Перечитывая Василя Быкова
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2009
Несколько фрагментов этой статьи были опубликованы в газете “Известия”.
Не читающие почитатели
Броский заголовок был рассчитан на то, чтобы сразу привлечь внимание: “БЛАГОТВОРИТЕЛЬНОСТЬ: 100 великих автографов во имя спасения детских жизней” (MEDНовости — приложение Lenta.ru , 11 декабря 2008 года: http://www.medportal.ru/mednovosti/corp/2008/12/11/100avtografov/). В заметке сообщалось, что благотворительный фонд “Линия жизни” совместно с агентством Creative Business Agency “приступил к реализации проекта, в котором примут участие самые выдающиеся деятели культуры нашей страны” конца ХХ—начала XXI века. Суть проекта: собрать “оригиналы листов с автографами и фотопортретами”. Каждый участник подарит свой “профессиональный” автограф: “композиторы и музыканты оставят по музыкальной фразе, которая отражает их жизненное кредо; мастера слова напишут собственноручно несколько строк из своих произведений; художники нарисуют лаконичный скетч, а актеры предоставят цитату из роли, наиболее полно соответствующую их мировосприятию”. Список участников проекта состоит, как заявлено, “из поистине великих имен, среди которых — Майя Плисецкая, Родион Щедрин, Евгений Евтушенко, Лев Рубинштейн, Василь Быков, Илья Глазунов, Олег Кулик, Вячеслав Тихонов, Алиса Фрейндлих, Никита Михалков, Алла Пугачева, Галина Вишневская, Дмитрий Хворостовский, Максим Дунаевский, Эдита Пьеха и др.”. Автографы, “созданные специально для “Линии жизни””, будут выставлены на благотворительный аукцион, вырученные деньги пойдут “на спасение жизней тяжелобольных детей”.
Можно бы поёрничать насчет вселенской смази и умопомрачительного соседства “великих имен”, да кто только теперь в “великих” не ходит — от бегунов на стометровку до телеведущих и шоуменов.
Но есть в этом списке имя, которое обойти невозможно: Василь Быков.
Наверное, он согласился бы принять участие в доброй по своей цели затее, хотя вряд ли белорусского писателя, яростно, до разрыва былых дружб, отстаивавшего культурную самобытность и государственную самостоятельность своего народа, порадовало бы причисление к деятелям российской (“нашей страны”) культуры. Однако обо всем этом можно рассуждать лишь в сослагательном наклонении — будь Василь Владимирович жив. Но после его смерти прошло уже пять с половиной лет.
Василь Быков умер 22 июня 2003 года, и ведущие выпусков новостей подчеркивали символичность случившегося — крупнейший “военный” прозаик, сам прошедший Великую Отечественную войну, умер в годовщину ее начала — и торопились перейти к долгожданному радостному событию: выходу очередной книги о Гарри Поттере.
Я помню, было двойное потрясение: как же это — вот так, походя, вперемешку?.. Сейчас, спустя годы, подумалось: а может, просто время тогда схлопнулось от неожиданности (Быков, промыкавшись несколько лет за границей и перенеся в Чехии тяжелую операцию, решил лечиться в Минске, лежал в онкоцентре, но буквально где-то за неделю до того я звонила в Минск Ирине Михайловне, его жене, и она сказала, что у врачей появилась надежда) и слух включился лишь на приключениях доблестного Гарри?
В интернете отыскались “новости” “Радио Свобода” за 23 июня — то есть следующего дня. Масскультовская новостная матрица оказалась устойчивой и самовоспроизводящейся: “16:58. Новости культуры: Писатель Василь Быков будет похоронен на Восточном кладбище Минска 25 июня. Новая книга Джоан Роулинг “Гарри Поттер и Орден Феникса”, поступившая в продажу в субботу, стала самым быстро распродаваемым изданием в Великобритании”.
Поистине “все смешалось” в нашем доме. И крыша в нем ощутимо едет. И когда тебе рассказывают, что в Белоруссии в популярной sms-игре у абонентов спрашивают о самой известной поэме Василя Быкова и предлагают как варианты ответа “Капитанскую дочку” и “Сына полка”, не удивляешься — ну, шутят они так, “прикалываются”, может, даже фрондируют немного, намекая на известную реплику белорусского президента в телепрограмме: что он, мол, вырос на стихах Быкова.
В минувшем году Аналитический центр Юрия Левады провел опрос, один из вопросов которого звучал так: “Как вы считаете, кто сейчас в мире самый талантливый писатель?” Вот кого выбрали 2500 жителей Москвы, Санкт-Петербурга и Ростова-на-Дону (в процентах к числу опрошенных): Борис Акунин — 4%, Дарья Донцова — 4%, Паоло Куэльо — 3%, Александр Солженицын — 2%, Татьяна Устинова, Стивен Кинг, Александра Маринина, Харуки Мураками, Виктор Пелевин, Джоан Роулинг, Дэн Браун, Сергей Лукьяненко — по 1%.
В этом топ-листе, кроме Солженицына и Пелевина, — сплошь массовая литература. Я вовсе не к тому, чтобы указать тени на ее место. (Хотя вот Быков в одном из последних интервью писал: “Масскульт наступает по миру единым сплоченным фронтом, угроза его посильнее бенладеновского терроризма, только мы еще не в полной мере осознали это”.) “Левадовский” опрос четко выявляет тип литературы, которая приходит к широкому читателю, и пути ее продвижения. (Тут, конечно, хорошо бы точно знать, предлагался ли в опроснике некий список имен, хотя, задавая респондентам такой вопрос, было бы странно подсовывать им шпаргалку.) Низкий поклон телевизору и глянцевой критике — именно от них получает одну информацию и, что не менее важно, не получает другую большинство потенциальных читателей. Современный человек живет “в присутствии телевизора” (формула Бориса Дубина), а на ТВ разговор о литературе свернут до минимума, на порядок ниже прожиточного. Уже и самые профессиональные литобозреватели не скрывают, что критика в “глянце” практически свелась к интервью модных авторов и аннотированию потока новинок.
Социологи фиксируют: ощущая себя ввергнутым в океан ежедневной информации, по прошествии года человек не способен назвать основные его события и главных героев. Невозможно за всем уследить и все прочесть. На то и профессионалы, чтобы просеивать, ранжировать, советовать. Не модное или актуальное, а — стоящее, в идеале — настоящее, то, что заставляет тебя думать о жизни и о себе самом.
Василь Быков — автор повестей “Мертвым не больно”, “Сотников”, “Дожить до рассвета”, “Атака с ходу”, “Знак беды”, “Волчья стая” — несомненно из числа таких писателей. Мне могут возразить: не актуально, Отечественная война все дальше уходит в историю. Но Быков писал не просто “военную прозу” — его интересовала “война” в душе человека, способность противостоять ее разрушительной силе. А такие “бои местного значения” происходят со всеми и во все времена. И даже смерть не отодвинула Быкова в прошлое. Он постоянно переиздается (больше — в России, чем в Белоруссии), за эти годы московское издательство “Время” выпустило 8 томов 14-томного собрания сочинений на белорусском, появилось несколько его новых, не издававшихся прежде книг и значительных журнальных публикаций. Каждая в былые времена стала бы событием — и заслуживает быть событием сегодня.
С эзопова — на белорусский
Книга воспоминаний Василя Быкова “Долгая дорога домой” вышла при его жизни на белорусском и уже после его смерти — на русском.
Перечитывая книги советских писателей, мы поминаем цензуру и эзопов язык. Эти быковские мемуары — авторская расшифровка, если можно так сказать, эзопова языка, на котором в те годы выстраивался текст самой писательской (и не только писательской) жизни — думалось нередко одно, говорилось другое, а делалось третье. То, как все это трактовалось литературными критиками из круга единомышленников и из стана идейных противников, — особь статья, цензура быковских повестей была жесткой, а полемика вокруг них — непримиримой.
В аннотации русского издания пафосно утверждается, что творческая судьба Быкова — “непревзойденный образец гражданского мужества, нонконформизма, стоицизма”. Лазарь Ильич Лазарев — друг Быкова и автор монографии о нем — в рецензии на “Долгую дорогу домой” выявил суть этих мемуаров проще и куда точнее: это книга “о судьбе писателя, который хотел в Советском Союзе жить и писать по совести”.
Биографическое пространство — от 20-х годов, нищего детства в приграничной деревне, через коллективизацию, войну, растянувшуюся на десятилетия изматывающую борьбу с властями и официозной печатью за право писать то, что думаешь, мировую писательскую известность — до начала 2000-х: перестройка, Белорусский народный фронт, Горбачев, август 91-го, строительство независимой Белоруссии… Из книги возникает образ не гения, титана и стоика, а человека — сильного и усталого или растерянного, страстного и пристрастного, мятущегося, увлекающегося и раскаивающегося, порой — на редкость проницательного, иногда — необъяснимо “забывчивого” (достаточно сравнить историю публикации “Знака беды” в “Дружбе народов” в изложении Василя Владимировича и то, как вспоминает ее на страницах этого номера Леонид Теракопян), человека резкого в оценках, с жесткими моральными принципами и притом не однажды (чаще — вынужденно, но иногда, судя по этим мемуарам, и в силу характера) идущего на компромисс, — все это относится и к жизни советской, и к послесоветской. И этот образ — главная ценность книги.
Не стоит ожидать выворачивания души — Быков никогда не был открытым человеком, о себе говорить не любил. Очевидны акценты, свидетельствующие о времени завершения книги и тесной вовлеченности писателя в последние полтора десятка лет в политическую борьбу. Вряд ли чем-то кроме “политической целесообразности” момента можно убедительно объяснить, скажем, такое утверждение человека, закончившего Великую Отечественную войну в Австрии: “Не всё в мире было разделено между красными и коричневыми, оставался свободный мир, который и стер с карты коричневую половину”. И хотя в одном из поздних интервью он настаивал, что “в наше время трудно разделить публицистику и художественную литературу”, рискну утверждать, что здесь его “злободневное” слово все же проигрывает “художественному”, язык его будто деревенеет, с натугой выговаривая газетные штампы: “во главу угла ставилась политическая ориентация кандидатов”, “формирование духовности граждан порабощенной страны”… Но вот заходит речь о том, как отец в одиночку после работы в колхозе строит новый дом, как штопает-подшивает вконец износившиеся единственные ботинки сына, или о смерти матери, так и не ужившейся в конце жизни в семье ни одного из своих детей, или о замечательных байках, на которые был горазд его друг прозаик Владимир Короткевич, или о жизненных испытаниях, выпавших в военные, а потом и в советские времена другому его — гродненскому — другу Алексею Карпюку, и уж тем более — о “своей” войне, сразу же интонация становится узнаваемой, возникают детали, мотивы, сюжеты, характеры, из которых вырастала его проза.
Одним абзацем: наступление, дивизию ввели в прорыв, не спали сутками.
Днем — бой, ночью идут по заметенному шляху и спят на ходу. “Помню: дорога, пронизывающий ветер, страшная, валящая с ног усталость. И вдруг… теплый летний день. Вокруг меня качаются и шумят листвой деревья. Широкая аллея упирается в стену какого-то здания, похоже, замка. А в ней чернеют ворота. Вхожу в них — и… внезапно слышу отчаянное: “Куда прешь? Ложись!” Мгновенно просыпаюсь. В кювете у дороги — наши разведчики. А впереди маячат голые деревца лесопосадки. Оказывается, там немцы. Если бы не крики разведчиков, я бы наверняка попал в плен”…
Ночной бой: отстреливался, был ранен в ногу, бросил гранату, она, видимо, не взорвалась, из танка заметили. “О том, что произошло дальше, рассказывать можно долго, но там счет шел на секунды… Ужом завертелся я на снегу и еле успел уберечь ноги от надвинувшейся танковой гусеницы. Она все-таки придавила полу шинели и обдала снежной пылью”. Спас ротный — успел подорвать танк. Но на том заснеженном поле осталась полевая сумка с документами — и родителям прислали “похоронку”. Кстати, из-за имени на памятнике в Кировоградской области ему пришлось объясняться со смершевцами (“ну, пиши, как ты выбрался из братской могилы”).
Для меня самый поразительный эпизод — из первых недель войны: в Белгороде, моем родном городе, его, 17-летнего мальчишку, мобилизованного и отставшего от колонны, чуть не расстреляли свои. Забежал в магазин купить фруктового чаю и застрял в толпе. Потом дотемна метался по забитым войсками улицам, уснул в полуразрушенном бомбой доме. Патруль, обыск — в сумке карта, вырванная из учебника географии, на которой он отмечал положение на фронтах, допрос в комендатуре, Спасло чудо: когда вывели на расстрел, его, не сдержавшего слез, пожалел пожилой красноармеец — “Пацан, беги!” — и выстрелил в воздух. Потом Быкову еще не раз приходилось сталкиваться со всякого рода “особистами”, о чем свидетельствует и эта книга. Но не отсюда ли у него через всю жизнь ненависть к “особистам”, “гэбэшникам”, “сексотам” — это смертельная опасность, которая всегда выглядывает из-за его плеча, и не потому ли в его повестях свои нередко оказываются жесточе немцев?..
“Куда-то все дальше уходит литература”
“Наш Быков” — так называется вышедшая в Минске к годовщине его смерти книга воспоминаний тех, кто с ним “рос, дружил, встречался, был близок”: сестра, сын, лечащий врач, ученые, политики, художники, писатели… Каждый вспоминает своего Василя Владимировича.
Любопытно читать быковские мемуары и этот сборник подряд — нередко разговор идет об одних и тех же событиях, но увиденных иными глазами, в новом ракурсе, с другими деталями и мотивами (Быков и Виктор Козько — о поездке на Полесье, где праздновали быковское 60-летие, Быков и Зенон Позняк — о раскопках на месте массовых расстрелов в Куропатах и создании Белорусского народного фронта). Кстати, становится понятно, когда что происходило, называются даты, чего очень не хватает в книге самого Быкова. Не ставил даты он сам — мемуары писались по большей части уже за границей, где не было ни дневников, ни архивов, не озаботились и издатели, в послесловии это объясняется, но факт остается фактом — читателю приходится гадать или высчитывать. (Начало главки: “Ко дню рождения Солженицына я отправил Александру Исаевичу свои поздравления”, дальше в тексте находишь — в том году осенью Солженицыну присудили Нобелевскую премию, значит — 1970-й. Он часто так начинает, без разгона: “Как-то в начале весны, в самую для нас голодную пору, ко мне в Минск приехал Владимир Богомолов с женой”, “Осенью на девяностом году жизни в деревне Волча под Ушачами умерла мама”, “Летом, после Купалья, появилась возможность поехать в Италию”…) Но это попутно.
Для нас сейчас интереснее всего те страницы сборника, которые воссоздают события последних полутора десятков лет жизни Быкова, то, о чем он не рассказал вовсе, или чего лишь коснулся вскользь в своих мемуарах. Политический, бытовой, эмоциональный “фон”, на котором писались его повести “Блиндаж” и “Час шакалов” — о них пойдет речь дальше. И еще, конечно, то, что касается последнего года его жизни. На русский эта книга воспоминаний не переведена, поэтому позволю себе несколько подробных цитат.
Сергей Наумчик (журналист, сотрудник радиостанции “Свобода”): “Сентябрь 1991-го. Воинская присяга на верность Белоруссии на площади Независимости. Быков — среди тех, кто его принимает. Нам кажется, что впереди — только светлое.
9 мая 1994 года. Группу ветеранов — членов БНФ вместе с Василем Быковым и кандидатом в президенты Белоруссии Зеноном Позняком милиция не пропускает на площадь Победы. В глазах у Быкова — и растерянность, и возмущение”.
Лазарь Лазарев (критик, главный редактор московского журнала “Вопросы литературы”) приводит несколько быковских писем тех лет.
“Жизнь становится все отвратительнее во всех отношениях (“сволочная
жизнь” — напишет он в другом письме. — Н.И.), а у нас эта отвратительность накладывается на неотвратимо надвигающуюся старость. Кажется, из всех зол эта последняя будет самой удручающей. Не знаю, по какой из причин — личной или общественной, но куда-то все дальше уходит литература. Не только сам не пишу, но даже не хочется читать… /…/ Проблема политическая все та же: коммунистический тоталитаризм в условиях экономической катастрофы…”
От политики — к “экономике” и к судьбе: “С поездками, кажется, все кончено. Ездить некуда. Да и незачем. Рейсовые автобусы отменены. А на своей машине — 1200 руб. литр бензина. При моей пенсии 80 тысяч, что равно 13 долларам. Ирина получает еще меньше (55 тысяч)… А я думаю: круг замыкается. Началась жизнь в нужде, недоедании, тем и закончится, по всей видимости. Хотя и то благо — не будет о чем сожалеть…”
Левон Борщевский (переводчик, публицист): “Когда в 1996 году мне довелось принять на себя исполнение обязанностей председателя БНФ, он сказал буквально следующее: “Я знаю, Вам будет неимоверно трудно. И сочувствую Вам. Но рассчитывайте на меня — я помогу всем, чем могу”. И он действительно помогал! Например, в 1997 году он без колебаний пожертвовал только что присужденную премию Белорусского ПЕН-центра имени Франтишека Богушевича на нужды новой “горячей политической весны”. Я пробовал его, к слову, отговорить, зная, что как раз в то время материальное положение семьи Быковых было едва ли не худшим за последние десятилетия”.
Лазарев напоминает, что в середине 90-х возглавляемый Быковым ПЕН-центр попал под огонь критики официозной печати как “подрывная организация”, книги его перестали издавать, почти не осталось журналов и газет, имевших смелость его печатать, “с теми, кто рисковал, расправлялись. Но что еще хуже — Быков очутился снова, как много лет назад, “под колпаком”, был взят “в разработку” — так это, кажется, называется. Звонишь ему, но никакой уверенности, что слушает тебя только он, нет”. И снова он цитирует Быкова: “Вот написал письмо и не знаю, как посылать — на какой адрес. Письма просто исчезают в черной дыре охранки…”
Кстати сказать, у меня тоже сохранилось его письмо, правда, еще поздних советских времен, — помеченное 23 января 1991 года, в котором та же тревога: “Милая Наташа! Наконец посылаю Вам небольшое словцо о Гениуш. Надеюсь, сгодится. (Василь Владимирович написал предисловие к моему переводу “Исповеди” белорусского поэта Ларисы Гениюш. — Н.И.) Хотя опасаюсь о том, дойдет ли? Обычно мои почтовые отправления попадают в черную дыру, несмотря на вымышленный обратный адрес. На всякий случай осталась копия”. На конверте четким быковским почерком — адрес отправителя: Минск, Калиновского, 21-14, Сумароков Н.Я.
Лазарев: “Все это “сволочное” время он почти ничего не писал, какая уж тут работа — жизнь становилась невыносима. И он принял приглашение финского ПЕН-центра приехать в Хельсинки. Кажется, в зарубежных скитаниях Хельсинки оказались для него самым уютным местом”.
Следующий “пункт скитаний” — Германия. В начале 2002 года срок приглашения истек, единственный “наличный” вариант — край света: Мексика. С помощью друзей удалось выйти на Вацлава Гавела и перебраться в Прагу.
Летом 2002-го Быков приезжал в Минск, захотел собрать друзей-писателей. Вот как запомнилась эта встреча Валентину Тарасу (поэту, переводчику в том числе и быковской “Долгой дороги домой”): “Разговор был сумбурный, говорили все одновременно и сразу обо всем. /…/А потом спокойно, тихо, устало говорил Василь. Сказал, что белорусской нации, по существу, нет, начала было складываться, да не дали сложиться. Есть некий слой Белорусчины в городах (часть интеллигенции), есть отдельные островки в глубинке, но нации нет. Из этого и нужно пока что исходить. Мы с ним не спорили, понимали, что он, как всегда, намеренно заостряет вопрос, спросили только: так что же нам делать? “Как что?” — удивленно усмехнулся Василь. — То же, что и делали. Думать, писать, не лгать”.
Быков получил в Чехии вид на жительство (но не политическое убежище — для него это было принципиально, появившуюся в российских СМИ информацию об этом он публично опроверг), спустя какое-то время уладилось и с квартирой — и тут навалилась болезнь. Сергей Наумчик, опекавший его в Праге, вспоминает: “Василь Владимирович сказал, что нужно делать операцию. /…/ На мои слова, что нужно надеяться на лучшее, ответил, что у него “всегда изо всех вариантов бывает худший”. После операции, еще в больничной палате “говорили о религии. В.В. вспомнил, что его мама знала все праздники, отец в праздники тоже молился. О себе же сказал, что поздно приходить к религии, потому что это должно иметь под собой устойчивую, прочную, долгую традицию, у него же она была прервана — влияние времени. Правда, в тумбочке я заметил образок…”
Быков-прозаик не щадил своих героев, испытывая их на прочность перед лицом смерти. Быкову — человеку предсмертные испытания тоже были отмерены Творцом полной мерой. Он знал свой диагноз. О мужестве, с которым он уходил из жизни, вспоминают многие. Один из ближайших друзей Василя Владимировича поэт Рыгор Бородулин добавляет: даже в последний оставшийся ему месяц он не терял чувства юмора, способности, пусть и не весело (так он и не был никогда ликующим оптимистом), пошутить: “В мае 2003 года звоню в Прагу и между прочим говорю, что есть идея издать фотоальбом Василя Быкова, и предлагаю назвать “Василек во ржи Белорусчины”. В ответе слышится усмешка: “…Если бы я умер молодым, было бы романтично. А теперь, наверно, лучше «Куст осота во ржи Белорусчины»?..”
Лазарев: “Я несколько раз после этого (после операции. — Н.И.) говорил с ним по телефону. Он вдруг сказал, что, может быть, поедет долечиваться в Минск. И я понял, что дело очень скверно”.
Быков приехал в Минск в мае 2003-го.
Геннадий Муравьев (руководитель отдела НИИ онкологии и медицинской радиологии): “Я спросил Василя Владимировича, собирается ли он снова за границу. И получил твердый, однозначный ответ: “Нет, больше никуда не поеду”. Мне стало ясно, что он осознавал всю тяжесть своего положения и хорошо понимал, для чего вернулся на родину. /…/ Провожая его домой, я спросил: “Василь Владимирович, как Вы отнесетесь к госпитализации в наш институт?” — “А польза будет? — поинтересовался Василь Владимирович и, почувствовав мою неуверенность, не дожидаясь ответа, добавил: — Вообще так, наверно, будет лучше для моих родных… — и твердо пообещал: — В понедельник приеду…” В понедельник 9 июня Василь Владимирович приехал в институт”.
В воскресенье 22 июня в 20.10 сердце Быкова остановилось.
Сергей Наумчик: “…На следующее утро /…/ по просьбе Ирины Михайловны мы собирали его вещи, чтобы передать в Минск и положить в гроб. /…/ Передали и ручку Василя Владимировича с его письменного стола — Ирина Михайловна положила ее в гроб”.
И еще — у него же — важное: “Наверное, не у меня одного из тех, кому посчастливилось быть близко к Быкову, на всю жизнь останется мучительное чувство невыполненного долга перед ним”.
В жизни Быкова было несколько событий, которые видятся символическими знаками судьбы. Его уход в годовщину начала Великой Отечественной — в этом ряду. Но не последний.
Владимир Некляев, поэт: “Там (в Союзе писателей. — Н.И.) много было народу и еще больше шуму… Кто-то принес слух, будто власти хоронить Быкова отказались. Кричали, что и хорошо, сами похороним. Но на что?.. У писателей денег нет, представители оппозиционных партий тоже развели руками.
Такой обычный гвалт без всякого результата… /…/ Я уже набрал воздуха в грудь, собираясь, чтобы утихли все, закричать, и тут случилось то, чего до сих пор я не понимаю, и во что мне, если бы этого не видели еще десятка два человек, трудно было бы поверить: один из трех стоявших на полке вдоль стены портретов Быкова, из которых выбирали намогильный, к которым никто не подходил и которые никто не трогал, — так вот один из них, застекленный, сам наклонился, будто приподнявшись, и плашмя грохнулся на пол”…
Реалистическая утопия
В 2006 году в белорусском журнале “Дзеясло╒” была опубликована незавершенная повесть Быкова “Блиндаж”. В прежние времена это стало бы сенсацией. Теперь же в России о ее выходе сообщила, если не ошибаюсь, лишь одна газета — “Время новостей”, напечатав коротенькую информацию.
Повесть пролежала в архиве писателя почти 20 лет — с 1987 года: что-то не задалось, не устраивало. Но возвращался к ней Быков, по свидетельству публикаторов, до последних своих дней. Перечитывал, правил, думал. 10 написанных — прописанных — глав, рабочий план еще трех — до конца. 77 страниц машинописи, несколько страничек рукописных вставок, отдельный блокнот с набросками. И еще — карта местности, где происходит действие повести: деревня Любоши, хата героини, шоссе, пригорок, заросли кустарника, траншея, разбитая пушка, блиндаж.
Как тут не вспомнить, что в юности Быков учился на художника, всю жизнь рисовал. Вероятно, отсюда и так подробно прорисованное “настроенческие” пейзажи и точно “скадрированные” зрительные образы в его книгах.
Опаленная огнем однобокая липа с дуплом и мощными сучьями, на которые, чуя “дух несчастья”, никогда не садятся птицы — в “Знаке беды”.
“Застывший стебелек” мальчишки в буденовке “с широко раскрытыми на бледном лице глазами”, за которого перед казнью ухватился взглядом Сотников — главный (и заглавный) герой самой, пожалуй, известной быковской повести.
Тусклые силуэты в касках, выступившие из туманной дождливой мглы, — немецкая цепь, “настороженно и скоро шагавшая по истоптанному склону вниз”, — в финале “Атаки с ходу”.
“Блиндаж” начинается с осеннего пейзажа, от которого сразу становится зябко и тревожно: “Неделю шел нудный холодный дождь, мочил и без того намокшую уже землю. Дорога совсем раскисла, грязь расползалась под ногами, в колеях собрались и никуда не стекали мутные лужи. Даже стежка вдоль канавы и та не высыхала за те небольшие промежутки, когда немного переставал дождь, была холодная и скользкая. Лучше всего было идти по мелкой, тоже набравшейся воды траве по краю картофельного поля, где перекопанного, с раскиданной порыжелой ботвой, а где и с нетронутыми еще бороздами картошки. Картошка, видать по всему, пойдет под снег, померзнет, копать ее уже было некому — деревни считай что не стало: сгорела, разрушена до основания эта небольшая деревушка (перевод мой. — Н.И.).
Как обычно у Быкова — в воздухе ощущение поражения и краха прежней жизни, предчувствие еще большей беды и несчастья. Как нередко бывает у Быкова — в этом отторгающем человека, враждебном ему пространстве, где замечена и настороженно рассмотрена, кажется, каждая былинка и прощупана задубевшей, оскальзывающейся босой ногой каждая колдобина на дороге, где все горело, тлело и нельзя было продохнуть от дыма, где после нескольких дней жестоких боев, гула, скрежета и взрывов, наступила мертвая тишина, в этом мире, воспринятом всеми предельно обострившимися органами чувств и в мельчайших деталях воссозданном в полном соответствии с канонами реализма, возникает ситуация запредельная, более того — в реальности никак не возможная.
Говоря о тех обстоятельствах, в которые Быков ставит своих героев, критика любит приводить определение Достоевского: “фантастические и исключительные”. Фантастические? Лучшие фантастические сюжеты как раз вырастают из жизни, на хорошо разработанной реалистической почве. Танк, проехавший по поле шинели, — это ли не “литература”, не “фантастика”?! Здесь же мы имеем дело с чистейшим авторским “произволом” и, возможно, с попыткой своего рода социальной утопии. Быкову нужно сформулировать некий комплекс идей, высказаться о проблемах, еще недавно замалчиваемых, запретных, а в те перестроечные годы — горячо обсуждаемых: о “классовой борьбе” в деревне и коллективизации, раскулачивании, палочках за трудодни, голоде, о репрессиях, об армии, не готовой к войне, о стукачах и партийных карьеристах, по чьим доносам шли на каторгу ни в чем не повинные люди. И он собирает-сталкивает осенью 41-го в оставленном отступающими советскими войсками блиндаже ослепшего после ранения офицера-связиста, неожиданно для себя оказавшегося в оккупации районного партработника, немца-дезертира, сумасшедшего еврея, у которого расстреляли семью, и беглого полицая-антисемита. Белорусские критики уже нарекли быковский блиндаж Ковчегом.
Весь этот мужской мир — столкнувшихся амбиций и самолюбий, страха и подозрительности, борьбы за выживание, за первенство и главенство — держится на женской жалости и самоотверженности. В выжженной, покинутой жителями деревне кое-как уцелела единственная хата. Ее хозяйку зовут Серафимка. Эта обыкновенная деревенская тётка (в белорусском языке есть для таких слово более теплое — жанчынка), сорокалетняя, одинокая, неприметная, малограмотная, безответная, работящая, их жалеет, они для нее — жертвы, страдальцы, загнанные в угол, в нору-блиндаж.
Все эти праведники и грешники, идеалисты и циники, пытающиеся отлежаться, отсидеться и выжить мужики, чья жизнь еще длится благодаря природной, на уровне животного инстинкта заложенной женской заботе, эти осознающие и чувствующие себя жертвами люди превращаются в палачей, позволяя выйти к полицаям Серафимке. (Один из главных Быковских мотивов — жертва и палач в одном и том же человеке.) Таково условие: если она выйдет, их не тронут. Они — спасаются. Серафимка выходит. Ее насилуют, допрашивают, пытают, но не убивают. Она — спасает.
Но такой ценой Быков не позволит им спастись.
Сумасшедший еврей исчезает. Что его может ждать на оккупированной территории, понятно. Партийца, настаивавшего, чтобы Серафимка вышла к полицаям, выгоняют из блиндажа. Он вязнет в болоте. Немец уходит сам. Шансы выжить у него, дезертира, в тылу у своих тоже равны нулю. Беглый полицай пытается украсть у капитана пистолет, и тот его убивает. И остается в блиндаже один. Слепой, беспомощный, посреди чистого поля, с пятью патронами в пистолете…
Одна из самых трагических повестей Быкова — “Дожить до рассвета”. Ее герой лейтенант Ивановский тоже ранен и беспомощен. Вокруг ночь, “снег, ветер и поле”. И единственная его мысль — не замерзнуть, добраться до дороги, по которой утром поедут немецкие штабные машины, и встретить их с гранатой в руках. Он был обречен, он не уповал на чудо и ни на что не надеялся — “он только хотел умереть не напрасно”. Ему не дано будет, как мечталось, убить ни генерала в роскошном автомобиле, ни полковника или какого другого важного эсэсовца. Его “последний взнос для Родины во имя солдатского долга” — двое обозников на телеге, груженной возом соломы. В последнем усилии он подорвет себя и одного из этих немцев. Но перед смертью успеет еще подумать (Быков, как он это часто делает, пересказывает нам мысли своего героя), что “он, разумеется, исчезнет, теперь уж ему остались считанные секунды, за которыми последует Великое Вечное Успокоение. В его положении это даже было заманчиво, так как разом освобождало от всех страданий. Но останутся жить другие. Они победят, им отстаивать эту зеленую счастливую землю, дышать полной грудью, работать, любить. Но кто знает, не зависит ли их великая судьба от того, как умрет на этой дороге двадцатидвухлетний командир взвода лейтенант Ивановский”.
Повесть “Дожить до рассвета” написана в 1972-м. Спустя пятнадцать лет — в 1987-м, продумывая повесть “Блиндаж”, Быков не оставляет своему герою и такого утешения. Капитан Хлебников теряет рассудок. Он “не может оставаться в блиндаже и выходит в поле с пистолетом. Стреляет и кричит “Ура!”.
Антигерой нашего времени
Мне всегда очень хотелось взять у Быкова интервью и переводить его прозу. Но когда я пыталась во время наших с ним встреч включить диктофон, он останавливал — не сейчас, давайте просто поговорим. А переводы… Лучшие, по-моему, — его собственные, там слышен его голос, до них не дотянуться. Но, получив от издательства “Время” предложение перевести повесть “Час шакалов”, с благодарностью взялась и не пожалела: эта работа, заставляя вчитываться в каждую фразу, дает другую оптику и выявляет иной объем этой, по определению автора, “повестушки”. Книга вышла три года назад и до сих пор не отпускает. Вопросов больше, чем ответов. Все, о чем я здесь пишу, это, в сущности, заметки на полях перевода — маленькая часть большой “копилки”, куда складывалось то, что думалось об этой книге и ассоциировалось с нею.
Повесть “Час шакалов” — не частое для Быкова обращение к современности. Не в публицистике или памфлете, в этих жанрах он работал в последние годы много, а именно в художественной прозе. Хотя в последние 10—15 лет он писал уже не только о военном времени. “Час шакалов” был написан в 1998-м, но вышел только после смерти Василя Владимировича — он считал, еще не время публиковать.
Сюжет укладывается в несколько строк: бывший афганец Александр Ступак с развалом Советского Союза потерял все: работу, семью, квартиру. Цепная реакция утрат приводит к “взрыву”: во всех несчастьях он винит “Самого”, руководителя государства, в котором без труда угадывается нынешний белорусский президент, и решает его убить. Но, волею случая попав в его личные охранники и получив хорошую зарплату, а главное — почувствовав на себе отеческую заботу, свое решение не исполняет.
Меня “политика” тут интересовала меньше всего. Противостояние Быкова и Лукашенко общеизвестно, политическая борьба по определению штука безжалостная. Но большинство критиков, откликнувшихся на выход книги, считывали именно этот, верхний, слой — “антилукашенковская повесть”, “очевидна боль писателя за Белоруссию, которая отдает себя во власть ОМОНа и КГБ”, “произведение открытое, прямое и откровенно политическое”…
Кто-то эту вещь не принял — то ли по несовпадению взглядов, то ли по эстетическим соображениям: не хватает, мол, присущей Быкову плотности текстовой ткани, конспект, а не законченная повесть. Рой Медведев (цитирую по: http://www.russians.kz/) вообще считает, что “Час шакалов” — яростный памфлет против Лукашенко и самих белорусов (?!), “очень слабая в художественном отношении и явно несостоятельная по концепции повесть…” И как вердикт роняет: “Издание не вызвало почти никакого отклика в самой Беларуси”. (Хочется спросить: а как он себе представляет — на каких информационных площадках могли бы появиться эти отклики?)
Кто-то, прочитав глубже, почти восторженно поддержал — как Майя Кучерская: “Потрясение, охватывающее при чтении этой повести, — эстетического свойства. Она написана предельно простым языком, перед нами, что называется, “голая проза”, махровый реализм, лишенный и тонкой психологической оркестровки, и стилистической затейливости. Быков не отягощает читателя долгими объяснениями, как его герой дошел до жизни такой. Однако повесть остается совершенно достоверной и пронзительной. Возможно, потому, что так обычно и происходит процесс обольщения, без фейерверков и запаха жженой шерсти, без мучительной рефлексии — обыденно и незаметно для самих себя”.
Но еще и потому, добавлю, что простота эта кажущаяся, нужно помнить, что эта книга стоит в плотном ряду быковских повестей, центр которых — такой же экзистенциальный выбор, а проще говоря — ситуация, когда у души и тела одно и то же желание — выжить, уцелеть, спастись, но ведут к этой цели взаимоисключающие пути.
С утверждением про “махровый реализм” тоже можно поспорить. В этой простенькой вроде бы “повестушке” есть литературная игра. Отсыл в названии к политическому боевику “День Шакала” Фредерика Форсайта, где киллер готовит покушение на президента Франции, — на поверхности. Но это не все. Помните “Мертвую зону” Стивена Кинга? Герой его точно так же в какой-то момент “прозревает” и понимает, какую угрозу несет стране и миру радикальный политик, стремящийся стать президентом. И решает, что только он в силах остановить беду, спасти человечество. Единственный способ — убить. Дальше — поиски оружия и оптимального места и времени теракта, стопроцентная возможность убить — и “неубийство”… Роман Кинга появился в 1984 году в “Иностранке”. Василь Владимирович в те годы этот журнал читал.
Интернетовская публика, прочитавшая быковскую повесть, в большинстве — “за”: “Очень жаль, что эта книжка не вышла в том же 98-м, когда и была написана. Вполне, может быть, что-нибудь и изменилось бы. — Без комментариев… каждый просто ОБЯЗАН прочитать эту книгу!”.
Что изменилось бы, почему — обязан? Здесь интересно, что “цепляет”, на что откликаются.
“Невозможно прочесть эту книгу без слез. Когда человек продает, можно сказать, свою Родину за то, чтобы его накормили, — это ненормально. И когда государство становится полицейским — это тоже ненормально. Боюсь, чем дальше идет время — тем сложнее исправить эту ситуацию”.
“Ступак — именно герой того времени, да и сегодняшнего (к сожалению) в том смысле, что такой на сегодня средний белорус и есть: ругаем мы все Лукашенко на кухне, а голосуем все равно за него, а уж если удастся попасть на хорошую госработу, то даже начинаем находить его привлекательным. А уж то, что белоруски (женщины) и бабушки почти все влюблены в Батьку, — тут не поспоришь с Быковым, очень хорошо он это подметил и описал. Ставлю почти наивысший балл за то, что не врет эта повестушка по сути своей”.
“Книга неплохая, но вот считать Ступака “героем нашего времени” — это глупо. Эгоист, слабак и приспособленец — наш герой? Не думаю, что нам сейчас нужны такие герои. Это наш менталитет, а не геройство. О семье нужно думать, о дочери, а не “квасить” в гараже и мечтать о лучшей жизни. Это, скорее, антигерой нашего времени”.
Получается: полицейское государство, предательство Родины, трусость, эгоизм, приспособленчество, пассивность, упущенное время. Все это проблемы из числа главных для быковской публицистики тех лет. Сюда еще можно добавить отношения России и Белоруссии, имперскую угрозу национальной самостоятельности, борьбу за умирающий белорусский язык, поиск национальной идеи и причин того, почему “электорат” идет за “Самим” и не верит демократам… И, как и в “Блиндаже”, Быков проговаривает их через некий “микросоциум”: соседей по дому — гаражников. Это трудяга-пенсионер, порядочный и умный паренек — “национально мыслящий белорус” и достойный внук героя-партизана, профессор-демократ — один из лидеров оппозиции и еще один пенсионер — бывший пограничник-особист, член компартии (кстати, он и “Сам” говорят в белорусском оригинале по-русски).
В гаражных беседах-посиделках за бутылкой водки участвует и Ступак. Но Быков замечает: других он послушать любит, а сам человек молчаливый, не привык “распространяться”.
Что нам вообще известно об Александре Ступаке?
Можно подсчитать, что ему около тридцати. Афганец, горел в БТРе под Кандагаром, ранен, награжден орденом Красной Звезды. Убежден, что выполнять интернациональный долг в Афганистане было нужно — иначе бы страну захватили душманы и американцы вышли бы на наши границы. Жил на пятом этаже силикатной хрущевки, получил ее как воин-интернационалист. Работал в “почтовом ящике”, “вкалывал” у станка”, делал “штуковины” для ракет или “для космоса”, в конце концов “решил плюнуть на новые порядки” и уволился. Готов поехать в Чечню — “от жизни такой”. Отец — бывший партизан-орденоносец, мать умерла, пока он служил в Афгане, сестра живет под Москвой, в каком городе, он не помнит. Жена — бухгалтер в банке. Маленькая дочь. “Школа жизни” — комсомол, армия, партия (выбыл осенью 91-го), партбилет сунул под белье в женином шкафу. На выборах голосовал за “Него”. Здоров, давление как у юноши. Порой выпьет лишнего. Владелец гаража — продал 412-й “Москвич” за 800 баксов, хотел купить “иномарку”, но деньги проел.
Это, так сказать, анкета, а что у него внутри?
Это человек, который никого не любит, ни к кому не привязан, ни за кого не чувствует ответственности.
Отец? Едет к нему в деревню не проведать и помочь, а подхарчиться. Еще раз вспоминает, когда отсиживается в гараже, боясь ареста за участие в антиправительственной демонстрации. Когда получает первую зарплату, у него даже мысли не возникает купить что-то дочери или отцу. Машина, квартира, “Людка” (изменившая жена), которой утер нос, — вот ракурс мыслей.
Жена? Страдает не от того, что потерял ее, а от того, что ему предпочли другого, что она в тепле и холе, а он на жесткой раскладушке в душном гараже.
Дочка? Ни единой попытки увидеться. Жена не дает дочке приходить к нему, запугала зверюгой-отцом. Но разве нельзя встретить во дворе? Он о ней и вспоминает за эти несколько месяцев всего-то раз, опять-таки в порыве жалости к себе.
Друзья? Отсутствуют как класс. При том что “афганцы” — одна из наиболее сплоченных социальных групп, солидарных, успешных в бизнесе в постперестроечные времена. Наверно, могла бы найтись работа. Не ищет. Идет к руководителю Общества афганцев — “качать права”.
Привыкший чувствовать себя героем, Ступак оказался на обочине жизни. Человек советской выковки, он не готов отвечать за себя. Найти новую работу, уехать, как тысячи его соотечественников, в Россию на заработки — не приходит в голову. Приходит — стать киллером.
Киллер уже появлялся в быковской прозе — в рассказе “Глухой час ночи”. Там это “просто” киллер — бывший спортсмен, который таким образом зарабатывает. Спокойно, деловито, несентиментально, выпивая со своей жертвой накануне расправы и жалуясь на жизнь. Быков рисует там страшную обыденность убийства как профессии.
Спаситель-киллер — дело иное. По Ступаку — это уже не уголовщина, а миссия. Это еще круче, чем герой-афганец: “спаситель-киллер — такого, наверно, история еще не знала”. Так можно доказать жене, что он не “тля”. Ну, и освободить от “Его” ига народ.
Ступак — человек импульсивный. (Свидетельство тому — уход с работы и от изменившей с “банкиром” жены: оба раза — хлопнув дверью. “Волна всеобщего воодушевления захватила” — шагнул с тротуара в колонну демонстрантов. Избитый, напуганный, сбежал от омоновцев, проснувшись наутро, понял, что “Его” надо
убить — цель стала навязчивой идеей. И “Ему” согласился “послужить”, потому что пришла в голову “шальная мысль”: а что?..) Но решения менять не любит, даже рискованные — “такой уж характер”. Однажды поняв, что во всех бедах виноват “Сам”, других объяснений не ищет. Тот самый французский президент, на которого готовится покушение в форсайтовском “Дне Шакала”, — де Голль говорит о таких людях в знаменитой своей книге “На острие шпаги”: “…Ум, природой нацеленный на рассмотрение и постижение постоянного, установившегося, определенного, избегает всего подвижного, неустойчивого, разного”…
Интересно: все, кто пишет об этой повести Быкова, сосредоточены на том, что “моральный выбор” — в ее финале, когда Ступак получает реальную возможность убить “Самого”, но не стреляет. “Измена себе”, “продался за сытую жизнь”. А решение убить — это не была измена себе? Как же у нас изменилась за последние полтора десятка лет внутренняя оптика: иерархия ценностей обрушена, мы уже не воспринимаем решение человека стать киллером, убийцей как аморальный, невозможный, убивающий личность выбор. Выбор, сделанный без колебаний, сомнений, мук совести.
И тут пригодится еще одна выписка из моей “копилки”. Захар Прилепин — тогда, как и Ступак, омоновец. “Почему я не убил Ельцина?” — рассказ, написанный в 2002-м.
“Он приехал в наш город и возжелал посетить Центральную ярмарку. Наверное, это была осень 1998 года. Помню, было не очень холодно, потому что я, командир отделения ОМОНа, и пацаны из моего отделения, и все остальные “космонавты” нашего отряда были одеты в легкие черные форменные куртки и в береты. Согласно плану, мы должны были сдерживать “восторженно приветствующие” президента толпы.
“Толпы” — человек пятьдесят-семьдесят праздных гуляк — еще за час до приезда Ельцина скучились возле входа на ярмарку. В толпе тут и там торчали розовые крепколобые оперативники. Нервозная бабушка лезла в первые ряды, размахивая почему-то будильником, с явным желанием сказать президенту что-то нелицеприятное. Крепколобые головы, подобно акульим плавникам, двинулись сквозь слабо волнующуюся толпу к бабушке. И я даже не заметил, как она исчезла.
Когда вышел Ельцин, толпа восторженно закричала. /…/ Ельцин тяжело подошел и встал рядом со мной, справа, в полуметре. Он поднял правую руку, приветствуя “народ”. Наверное, президент давно не пил, у него было свежее, тяжелое лицо, правда, обильно припудренное. Белесые глаза щурились и улыбались. Он был немного выше меня, на несколько сантиметров.
Президента окружали телохранители, крепкие, с красивыми лицами мужики, они буравили зрачками толпу.
Я стоял рядом, держа руки в нагрудных карманах, и делал вид, что тоже смотрю в толпу, оберегая президента. Я мог заранее спрятать пистолет в левый карман, заранее снять его с предохранителя и взвести курок. Потом, сжав скулы, и тупо уставившись в лоб одного из оперативников, мягко полуобернувшись в сторону что-то говорящего Ельцина, вспотевшим, ледяным пальцем левой руки нажать на спусковой крючок…
Мне тогда даже в голову это не пришло.
Нет, я, конечно, подумал иронично: “Я сейчас могу убить президента и войти в историю”. Но мне не хотелось входить в историю таким образом.
И по сей день я считаю, что убивать его уже не имело смысла. Быть может, это стоило сделать в 1991 году или в 1993-м. В 1998-м народы были к нему равнодушны, миллионы людей его презирали. То, что он скоро, кряхтя и рассыпая песок, слезет с трона, было ясно. Убив его, можно было сделать хороший подарок кому-то из желающих попасть на его место. /…/ Все, что Ельцин мог растерять и распродать, к 1998 году он растерял и распродал. Мне кажется, Россия ничего бы не выиграла от его смерти. Он и так был мертв. А я бы проиграл”.
Принцип “ты не убьешь — тебя убьют”, нечеловеческий, звериный по сути, из военного времени перенесен Быковым в мирное. Лев Аннинский: “Василь Быков… ставит свой художественный эксперимент: если все зависит от одного человека, сидящего «наверху», то другой человек, сидящий «внизу» и остервеневший от неудач, должен задумать то самое… «Киллер ищет оружие».” Выходит, заповедь “не убий” — преступаема?
По результатам прошлогоднего вциомовского опроса 44% россиян (думаю, что современные белорусы не слишком в этом смысле отличаются от нас) этой заповеди вообще не вспомнили. Треть опрошенных не знают ни одной заповеди. Невероятно.
Из дневников о.Александра Шмемана (17 апреля 1978 г.):
“Пафос нашей эпохи — борьба со злом — при полном отсутствии идеи или видения того добра, во имя которого борьба эта ведется. Борьба, таким образом, становится самоцелью. А борьба как самоцель неизбежно сама становится злом. Мир полон злых борцов со злом! И какая же это дьявольская карикатура. Неверующие — Тургенев, Чехов — еще знали добро, его свет и силу. Теперь даже верующие, и, может быть, больше всего именно верующие, знают только зло. И не понимают, что террористы всех мастей, о которых каждый день пишут газеты, — это продукт вот такой именно веры, это от провозглашения борьбы целью и содержанием жизни, от полного отсутствия сколько бы убедительного опыта добра. Террористы с этой точки зрения последовательны. Если все зло, то все и нужно разрушить… Допрыгались”.
Но, похоже, и для Быкова это здесь не главный момент — преступит или не преступит Ступак заповедь: его интересует — почему не решается.
Из-за того, что уже сыт, одет, обут, появились деньги и жилье. И из-за того, что, приблизившись, разглядел в ненавидимом прежде “Самом” человека, появилась личная связь. Но главное все же, думаю, — из-за того, что самоутверждение состоялось : он, герой-афганец Саша Ступак, теперь при деле, ему выказывают уважение, присвоили звание, оказали доверие, приняв в личную охрану, “Сам” поздоровался за руку, назвал по имени. Он уже не “тля” в собственных глазах. Возможно, это куда более важно, чем “сытая жизнь” сама по себе…
На последних страницах повести, понимая, что участвует в аресте неугодных “Самому” людей (современном варианте “ликвидации”), Ступак думает о судьбе. Мысли смутные: киллер из него не получился, но появилось ощущение, что он спас жизнь. Не только “Его” — свою собственную. (Проснувшееся в подсознании — “не убий”?). Но вместе с тем было “горькое чувство, что как-то незаметно он потерял не только право распоряжаться собой, но и самого себя, им уже распоряжаются другие. А он, что ж — он должен только ждать и подчиняться. И Ступак думал, что жизнь его куда-то повернула. И кто знает, каким боком она еще может повернуться потом… Все-таки жизнь каждого движет своя сила, порою недобрая, темная сила”.
За полвека до Ступака, в финале другой быковской повести ее герой, выбив из-под ног казненного товарища чурбан, рассуждает о том же: “Да, возврата к прежнему теперь уже не было… Растерянный и озадаченный, он не мог толком понять, как это произошло и кто в этом повинен. …Очень не хотелось оказаться виноватым самому. Да и в самом деле, в чем он был виноват сам? Разве он избрал себе такую судьбу?” И самые последние строчки: “Наверно, ничего уже не поделаешь — такова судьба. Коварная судьба заплутавшего на войне человека”…
Быков пишет “Час шакалов” как своебразный римейк “Сотникова”, где есть лишь предавший себя современный Рыбак. Сотникова — человека идеи, человека, готового жертвовать собой ради идеи, — нет. На месте Сотникова — зияющая пустота.
И тогда объяснимы сошедшиеся в новостях Василь Быков и Гарри Поттер — свидетельство того, как в современном обыденном сознании мир реальный и виртуальный смыкаются и виртуальный побеждает. Современный человек — зритель, а не деятель. Возможно, поэтому его так притягивает не Сотников, а Гарри Поттер — мальчик, вся жизнь которого состоит из поступков и борьбы со злом внутри самого себя. Типично, кстати, быковский персонаж, но только герой не трагической повести о жизни, а волшебной сказки с хорошим концом.