелкая вода, устье речки Муранки, карасей и карпов стали таскать мешками. Ели, замораживали в холодильниках и ледниках, а в основном продавали.
Предлагали рыбу и Валентине Викторовне. В первый раз она отказалась, а потом ей намекнули: лучше купить, не обижать, мало ли что. На выпить-то надо. Она купила раз, потом еще…
К лету пруд наполнился до обычных своих берегов, но уже на следующий год стал зарастать водорослями, камышом. Рыбы почти не осталось — мужики ставили сети, попадало в них по паре карасиков, а на удочку вообще не клевало.
— Ниче-о, разведется, — говорили рыбаки, пустыми уходя домой, и сладковато-грустно вздыхали, вспоминая, видимо, прошлогодние мешки с бьющейся добычей.
Да, жизнь Валентины Викторовны казалась совсем пустой. Так оно со стороны и выглядело. Иногда к ней, сидящей возле калитки, подходили соседки, знакомые, подруги юности, пытались заговорить, скорее от скуки, чем из жалости, горевали о ее сыновьях и заодно, суховато, о муже, которого не любили. Несколько раз останавливалась вдова Харина, рыдающе шипела:
— Сиди-иш-шь? Сиди-сиди… Знаю, кто моего прибил там, в лесу. Зна-аю. И вот получили отплату. Радуйся теперь. Отлились мои слезы…
Валентина Викторовна не обращала внимания ни на сочувствие, ни на обвинения. Глядела невидяще перед собой.
Но в голове постоянно, особенно отчетливо по вечерам, когда пыталась заснуть, как пленка, прокручивалась жизнь. От самого раннего детства, когда играла в стеклышки вот здесь же, где сидит теперь, и до той осени, когда увидела лежащего с железным штырьком в груди Дениса. После это все стало не важно, все уже потеряло смысл и значение. И смерть мужа она встретила почти с завистью — он вот отмучился, а ей тянуть эту ненавистную лямку неизвестно еще сколько… Не знала, что так же завидовал недавно мертвым и Николай…
Она ждала смерть, призывала ее, но в то же время исправно делала себе уколы, сердилась, когда вовремя не приносили инсулин: добилась, чтобы лекарство доставляли на дом как одинокому инвалиду. Ругала себя за это, зло посмеивалась — “хо-очешь жить” — и все же продлевала эту ненужную теперь жизнь. И искала, искала в голове какие-то зацепки, просветы, которые вернули бы смысл быть ей на земле.
К невестке и внуку не ходила. Тяповых по-прежнему считала главными виновниками того, что Артем стал им чужим, что развалилась их семья; Родион же, хоть и внук, последний из рода Елтышевых (есть, наверное, где-то еще, но где, да и зачем они?), но… Не могла Валентина Викторовна сердцем принять, что он — их, что он — родной ей человечек.
И вновь мысленно повторяла то, что говорила и себе, и другим уже десятки раз: на Валентине этой пробы ставить негде, под всех парней в деревне ложилась, и вот захомутала свеженького, перепуганного потерей квартиры, переездом в темную избенку. А разве такая, заполучив мужа, остановится? Любой бывший хахалек в заулке встретит, подол ей задерет, и она нагнется… Да и сам Артем говорил, что давала повод в себе сомневаться, бегала куда-то, спать с ним отказывалась. Поэтому и рвал с ней, сюда возвращался, а потом опять…
Эх, Артем, Артем, и сам запутался, и их измотал, измучил. И пошло все кувырком, и нет больше семьи Елтышевых… Трех мужиков — и каких мужиков! — в один год…
Как-то от соседки, от какой именно, не запомнила, да и не заметила, Валентина Викторовна услышала, что умерла ее сватья. “Похороны завтра. Я посидела
у гроба — не узнать, — журчал голос. — Высохла вся, прям тростинка. В момент сгорела. Что ж, рак…”
Валентина Викторовна выслушала это известие внешне равнодушно, лишь покивала, отсутствующе глядя вдаль. Но с той минуты стало расти в ней желание пойти и увидеть внука. Словно бы какой-то замок в запретной двери открылся. Боролась с этим желанием, разжигала в себе злобу на невестку, вспоминала обиды от
Тяповых — как снисходительно-враждебно допускали тогда понянчиться с младенчиком Родиком, как наверняка за деньгами посылали к ним Артема — “Не работаешь сам, так пускай родители твои помогают”. Много чего вспоминала, а больше выдумывала, но вскоре желание пойти стало непреодолимым.
Два дня одевалась в выходной костюм, даже губы подкрашивала и все же удерживалась. Пошла на третий. Утром. По дороге купила в магазине коробку конфет “Ассорти”.
Дорога показалась очень длинной и тяжелой. Поначалу Валентина Викторовна думала, что это с непривычки — давно не ходила никуда дальше магазина, — а потом заметила, что шаги ее мелкие, совсем старушечьи. Немощные шажочки. Испугалась было, и тут же с вызовом спросила саму себя: “И что? И что ты хочешь-то после всего?!”
Прошла по дамбе, по мостику над плотиной. Поднялась на взгорок, и вот впереди несколько двухквартирных домиков с застекленными верандами. Второй слева — их…
Постояла, налаживая дыхание, вытерла пот со лба чистым платком… Медлила, оправдываясь тем, что плохо себя чувствует, но на самом деле боялась постучать. Понимала, что произойдет дальше, и все же надеялась.
Наконец собралась с духом, сделала последние несколько шагов. Только приподняла руку, как неожиданно близко, сразу за калиткой, басовито загавкала собака. Валентина Викторовна от неожиданности отшатнулась.
— Фу, Трезор! — послышался женский голос в глубине двора. — Фу, сказала!
Но Валентина Викторовна постучала, и собака загавкала еще яростнее.
Лязгнул засов, и появилась невестка. Подурневшая, лицо суховатое, глаза измученные, колючие. Увидела свекровь, на мгновение, кажется, испугалась, но тут же приняла надменно-суровый вид.
— Здравствуй, Валя, — сказала Валентина Викторовна.
Невестка молчала. За ее спиной продолжала гавкать, рваться с цепи собака.
— Валя, у тебя мама умерла? — не зная, что говорить, спросила Валентина Викторовна, и не получила ответа, даже кивка. — Я… Я вот что… Я с Родей повидаться пришла. Попроведать. Конфеты вот…
Невестка опять никак не отреагировала. Смотрела каменным взглядом.
— Можно? — зная уже, что ничего не получится, проговорила Валентина Викторовна. — Внучика…
— Нет у вас никакого внучика, — убийственно четко ударила словами невестка.
— Как нет? Что с ним?
— Ничего. Просто нет у вас внука. И все.
— Валя… — Валентина Викторовна почувствовала, как по щекам потекли слезы, впервые за многие месяцы. — Валя, давай не будем. Что уж нам делить теперь? Что делить-то? Прости меня… — Слезы мешали говорить; забыв о платке, Валентина Викторовна вытирала их ладонью. — Прости, что тогда со свидетельством так… Прости, и давай… Вместе теперь нам надо держаться.
— Чего там? — мужской голос, недовольный и молодой. — Достали лаем уже. Чего там, Вальк?
Та оглянулась во двор:
— Ничего, Саша, сейчас. — И стала закрывать калитку.
— Ва-аля… — простонала Валентина Викторовна.
Лязгнул засов.
— Ну, все, все, Трезор. Хватит. Успокойся…
Несколько дней отходила от этой сцены. Спала плохо совсем, ворочалась на скрипящем диване, старалась не думать, но мысли лезли и лезли, и все тяжелые, давящие; физически чувствовала Валентина Викторовна, как разрывают сердце эти мысли.
Начиналась очередная осень, третья ее одинокая осень. Валентина Викторовна удивлялась тому, как она смогла столько прожить после смерти родных людей, пыталась вспомнить, что происходило за это долгое время одиночества. Ничего не вспоминалось. Лишь сидение на обрезке бруса у калитки, открывание и закрывание вечно теперь полупустого холодильника, уколы… “Скоро уже, скоро”, — вдруг услышала словно бы наяву, рядом успокаивающий и уверенный голос.
Распахнула глаза, села на диване. Огляделась. Было темно и совершенно, до писка в ушах, тихо. Хотелось спросить: “Кто здесь?” — но и страшно нарушать эту тишину.
Медленно, стараясь не скрипеть диванными пружинами, не шелестеть бельем, Валентина Викторовна снова легла. И вспомнила, что не сделала еще, наверное, самого важного — памятник до сих пор не поставила. Муж и сыновья лежали рядом — можно поставить один на всех. И огородить все три могилки.
“Умру, действительно, тумбочки упадут, и как не было”… Решила ехать в город. Возле центрального рынка была мастерская…
Утром достала альбом с фотографиями, начала было листать. Мать, школа, та же Центральная улица с теми же избушками, свадьба, Артем в садике, Денис на качелях… Сами собой полились слезы; Валентина Викторовна скорее нашла три подходящих снимка, убрала альбом в тумбочку.
Все деньги брать с собой не стала. Из тайника в чулане, надежно защищенного и от людей, и от крыс железной пластиной, достала пять тысяч. Замкнула дверь на замок, дернула, проверяя, и горько усмехнулась: “Кому надо, сломает и войдет. И заберет все, что надо”.
…Мраморный памятник оказался не по карману. Можно было купить небольшой мраморный столбик, но на три могилы это выглядело бы убого. Гранитный тоже стоил дорого. Посоветовавшись с мастерами, Валентина Викторовна решила купить металлический.
— Полста лет спокойно простоит, — заверили ее. — Главное — красить раз в два-три года, чтоб ржавь не съела.
— А фотографии на него как? Надпись?
— Надпись можно на мраморной плашке сделать. Красиво.
— А как ее прикрепить?
— Прикрутим. Надежно будет. И фотографии.
— Хорошо… Я вам верю. — И Валентину Викторовну снова стали душить слезы.
Договорилась и об ограде. Точного размера не знала, сообща с мастерами высчитали, какой она примерно должна быть. Дала бумажку с именами мужа и сыновей, свой адрес.
— Всё, в следующий понедельник привезем. Три тысячи аванса, пожалуйста.
Обменяла деньги на расписку, пошла в находящийся рядом салон фотографии.
— М-м, — грустно покивал мужчина у кассы, выслушав Валентину Викторовну. — В аварии?
— Что?
— В аварии погибли?
— Нет… Другое…
— Рамку делать на портреты?
— А как лучше?
Мужчина вздохнул:
— С рамками фотокерамика лучше, конечно, но, понимаете, сдирают их. Там алюминия граммы, а… Ничего у людей святого.
— Тогда без рамки. И еще, — Валентина Викторовна кашлянула болезненно, — я из деревни, не могу часто туда-сюда… Вы не могли бы готовые портреты в мастерскую передать. Здесь вот…
— Да-да, я знаю.
— Только не позднее понедельника. Они в понедельник памятник повезут, ограду…
— Хорошо.
— И очень прошу вас, не обманите, пожалуйста…
Расплатилась, взяла чек. Вернулась в мастерскую памятников, предупредила, что им занесут три портрета.
— Не перепутайте только, ради бога. И… там я список оставляла. Елтышевы — Николай Михайлович, Артемий Николаевич, Денис Николаевич… Не перепутайте, очень прошу!
На нее уже стали немного сердиться, и Валентина Викторовна направилась к автовокзалу. Но, глянув на часы, увидела, что до автобуса еще три часа. Постояла в раздумье, как провести эти три часа. Хотела было пройти по городу, посмотреть на места, где жила, работала — “может, в последний раз здесь”, зайти в библиотеку. Но не решилась — уже от мысли, что увидит дорогое и навсегда потерянное, сердце заколотилось, в горле вспух горький комок. А что будет, когда действительно увидит, заговорит со знакомыми, у которых все хорошо… Купила на рынке немного колбасы, мяса, сыра и — не удержалась — маленькую золотистую дыньку. Медленно добрела до автовокзала, села на скамейку. Стараясь не замечать окружающих, забыть, что она там, где прожила столько лет, где родились ее сыновья, дождалась автобуса.
Устроилась сразу за водительской кабиной — там меньше трясло — и снова отстранилась, не видела, кто заходит, кто садится рядом. Лишь когда кондукторша потребовала расплатиться, оторвала взгляд от спасительного пятнышка на стекле, протянула сорок рублей. Бесплатный проездной, положенный ей как пенсионерке, Валентина Викторовна не оформляла: не было больше сил ходить по кабинетам, собирать и предъявлять документы, торчать в очередях…
День был хороший. Ясный, теплый, какой-то ласковый. Природа вокруг, даже трухлявые строения, чудесно светились, будто на акварельной картине. И особенная тоска царапала душу — особенно острая. Лучше бы уж дождь, ветер, слякоть… По дороге от остановки к дому Валентина Викторовна услышала радостные детские визги. Не сразу догадалась, что это в детском саду — наверное, была прогулка после тихого часа.
Несмотря на тяжелую сумку, свернула в проулок. Пошла к садику. Он был тут, рядом, каких-то метров двести… Шла и чувствовала, как из глаз медленно вытекают слезы, сползают по бороздкам морщин к подбородку, срываются… Визги и крики, смех уже рядом. Невысокая — по грудь — ограда из штакетника. За ней железная ракета, грибок, турнички, горка. Бегающие дети. Две молодые воспитательницы сидят на табуретках, разговаривают.
Валентина Викторовна смотрела на ребятишек, никого особенно не выделяя, просто любуясь ими. Любуясь и тоскуя. И тут как ударило — глаза нашли мальчика лет пяти, неправдоподобно сильно похожего на Дениса. Он так же, как маленький Денис, руководил двумя другими мальчиками, так же помахивал рукой, так же недовольно хмурил брови.
Она не сразу поняла, что это ее внук.
— Родя, — позвала негромко, даже и не надеясь, что он услышит, но не могла не позвать. — Родичка.
Мальчик обернулся, увидел Валентину Викторовну. Что-то мелькнуло в его взгляде, и это что-то дало ей право поманить мальчика к себе.
— Родичка, подойди, родной.
Он подошел; другие мальчики, явно обрадованные, что ими больше не руководят, полезли в ракету.
— Родичка, я… — задыхаясь, говорила Валентина Викторовна, — я твоя бабушка. Не помнишь меня?
— Не помню.
— И папу… Артем твоего папу звали… Не помнишь?
Мальчик снова нахмурился.
— Мой папа — Саша. Мама — Ваинтина.
— Артем твоего папу звали. Артем Николаевич Елтышев. — Валентина Викторовна говорила тихо, но четко, убеждающе. — Запомни. Артем Елтышев. А тебя
зовут — Родион Артемьевич Елтышев.
— Я не Ей… Я — Петъунин.
— Твоя фамилия — Елтышев! — чувствуя, что теряет голову, почти прокричала Валентина Викторовна. — Ел-ты-шев.
— Я — Одион Петъунин, — твердо ответил мальчик. — Живу — улица Заецьная, дом семь…
— Ты Елтышев. Запомни на всю жизнь! — перебила Валентина Викторовна. — Елтышев! Последний ты у меня! — Схватила мальчика за плечо, затрясла. — Запомни!.. Я в суд подам… Ишь ты!..
Подбежали воспитательницы. Одна выдернула мальчика, другая накинулась на Валентину Викторовну. Что-то верещала, отталкивая от ограды… Валентина Викторовна выронила сумку, вцепилась воспитательнице в волосы.
— Елтышев он! Поняли?! Елтышев… Мой он!
— Нина! — крикнула, вырвавшись, воспитательница. — Нин, за участковым беги! Дети, быстро все в группу!
Валентина Викторовна медленно сползла по ограде на землю. Громко, задыхаясь, рыдала… Через какое-то время, немного придя в себя, попыталась встать, но не смогла. Ног не чувствовала, руки срывались со штакетин.
Площадка садика, проулок были пусты. Помочь ей было некому.