Повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2009
Спешите вслушиваться в рассказы старика, потому что завтра старик умрет со своими напевами на устах и никто, никто не повторит их более за ним.
В.А.Соллогуб
1
Если повернусь сейчас на бок — уткнусь в соседнюю подушку, где вот уже несколько месяцев нет теплой впадины от его головы. И рукой не нащупаю ничего, кроме жесткой вышивки наволочки.
Встаю, выхожу, накинув на плечи пальто, на балкон и долго смотрю на мотыльковый снег, летящий на жесткий свет ноябрьского фонаря. Замерзаю, иду на кухню, завариваю крепкий чай.
Чашка мужа пуста — надо убрать в буфет. Он всегда пил бледный, слабо заваренный чай, долго ожидая, пока остынет, и нарезал шоколадные конфеты тонкими пластинками. А после, оставив на столе невымытую чашку и лишившийся содержания фантик, уходил в комнату, нырял в топкие, болотистые компьютерные миры…
Как мучительно просторно одной на большой кровати. Она белая и пустая, с высокими буграми лишних подушек, с бессонно свесившимся краем не согревающего одеяла.
Позавчера муж позвонил, попросил найти его свитер и шарф. “Какой свитер, — спросила я, — который я подарила тебе на двадцать третье февраля?” “Да”, — сказал он. Я стояла перед шкафом и выгребала вороха нашего прошлого, еще теплого. Потом встретилась с мужем в метро на “Комсомольской”, передала вещи.
— Спасибо, — сказал он. — Ну, как ты?
— А ты?
— Я — нормально.
— Я, в общем, тоже…
— У-у-у. Ну, ладно. Я поехал? Как-нибудь позвоню.
— Как-нибудь?..
Главное — не смотреть друг другу в глаза пристально, чтобы не зашевелилась придушенная обидами нежность. Нельзя нарушить строгий запрет на ласковые слова, придуманный расставанием. Сесть, не оглядываясь, в разнонаправленные поезда и унестись в темный туннель необщего будущего.
Три часа ночи.
Время точит нож.
Хочет убить меня.
Сначала убьет, потом будет лечить.
Смотрю на бугор живота. С каждым месяцем он становится все больше и больше. Глажу его рукой. Чувствую в ответ доверчивое сонное шевеление. Спи, малыш, спи. Еще четыре месяца продлится твое счастливое неведение.
В моей рассветной дреме неожиданно выросла новогодняя елка, и муж начал разбирать ее. Вот уже осталась одна крестовина на густо усыпанном иголками полу.
— Смотри-ка, а игрушки-то висят! — вскрикнула я.
И точно: в воздухе висели непонятно за что зацепившиеся нарядные игрушки. Я дотронулась рукой до самого верхнего, крупного красного шара. Он мгновенно лопнул. Как мыльный пузырь. Я стала хватать шары еще и еще, и все они бесшумно лопались, а по воздуху летела, исчезая, пузырящаяся разорванная пенка. Муж смеялся, а мне было жутко. Росло неясное, скомканное, как носовой платок в кармане, ощущение непоправимости…
Упитанный охранник кидает на меня дежурный взгляд — тайна растущих животов, по-видимому, давно не волнует его. Поднимаюсь на третий этаж к своему врачу. Лифт работает, но я хожу пешком. Мне нравится ощущать хрупкую тяжесть завязавшейся во мне жизни.
Возле кабинета сомнамбулическая очередь бледных, измученных токсикозами мадонн.
— Кто последний? — спрашиваю.
— Я, — отвечает высокая конопатая девица. Стоит, облокотившись о стену, читает журнал. Она настолько худа, что живот ее кажется ненастоящим, будто шутки ради ей засунули в комбинезон мяч.
Киваю, сажусь на жесткий дерматиновый стул, достаю “Мысли на каждый
день” — брошюру эту недавно пихнули мне в метро. Понедельник в ней заявлен как день покоя. Предлагается несмотря ни на что пребывать ежечасно в состоянии полнейшего покоя, в этом убеждает длинный перечень глубокомысленных высказываний. “То, что было будущим, стало настоящим. То, что происходит сейчас, становится прошлым — тогда к чему волноваться?” “Если бы мы осознали, что войны рождаются в умах людей, мы прилагали бы больше усилий, чтобы достичь спокойствия мыслей”. “Если я хочу защищать мир, то могу ли я кричать и гневаться?” “Роза окружена шипами, но они не могут причинить ей вред. Не могли бы и вы быть как розы?” “Если вы всегда делаете все, от вас зависящее, — вы будете избавлены от сожалений”.
Действительно, почему бы не чувствовать себя как роза? Жить разумно и спокойно, не испытывая сожалений, поверить в возможность гармоничного, забывшего о войнах мира? И, может быть, добраться до летучего счастья и, приручив его, сделать общедоступным благом, вполне прозаическим, как холодильник или телевизор.
Поднимаю голову. Прямо надо мной обложка журнала “Дамские капризы”. Его увлеченно читает конопатая. Перевернутые заголовки доносят банальный смысл: “Как сделать незабываемой встречу Нового года”, “Пять секретов удачного замужества”, “Оружие против придирчивой свекрови”, “Советы диетологов: стать стройной за месяц!”
— Кто последний?
Не сразу сообразила, что вопрос обращен ко мне. Задумалась о том, как сделать наш с мамой Новый год “незабываемым”. Нарежем, как всегда, горы салатов, хотя гостей не предвидится, поставим бутылку шампанского, которая останется недопитой, в полдвенадцатого непонятно для кого принарядимся, уныло чокнемся после ритуальных, бодрых слов Медведева о том, каких успехов достигла наша страна в истекшем году и каких обязательно достигнет в следующем, несмотря на кризис. Просидим часов до двух, изредка перекидываясь словами и щелкая пультом, послушно сменяющим на экране одну звонкую цветную галиматью другой…
— Кто последний? — в голосе пробежала рябь раздражения.
— Я.
— Кто — я?
— За мной будете, — пришлось слегка привстать.
Этой лет сорок. Ухоженная, животик такой аккуратный. Наверное, не первый ребенок. Может, новый брак — решили закрепить отношения.
Мой малыш заворочался, довольно ощутимо пихнул меня. Рассказать бы ему о полном покое. О том, что его будущей матери не спится по ночам, о том, как трудно беречь обе жизни, когда нет интереса ни к одной…
Плитки на полу грязно-розового цвета — выщерблины, трещины. На болезненно голубых стенах — стенды предупредительно-назидательного содержания. Вот стахановка в синем комбинезоне и белом платке демонстрирует собственным примером, как надо питаться (подробно, в граммах, сколько есть мяса, рыбы, овощей и фруктов, сколько жидкости выпивать в течение дня), как правильно спать и гулять. На одной из картинок женщина стоит у станка с тем же бессмысленно довольным выражением лица, с которым спала и гуляла. Под картинкой написано: “Умеренный труд полезен для здоровья беременной”. Все это стахановка делает столь же оптимистично, сколь и неубедительно. Никто из сидящих в очереди не обращает на пыльные осколки советского прошлого никакого внимания.
На следующем стенде бесстрастным тоном рассказывалось о венерических заболеваниях, на каждом шагу подкарауливающих живущих половой жизнью женщин, для вящего ужаса сообщались сложные названия болезней и, чтобы не думали, что от них легко избавиться, ничего не говорилось о методах лечения.
Я узнала, что женщинам после сорока, что пока не относилось ко мне, надо непременно посещать маммолога и делать специальный массаж груди. На картинке дама с обнаженной грудью, послушно обозначенным стрелкам, силилась изобразить, как именно следует делать его. В этом не было ничего эротичного, и если бы случайно сюда зашел мужчина, он не нашел бы пищи для сексуального воображения.
Далее огромный глаз с распахнутыми ресницами и парадоксальная надпись: “Если у вас хорошее зрение, значит, вы регулярно ходите к окулисту”. У меня, например, единица, и, скажите на милость, зачем я потащусь к нему?
Но самым зловещим был стенд, наглядно повествующий о том, до чего может довести женщину употребление алкоголя и никотина во время беременности. В утробе лежал сморщенный тщедушный плод, будущая мать, не подозревая о нависшей над ней опасности, с удовольствием затягивалась сигаретой. Казалось, даже дымок от нее был настоящий. Ниже на картинке сигарета крупным планом была обведена в кружок и решительно перечеркивалась жирной красной линией. Но курящей, похоже, было абсолютно наплевать.
Все разговоры в очереди — о том, как протекает беременность, о родах, роддомах, о будущих младенцах.
— А я, представляешь, как только забеременела, — взволнованно тараторит обаятельная девчушка лет девятнадцати, обращаясь к своей соседке, расплывшейся и вялой, похожей на медузу, выброшенную на берег, — так и накинулась на клубнику. Целыми тазами ела! А больше почти ничего не могла — тошнит, и все.
— А я нет, — вздыхает медуза, — я рыбу вдруг полюбила, я раньше-то ее почти и не ела. А теперь муж ругается, приходит с работы, опять, говорит, что ли, рыба? Как она мне надоела. Ты, кстати, уже определилась, где рожать будешь?
— Ну, уж точно не в нашем. Говорят, семидесятый неплохой. Может, там.
— А сколько они берут?
— Как договоришься. Дам баксов триста, хватит с них.
— А я в коммерческом. Полторы тысячи роды.
— Ого! Ну и цены! Думаешь, там врачи лучше?
— Хрен их знает, за деньги вроде надежнее кажется. Муж хочет при родах присутствовать. Может, не так страшно будет…
— Не-е-е, я не хочу, чтобы меня мой в таком виде наблюдал. Растрепанная, потная, да еще орать, как резаная, наверняка буду. Пусть лучше дома сидит.
Мигает лампочка — я захожу в кабинет.
Калмычка Зоя Басанговна похожа на замерзшего воробья. Справки в ее руках кажутся тяжелыми. Создается ощущение, что все ей велико: туфли, халат, стол, за которым она сидит, ручка, которой она пишет. Голос тихий, успокаивающий.
Она помнит меня — я всегда прихожу к ней с коробкой конфет.
Сегодня тоже.
— Спасибо, — привычно смущается она, — ну, как наши дела? Что-то у вас вид расстроенный. Не нервничаете?
— Нет, все хорошо.
— Хорошо? Ну, что ж…
Меряет живот, взвешивает меня.
— Многовато набрали за эту неделю, так не годится. И отеки. Соленое любите?
— Люблю, — сознаюсь я.
— Нельзя. Потом много пьете и вот видите, что происходит?
Мы вместе смотрим на мои слоновьи щиколотки.
Зоя Басанговна, пожурив меня за невоздержанность, усаживается за стол, торопливо плетет вязь маленьких круглых буковок, решающих мою дальнейшую участь.
— Так, направления на кровь и мочу, — протягивает мне бумажки.
— Опять?
— А вы как хотели? Кстати, мы с вами ЭКГ делали?
— Нет, по-моему.
— Тогда пойдемте.
Спускаемся этажом ниже, заходим в просторный светлый кабинет. У окна в кадке высокое разлапистое растение. Широкие с глубокими прожилками листья запылились и стали похожи на пластмассовые. Земля совсем сухая.
— Надо бы полить, — киваю на него.
— Ой, — спохватывается Зоя Басанговна, — надо же, совсем забыла! А вы пока раздевайтесь и ложитесь на кушетку.
Она берет пластиковую бутылку, выбегает из кабинета. Здесь прохладно и лежать голой совсем не хочется. Смотрю в окно: бледно-серый ноябрь расплывается в пелене мокрого снега, вздрагивая от порывов внезапного нервного ветра, черноствольный высокий клен с влажными, кое-где оставшимися блекло-лимонными листьями, съежившийся, вышедший покурить охранник… Едва слышный, отдаленный шоссейный гул и громкое, истеричное тиканье кабинетных часов.
— Еще не разделись? Давайте-ка быстренько!
Зоя Басанговна с полной бутылью устремляется к растению, слышно, как булькает вода, тут же жадно впитываемая землей.
Потом ловко прикрепляет к моему животу датчики, включает прибор: тук-тук, тук-тук, тук-тук, тук-тук… Он работает громко и перекрывает тик-таканье часов. На экране вычерчивается зубчатая траектория новой жизни. Врач наблюдает за ней и что-то записывает. С тревогой слушаю биение маленького сердца — все ли нормально?
— Не переживайте, — говорит Зоя Басанговна, — пока все в норме. Лежите спокойно. Еще минут двадцать.
Когда я пришла на первый прием, она была в отпуске, и вместо нее принимала мужеподобная тетка лет шестидесяти, пахнущая едкой смесью папирос и дешевых духов. Не сигарет, а именно папирос, типа “Беломора”.
Говорила она с какой-то добродушной хамоватостью, фамильярно поругивая.
Исследовав шершавыми грубыми пальцами мой живот, буркнула:
— Надумала тоже, в тридцать два рожать… А чего раньше-то? Погулять, небось, охота было?
— Да нет, — попыталась объяснить я, — просто желание иметь ребенка появилось только сейчас.
— Ишь ты, желание! Только о себе и думают! Желание… У меня вот тоже, в девятнадцать, не было желания, ну, сделала аборт — и что?
— Что?
— Да что-что, без детей осталась, вот что. И муж бросил, ушел к нормальной бабе, которая родить может. Сволочь он, конечно. Но и его понять можно — как без детей-то?..
— От меня тоже ушел.
— Чего это? — удивилась врачиха.
— Сказал — не хочет детей. Не готов.
— Вот те на! — оторопела она. — Это как же так?.. Да-а-а… А с кем живешь-то?
— С Хвостом.
— С ке-ем?
— С Хвостом. Так зовут мою собаку.
— А-а, понятно. Не, одной не годится. Мать-то жива?
— Жива.
— В Москве живет-то?
— В Москве.
— Вот и поезжай к ней.
— Я так и собираюсь сделать.
— Правильно. Мать всегда поможет. На то она и мать. Да, кстати, — осведомилась она, — а кошек нет?
— Нет, кошек нет. А что?
— А то! Тогда требовалась бы справка из ветлечебницы.
— Зачем?
— Порядок, — строго сказала она.
Я, конечно, ничего не стала ей рассказывать о соседке Тамаре, которую весь дом считал сумасшедшей за то, что она держит в своей однушке одиннадцать кошек. Когда я заходила к ней, в нос ударял стойкий кошачий запах. Она была похожа на клоунессу: миниатюрная, лет пятидесяти, волосы выкрашены в красно-рыжий цвет, на щеках рассыпаны веселые конопушки, а на ногах — ярко-малиновые тапочки с большими помпонами.
Мы пили чай, и с детским восторгом она показывала мне, что умеют делать ее любимицы, которым всегда давались вычурные имена. Одна из них, серебристая Стэлла, с легкостью стояла на одних передних лапах, рыжая Клеопатра по команде хозяйки в мгновение ока повисала на огромной хрустальной люстре и замирала, восторженно виляя пушистым хвостом, черная с белой манишкой Лейла прыгала через обруч, а потом, примагниченная запахом аппетитной розовой с жирком колбасы, кувыркалась на полу несколько раз подряд.
— Это мой домашний цирк! — гордилась дрессировщица.
В юности Тамара мечтала поступить в цирковое училище, но родители воспротивились, дескать, не хватало нам еще циркачки в семье, и отправили ее в ПТУ получать профессию маляра-штукатура. Она и сейчас работает по специальности, а мечта ее ютится теперь вот здесь, в маленькой квартирке, куда кроме меня никто и не заходит. Мы пьем чай, говорим о необыкновенных кошачьих талантах и о моем Хвосте, весь талант которого состоит в том, что он научился энергично вилять обрубком несуществующего хвоста, потерянного в дворовом прошлом. Но когда по вечерам мне становится невмоготу от сгустившейся, как сумерки, тоски, он подходит и долго смотрит на меня с почти человеческим сочувствием…
— Та-ак, ну, что тут у нас? Посмотрим. — Зоя Басанговна изучает длинную летопись сокрытой во мне жизни. — Сердце вашего ребенка работает прекрасно! Одевайтесь. Кстати, а мы с вами УЗИ делали?
— Один раз.
— Через месяц сделаем еще.
— Только я так и не поняла — мальчик или девочка…
— Ну и не надо. Сюрприз будет. А вы кого хотите-то?
— И того и другого.
— Двойняшек, что ли?
— Да нет, можно поочередно. Видите ли, меня волнует демографическая проблема в нашей стране.
Зоя Басанговна улыбается, пытаясь понять, шучу я или нет.
— Что ж, все, как говорится, в ваших руках.
Прибор выключен, и опять слышно, как, разрезая тишину на мерные доли, громко тикают часы.
Снег уже кончился, но воздух пронизан промозглой сыростью, и под ногами грязная снежная жижа. Ночью она превратится в бугристый шершавый лед — обещают минус восемь. Сажусь в свою шестерку, припаркованную возле роддома. В машине холодно и слегка пахнет бензином. Завожу. Минут через пять включаю печку. Скоро будет тепло. Пока живот не упрется в руль, буду ездить. Роддом находится возле метро “Щелковская”, а я живу в Мытищах, точнее — в маленьком поселке “Дружба” недалеко от МКАД.
В “Дружбе” уютная, камерная, совсем немосковская атмосфера. Богатые свежевыстроенные дома по обе стороны от дороги (незатейливо-скромных в стиле минимализма садоводческих товариществ почти не осталось), девяти и пятиэтажные, в одном из которых живу я, пять минут ходьбы до леса — заповедника “Лосиный Остров” и столько же до огромного поля, спускающегося к Яузе. По полю этому Хвост самозабвенно гонял пугливых оленей, весело игнорируя мое настырное хлопанье в громкие ладоши. Потом подходил, изображая виноватость, зная, что его тут же простят и не ударят, а только скажут в запале: “Все, больше с поводка не спущу!” и уже на следующей прогулке, конечно, отпустят…
Заезжаю к маме, на 15-ю Парковую. Давно немытая лестница, пятый этаж, тесный коридор “хрущобы”, лилипутская пятиметровая кухонька, где меня ждет вкусный обед.
— Ну, как, — беспокоится мама, — что сказала врачиха?
— Опять кучу направлений на анализы дала.
— Это они любят. Затаскают теперь.
Сейчас она скажет, что не ходила к врачам вплоть до того момента, когда надо было оформлять декретный отпуск.
— И чего к ним таскаться? Я бы к ним вообще не ходила. Я же тебе рассказывала, что первый раз пришла уже с большу-у-ущим животом…
— Рассказывала, мам, рассказывала. Давай обедать. И я поеду, Хвоста пора выводить.
— Ты бы привозила его ко мне, тяжело тебе с ним гулять-то скоро будет, он же вон — боров какой.
— Ты же знаешь, он переедет только вместе со мной.
— Когда?
— Ну, недели за две до родов.
— Ох, дождешься ты. И все за рулем — смотри, там и родишь. Кстати, отец-то твой не звонит?
— Звонит. Почти каждую неделю.
— И что говорит?
— Как всегда. В гости зовет.
— А-а-а… Поедешь?
— Не знаю, может, в новогодние праздники.
— Передавай привет.
Восемнадцать лет назад родители разошлись. Первые годы мы с отцом даже не виделись, только созванивались изредка. А последние лет семь-восемь пытаемся оживить увядшее родство — так отпаивают водой засохшее растение. Два-три раза в год привожу ему, его жене и уже взрослой дочери грустные мамины приветы, покрывшиеся коростой засохшего, как старое варенье, отчаяния. А обратно везу равнодушно-бодрые приветы отца.
— Конечно, мам, передам.
Каждый раз, когда я открываю свою дверь, с Хвостом случается припадок счастья: он восторженно взвизгивает, лает, лижет мои руки и щеки, норовя положить мощные лапы мне на плечи, неистово виляет своим обрубком, пританцовывая.
— Ну, все-все, пришла, — говорю ему, — успокойся. Сейчас пойдем гулять.
Пес моментально сносит меня с четвертого этажа вниз, выдергивает на улицу и надолго замирает с поднятой лапой возле ближайшего куста. Совершает он это дело вдумчиво и самозабвенно, а я смотрю, как от растапливающей снег светло-желтой лужицы поднимается пар. Примерно с полчаса, пугая окрестных кошек, шляемся по дворам. Время от времени поднятием лапы Хвост отмечает важные, по его мнению, вехи нашего пути. Когда я настойчиво тяну его домой, он несколько разочарован:
что — уже все? Ведь прогулка только началась! Но сегодня почему-то Хвост не сопротивляется: домой так домой. Там тепло и еда. И уютный сон в ногах у хозяйки.
А я, не в силах вырваться из тугих пут бессонницы, опустошенная бессвязными ночными мыслями, буду долго слушать умиротворенный храп своей собаки и чувствовать слабое, еще спаянное с моим дыхание созревающего для рождения ребенка…
2
Разбудил настырный звонок в дверь. Несколько секунд пыталась не открывать глаза — выиграть недолгую тяжбу сна и яви, но безрезультатно. Ноги послушно скользнули в тапки, рука привычно нашарила халат.
Звонок не унимался. Показалось даже, что он с характерным южным акцентом. И точно: передо мной стояла немолодая встревоженная темноволосая женщина. Может, армянка.
— Извинитэ, к вам на балкон дэнги нэ упалы? — громко осведомилась она и продвинула свою пышную грудь в мою квартиру.
— Что?
— Дэнги, говорю, нэ упалы на балкон?
— Деньги? — еще сонная, я силилась совладать с внезапно нагрянувшей действительностью. — Думаю, вы ошибаетесь. Вряд ли небеса столь милостивы ко мне.
Женщина явно нервничала.
— Я живу на пятый этаж. Кынула дэнги. Они упалы. К тэбэ. — Она сделала решительный шаг вперед.
— Простите, вы мне кинули деньги?
— Э-э-э, зачем тэбэ, — начала злиться на мою непонятливость непрошеная гостья. — Сэстрэ кынула. Давай, смотрэть надо!
Обойдя меня как досадное препятствие, она прошла в комнату и двинулась к балкону. Некоторое время тщательно обшаривала там все углы, брезгливо перебирая скопившуюся за многие годы рухлядь: ржавые диски от машинных колес, искореженные, со сломанными посередине дощечками санки, раздолбанный стремительным детством трехколесный велосипед, пакеты с обернутыми в набухшие от влаги газеты трехлитровыми банками, пустующими в ожидании летних компотов…
— Дэнэг нэт, — наконец констатировала она и мрачно уставилась на меня.
— Нет, — согласилась я. — К сожалению.
— Но гдэ же тогда они? — возмутилась женщина.
— Не знаю.
И тут ее осенило.
Свесившись с моего балкона вниз, она зорко оглядела балкон третьего этажа. Вспыхнул вопль радости:
— О! Вон, вон они!
Минут через десять она вернулась с хмурым бородатым мужиком. В руках у него была удочка.
— Сосэдэй снизу нэт, ми виловим от тэбэ, — объяснили они.
Человек с удочкой на балконе смотрелся довольно экзотично. Я наблюдала за ними сзади. Две фигуры методично наклонялись вперед, вздрагивая плечами и сгибая колени. Потом распрямлялись, делали пару шагов то вправо, то влево и наклонялись снова.
Женщина нетерпеливо управляла манипуляциями рыболова:
— Лэво, лэво давай! Э-э-э, правэй! Вот, вот! Цэпляй! Цэпляй!
Наконец они выловили пухлый белый пакет. Мужчина был горд так, будто поймал здоровенную щуку.
— Смотры, ми правду говорили, — укоризненно сказала мне женщина, победно потрясая драгоценным уловом.
Я проводила их до двери.
— Простите, а зачем вы все-таки кидали деньги с балкона?
— Э-э-э, — махнула она на меня рукой.
Умылась, залила кипятком растворимый кофе. Утренняя тошнота, мучившая в первый месяц, уже давно прошла, но аппетита по утрам все равно не было. Нехотя съела бутерброд с сыром, преодолевая скрипучее раздражение перед предстоящим днем. Убрала в буфет чашку мужа с написанным на красном фоне черными буквами именем: Александр. Вряд ли еще когда-нибудь понадобится. Она, как вещь покойника, на которую смотришь с жутковатым сожалением и недоверчивым воспоминанием о том, что близкий человек еще совсем недавно запросто держал ее в руках, о чем-то весело болтая.
Но ты-то знаешь — он никогда уже не сможет выпить из нее ни глотка.
До моей работы на машине минут сорок. Это без пробок. Но без пробок не бывает — Ярославка до Королева почти всегда забита. А мне за Пушкино — в пансионат “Клены”. Еще несколько лет назад он назывался Дом заслуженного отдыха (ДЗО № 34). Дом престарелых, в общем.
На фасаде недавно отремонтированного здания цвета кофе с молоком яркая мозаичная композиция: босой, в голубой рубахе старичок, взяв под руку по-девичьи засмущавшуюся старушку в красном в белый горошек ситцевом платье, тащит ее в васильковое поле, должно быть, на романтическую прогулку. Старичок простодушно улыбается, дескать, на уме у меня ничего плохого нет, погуляем, и все. Но старушка, вероятно, не очень доверяя своему кавалеру, чуть-чуть упирается, мол, а кто тебя знает. Учитывая преклонный возраст парочки, сцена обольщения выглядит несколько нелепо и вполне может сойти за пародию на картину “Все в прошлом”.
От ворот к центральному входу тянется длинная кленовая аллея. Вдоль нее — деревянные скамейки. От аллеи разбегаются узкие парковые дорожки, летом — заросшие высокой травой, а зимой — заваленные непроходимыми сугробами, так что гулять представляется возможным только по этой самой аллее. Все вместе называется парковой зоной, у входа в которую стоит грубо вытесанный деревянный медведь с безапелляционной табличкой в массивных лапах: Вход в парковую зону строго с 10 до 20 часов. И ниже уточняется: только для отдыхающих пансионата и их близких родственников. Приписка странная, потому что, кому же еще, кроме стариков и тех, кто их изредка навещает, придет в голову посетить это место, тем более что у входных ворот стоит будка охранника, открывающего доступ сюда только по пропускам.
Удивительно, как просто и буднично просачивается в нашу жизнь абсурд. Когда полтора года назад я лежала в гинекологической больнице — мне удаляли кисту, — меня поразила надпись на душевой кабине: Банный день — среда. С 9 до 13 часов. Я спросила медсестру, нельзя ли помыться и в другой день тоже, она искренне изумилась моей наглости: “Вы что, особенная? От грязи еще никто не умирал!” В столовой было два меню: для обычных людей и для диабетиков. Но озадачивало не это. Диабетикам время от времени давали вареные яйца, а нам было отказано в них наотрез, как будто обычным людям яйца противопоказаны. К чаю выдавалось на весь день ровно семь кусков сахара. И все время, пока я там лежала, меня мучил вопрос: почему именно семь, а не шесть или восемь? Что за непостижимая сахарная арифметика?..
Для порядка взмахиваю, не открывая, своим пропуском — оба охранника, Виктор и Толик, меня прекрасно знают — третий год я работаю здесь психологом. Пансионат “Клены” частный — несколько лет назад его выкупил какой-то бизнесмен, разбогатевший на перепродаже лекарств. Сразу сделали ремонт, соорудили бассейн и игровую комнату, где поставили теннисный стол, наняли на работу разогнанных во время ломки 90-х несколько специалистов: музыкального руководителя, физкультурника, психолога, терапевта и стоматолога. Остальные врачи приходили дважды в неделю. И если стоматолог, низенький лысый весельчак Ефим Степанович, которого персонал звал между собой Ефимка, хоть иногда заглядывает в стариковские рты и нет-нет да и запломбирует зубик, а иногда, если уж боль очень беспокоит, и вырвет (кое-кому, правда, и вставляет за увесистые суммы), то физкультурник и музыкальный руководитель, поглощенные вспыхнувшей между ними предпенсионной страстью, откровенно валяли дурака. Высокий с аристократическим лицом и кудрявой седой шевелюрой Артем Иннокентьевич летом выгонял старичков на лужайку и минут пятнадцать заставлял их приседать и наклоняться, а зимой делал то же самое, только в спортзале, после чего, красных и задыхающихся, отправлял к терапевту считать пульс и мерить давление.
Кареглазая пышногрудая музыкантша Лиля, никому не позволявшая прибавлять к ее имени отчество, возможно, потому, что ее отца, немца, звали Карл, и к нежному имени Лилия отчество лепилось грубо и неуместно, пела раньше в каком-то хоре и сносно умела играть несколько расхожих мелодий на фортепиано. Здесь, в пансионате, ей было поручено вести хоровую студию и готовить доморощенные концерты к праздникам. С четырех до пяти вечера по этажам разносилось дребезжащее старческое разноголосье, то и дело прерываемое звонким хлопаньем в ладоши и энергичными окриками Лили: “Стоп-стоп, Светлана Сергеевна, вы что, не слышите, что фальшивите? А вы, Георгий Петрович, ниже берите, ниже, из-за вас же не слышно Олега Степаныча! Так, давайте еще раз. Ну, приготовились! И…” Старики бодро запевали: “Идет солдат по городу, по незнакомой улице…” Голоса их метались по зданию, как очумевшие птицы, внезапно залетевшие в замкнутое пространство и ударяющиеся о стекло в поисках свободы. На праздниках хор старательно исполнял свой тощий репертуар, после чего в зале плескались жидкие аплодисменты редких родственников. А Олег Степаныч, самый бодрый старичок в пансионате, бывший моряк, исполнял на бис “яблочко”, после изнурительного танца опрокидывал заготовленную заранее для такого случая стопку коньяку, а потом с полчаса отлеживался у себя в номере…
Для приступов внезапной страсти обремененные семьями физкультурник и музыкантша использовали номер любопытной и охочей до чужих романов мадам Марьяны (так ее звали в пансионате), сама же она отправлялась флиртовать, впрочем, пока безуспешно, с моряком Олегом Степанычем.
В шесть вечера утомленная хоровым пением и опустошительной радостью запретного слияния, Лиля садилась в новенькую “Хонду” Артема Иннокентьевича и уносилась прочь.
Сегодня дежурит усатый и улыбчивый Толик. Он всегда заигрывает со мной, причем, осознав тщетность своих мужских устремлений, превратил эти заигрыванья в необременительный утренне-вечерний ритуал, помогающий ему преодолевать сонливую потную скуку суточного бдения.
— О, Настена! Привет! Замуж-то за меня еще не надумала?
— Толь, но я же теперь не одна, — показываю глазами на свой живот.
— Ниче, пусть будет, мы еще одного родим!
— Давай только по очередности, ладно?
— Да не вопрос. Я подожду. Ох, Настена, ну, почему такие девчонки другим достаются, а?
— Да ты бы со мной, Толь, все равно не смог.
— Почему это?
— Ну, я лентяйка. Готовить не люблю…
— Ерунда! Ты знаешь, какой я плов варганю! Вот приедешь ко мне на дачу, я тебе забацаю. Приедешь?
— Не-а.
— Ну, вот, всегда так. А я-то надеялся…
— Ладно, Толь, пока! До вечера.
— Иди-иди к своим душевнобольным. Конечно, с ними интересней…
В холле здороваюсь с уборщицей тетей Грушей и с местной сумасшедшей Антониной Андреевной, постоянно вяжущей бесконечные носки для несуществующих внуков от несуществующих детей. Она поднимает задумчивое тусклое лицо, показывает мне узор.
— Как вы думаете, Аллочке понравится?
Аллочка — одна из ее придуманных внучек. Есть еще Оленька и внук Костик.
— Конечно, я думаю — очень.
Больная улыбается и снова принимается за вязанье.
Был момент, когда с переходом ДЗО № 34 из рук государственных в частные решался вопрос о возможности дальнейшего пребывания старухи в этих стенах, однако объявился племянник, пожелавший жить в ее двухкомнатной квартире в центре Москвы и готовый за это оплачивать содержание больной. Тогда дирекция к тихому помешательству его тетушки отнеслась с пониманием, и в психбольницу ее решено было не отправлять.
Поднимаюсь на второй этаж, в свой кабинет. Стол, два кресла, одно мое, другое для посетителей. На стене одна из написанных мной маслом работ “Пионы в банке”. Банка кривовата, лепестки неуклюже топорщатся в разные стороны — чувствуется неопытная рука, но старикам нравится, говорят — создается ощущение, будто цветы пахнут.
Из окна вид на кленовую аллею. Здесь два года назад я подобрала Хвоста. Непонятно, как он забрел сюда и притулился, облезлый, с обрубком вместо хвоста, на снегу под скамейкой. Несколько дней старухи носили ему остатки еды из столовой, принесли и подстилку — старое зимнее пальто. Но пес согреться не мог — смотрел на людей испуганными гноящимися глазами и непрерывно дрожал. Прослышав об оскверняющей парковую зону безродной псине, заведующая Ироида Евгеньевна приказала охранникам изгнать животное. Сердобольный Толик, вместо того чтобы выгнать собаку, пригрел ее на несколько дней в своей будке. Но убежище было явно ненадежным — Ироида могла нагрянуть в любой момент. Я посмотрела на переставшую наконец дрожать, настороженно дремлющую дворнягу. “Знаешь, — внезапно решилась, — давай я возьму”. Когда вечером привезла ее домой, муж, брезгливо оглядев, поморщился: “Вот ты всегда так, постоянно совершаешь идиотские поступки. Ну, скажи, на кой черт она тебе?” “Это не она, а он. Я буду звать его Хвост”, — сказала я. Хвоста муж не обижал, просто не обращал на него никакого внимания. Однако пес, в благодарность за обретенное наконец жилище, распространял свою любовь на всех: когда Саша приходил домой, он так же, как мне, лизал ему руки.
В самом конце аллеи виднеется будка Толика. Пытаюсь представить, что он там сейчас делает. Наверное, смотрит свой маленький телевизор или читает очередную книгу фэнтези, которым с подачи своего напарника, Виктора, увлекся в последнее время.
Поливаю отстоявшейся водой бархатистые разноцветные фиалки, вытираю влажной губкой пыль с их мохнатых темно-зеленых листьев. Сажусь за стол, беру в руки стопку недавно отснятых фотографий — оформляю так называемые стенды памяти. Дни стариков однообразны и невыразительны и перепутываются как нитки неумело распущенного свитера. Кроме того, у многих прогрессирует деменция, ослабляющая функцию памяти, а фотографии, запечатлевшие их повседневную жизнь, помогут вспышками-мгновениями восстановить прожитые дни. Вот моряк принимает от безнадежно влюбленной в него мадам Марьяны яблоко, вот тихоня-вязальщица Антонина Андреевна, любующаяся своей работой, вот Светлана Сергеевна сидит, задумчиво глядя в окно на падающий снег. Это она мне сказала как-то на приеме: “Я мечтаю только об одном: о сохранении способности мечтать…” А вот эпизоды из столовой, из парковых прогулок, из комфортабельных, с душем, туалетом и телевизором, номеров. Но я чувствую, как со всех этих благополучных фотографий дует, дует пронизывающий ветер затянувшейся осени…
Кнопками прикрепляю снимки к большому куску ватмана, потом придумаю какие-нибудь названия и вывешу на первом этаже, в вестибюле. Думаю о том, почему фотографический архив каждого человека с возрастом уменьшается. Сколько у нас смеющихся детских фотографий, немало и юношеских, значительно меньше в зрелом возрасте, а в старости их почти и нет, так, две-три. Может, это происходит оттого, что взгляд, напитавшись мудрости, фокусируется не на внешнем мире, а на внутреннем? А может, просто потому, что смотреть на молодое лицо приятнее, чем на старое. Пытаюсь представить старуху, рекламирующую крем для омоложения кожи. Абсурд, хотя вроде бы крем ей всего нужнее. Нет, на экране цветущая женщина, улыбаясь, рассказывает, как с помощью содержимого маленького чудодейственного тюбика лет десять как рукой снимет и можно будет снова рассчитывать на жизненно необходимое мужское внимание. Даже здесь, в Доме престарелых, без него не обойтись. В какие причудливые шляпки наряжается мадам Марьяна, чтобы понравиться моряку! А на 8 Марта все женщины “Кленов” становятся похожи на укутанные в праздничную упаковку засушенные розы, источающие печально-сладкий аромат увядания. И блеклые хрупкие улыбки нежно цветут на их лицах…
— Анастасия Александровна, к вам можно? — заглядывает в кабинет Светлана Сергеевна.
— Да, конечно.
— Я принесла вам новые сны. Вот, взгляните.
Ходят ко мне не все обитатели “Кленов”, но некоторые постоянно. Одни заходят пожаловаться, другие просто поболтать, рассказать о своей так долго длящейся и так моментально промелькнувшей жизни.
Помню, на курсах английского для начинающих преподаватель предложил задать друг другу вопросы. И я спросила у своей соседки, полной, с анемичным лицом: “Are you happy?” Девушка оторопела, удивился и преподаватель: “Ну что вы, разве об этом спрашивают? Поинтересуйтесь лучше, сколько комнат в ее квартире, с кем она живет, где работает и так далее…” Но мне не было никакого дела до количества комнат в ее квартире, меня волновал только один — этот вопрос.
Здесь, в “Кленах”, я задаю его каждому, кто ко мне приходит. И почти никто не сказал да или нет, чаще всего — не знаю. Жаль, что состояние счастья скоротечно и не имеет протяженности, не умеет перерастать во что-то надежно устоявшееся. Мерцает, как светлячок в ночной летней траве, зеленовато светится в спрессованных пластах прошлого. Вспыхивает ярко, но зыбко в уже ускользающем из рук настоящем. Обманно маячит в толще невесомого будущего.
— Тайна счастья спрятана в тайне времени, — сказал мне как-то мой любимый собеседник Философ Иваныч — так я его называла. — Вы посмотрите, как мы обращаемся с временем. Запихиваем его в себя на ходу, как какие-нибудь гамбургеры в “Макдоналдсе”. А ведь его надо смаковать… Как самое изысканное яство. Мы же так щедро его тратим, будто перед нами неиссякаемое полезное ископаемое… Точнее — бесполезное ископаемое. Мы не умеем им пользоваться. Вы знаете, что в Европе уже создаются Общества по замедлению времени? Мировая глобализация с головой накрыла нас информационной волной, и мы, как загнанные лошади, высунув язык, пытаемся сделать максимальное количество дел в минимальные сроки. А надо просто остановиться и спросить себя: зачем? Вот вы, Анастасия Александровна, лично вы давно смотрели на облака? Просто так, бесцельно?
— Даже и не помню когда…
— Вот, видите! А некоторые их и вовсе не замечают. Поверьте мне, главной проблемой XXI века будет проблема тишины. А самой тяжелой утратой — чувство настоящего времени. И драгоценной для человека станет возможность побыть одному.
— А помните, что говорил Паскаль? Человек боится остаться один, потому что тогда к нему слетятся все самые мучительные мысли. О смысле жизни, о смерти…
— Да-да-да, и правильно говорил. Но человек в конце концов почувствует такое опустошение от этой ежедневной бессмысленной гонки, что мысли о смерти покажутся ему утешительными. И он начнет мечтать об одиночестве. Понимаете — мечтать об одиночестве! О подлинном и полновесном переживании текущего момента. Мы разучились наслаждаться долгими бесцельными прогулками, любоваться медлительным полетом осенних листьев. Нам некогда заниматься созерцанием. Но некогда может превратиться в никогда!
— А “Клены” — подходящее место для таких прогулок?
— Пожалуй. Здесь нет никакой суеты, ничто не отвлекает от раздумий. Освобождающих от торопливости и даже, если хотите, спасающих от смертности. Может, размышления о вневременном и делают нас бессмертными?.. Вот вы меня как-то спросили о счастье, а я вам скажу так: далеко не каждый человек способен испытывать его. Это переживание для избранных. Ну, можно там ощутить что-то похожее: радость, удовольствие и тому подобное. Но ведь это не то! Подлинное счастье, то есть мгновенное глубокое ощущение абсолютной гармонии мироустройства, испытать почти невозможно. Потому что, прежде всего, надо научиться вырываться из времени, замедлять его до полной остановки и наслаждаться им.
— Но как его ни замедляй, оно несет неизбежные утраты…
— С этим, к сожалению, ничего нельзя поделать. К закону неизбежности не существует поправок. Только если мудрость. И еще, пожалуй, доброта… А доброта — высшая мудрость.
— Вы думаете, быть добрым — достаточно для того, чтобы чувствовать себя счастливым? — усмехнулась я.
— Не достаточно, но необходимо. Я верю: только душевно чистый человек способен испытать подлинное счастье.
— По-моему, вы идеализируете…
— Нет-нет, только так. Уж вы поверьте мне, не первый десяток лет на свете живу!..
3
Моя институтская подруга Ирка Мережко считала себя вполне счастливым человеком. Она жила одна и панически боялась ситуаций, в которых необходимо будет о ком-то заботиться. Решила не выходить замуж, потому что тогда надо будет обслуживать мужа, не рожать ребенка, потому что придется постоянно тревожиться о нем и не спать по ночам, не заводить собаку, потому что необходимо ее выгуливать. Она ездила к старой больной матери обедать, чтобы самой не возиться у плиты. А потом рассказывала: “Ты знаешь, маме так плохо, она еле ходит. Я не знаю, что случится со мной, если она вдруг умрет”. — “Ничего не случится, будешь сама себе готовить обед и раз в год ездить на кладбище”. — “Как ты можешь так говорить! Я же не умею готовить. И потом — я терпеть не могу кладбищ…”
К кладбищам у нее в самом деле было сложное отношение. Как-то зашла к ней, и она, не впуская меня в квартиру, абсолютно серьезно спросила, уставившись на мои сапоги: не была ли я в них на кладбище? Остолбенев от дурацкого вопроса, стала судорожно припоминать: нет, вроде не была.
— Ну, тогда заходи.
— Ир, — спросила я, — а если бы была, тогда что?
Она печально покачала головой. Потом кивнула на скомканную тряпку, валяющуюся в углу коридора.
— Вот, видишь?
— Что, тряпку?
— Если мой гость говорит, что был в этой обуви на кладбище, то я сначала стелю тряпочку и разрешаю ему ступить только на нее.
— Почему?
— Ну, понимаешь, на обуви ведь может остаться земля, мертвая земля, и как представлю, что она будет лежать в моей квартире…
— Но, может, человек уже давно на кладбище был…
— Да какая разница, земля-то все равно на подошвах остается!
— А… Ир, и давно это у тебя?
— Что?
— Бзик с кладбищенской землей?
— Ну, давай, спроси еще, не рассматриваю ли я в туалете свои фекалии и не желала ли я когда-нибудь переспать с собственным отцом, — обиделась она. — Может, ты лечить меня будешь?
— Нет, Ир, это не лечится.
“Меня прельщает обломовское сонное существование — спасительное ничегонеделание, — говорила она. — Чем меньше соприкасаешься с этим миром, тем меньше боли приходится терпеть. А значит, есть все шансы испытать больше радости”. — “От чего?” — “От того, что делаешь только то, что хочешь, то есть только то, что доставляет удовольствие. В основе мира лежит принцип удовольствия, ты же не будешь с этим спорить!” — “Буду. Удовольствие не самоцель. Оно может быть только сопутствующим”. — “А что же тогда самоцель?” — “Не знаю. Может быть, уже набившее всем оскомину самосовершенствование”. — “А разве самосовершенствование не доставляет удовольствия?” — “Не всегда. Поступки по совести не всегда желанны. По Канту, например, долг и счастье не совпадают…” — “А как бы так сделать, чтобы совпадали, чтобы то, что делаешь по своей прихоти, было нравственно и хорошо?” — “Наверное, прихоть должна быть чистой, не эгоистичной”. — “А так бывает?” — “Вряд ли…”
— Надо бы написать психологический тест по преодолению лени, — мечтала Ирка.
— Попробуй.
— Да пробовала уже.
— И что же?
— Что-что? Начала и бросила. Писать-то лень.
— Выходит, тупик?
— Тупик.
При ее патологической лени у нее было болезненное стремление к усовершенствованию окружающего пространства и выражалось это в желании переделать любую вещь, даже новую.
Купив как-то на “Черкизовском” рынке туфли и поносив их несколько дней, Ирка пришла к неутешительному выводу: каблуки толстоваты. Вооружившись огромным ножом, начала снимать с них стружку. Получив в итоге уродливую кочерыжку с зазубринами, призванную играть роль изящной шпильки, подруга проносила туфли еще с неделю, после чего разочаровалась в них окончательно.
— Ты посмотри, — жаловалась она, — какие жуткие каблуки делают!
— Ир, ведь ты сама их испохабила.
— Но они же были еще хуже!
Купленная юбка-клеш немедленно подверглась портняжьим издевательствам. Так как она доставала Ирке до пят, решено было ее немедленно укоротить. Я приглашалась в помощницы.
— Можно я буду только зрителем? Я совершенно не умею шить.
— Да я тоже не умею. Хоть посоветуешь.
— Тогда я дам тебе совет прямо сейчас. Оставь юбку в покое.
— Но я же не могу носить юбку такой длины!
— Отдай в ателье.
— С ума сошла — в ателье. Буду я еще деньги за такую ерунду платить.
Помимо патологической лени подруга обладала еще фантастической жадностью. Она умудрялась не тратить деньги даже тогда, когда это было необходимо. Ездила на метро по инвалидному удостоверению, которое ей справил какой-то знакомый из Общества инвалидов; приходя в гости, никогда ничего не приносила с собой, объясняя, что магазин был ей совсем не по пути; пригласив к себе на день рождения десять—двенадцать человек, ставила на стол всего две бутылки вина.
— Ир, ты что, не понимаешь: для нормально пьющих русских людей это оскорбительно? — объясняла ей.
— Ничего, надо будет — сходят да купят.
Однажды она честно призналась:
— Понимаешь, если мне подставляют шею, я сразу же на нее сажусь.
— А если не подставляют?
— Все равно сажусь, но только так, чтобы человек как можно позже заметил.
И вот сидим мы над распластанной на полу юбкой. Ира берет в руки кусок мыла и чертит неровный круг сантиметрах в семи от подола. Потом хватает ножницы и лихо отрезает лишний кусок.
— Ну, вот и все. А ты говоришь — ателье. Смотри!
Она ловко, как художественная гимнастка обруч, накидывает на себя юбку, устремляется к большому зеркалу. Обкромсанный подол уныло свисает неровными клоками.
— Как же это так получилось, а? — искренне расстраивается она.
— Может, все-таки в ателье?
Вид у нее такой, будто ее незаслуженно преследует страшный рок.
Сама же она преследовать умела и делала это с особым, злорадным удовольствием.
Однажды, приобретя в очередной раз в магазине готовые сырники, Ирка пришла домой и, наскоро обжарив их, принялась уминать. Вдруг ойкнула, скривилась: в горячей сердцевине одного из них скрывался маленький камешек. Что бы сделал на ее месте обыкновенный человек? Выбросил бы камешек и жевал себе дальше. Не тут-то было.
Аккуратно завернув “улику” вместе с недоеденным сырником в целлофановый пакет, Ирка решительно двинулась в магазин, где предъявила все это изумленной продавщице.
— Что будем делать? — спросила грозно.
— А я-то здесь при чем?! Я, что ли, его туда пихала?..
— Не вы, конечно, — согласилась Мережко тоном, не предвещавшим ничего хорошего. — Вот я и хочу выяснить — кто. Итак, кто поставляет вам полуфабрикаты?
— Вы имеете в виду сырники? — зачем-то уточнила продавщица.
— Я имею в виду сырники, — свирепо повторила Ирка.
— Не знаю. Спросите у директора.
В итоге Мережко ворвалась в кабинет начальства, где повторила процедуру предъявления каменно-сырниковых улик.
Директор, дородная дама с закованными в кольца сардельковидными пальцами, в отличие от продавщицы не удивилась и, усмехнувшись, дала адрес поставщика: “ООО Форс”.
— Форс мажор, что ли? Тогда понятно…
Придя домой, Ирка, дабы не растерять воинственный пыл, тут же позвонила поставщику и, подробно описав историю с камнем, потребовала компенсацию за выпавшую вследствие “укушения непригодного для пищи продукта” — ее собственная формулировка — пломбу.
На том конца провода, вместо того чтобы послать ее сразу, вежливо предложили встретиться и поговорить.
— Мне нужны не разговоры, а деньги!
— Будут и деньги, — заверили ее. — Мы прямо сейчас подъедем, говорите адрес.
— Не ходи, Ир, прибьют, — предостерегла я. — Подумай, как глупо лишиться жизни из-за какого-то дурацкого камешка в сырнике…
— Если через полчаса не вернусь, — решила она, — звони в милицию. И вот что: выйдешь сразу после меня и незаметно запишешь номер машины, в которую я сяду.
— Детектив какой-то…
— А что делать? За справедливость надо бороться!
— Но пломба-то ведь на месте, — заметила я.
— Да, — согласилась Ирка, — но могла же и вылететь!
Когда она села в подъехавшую к ее дому “Газель”, я, делая вид, что прогуливаюсь, быстренько записала номер и приготовилась к худшему. Воображение рисовало жуткие картины Иркиной гибели.
Как только я дошла до жестокой сцены насилия подруги тремя, нет, пятью мужчинами, она, довольная, выпорхнула из машины, кивнув мне на свой подъезд: мол, заходи.
— Ну, что? Угрожали? — настигла ее на третьем этаже.
— Это я им угрожала! — веерно взмахнула перед моим носом двумя бумажками: тысячной и пятисоткой. — Мало взяла, конечно…
— Ну, ты даешь! — восхитилась я. — Как же тебе удалось?
— Сказала, что подам на них в суд, что на зарплату учителя географии не имею возможности вставлять пломбы, которые вылетают по их милости… Плюс моральный ущерб.
— Ир, а при чем тут зарплата учителя географии?
— Я соврала, что работаю в школе.
— Зачем?
— Для убедительности. И вообще, понимаешь, дело ведь не в камне…
— А в чем же?
— Наська, ты как маленькая. В идее справедливости, конечно. Мир устроен несправедливо, согласна? Если мы не научимся бороться со злом в мелочах, то не сможем победить и большое зло, вселенское.
— Да? А почему твоя борьба носит корыстный характер?
— Одно другому не мешает, — философски заметила Ирка. — Жить-то всем надо. Борьба борьбой, а сырников хочется всегда. И без всяких камней, разумеется. Знаешь, я теперь буду специально в продуктах изъяны искать — неплохо можно заработать! И тебе советую.
4
— Я принесла вам новые сны. Вот, взгляните.
Светлана Сергеевна, грациозная, с одуванчиковыми волосами, чем-то похожая на Гурченко, показывает мне свои акварели.
— Отгадайте-ка, что мне снилось, — просит она, нетерпеливо заглядывая мне в лицо.
Светлана Сергеевна по моему совету рисует сны — так мы пытаемся победить поселившуюся в ее душе тревогу. Рассматриваю какие-то размытые экзотические цветы на зеленовато-голубом фоне.
— Ну, что это?
— Летний сад?
— Не угадали.
— Цветы на фоне неба?
— Опять нет.
— Тогда не знаю…
Светлана Сергеевна улыбается:
— Это мое детство. Понимаете, время, когда еще ничего не знаешь о жизни. Ничего страшного. Время абсолютной доверчивости…
— А что потом?
— Потом? Я же рассказывала. Война, голод, две похоронки: на отца и старшего брата, едва не сошедшая с ума мать. Институт, работа. Не очень удачный брак, гибель единственного сына, Кирюши, — и вот, в итоге я здесь.
— А другие родственники у вас есть?
— Есть. Был даже момент, когда я мечтала уехать отсюда и жить с ними.
— А теперь?
— Теперь не хочу.
— Почему?
— Милая Анастасия Александровна, вы еще так молоды… И ждете ребеночка, да? — она посмотрела на мой сильно округлившийся за последний месяц живот.
— Жду.
— И у вас хороший муж?
— Хороший.
— Что ж, дай Бог. А мне и здесь неплохо. Привыкла. Здесь как в хорошо оборудованной, комфортабельной клетке. Точнее, формально ты можешь уйти отсюда в любой момент, реально — сюда не попадают люди, которым есть куда пойти…
— Но вас ведь тревожит что-то еще?
— Тревожит? Да. Мне кажется, я не сделала чего-то самого главного в своей жизни. Как бы это объяснить?.. Настало время собирать камни, драгоценные камни, а под рукой одни неотесанные булыжники… Понимаете? Знаете, ведь я в юности писала стихи. Никудышные, конечно, но ведь не в этом дело. Мне хотелось их писать. А сейчас я даже не могу заставить себя читать. Сижу целыми днями, уткнувшись в телевизор, и тупею. И так почти все здесь. Потерян интерес к жизни. И ничего с этим поделать нельзя.
— Но ведь есть же хор, настольный теннис.
— Ну, хожу я, пою. Только кому все это надо? Блеем что-то фальшивыми голосами…
— А это что? — показываю ей на следующий рисунок.
— Композиция называется “Невнятица”, — устало говорит она. — Знаете, бывают такие бессвязные, сумбурные сны, какие-то обрывки цветов, звуков, запахов. Бытийная мешанина. Ну вот я и пыталась это передать.
— По-моему, удалось. Светлана Сергеевна, давайте с вами сделаем вот что. Вы продолжайте делать рисунки, мне необходимо тщательно проанализировать изменения в вашем эмоциональном состоянии, переданные через цветообразы. Но
главное — попробуйте находить в каждом дне некую точку радости, ловите себя на каждой позитивной мысли, ощущении, надежде. И попытайтесь зафиксировать это состояние, отметьте, в какие моменты это происходит.
— Точку радости? Любопытно. А что делать с негативными мыслями, с точкой боли?
— Побольше гуляйте и поменьше смотрите телевизор. Поймите, у вас есть не только прошлое, но и будущее.
— А зачем оно мне, будущее? Что в нем, кроме смерти?
— Смерть — только переход из одного состояния в другое. Иными словами, продолжение жизни на новом уровне, — я чувствовала, что говорю неубедительно, и Светлане Сергеевне требовались сейчас совсем другие слова, но не могла понять какие. Всегда самым трудным было найти для человека необходимые именно для него слова.
— Это все философия…
— Попытайтесь понять одну вещь: вы не доживаете, а полноценно живете. И жизнь здесь, в “Кленах”, тоже может быть радостной и желанной.
— Желанной? Подумать только…
Смотрю в окно на оледеневшую кленовую аллею. Сегодня морозно, и в голубом воздухе парят редкие снежинки, медленно двигаются темные силуэты стариков. Скамейки пусты, и на них маленькие молодые сугробики. Так хочется дотронуться до них рукой…
Вот на таких же скамейках сидели мы с Сашей на Тверском бульваре, точнее, он на скамейке, я у него на коленях. Нам было по двадцать два, мы еще не были женаты. Только что сдали зимнюю сессию: он в Литературном институте, я в МГУ. Оранжевым влюбленным светом светили фонари, освещая наши бесстыдные поцелуи на виду у прохожих, и снежинки таяли, осев на волосах. А вечером мы шли, держась за руки, в консерваторию, где под звуки Моцарта жизнь казалась прекрасной, а счастье — правдоподобным.
— Мне кажется, счастье можно измерять в граммах, — как-то сказал он, — и они разбросаны повсюду…
— Его что, как колбасу, взвешивать? — рассмеялась я.
— Нет, конечно. Но мне кажется, с тех пор, как мы встретились, я набрал этих граммов очень-очень много.
— До килограмма уже добрал?
— Еще нет. Но буду к этому стремиться!
И он стремился. Как только вспыхнула новая любовь, наша — померкла. Саша стал реже бывать дома, иногда вообще не приходил ночевать. Тепло из наших отношений выветривалось быстро, как из натопленной избы с открытой настежь дверью.
А тут еще моя беременность.
— Ты же знала, что я не хочу ребенка. Я ведь говорил тебе?
— Говорил.
— Ну и о чем ты думала?
— О том, что хочу стать матерью.
— А я не хочу стать отцом! Понимаешь? Мне надо писать, у меня два неоконченных романа, и ребенок сейчас мне абсолютно не нужен.
— А когда будет нужен?
— Не знаю. Может, лет через пять. Может, через десять.
— Но мне ведь уже тридцать два…
— Ну и что? И в сорок рожают. В общем, сама заварила кашу, сама и расхлебывай. Сейчас нас, к сожалению, не разведут. Давай сразу после родов, ладно?
И он переехал жить к матери.
Пора на обед. Закрываю свой кабинет и — на первый этаж, в столовую. На выкрашенной в светло-розовый цвет стене черными буквами: “Поел — убери за собой”. Под надписью — стол с грязной посудой: глубокие тарелки с бордовыми разводами от борща и мелкие — с ошметками жидкого картофельного пюре и тщательно обглоданными куриными косточками. На противоположной стене сиротливо висят две репродукции картин в помпезных рамах: шишкинская “Рожь” и Ярошенко “Всюду жизнь”. Там через зарешеченные окна вагона поезда заключенные с жадной тоской взирают на свободных голубей, неторопливо клюющих на перроне хлебные крошки…
Длинный стол буквой “п” для обитателей пансионата и отдельный стол у окна для работников. Раздаются методичное звяканье ложек и негромко жужжащие голоса обедающих стариков.
Киваю раскрасневшейся в белом накрахмаленном чепце и фартуке поварихе Оленьке, ставлю на поднос свою порцию.
— Оль, а что попить?
— Кисель.
— Терпеть не могу кисель. Чай есть?
— Как всегда, пятнадцать рублей.
— Ладно. И шоколадку там какую-нибудь.
— Хорошо, Анастасия Александровна. Вы пока кушайте, я принесу.
За то, что Оленька принесет, ей надо будет дать чаевые — десять рублей. Каждый зарабатывает как умеет.
Здороваюсь с физруком и Лилей. Они так нежно переглядываются, что, не будь здесь посторонних, тотчас кинулись бы целоваться. Отхлебываю несколько ложек пресного борща.
— Как вам борщ, Анастасия Александровна? По-моему, отвратительный, — жалуется Лиля.
— Зато бесплатный, — успокаивает физрук. — Посолить побольше — и ничего.
— Да, борщ, конечно, не ахти, — соглашаюсь я. — Но, может, второе лучше?
— Вот оптимистка, а! — обнимает меня за плечи подошедший стоматолог Ефимка. Следом за ним появляется и терапевт Анна Викторовна.
— Ефим, от вас ужасно пахнет, — морщится Лиля, — будто в зубной кабинет зашла…
— А вы и вправду заходите, когда вашего кавалера не будет, — заигрывает Ефимка, — а не то он меня на дуэль вызовет!
— И поверьте, убью! — обещает физрук.
— Кто бы сомневался!
Лиля с обожанием смотрит на своего отважного возлюбленного.
На подносе Ефимки, помимо положенного обеда, высится горка выпечки.
— Люблю я это дело, — кивает он на булки, — а чай попозже Оленька принесет. Представляете, моя жена руку сломала!
— Да что вы? — вяло удивляется Лиля.
— Как же она умудрилась? — равнодушно интересуется физрук. Он сильно надушен, и запах одеколона, смешиваясь с запахами пищи, вызывает тошноту. Опять, что ли, токсикоз начался? Отодвигаю от себя борщ, погружаю вилку в горячее рыхлое облако картофельного пюре.
— Да вбила себе в голову какую-то чушь. Ко мне должен был один выгодный клиент прийти, вы же знаете, я еще в коммерческой клинике работаю… Так вот, а у меня за несколько дней до его прихода жутко разболелась правая рука, я и говорю жене, придется, мол, отменить. А она расстроилась, что такой заказ пропадает, и говорит: “Лучше бы у меня рука болела, все равно я дома сижу”. И что бы вы думали?
— Что? — в один голос спросили заинтригованные Лиля и физрук.
— Сломала на следующий день руку. Развешивала белье и упала в ванной.
— Надо же! — воскликнула Лиля.
— Но это еще не все, — поднял вверх указательный палец Ефимка.
— Господи, что еще? — замерла с ложкой на полпути ко рту Анна Викторовна.
— Моя рука, — Ефимка торжественно продемонстрировал нам пухлую руку с ухоженными ногтями, — моя рука прошла в тот же день. А? Что вы на это скажете?
— Мистика какая-то, — зачарованно пробормотала Лиля.
— Просто совпадение, — запивая обед киселем, заключил физрук.
— А как думает наш психолог? — обратился стоматолог ко мне.
— Такие случаи известны. Мысль человека обладает огромной энергией. И если ваша жена очень сильно пожелала взять на себя вашу боль, то, вполне вероятно, так и произошло.
— То есть вы хотите сказать, в этом нет ничего удивительного? — обиделся Ефимка.
— Наоборот. Меня не перестают удивлять такие вещи.
Я вспомнила рассказ своей знакомой, Наташи. Ее сына забрали в армию, в десантные войска. Ему предстояло первый раз в своей жизни прыгнуть с парашютом. Парень был смелый и не особо боялся предстоящего испытания, но за несколько дней до прыжка у него отекла нога, натертая солдатским сапогом. Когда об этом узнала его мать, у нее вырвалось: “Пусть бы лучше у меня нога заболела, только бы прошла у сына!” Вскоре она сломала ногу, зато у сына к моменту прыжка нога оказалась совершенно здоровой. Правда, в полете он умудрился прищемить себе одно яичко, и оно потом слегка побаливало.
Наташа, пронзительно взглянув на мужа, тихо сказала:
— Это я взять на себя уже не смогу.
Супруг, поняв ее намек, возмутился:
— Ты что же, хочешь, чтобы я тоже себе яйца прищемил?! Нет уж! Мне еще пригодятся. Слушай, а может, лучше дедушка пострадает? Ему все равно без надобности…
Оленька принесла чай мне и Ефимке.
— Шоколад “Сказки Пушкина”, Анастасия Александровна, ничего?
— Ничего. Я вообще к Пушкину хорошо отношусь. Правда, давно не перечитывала.
— А мой балбес, — горделиво сказал Ефимка, — говорит: “Евгений Онегин” — полный отстой!
— Да, — вздохнула Лиля, — Соньку мою тоже читать не заставишь, целыми днями в интернете сидит, переписывается с кем-то. Поколение растет — кошмар!
— Нормальное поколение! — заступился физрук. — Кому сейчас нужны книги?
— Мне, — с героической интонацией призналась я.
— Да? — хмыкнул Ефимка. — Ну, и что же вы сейчас читаете?
— Рассказы Мопассана.
— Мопассана? — заинтересовалась Лиля, — это который умер от какого-то венерического заболевания?
— Уверяю вас, потомкам он запомнился не только этим.
В дверях появилась заведующая Ироида Евгеньевна. Она всегда обедала позже всех — “противно смотреть на чавкающих старикашек”.
— Как сегодня обед? — обратилась она к нам.
— Средней паршивости, — сказал физрук.
— От вас, Антон Иннокентьевич, никогда ничего приятного не услышишь!
— Ну почему же? — зарделась Лиля.
— Анастасия Александровна, зайдите попозже в мой кабинет, нужно поговорить.
— Хорошо.
5
Кабинет Ироиды на первом этаже, в самом конце длинного коридора.
— Кто там? — недовольный голос в ответ на мой стук.
— Вы просили зайти, Ироида Евгеньевна.
— А, Анастасия Александровна, проходите, садитесь.
У заведующей просторный, затемненный тяжелыми темно-синими шторами кабинет. Здесь все пропитано запахом ее резких духов. На трех полках едва умещается коллекция разнокалиберных сов — слабость Ироиды. Совы стоят густо, бок о бок, дышат друг другу в затылок — мирное керамическое воинство.
У хозяйки кабинета длинные фиолетовые ногти и высокие шпильки черных лакированных туфлей, молодежные, с блестками и заклепками джинсы, нелепо обтягивающие рыхлый зад сорокавосьмилетней женщины. Короткий ежик блестящих темных волос, неестественно белые и ровные зубы в хищной улыбке.
— Скоро в декрет? — оглядывает мой живот.
— Да.
— И как, планируете к нам вернуться?
— Хотелось бы.
— Что ж… Кстати, как ваша позитивная методика, работает? Освоили старикашки технику аккумулирования радости?
Когда я, два с лишним года назад, пришла устраиваться на работу, Ироида придирчиво осмотрела мой диплом психфака МГУ.
— Опыта работы нет? — прищурилась она.
— Нет, — призналась я, вспомнив, сколько профессий стихийно освоила с момента окончания института до прихода сюда: продавец рыночного тряпья, организатор праздников в детском саду, частный учитель русского языка, корреспондент в районной газете…
— Ладно, я беру вас, — вынесла вердикт заведующая. — Работа три дня в неделю, какие — выбирайте сами. Только имейте в виду: не надо никого здесь лечить. Пусть старикашки тихо доживают свой век, мы и так достаточно о них заботимся. Психолог нам нужен прежде всего для престижа пансионата.
Через несколько месяцев, вызвав меня к себе в кабинет, поинтересовалась:
— Как работается?
— С интересом.
— Хотелось бы узнать, что вы делаете конкретно.
— Прежде всего внимательно и доброжелательно выслушиваю тех, кто ко мне приходит.
— Ну, это каждый может!
— Не каждый. Слушать и слышать — разные вещи. Можно слушать музыку Бетховена, например, но ничего не услышать в ней для себя, не понять…
— При чем здесь Бетховен?
— Рассказы наших стариков — та же музыка, только музыка мыслей, тревог, страхов, сомнений. Основная проблема в том, что они потеряли интерес к жизни. И надо сделать так, чтобы он возродился, чтобы им захотелось жить, понимаете? Для этого существуют различные методики, я не буду сейчас углубляться в подробности. Но главное — сохранить умение радоваться, находить в каждом, самом обычном дне некую точку радости, позитивную точку отсчета для любого события.
— Иметь позитивный настрой, что ли?
— В общем, да.
— Ну, это не ново.
— Я и не претендую на роль первооткрывателя. Важен результат.
— И как он, есть?
— Изменения на психическом уровне происходят не так быстро, как нам бы хотелось.
— Расскажите поподробнее про эту вашу точку радости, — потребовала заведующая.
— Попробую… Точка радости — особое душевное состояние, когда тебе хорошо, когда любишь все на свете: человека, с которым разговариваешь, скамейку, на которой сидишь, облака, деревья… Труднее всего сделать так, чтобы это состояние теплилось как можно дольше. Причем необходимо вызвать его в себе именно в настоящем, а не в прошлом. Вы ведь наверняка замечали, что прошлое кажется нам всегда чуть-чуть лучше, чем было на самом деле?.. Так вот — эта самая точка радости может внезапно открыться в самых обыденных вещах: во время прогулки, еды, даже во сне.
— По-моему, все это очень туманно. Вы, Анастасия Александровна, витаете в облаках. Не забывайте, что наш контингент — уставшие, больные люди, и им сосем не до вашей бредовой философии.
— Хорошо, давайте по существу. Вдумайтесь, ведь у наших подопечных целые дни состоят практически из одного только досуга. Вы знакомы с понятиями “бесконечного досуга” и “тотальной праздности”? Представьте, что все вещи, которые вы носите, вам велики. Вот так же могут быть велики долгие, почти ничем не заполненные дни. Что имеют старики? Облезлое и поношенное, как старая шуба, прошлое, унылое и тусклое настоящее и почти никакого, в силу возрастного ограничения, будущего… Несоразмерность этих трех времен угнетает их, опустошает и в результате приводит к депрессиям и неврозам, справляться с которыми крайне сложно из-за необратимых изменений психики пожилых людей, называемых старческим маразмом. Что это такое? Человек выбыл из активной жизни и не нашел себе адекватного применения в новой реальности. Плюс, как вы правильно сказали, различные физические недуги. Кроме того, одиночество, почти полное отсутствие участия, тепла… Об этом, кстати, очень точно сказал американский психолог Эрик Берн: “В сущности, любой человек, которого не поглаживают ласковыми словами и заботливыми руками, сморщивается и умирает внутри”. — Я чувствовала, что говорю нудно и, возможно, недоступно для понимания Ироиды, но остановиться уже не могла. — Самое же мучительное — это горечь. Горечь, взращенная на старых обидах, скопившихся, как хлам на чердаке… В общем, надо, чтобы у них появилось не только настоящее, но и будущее. А для этого нужны две вещи: интерес к жизни и надежда. Точка радости и помогает обрести их. Наша задача, Ироида Евгеньевна, — правильно организовать их бесконечный досуг, избавить от разъедающей дни праздности.
— Но, Анастасия Александровна, — запротестовала заведующая, — у нас есть хор, шахматы, теннис, кружок “кройки и шитья”!
— Там что, старухи шьют себе саван?
— Не смешно.
— Вот именно. Нужны, я думаю, какие-нибудь интересные поездки, экскурсии, творческие и танцевальные вечера. Может быть, весной позволить тем, кто желает, выращивать цветы и даже завести небольшой огородик. Не знаю, заметили вы это или нет, но у некоторых здесь возникла симпатия друг к другу. Им необходимо создать романтические условия для общения. Построить, к примеру, беседку для влюбленных.
— Может, их еще и поженить? — съязвила Ироида.
— Почему бы и нет? Это было бы настоящим праздником для всего пансионата, тем более у нас имеются семейные комнаты. Кстати, я знаю немало людей в преклонном возрасте, у которых есть сексуальные желания. И даже эротические фантазии. Конечно, они не так интенсивны, как у молодых, но все же…
— Ерунда какая-то.
— У меня есть конкретное предложение и относительно приближающегося Нового года, — продолжала я.
— Что еще?
— Предлагаю в один из новогодних дней пригласить Деда Мороза со Снегурочкой.
— Анастасия Александровна, вы вообще в своем уме? По-моему, вам самой пора подлечиться.
— Подлечиться, Ироида Евгеньевна, нам всем не помешает. Вы же знаете, нормальность — понятие относительное. У стариков острый дефицит праздничного настроения, вот мы и попытаемся создать его.
— Нет уж, дорогая моя, давайте обойдемся без Дедов Морозов и вообще без ваших неадекватных идей! Надо же, беседку для восьмидесятилетних влюбленных! — вдруг расхохоталась она. — Ну, умора! Ну, насмешили! И вот что, — Ироида посерьезнела. — То, что старики стали бодрее и веселее, это отметила даже наш терапевт, конечно, хорошо. С одной стороны. Но открою вам секрет, есть пациенты, не имеющие близких родственников и отписавшие свои квартиры в специальный фонд, а по сути в собственность пансионата, на данном основании и проживающие здесь. Понимаете, о чем я? Естественно, здоровье таких пациентов беспокоит руководство в меньшей степени, чем тех, чье содержание оплачивают родственники. Так что, вы не очень-то усердствуйте, договорились?..
Сейчас у заведующей было такое же хитро-заговорщицкое выражение лица.
— Как протекает беременность?
— Спасибо, благополучно.
— Отлично, отлично. У меня вот какое к вам дело, Анастасия Александровна, — Ироида переложила с места на место бумаги на своем столе, — не замечали вы каких-нибудь отклонений в психике Марьяны Игоревны?
Я вспомнила болтливую, охочую до сплетней мадам Марьяну. Ее сумасбродные шляпки, последнее приобретение — ковбойская, как у героев фильма “Человек с бульвара капуцинов”. Ее настырное желание понравиться моряку. Бесконечные рассказы о красавцах-любовниках, скорее всего выдуманных.
— Она заходила ко мне всего несколько раз, — сказала я, — но, по-моему, состояние мадам Марьяны вполне удовлетворительное, никаких серьезных отклонений нет.
— Вы уверены?
— Абсолютно. А что случилось?
— Буду с вами откровенна. Нужно, чтобы вы дали заключение о том, что на протяжении двух последних лет она у вас наблюдалась и в ее поведении были замечены, скажем так, некоторые странности, сопровождаемые проявлением немотивированной агрессии. Главное, что Марьяна Игоревна представляет реальную опасность для других жильцов пансионата. Конечно, решающей роли ваше заключение не сыграет, но будет небесполезно. Разумеется, это не бесплатно. Вот небольшое вознаграждение.
Она пододвинула ко мне конверт. В левом верхнем углу мирно улыбался молодой розовощекий боец в каске, с автоматом в руках, а ниже — букет гвоздик, перевязанный ленточкой, и надпись: 9 мая.
— Зачем вам это, Ироида Евгеньевна?
— Да обычное дело. Старуха приехала сюда как бы временно, ну, и теперь ей взбрело в голову обратно, а там, в ее квартире, дочь с мужем и двумя детьми. Сами подумайте, зачем им бабка? Тем более что характер у нее, вы, наверное, уже заметили, склочный. Вот и решили переправить старуху в психиатрическую клинику, разумеется, хорошую.
— Понятно…
— Я так и думала, что вы все поймете. Дело-то житейское. Как напишете — сразу ко мне, ладно?
— Я не буду ничего писать, — отодвинула от себя конверт.
— Что значит — не будете? — опешила заведующая.
— Не буду, и все.
— Но — почему?
— Я же сказала: мадам Марьяна психически здорова.
Ироида посмотрела на меня с каким-то презрительным сожалением — так смотрят на даунов:
— Зря вы это делаете, Анастасия Александровна. Я считала вас умнее. Бабку все равно упекут, и без вас. А вы только деньги теряете. Зря. Надеюсь, у вас хотя бы хватит ума не трезвонить о нашем разговоре направо и налево? И кстати… Думаю, после выхода из декрета вам лучше будет подыскать себе другое место работы.
Надо доделать стенд памяти. Вот она, мадам Марьяна, протягивает запретное яблоко моряку. Рано или поздно он его надкусит. И тогда все вновь пойдет по известному библейскому сценарию: грехопадение, изгнание из рая, тяжкая жизнь на Земле…
Какая мне, в сущности, разница — будет старуха сплетничать здесь или в психушке? И права Ироида: если дочь решила, все равно упечет. А я лишусь интересной работы с приличной зарплатой. Ну и пусть. “Адам и Ева” — подписала под снимком моряка и Марьяны. “Ожидание” — назвала фото задумчиво сидящей у окна Светланы Сергеевны. “Узор для внуков” — подпись под вяжущей Антониной Андреевной. Вскоре все фотографии приобрели названия. Взяла ватман, кнопки, понесла вниз.
Раз в месяц стенд предполагалось обновлять, вывешивать новые фотографии. Только через два месяца мне уходить, и кто этим будет заниматься? Вряд ли я вернусь сюда.
— Анастасия Александровна, вы сегодня еще принимаете? — передо мной худой дедок с оттопыренными ушами в обвислых хлопчатобумажных трико.
Он никогда раньше не заходил. Из сорока шести обитателей пансионата мой кабинет за два года работы посещали не больше двадцати человек.
— Конечно. Пойдемте.
— Меня зовут Юрий Андреевич. И я… Я хотел поговорить с вами, — бормотал дед, поднимаясь по лестнице, — много времени у вас не отниму…
— Проходите, пожалуйста, — открыла я кабинет, садитесь вот сюда, Юрий Андреевич. Времени у нас предостаточно. Рассказывайте и не торопитесь.
— Ух, запыхался. Глядите — опять снег пошел… — Посетитель нервно потер седую, мягкую на вид щетину. — Я, знаете, лето больше люблю. Тепло. Хотя, конечно, и комары… Да-а-а… Я вот по какому поводу. Переживаю я, Анастасия Александровна. Смотрю “Новости” — и переживаю. За что же мы в Великую Отечественную воевали-то? Что же с Россией сделали, а? Ну, в девяносто первом растащили ее по кусочкам, и что? Лучше, что ли, тем, которые отделились, жить стало? И все они нас ненавидят. Вы меня извините, Анастасия Александровна, если я не по делу говорю, только накипело — во как! — Старик резанул ладонью воздух на уровне шеи. — Ведь что творится? Сначала война в Чечне, потом Грузия с Осетией, теперь кризис этот финансовый, с газом на Украине черт-те что, а дальше — конец света? И это называется мирное время!
— Юрий Андреевич, я тоже очень переживаю за нашу страну. Но скажите, пожалуйста, вас лично что-нибудь беспокоит?
— Да вот это самое и беспокоит! Лично! Великая же держава была, а что стало? Обидно. Сталин, скажем. Для нас он как святой для верующих был. А потом — бац! — культ личности, деспот, тиран, в лагерях народ гноил… Как это понимать? История сама себя перевирает. И нас, дураков, за нос водит. Даже свидетели событий после не могут разобраться, как все на самом деле было. Вот штука какая… А вы, молодое поколение, как относитесь к Сталину?
— Не такое уж и молодое, Юрий Андреевич. Мне, например, уже за тридцать. А по поводу Сталина… Думаю, что Россией должны управлять, во-первых, русские, во-вторых, психически здоровые люди, в-третьих, в принципе — по уму и способностям — пригодные к управлению государством.
— Ну, тогда в истории не было ни одного такого правителя! — махнул рукой Юрий Андреевич.
— Очень мало. Кроме того, инициатива исторической личности должна совпасть с исторической необходимостью, что, как вы понимаете, явление еще более редкое. История — особа взбалмошная, экзальтированная. Ей всегда не хватало чувства меры. Сплошь перегибы и крайности. Сталин лично для меня фигура неоднозначная, но уж точно несимпатичная. Не хотелось бы когда-нибудь пересечься с ним…
— А я вот, представьте, пересекся. И ничего — цел остался. Ну, ладно, дело, как говорится, прошлое. А сейчас? Кризис этот? Скорее всего спровоцирован теми, кто на нем нажиться хочет. Да еще эти… как их?.. демографические проблемы. Подумать — детей не хотят рожать! С ума сойти! Нас у матери четверо было, отец на войне погиб. Ничего, подняла. Всех вырастила. Неужели теперь тяжелее, чем в войну?.. Эх, не могу я, Анастасия Александровна, в такой стране жить! Не могу.
— Эмигрировать хотите, Юрий Андреевич?
— Да куда уж мне! И потом — я патриот. А вы молодая, вам можно. Не собираетесь?
— Нет, я тоже патриотка.
— Это правильно. Уважаю. Только за патриотизм, к сожалению, денег не платят.
— А разве должны?
Старик махнул рукой:
— Ладно, вы извините, что вас от работы отвлекаю своей болтовней. Можно, я еще как-нибудь зайду? Не обеспокою?
— Заходите, когда захочется.
— Спасибо. До свидания. Извините балабола. — Дедок пятился задом к двери, прижимая руки к груди, и я только сейчас заметила, что у него нет указательного пальца на правой руке…
Около пяти заглядывает Философ Иваныч. Раз-два в неделю он обычно заходит ко мне.
— Ну, рассказывайте, — улыбается, — кто к вам сегодня пожаловал?
— Да вот, только перед вами беседовали с Юрием Андреевичем. Знаете его?
— Знаю, знаю. На что жаловался?
— На отечество.
— Да-а, это он любит. На отечество и я могу пожаловаться, только что толку? Знаете, Конфуций говорил: “Лучше зажечь одну свечу, чем клясть темноту”. Делай в жизни то дело, которое тебе по плечу. И делай его честно.
— Делай все возможное — тогда будешь избавлен от сожалений, — вспомнились мне слова из книги “Мысли на каждый день”.
— Ну да. Что-то в этом роде. Но главное — иметь светлые мысли. Ведь мысли — это поступки. А поступки — это судьба.
— Еще скажите, что человек — сам хозяин своей судьбы.
— Скорее всего, так. И если он идет верным путем, вспомогательные обстоятельства слетаются к нему, как голуби на хлебные крошки. Знаете, я люблю одно высказывание, правда, не помню, чье: “Бросьте камень в пруд — и вы уже изменили вселенную…” Понимаете? Круги по воде пошли — мир изменился. В этих кругах будущее. Пока неясное, мутное, но создается оно нами уже сегодня. И только в наших силах сделать его радостным. Что-то вы, Анастасия Александровна, печальная. Не заболели?
— Да нет, просто устала.
— Все, ухожу, ухожу. Отдыхайте. Вам это теперь необходимо, — Философ Иваныч погладил свой живот, будто ребенок был у него.
— Заходите, Федор Иванович, я всегда вам рада.
— Знаю. Поэтому и прихожу. Не печальтесь. Вы, может, уже зажгли свою свечу.
— А вы — зажгли?
Старик задумался:
— Не знаю, вот этого я не знаю…
6
Нажимаю на сотовом послушные кнопки, складывая из привыкших к своему соседству цифр Володин номер.
— Придешь сегодня? — спрашиваю.
— Конечно. Во сколько? — Голос у него такой, будто он говорит, затаив дыхание. Взволнованный, с хрипотцой.
— Дома буду примерно в семь. Приезжай в полвосьмого.
На улице легкоморозные сумерки. Снег под фонарями серебристо-желтый, от скамеек — угрюмые фиолетовые тени. За кругом света — черное мерцание.
Меня слегка знобит, как бывает, когда из теплого помещения ныряешь в простудную темень улицы. Прощаюсь с Толиком — его смена кончится только в восемь утра. Сажусь в свою машину, оставленную на стоянке возле пансионата, завожу, сметаю щеткой с лобового стекла легкий пушистый слой юного, обреченного на быстрое таяние снега. Минут десять надо прогревать, а то будет глохнуть. Наконец медленно отъезжаю, глядя в зеркало заднего вида: возле своей будки переминается Толик и на прощание шутливо машет мне рукой. По мере удаления он становится похож на маленького мальчика, машущего вслед уезжающим родителям…
Почти сразу же, как выезжаю на Ярославку, застреваю в пробке. Медленно, натужно движущаяся колонна машин, вереница красных вздрагивающих огней. Кажется, снег летит прямо из фонарей, словно туда встроены специальные снеговырабатывающие устройства.
Уже почти три месяца, как Володя стал моим двухразовонедельным гостем. Неожиданно встретила его, когда выгуливала Хвоста. Володины волосы были мокры, на ветровке блестели цепкие капли. Несмотря на погоду, он не спеша ехал на велосипеде… Узнав меня, резко затормозил, Хвост настороженно залаял.
— Настя, ты?
— Неужели так изменилась?
— Но ты… как?.. когда?.. — с изумлением смотрел на мой уже заметный живот.
— Тебя удивляет, что женщина может забеременеть?
Я пригласила его в гости. Несколько лет назад мы работали здесь, в поселке, в одной частной школе, где я была организатором праздников и заставляла непослушных избалованных детей петь, плясать и читать стихи, а Володя преподавал старшеклассникам физику и математику, пытаясь внедрить в их головы мудреные формулы. А родители исправно платили по 700 долларов в месяц (жаль, не нам!) за то, чтобы их чада хоть чему-нибудь научились… Зарплата учителей здесь была чуть больше, чем в обычной школе. Правда, учеников значительно меньше.
Каждый день мой кавалер упрямо дожидался меня во дворе школы, провожал до дома и даже не осмеливался поцеловать. Над нами подтрунивали. А мне нравился неотступный молчаливый поклонник, ни на что не надеющийся, счастливый уже оттого, что может просто смотреть на меня, держать за руку.
Потом я ушла из школы.
Володя исчез как-то незаметно и безболезненно.
Наконец выяснилась причина тягучей пробки: на обочине, наклонившись в кювет, чудом держалась фура, а посреди дороги, со сплющенным со стороны водителя боком и разбитыми стеклами стояла красная “Ауди”, рядом суетились санитары с носилками, мигали тревожные синие лампочки “скорой” и ГАИ. Водители проезжающих мимо машин жадно глазели на происшествие. Странно, что, глядя на такие вещи, почти никогда не испытываешь жалость, а только любопытство и ловишь промельк неосознанной, но уютной мысли: “Хорошо, что это случилось не со мной…”
Володя уже стоит возле подъезда. В тонкой синей с лампасами на рукавах куртке и давно вышедшей из моды шапке-петушке.
— Не боишься простудиться? — беру из его озябших рук белую поникшую розу, целую в щеку.
— Я привык легко одеваться в мороз.
— Знаешь, у меня был знакомый, он всю зиму ходил в одной футболке и утверждал, что ему не холодно.
— Может, йога какой-нибудь?
— Может. Только я ему не очень-то верила. Скорее всего просто хотел эпатировать окружающих.
Поднимаемся ко мне. Володя проходит на кухню, выгружает из пакета щедрые гостинцы: мандарины, хурму, сок, мороженое.
Минут двадцать таскаемся с ошалевшим от радости Хвостом по выстуженным улицам, под надзором скучающих на своем бессменном посту фонарей. Мы идем и держимся за руки, а пес то и дело ревниво оглядывается.
Сижу у Володи на коленях. Он кормит меня мандаринами. В десять вечера он уйдет.
К жене.
Целует меня в шею, нежно гладит живот, бедра, грудь. Расстегивает лифчик, карябает щетиной сосок, потом обхватывает его губами, начинает медленно посасывать.
— Скоро так будет делать твой малыш…
Перебираемся на кровать, долго лежим, до изнеможения лаская друг друга. Я знаю — это ничем не кончится. В моей руке теплый вялый комочек мужской плоти, тычется в ладонь, как слепой котенок. Утешительно поглаживаю его.
— Опять у меня ничего не получается, — вздыхает Володя. — Ты скоро меня бросишь, да?
— Не расстраивайся, мне все равно нельзя.
— Но, честное слово, с женой у меня не так…
— А как?
— Понимаешь, для этого нужны определенные условия.
Я молчу, и он начинает объяснять:
— Надо лечь по-другому, вот так… валетом… сначала погладить ноги… потом вот так… вот тут…
Он щекотно покусывает пальцы ног. Мне смешно. Дорожка поцелуев медленно ползет вверх. Щиколотки, колени, ляжки. В какой-то момент я перестаю смеяться. В ответ на призывы его настойчивого языка дыхание учащается, руки теребят его чуть влажные от пота волосы. Внутри стремительно нарастает задыхающееся острое счастье. В момент, когда меня пронзают горячие содрогания, оно затопляет меня всю, легкую и пустую, на мгновение перестающую чувствовать тяжесть своего живота…
— А теперь я, — вытирает он влажные губы.
Но у него снова ничего не получается.
— Не переживай, — успокаиваю его, — есть же какие-то таблетки.
— Да все перепробовал уже…
— И как?
— Да никак. Ты же видишь!
Приношу нам в кровать мороженое, мы молча съедаем его. Переплетаем липкие пальцы и снова лежим, обнявшись, воруя просроченные минуты у истекшего свидания.
— Пятнадцать минут одиннадцатого. Тебе пора.
Он встает, начинает торопливо одеваться.
— Как ты думаешь, от меня пахнет твоими духами? — испуганно спрашивает в коридоре.
— Нет, нет, не волнуйся.
— Можно я приду еще? — жалобно смотрит в глаза.
— Конечно.
Некрепко, впопыхах обнимает меня, неловко, по-товарищески пожимает руку.
— Шапку не забудь, — говорю.
Он натягивает ее до бровей. Петушиный гребешок делает его похожим на советского школьника-хулигана. Хвост чинно сидит в коридоре, строго наблюдая за тем, чтобы гость не остался на ночь и не занял в кровати его законное место.
В начале декабря улицы приобретают нарядный вид, в витринах магазинов светятся огоньками елочки, обещая праздник, который вряд ли случится. Но долгое ожидание взращивает надежду на чудо: вот в этом году непременно, обязательно будет лучше, чем в прошлом…
Украсила комнату мишурой, нарядила елку. Воздух наполнился блестящим искусственным весельем. Хвост с удивлением наблюдал за моими предновогодними, бессмысленными на его взгляд, манипуляциями, на всякий случай, изображая радость.
Уже сколько лет в доме напротив вижу по утрам лысого мужчину, сидящего за столом. Он что-то прихлебывает из чашки и читает газету. Сосредоточенный профиль, движения размеренны и до тошноты разумны. Вот он берет в руки чашку, отпивает глоток, ставит на место. Снова берет, отпивает, ставит на место. Переворачивает страницу газеты. Ни одного лишнего штриха. Даже ухо никогда не почешет. Наверняка, он никогда и никуда не опаздывает, правильно рассчитывая время, не совершает спонтанных, необдуманных поступков, не мечтает о невозможном. Вся жизнь его идет по удобному, раз и навсегда заведенному порядку. Завтракает, прилежно вычитывая новости, аккуратно, в меру, радуется или расстраивается. До меня ему нет никакого дела. А я наблюдаю за ним почти каждое утро, и мне кажется порой, что это мой дальний родственник, живущий в другом городе и ничего не знающий обо мне…
Чашка мужа теперь покорно пылится в буфете. Без аппетита съедаю свою одноглазую яичницу. Большая семейная сковородка скучает в темноте духовки. Надо спрятать, обезоружить, обезвредить все предметы, накопившие в себе, как яд, воспоминания.
А ведь было три светлых года, когда каждое утро — любимое лицо рядом, на подушке. И каждый вечер худое, как у подростка, тело, требовательно прижимающееся к тебе. Ласковые прозвища, интимное пространство шуток, прерывистое дыхание постельного восторга, долгая сонная нежность…
Лесные лыжные зигзаги с морозным смехом и затяжными поцелуями под тяжелыми от снега еловыми ветками…
Просторное лето на двоих, жаркая пляжная истома под мерное шарканье и шипенье ялтинских волн…
И долгие, так любимые нами, домашние чаепития.
— Мне кажется, — сказал он мне однажды, — есть две модели мира: изначальный хаос, преобразованный нами в гармонию, и, наоборот, изначальная гармония, повергаемая людьми в хаос.
— Существование Бога, похоже, предполагает только вторая, — заметила я.
— Вот именно, предполагает. Но не доказывает…
— По-моему, эти две модели не противоречат друг другу. Просто есть люди, своими поступками и мыслями разрушающие гармонию, а есть те, кто ее создает. И, в принципе, не столь важно, существует ли гармония изначально. Парадокс заключается в том, что ее нельзя ни разрушить окончательно, ни создать в завершенном виде, потому что и в том и в другом случае мир перестанет существовать, собственное существование станет ему попросту неинтересно.
7
Опять очередь в кабинет гинеколога. Сонное коридорное оцепенение, звонкое цоканье каблуков, нарушающее казенную тишину, заунывный рефрен: кто последний?
У двери в кабинет — растерянная бабуся. Сидит и смотрит в пол, что-то тихонько бормочет. На щеках — влажные слезные дорожки. Она не вытирает их, а просто прикладывает ладони к щекам, будто впитывает влагу промокашкой. Как только кто-нибудь садится рядом с ней, старуха, не глядя на собеседника, начинает тихо жаловаться: “Когда меня в больницу положили, я совсем расклеилась… Там врачиха такая была, рыжая-рыжая, сразу ее запомнила, она и говорит, что, мол, резать надо… Ну, я в слезы, а что — плачь не плачь — операцию делать надо…”
Случайный слушатель уходил, и старуха тут же замолкала, потом садился следующий, и рассказ возобновлялся с того самого места, на котором оборвался: “Ну, надо так надо. Давай, говорят, анализы сдавай, кровь, значит, в среду утром, а там наро-о-оду… Досиделась, сдала, а кровь-то оказалась плохая — операцию делать нельзя…”
Конец истории я не дослушала — зашла в кабинет. Удивительно то, что она даже не смотрела, кто садился рядом, ей просто нужно было, чтобы ее слушали, и не важно, что каждый уносил с собой лишь маленький осколок истории. От нее отстранялись, как от сумасшедшей, спешили пересесть на другую скамейку. Существует, наверное, две категории людей: одним надо учиться быть чуткими, другим — равнодушными, чтобы чужое горе не накрыло с головой, не смыло волной отчаяния.
А я всего лишь наблюдатель. Бессильный что-либо изменить в происходящем. Или почти бессильный. Да и все ли ситуации, свидетелем которых я оказываюсь, требуют моего вмешательства? Может, мудрее пройти мимо. Оставить моих подопечных в темном царстве старости, один на один со страхом, ужасом, разочарованием. Не мешать каждому проживать свое.
В работе психолога есть известный эгоизм: преодоление своей боли посредством проработки чужой. Исследование собственных бездн на безопасном расстоянии. Попытка удобрить личный чахлый оптимизм ободряющей улыбкой и словами поддержки другому человеку.
Среди моих знакомых есть только одна оптимистка в чистом виде. Ее оптимизм, неприхотливый, как сорняк, произрастает из любых, даже самых трудных житейских ситуаций. В прошлом году, осенью, лежа больше месяца дома со сломанной ногой (она ломала что-нибудь с периодичностью раз в пять-шесть лет), Вика умудрилась забеременеть, да еще точно не зная от кого, и так, с гипсом, поехала делать аборт. Врачи похихикали, но удивились не очень, и не такое видали.
Викин оптимизм состоял из смеси обаятельного легкомыслия и завидного мужества. Ей незнакомо было уныние. В ее настроении неизменно царил безоблачный штиль с мелкими барашками радости.
А в мое хорошее настроение всегда был доступ сквозняку печали, и никак нельзя было защититься от него. Он настигал внезапно и продувал насквозь.
Конфеты, принесенные мной, лежат на столе Зои Басанговны.
— Вам осталось меньше месяца до декретного отпуска, — она листает мою карту. — Как себя чувствуете?
— Сносно.
— Ходите много?
— Не очень, больше езжу.
— Это плохо. Тем более в общественном транспорте…
— Я не в общественном, я на машине.
— Муж возит на работу? — любопытствует врач.
— Да нет, я сама за рулем.
— Вы вообще соображаете? — обомлела врач. В вашем положении! Немедленно завязывайте с этим! Любой стресс, а на дороге их предостаточно, может быть опасен для ребенка. Вы меня поняли?
— Поняла. Только стрессов и без дороги хватает.
Совершаются обычные измерительные процедуры.
— Опять набрали лишний вес. Исключить сладкое и мучное, ясно?
— Постараюсь. Хотя это очень трудно.
И она решает подбодрить меня:
— Растолстеете — муж разлюбит!
Вечером вздрагиваю от внезапного, вспарывающего тишину телефонного звонка.
— Ну, как ты? — утомленный голос Саши.
— Ничего.
— Как на работе?
— Нормально.
— У-у. Я это… Я вот что хотел сказать… Знаешь, я тут подумал: может, нам лучше прямо сейчас развестись? Потом ведь ребенок, суд, морока, в общем. Сейчас это было бы проще. По крайней мере, с юридической точки зрения.
— С юридической?
— Ну да. Гораздо меньше формальностей.
Что-то творится с моей комнатой: она то сжимается, то разжимается, будто пульсирует. Ее заволакивает влажной пеленой.
— Ну, что ты молчишь? — раздражается он.
Пелена наплывает снова и снова, пресекая дыхание. Я закрываю глаза и ощущаю соленую на вкус темноту.
— Не хочешь — не надо. Я же хотел как лучше…
Он вешает трубку, а я сижу и слушаю оглушительные острые гудки.
Когда летом на даче разбирала старье на чердаке, наткнулась на забавную брошюру 48-го года выпуска “Учитесь бегать на коньках”. Там обстоятельно и абсолютно серьезно рассказывалось, как в кратчайшие сроки научиться бегать на коньках. Что делать с руками и ногами, в каком положении держать корпус. К рекомендациям прилагались иллюстрации атлетического вида мужчин в специальных костюмах и шапочках, изображающих, как именно будет выглядеть будущий конькобежец. Примерно так я и живу: учусь делать что-то неестественное и, возможно, бессмысленное. Я — неловкий конькобежец, который постоянно падает и ходит с разбитыми коленками, но снова упорно встает на коньки. Зачем? Не знаю. Но мне не интересен гладкий лед, мне нужна неровная, трудная поверхность, требующая усилий, чтобы не упасть.
8
Время от времени, как родительские собрания в школе, у нас в “Кленах” проводятся собрания родственников пациентов. Обычно их организует заведующая. Основной пункт — сбор денег на дополнительные нужды. Прошлое состоялось неделю назад. После подробно изложенных коммерческих соображений Ироиды, предлагалось выступить всем желающим. Физрук с Лилей, отрешенно уединившиеся в уголке, интереса к поступившему предложению не проявили; Ефимка пообещал, что за определенную сумму, которую он озвучит чуть позже, с глазу на глаз, пациенты пансионата будут сверкать новенькими зубами; терапевт Анна Викторовна, как всегда, отметила благотворное влияние на стариков здешнего свежего воздуха и здорового питания.
— А вы хотите что-нибудь сказать, Анастасия Александровна? — обратилась ко мне заведующая.
Я встала, оглядела хорошо одетую публику, заполонившую иномарками всю стоянку пансионата, и сказала:
— У меня к вам одна просьба: навещайте своих родителей почаще.
— Это все? — ухмыльнулась Ироида.
— Нет, не все. Еще есть предложение. Давайте поставим в холле большую живую елку и пригласим в один из новогодних дней Деда Мороза со Снегурочкой. Это, если всем скинуться, будет совсем недорого.
Брызнуло несколько смешков, заведующая делала мне знаки, означающие, что я не в своем уме.
— А что, пусть старички порезвятся, — сказал упитанный дядька в длинном кожаном пальто, сидящий на первом ряду. — По-моему, неплохая идея!
— И, если у вас есть такая возможность, — продолжила я, — пожалуйста, заберите родителей домой хотя бы на новогоднюю ночь. Им так приятно будет встретить праздник в домашней обстановке.
По залу пробежал шумок недоумения.
— Я, например, буду в командировке, — заявила ухоженная дама со сложной высокой прической.
— И вообще, зачем их травмировать — возить туда-сюда? — раздался голос с задних рядов. — Пусть лучше здесь отдыхают.
— Нет, это действительно ни к чему, — Ироида грозно глянула в мою сторону.
— Значит, так, — подытожил дядька в кожаном пальто, — собрание постановило: Деда Мороза со Снегуркой пригласить, родителей не тормошить. Все согласны?
Согласие было почти единодушным. Только двое подошли потом ко мне и объявили о своем желании забрать стариков.
Один из них — Максим, племянник Светланы Сергеевны. Пухлые щеки, тонкие усики, хмельные глаза. Несколько месяцев назад он приходил в мой кабинет на консультацию. Начал с того, что у его тети хронические бессонницы, закончил собственными проблемами: напрочь пропало сексуальное влечение к жене, не складываются отношения с четырнадцатилетним сыном. Парня затянули в какую-то секту, и тот ходит теперь как обкуренный, запирается у себя в комнате и целыми вечерами сидит, слушая заунывную музыку. Мы проговорили тогда часа два.
— Ну, как у вас отношения в семье? — спросила я его полгода спустя. — Наладились?
— Ну… — засмущался Максим. — Как вам сказать? В общем, да.
— И что, снова тянет к жене? — улыбнулась я.
— К жене? Нет, у меня появилась другая женщина…
— Да?.. А как сын?
— Скоро у меня будет еще один сын, — с гордостью сообщил он. — Мила ждет ребенка.
— Мила — это жена?
— Да нет, — отмахнулся Максим. — При чем здесь жена? Мила — моя любимая.
— А-а-а…
— Осуждаете?
— Ну, что вы… С какой стати? Хотите дружеский совет? Не забывайте о первом сыне, ладно? Поймите — переходный возраст, сейчас ему особенно необходимо ваше внимание.
— На совесть давите?
— Нет, просто делюсь собственным опытом. Я пережила то же самое. Мне было пятнадцать, когда отец завел другую семью. Поверьте, это тяжело.
— Вы хотите сказать, что до сих пор не простили его?
— Простила, конечно. Только уже ничего не поправишь. Та пятнадцатилетняя девочка так и осталась брошенной…
— Спасибо, — иронично хмыкнул Максим, — учту.
Еще решили забрать на Новый год Игоря Ивантеевича. Дед этот приходил ко мне только однажды. Жаловался на старческую сентиментальность: дескать, плакать стал абсолютно без всякого повода. А ведь за всю-то жизнь рыдал — по пальцам сосчитать: когда умер первенец, годовалый Андрюша (двусторонняя пневмония), да на похоронах родителей, сначала отца, а потом, через пару лет, матери. Что же делать? Да ничего, успокоила я его. Слезы стариков так же естественны, как плач младенцев. В старости сердце обнажается, как у ребенка, и живется честнее и чище. Плачьте, не бойтесь. Это даже хорошо.
Внучка Игоря Ивантеевича, юная Инна, сказала, что его, если к весне не помрет, увезут домой насовсем — так решила после развода с мужем ее мать. Внучка просила морально подготовить деда к перемене места жительства.
— А если не захочет? — засомневалась я.
Насмешливый взгляд, энергичная жвачка во рту, короткая курточка, из-под нее дерзко торчит голый живот с пирсингом.
— Что значит — не захочет? Мы же его домой забираем. Домой, догоняете?
— Я-то догоняю, — пришлось тоже перейти на сленг, — а вот догонит ли дед?
Инна расхохоталась.
— Ну, вы даете! Кто ж в этом обезьяннике добровольно торчать станет?
— Обезьянник, по-моему, в милиции.
— Вам видней, — съязвила девушка. — Все равно — зверинец. Или как там правильно — богадельня?
— Богадельня — уже ближе к истине. Но тоже не точно. Здесь, как вы знаете, проживание далеко не бесплатное.
— У меня мозги с вами мутируют. Короче, весной дед отбывает. А уж как вы ему об этом скажете — не мои заморочки.
Пришлось переговорить с Игорем Ивантеевичем.
— Как забирают? Куда? — испугался дед.
— Так решила ваша дочь. Дома в любом случае лучше, правда?
— Тамарка решила? Но что я там… Как я буду… То есть оно, конечно… Только как же это так, а?..
— Не переживайте, Игорь Ивантеевич. С вами будут близкие люди — дочь и внучка. Они обеспечат необходимый уход.
— А если я не хочу?! — неожиданно вскипел старик. — Не хочу, и все. На восемь лет, значит, сбагрили, а теперь вдруг давай, батя, вертайся! Дудки! А Тамарке передайте вот что! — Игорь Ивантеевич показал мне крепкую фигу.
Я долго уговаривала его. Кончилось тем, что он разревелся у меня в кабинете.
Обняла:
— Ничего, ничего.
— Я же говорил вам — сентиментальность…
— Значит, все-таки поедете?
— Куда ж я денусь? — всхлипнул дед. — Ведь они платить за меня не будут? Не будут. А за бесплатно только уморить могут. Жаль, у меня здесь друзья…
— Друзья и там появятся, — обнадежила я.
— Какие? Скамеечные бабуси? А здесь я и в шахматы, и в нарды, и вообще поговорить. Эх, да что теперь! Только помереть им назло и осталось!
После собрания ко мне подскочила разъяренная Ироида:
— Что еще за сентиментальная чушь? Детский сад у нас, что ли? Смешно!
— Вот и пусть будет смешно. Для этого все и делается. Понимаете, Ироида Евгеньевна, праздник должен быть запоминающимся, а зрительный ряд — ярким, это поможет преодолеть нашим пациентам инерционность будней.
— Да ну вас! — махнула она рукой. — Придумали тоже. Хоть бы меня предупредили.
— Вы уже отвергли мое предложение.
— Естественно!
— Поэтому и не предупредила.
— Я только одного не пойму, Анастасия Александровна, вам-то зачем все это надо? Ну, скажите — зачем?
9
Опаздываю. Из-за растянувшейся почти до Пушкино пробки. На работе надо быть к десяти, а уже без двадцати одиннадцать. У заведующей есть прекрасный повод отомстить за мое выступление на собрании. За то, что старики не торопятся умирать и дарить пансионату свои квартиры.
На охране Витя, напарник Толика. Витя всегда молчалив и серьезен, профессионально зорко оглядывает мой пропуск, виданный им уже много раз.
Ироида ехидно кивает мне, ее высокие шпильки высокомерно цокают по длинному коридору.
Проходя мимо физкультурного зала, слышу, как гоняет своих “спортсменов” Антон Иннокентьевич: “И — раз, и — два, и — три, и — четыре… Дышим, дышим!”
Уборщица тетя Груша возит по ступеням вялой дыряво-серой тряпкой.
— Здравствуйте, — прижимаюсь к стене, стараясь не испачкать еще влажные ступени.
— А, Анастасия Александровна! Вы знаете новости?
— Нет, а что случилось?
— Как же, вчера-то вас не было, “скорая” приезжала, увезла Юрия Андреевича. Инфаркт. Сейчас в больнице. Помните его?
— Да, недавно мы с ним беседовали.
— Кто бы мог подумать! Ну, есть тут у нас те, кто постоянно болеет, а он вроде и не жаловался ни на что. Вот ведь жизнь какая! А еще-то слышали? Поговаривают, что Марьяна наша — того… Не в себе малость. У нее недавно с заведующей какой-то спор вышел, теперь вон — в номере закрылась, сидит там второй день, не выходит. Ни в столовую, никуда. Может, вы с ней поговорите?
— Попробую. В каком она номере?
— В тридцать девятом, на третьем.
Я постучала.
— Не открою! Не стучите! — напряженный голос старухи.
— Марьяна Игоревна, это Анастасия Александровна. Поверьте, я не сделаю вам ничего плохого. Откройте, пожалуйста. Нам нужно поговорить.
— Уходите! Я ни с кем не желаю разговаривать.
— Марьяна Игоревна, я понимаю, в каком вы сейчас состоянии. Но дело в том, что по поводу вас у меня был разговор с заведующей. Я должна вас предостеречь.
С той стороны двери притихли, потом что-то зашуршало, наконец, замок, смирившись с принятым решением, щелкнул, и меня впустили в комнату.
Кровать с панцирной сеткой, два стула, тумбочка, стол. В блюдце — потемневшие подсохшие дольки яблока с аккуратно вырезанной сердцевиной. На обоях давно отцветшие блеклые лилии. Растрепанная, заплаканная старуха в застиранном байковом халате.
Вкратце передала ей наш разговор с Ироидой. Мадам Марьяна враждебно слушала, болтая ногой со стоптанным мужским тапком. Удивил размер ее ноги — наверное, сороковой или сорок первый. Без косметики, которой она пользовалась одна из немногих в пансионате, и без своих экстравагантных шляпок мадам Марьяна выглядела совсем старой.
— Мой вам совет, Марьяна Игоревна, оставайтесь здесь. Разве вам в “Кленах” плохо? И не злитесь на дочь. Попытайтесь простить ее — у нее своя, уже устоявшаяся жизнь: муж, подрастающие дети, ей сейчас очень нелегко. И потом, здесь у вас друзья.
— У меня нет друзей, — огрызнулась старуха.
— Как же? А наш славный моряк Олег Степанович? Кстати, открою вам тайну: недавно на приеме он признался в своей симпатии к вам.
У мадам Марьяны вдруг по-девичьи застенчиво порозовели щеки, заблестели глаза.
— Правда?
— Правда. Он ведь вам тоже небезразличен?
— Вы заметили?
— И не только я. Ему тут без вас будет очень одиноко. Подумайте об этом. И немедленно приведите себя в порядок. У вас такие элегантные шляпки.
Она улыбнулась:
— Это мне племянница из-за границы привозит. Вам в самом деле нравится?
— Очень. Но главное — они нравятся Олегу Степановичу.
Возле кабинета меня ждет Инна Федоровна. Пару раз в месяц она приходит, чтобы рассказать о своих страхах. А боится она всего на свете: темноты, сглаза, болезней…
Вообще, человеческие страхи удивительно разнообразны. Мой дачный сосед, лет шестидесяти, боится, например, ходить в лес. Чаще всего боятся заблудиться, реже — диких зверей, которых в Подмосковье немного, но у него страх особый.
— Ты вот в лес любишь ходить? — спросил он у меня как-то.
— Люблю.
— Одна?
— Иногда одна, а что?
— А топор с собой берешь?
— Зачем? Я же не за дровами иду.
— Не за дровами… А если бомжи нападут?
— Какие бомжи?
— Голодные!
— Да откуда же они в нашем лесу возьмутся?
— А где же им еще еду искать?
— Но при чем здесь я? Что с меня взять-то? Только грибы.
— Грибы! Будто им грибы нужны, — сосед зловеще посмотрел на меня. — Ты-то повкуснее будешь!
— Да вы что…
— Что-что? Зажарят и съедят! И как зовут, не спросят.
— Вы это серьезно?
— Что я, шутки шутить с тобой, что ли, буду? Время такое — без топора из дома не выйдешь.
— Ну, если бомжей много, топор вам не поможет, — успокоила я его.
— Это правда, — вздохнул он. — Но все-таки с ним спокойнее. Может, отобьюсь как-нибудь.
Из наших бесед с Инной Федоровной выяснилось, что причина страхов этой меланхоличной и грузной шестидесятичетырехлетней женщины кроется в детстве. Мать ее постоянно чем-нибудь пугала: “Будешь себя плохо вести, отведу ночью в лес…”, “не плачь, а то отдам тебя чужой тете…”, “если будешь вредной девочкой, то можешь заболеть страшной болезнью…”
Инна Федоровна осталась бездетной старой девой, и, после смерти матери, отписав свою московскую квартиру в Свиблово, “Кленам”, переехала сюда.
— Ну что, опять чего-нибудь испугались? — улыбаюсь ей.
— На этот раз, Анастасия Александровна, вы мне вряд ли сможете помочь.
— Почему же? Попробуйте все-таки рассказать.
Женщина затравленно оглядывается, берет с моего стола карандаш, начинает машинально крутить его.
— Я думаю: а вдруг меня там никто не встретит? — шепотом говорит она.
— Где — там?
— После смерти.
— Умирать собрались?
— Пока нет. Но рано или поздно…
— А почему вы решили, что не встретят?
— Некому. Отец ушел, когда мне было семь, и больше я его не видела. Бабушку с дедушкой вообще не помню. А мать… Мать злилась на меня, даже когда умирала.
— За что?
— За то, что я жила не так, как ей бы хотелось.
— Но это ваша жизнь, и вы должны ее прожить так, как считаете нужным.
— Я знаю — она не встретит меня, — упрямится Инна Федоровна.
— Мне кажется, ваша мать в любом случае вас давно простила. Проблема в вас. Вы до сих пор находитесь под ее влиянием. А насчет того, что не встретят — не беспокойтесь. Конечно, достоверной информации у меня нет, но, думаю, кто-нибудь обязательно встретит. Пускай даже незнакомый человек.
— Незнакомый? — в ее голосе удивление.
— Почему бы и нет?
— Что ж… Это лучше, чем никто. Я вот еще хотела сказать… Про темноту. Помните, вы посоветовали мне, чтобы преодолеть страх, выключить свет и посидеть так минут десять-пятнадцать, пока не привыкнут глаза. А потом походить по комнате, ощупывая предметы, убедиться, что ничего страшного в ней нет.
— Да, и как, попробовали?
— Попробовала. Врезалась в стол, упала и разбила вазу. Вот, видите? — Инна Федоровна, задрав юбку, продемонстрировала мне огромный желто-фиолетовый синяк на левой ноге чуть выше колена. — Спасибо Анне Викторовне, сделала йодовую сеточку.
Отсмеявшись, я спросила:
— Но когда вы ходили, вам было страшно?
— Да не особо… Только когда падала.
— Значит, один страх мы точно уже победили?
— Как вы можете шутить, Анастасия Александровна? У меня вон теперь нога болит!
Рыхлый стук в дверь. Шаркающие шаги, любопытные, окруженные тончайшими штрихами морщинок глаза. Это Ксения Петровна — долгожительница “Кленов”. Ей девяносто три.
Она живет здесь уже лет двадцать пять, с тех времен, когда пансионат еще был обыкновенным домом престарелых. Старики, тогдашние ее соседи, уже давно поумирали, а она, как памятник сразу нескольким эпохам, родившаяся еще до революции, бодро шныряет по коридорам нового, демократического путино-медведевского мира, всем своим видом показывая, что ничего-то, в сущности, не изменилось: так же стареют и умирают люди, так же не умеют справляться с одиночеством.
Ксения Петровна часами может рассказывать о своей долгой жизни, а я могу часами слушать. Она прекрасная рассказчица. И ей есть о чем поведать. Старушка — ветеран войны, а их всего-то в “Кленах” осталось шестеро, четыре раза была замужем, имеет троих, уже очень пожилых детей, пятерых внуков и восьмерых правнуков. В ДЗО № 34 решила уехать сама, похоронив последнего мужа.
— Характер у меня тяжелый, — объясняла она, — чего я у потомства буду под ногами путаться?..
На Девятое мая, которое в пансионате скромно отмечают самодеятельным, по Лилиному рецепту изготовленным концертом и негромким стариковским застольем, вся грудь Ксении Петровны украшена орденами, и она дребезжащим от волнения голосом исполняет “День победы”. Сидящие за столом хрипловато подхватывают и, не обращая внимания на театрально затыкающего уши музыкального руководителя, поют искренне, горячо, так, что слова вонзаются в меня, никогда не воевавшую, глубоко, как занозы. Я не слышу никакой фальши — только свежие, живые, очищенные от налета заплесневевшей истории, боль и радость, и — подпеваю.
— А кто ж это такой — психолог? — полюбопытствовала Ксения Петровна, впервые посетив мой кабинет.
— Ну, если совсем просто — человек, пытающийся уменьшить боль другого. Помогающий людям справиться со своими психологическими проблемами.
— Какими же такими проблемами?
— Даже скорее не проблемами, а сложными, депрессивными ощущениями: отчаянием, разочарованием, страхом, безутешностью…
— И-и-и, проблемы! Вот когда есть нечего, и твой дом на твоих глазах горит, и похоронку получаешь — это горе так горе. А разочарование… Баловство одно. Знаешь, милая, сколько мы всего в войну навидались! Не дай бог никому. И ничего, справились. Как видишь, живая.
Ксения Петровна никогда ни на что не жалуется. Чаще всего приходит просто поболтать, расспросить меня о моей жизни.
— Обо мне уже столько говорено, давай лучше, девонька, о тебе. Скоро ребеночек-то на свет попросится?
— Через три месяца.
— Угу. Питаешься хорошо?
— Хорошо.
— Это самое главное. Ну, а муж что, рад, поди?
— Не очень.
— Вот дурень. Нешто молодой?
— Тридцать два, как и мне.
— Пора уже, что же это он? Ну, ничего, ничего. Ребеночек родится, ручонками к нему потянется, отцовское сердце и оттает, помягчеет. Ничего, девонька. Меня-то второй муж бросил с младенцем на руках. Нет, подожди, или третий? Да нет, второй, кажется… Иван вроде не бросал, дай бог всем, как мы прожили. Значит, второй, паскуда. Точно, он. А муж-то у тебя кто?
— Писатель.
— Это чего же он делает? — удивляется старушка.
— Романы пишет.
— Рома-аны. Вона как… Чудно. И про что же?
— Так, о жизни.
— О жизни? Чтобы о ней написать, девонька, ее сначала прожить нужно. Любит тебя?
— Раньше любил.
— А теперь?
— Теперь — не знаю.
— Нет, девонька, так не годится. Отец ребеночку завсегда нужен. Ну, повздорили немножко и ладно. Ты зла не держи. Помиритесь. Знаешь, как говорят: ночная кукушка дневную перекукует. Вечерком обними его поласковей, ну и сама знаешь, чай, тоже баба…
На обеде Лиля сидит грустная — физрук заболел. Анна Викторовна сосредоточенно поглощает пищу, пытаясь набрести голодной вилкой на редкие жилистые кусочки мяса, замурованные в крупитчатую коричневую с голубоватым отливом гречку. Ефимка задумчиво купает алюминиевую ложку в гороховой жиже.
— Анастасия Александровна, — усмехается он, — научите быть счастливым. Выпишите рецептик.
— С удовольствием, Ефим Андреевич, выписала бы и себе.
— Что, тоже хреново?
— Честно говоря, да.
— Погода, что ли, влияет? То подмораживает, то тает. Морока… Я вот думаю: должен же быть быстрый и безотказный способ сменить плохое настроение на хорошее. Что-нибудь типа переключателя. Щелкнул — и уже улыбаешься.
— Увы…
— Но лично вы как боретесь с плохим настроением?
Лиля почти не ест и отрешенно переводит взгляд с меня на Ефимку, в зависимости от того, кто говорит. Анна Викторовна, недовольная хилым мясным уловом, отодвигает недоеденную гречку и без всякого гастрономического энтузиазма потягивает компот мутно-бордового цвета с плавающими там ошметками умерщвленных кипятком ягод.
— Знаете, — говорит она, — к нам на постоянную работу собираются взять еще нескольких специалистов, которые раньше приходили только на дежурный обход: хирурга, уролога, окулиста и других, кроме того, расширить территорию медчасти.
— За счет чего, интересно? — выходит из транса Лиля, опасаясь, видимо, за территориальную сохранность танцзала.
— Обещают сделать специальную пристройку. По-моему, своевременно. Контингент у нас болезненный.
— Это ерунда по сравнению с душевными муками, — переводит разговор в прежнее меланхоличное русло Ефимка. — Так что надо делать, Анастасия Александровна, чтобы не умереть от тоски?
— Для начала перестать считать ее непреодолимой.
— Легко сказать! А конкретно — что?
— Ну, есть два основных способа: перефокусировка внимания и масштабирование. Надо соотнести неприятные события в своей судьбе с масштабом жизни в целом, мировым, вселенским, если угодно, — и тогда ваши личные горести представятся вам менее значительными. Второе — попробовать сфокусировать внимание на позитивном. Проще говоря — обратить внимание на то, что у вас хорошо, а не на то, что плохо. И как только у вас появится первый гедонистический позыв, то есть потребность в получении удовольствия, считайте, что вы спасены.
Но главное — нужны положительные эмоции. Лучше всего смех. Универсальное средство, на мгновение снимающее все противоречия. Смех — судорога счастья.
— Эмоции! Легко сказать! Где их взять?
— Да где угодно. Не злитесь на погоду, а посмотрите, какой сегодня прекрасный зимний день.
— День как день.
— Не скажите. А кстати, вам, Ефим, говорили, что вы очень интересный и привлекательный мужчина?
— Мне? — недоверчиво улыбается стоматолог. — Правда, что ли?
— И что вы нравитесь женщинам?
— Не без этого, — он игриво оглядел присутствующих за столом дам.
— Что вы на меня так смотрите? — в шутку смутилась Лиля.
Анна Викторовна, прикончив компот, с явно не стоматологическим интересом взглянула на Ефимку.
Он, уверовав в свою убойную мужскую неотразимость, посматривал на нас уже по-хозяйски распутно, как смотрит повелитель на свой трепещущий гарем, сладострастно представляя, какая из женщин смогла бы ему доставить сегодня ночью наибольшее наслаждение.
Вскоре, после нескольких удачных шуток вошедшего в эротический раж Ефимки, все за нашим столом дружно смеялись, и вошедшая, как всегда под конец обеда, Ироида настороженно замерла в дверях, пытаясь нащупать каверзную причину подозрительного веселья.
Опускаю голову на подлокотник кресла, закрываю глаза. Теплая усталость течет по телу. Смеркается. Снег за окном кажется белее, все предметы в моем кабинете будто подернуты зыбкой дремой. Я люблю сумерки. Эту тревожность между тьмой и светом. Эту беззащитность перед грядущей темнотой и спасительную уверенность в идущем за ней свете.
Наплывают, сменяют друг друга лица — мужа, Володи, лицо моего будущего ребенка. Оно неотчетливо — вздернутый носик и распахнутые изумленные глаза, но я вижу его и уже люблю. Мне хочется целовать его.
Не держать то, что вырывается из рук. Отпустить. Без сожаления смотреть, как улетает твоя ручная синица и парит в небе недосягаемый журавль. Просто стоять и смотреть, завороженно и доверчиво, как смотрят дети на летящего змея. Любить бескорыстно, как любят дождь. Или цветы. Научиться любоваться ими и не рвать жадно, огромными охапками, чтобы потом смотреть, как, пленные, они увядают в темнице вазы. Со счастьем, быть может, надо обращаться так же: глубоко, как воздух вдыхать его, не надеясь запереть в волшебную колбу постоянства, не присваивая, и отпускать легко, беззлобно, беспечально. И тогда — кто знает? — вдруг ему захочется вернуться?..
Саша приходил ко мне в длинном черном пальто и дарил розу. Крупную. Бордовую. На высокой ножке. Когда я ставила ее в вазу, колола руки о вздорные шипы.
— А знаешь, — попросил как-то, — сфотографируй меня так.
— Как?
— В пальто и с розой.
— Зачем? — удивилась я.
— Ну это же красиво…
Саша любовался всем, что делал: ел, гулял, сидел за компьютером, целовал меня. Наверное, если бы мог, любовался бы и собой спящим. Впрочем, эстетство это отчасти объяснялось творческим складом его натуры: он должен был влюбиться в себя, чтобы потом полюбить своего героя и вызвать симпатию у читателя. Но ее почему-то не возникало. Вот один из героев его длинной повести аккуратно обходит лужи, вот идет за хлебом, а вот, утомившись, лежит на диване и размышляет о бренности существования… Написано нудно и подробно, без капли юмора.
— Повесть надо сокращать, как минимум, вдвое, — сказала я.
— Ты же ничего в этом не понимаешь! — обиделся он.
Писал одновременно два романа, и ни один из них не мог закончить. Мечтал о мировом признании, не опубликовав еще ни одного рассказа.
Трепетно заботился о себе. После малейшего чиха начинал скрупулезно принимать микстуры, кутался в теплый шарф, отказывался пробовать блюдо, если оно, по его мнению, недостаточно аппетитно выглядело.
На медовый месяц в Ялте, когда мы гуляли по набережной прохладным вечером, снял с моих плеч свою куртку и надел на себя.
— Но мне же холодно! — пожаловалась я.
— Мне тоже, — невозмутимо ответил он. — Надо было одеваться теплее. Чем ты думала?
Тогда мне не казались наши размолвки важными, они быстро выветривались на теплом южном ветру.
Я уплывала далеко в море и оглядывалась на осторожного Сашу: он подолгу стоял и мочил ноги, потом проплывал туда и обратно вдоль берега и, выйдя, тщательно вытирался махровым полотенцем. Потом уезжал на долгие велосипедные прогулки, а я часами плавилась в пляжном одиночестве…
Уже тогда, в то свадебное ялтинское путешествие, начали пробиваться в наших отношениях первые ростки отчуждения и еще тщательно скрываемого друг от друга и от самих себя раздражения, уже тогда, быть может, закралась неосознанная робкая мысль о будущем расставании.
Накануне возвращения в Москву я впервые заговорила о ребенке. Саша оторопел: какой еще ребенок? Зачем?..
Отвечать на этот вопрос теперь придется мне одной.
Напротив меня, зажав коленями большие, грубые, будто приставленные от тела мужчины, руки, сидит Ефросинья Евсеевна, прозванная в пансионате Евсюхой. Одетая, как залежалая капуста, в несколько слоев несвежей, измятой одежды, с трясущейся головой и выпуклыми рыбьими глазами, она источает тошнотворный запах.
Это наша ходячая книга жалоб и предложений. Старуха жалуется буквально на все: на плохое питание и неудобную кровать, на скверное самочувствие, на неподходящую погоду. Кроме того, постоянно носится с какими-то сумасбродными идеями. Два года назад ей пришла в голову мысль, что наш пансионат надо немедленно переименовать. Правда, с названием вышла заминка… Летом ей не давал покоя бизнес-проект: начать выращивать в теплицах розы на продажу, а на вырученные деньги построить церковь при “Кленах”, хотя часовенка, оставшаяся от бывшей когда-то на этом месте деревеньки, уже имеется — в ней раз в неделю беседует со всеми желающими хмурый отец Климент. Евсюха от него в восторге: он внимательно слушает, дает мудрые советы, строго, но справедливо наказывает.
— За что же наказывает? — полюбопытствовала я.
— Как за что? — возмутилась старуха, — за грехи, конечно.
— И как же он наказывает?
— По-разному. Например, налагает на несколько дней обет молчания. Или запрещает есть что-нибудь вкусное, то, что особенно любишь. Или обязывает прочитать сто раз “Отче наш”.
— Но разве можно наказывать молитвой?
Евсюха свысока взглянула на меня:
— Не стоит, Настасья Александровна, размышлять о вещах, в которых ничего не понимаешь. Кстати, о вашей психологии отец Климент отзывался, как о ереси.
— Да ну!
— И сказал, чтобы мы больше к вам не ходили, что помочь нам может только Господь Бог.
— Это верно.
Я решила поговорить с батюшкой.
В одно из воскресений направилась в часовню. Высокий и худой, отец Климент стоял ко мне спиной и что-то горячо шептал. Особенно остро с мороза пахло воском и ладаном, и еще чем-то неоспоримо торжественным.
— Батюшка, — окликнула я его. — Вы можете уделить мне несколько минут?
Он вздрогнул, обернулся.
— Что вам? — удивление пополам с раздражением.
— Поговорить.
— О чем?
— Вы знаете, я работаю здесь психологом. Мне известно, как вы относитесь ко мне, точнее, к моей работе. Но поверьте, отец Климент, я искренне пытаюсь помочь старикам. Может, у меня не всегда получается…
— Это под силу только Господу нашему, — сурово сказал он.
— Да, конечно. В глобальном смысле. Но все же кое-что можем сделать и мы, не правда ли?
— Вот что я вам скажу. Занимайтесь лучше спасением своей собственной души. А об их душах, — батюшка махнул рукой в сторону пансионата, — позаботятся и без вас. Этим займется церковь и ее служители.
— Средневековье какое-то…
— Вы, я вижу неверующая, — заключил отец Климент.
— Скорее сомневающаяся. Мне, честно признаться, не все понятно в христианстве, не все для меня приемлемо.
— Вера должна быть беспрекословной!
— Но главное ведь не в этом.
— А в чем же? — насторожился он.
— Мне кажется, как это ни наивно звучит, в том, насколько сильна в человеке потребность делать добро. Постоянная готовность к этому деланию. Как бы вам объяснить?
— Не мудрствуй лукаво! — батюшка предостерегающе поднял вверх указательный палец. — Иди с Богом. Я помолюсь за тебя.
— Спасибо, отец Климент. Только у меня к вам большая просьба: не отговаривайте стариков приходить ко мне. Многим это необходимо.
Батюшка некоторое время молча смотрел на меня, потом повторил:
— Иди с Богом.
Я пошла и, пока за моей спиной не закрылась дверь часовни, чувствовала его тяжелый взгляд. Подумалось — живи мы в средние века, он, наверное, отправил бы меня на костер…
Теперь Евсюха планирует выстроить больницу с полным штатом медперсонала. Пытаюсь объяснить ей, что все это вряд ли возможно. Для сорока шести жителей пансионата делать этого никто не будет. Хотя, надо признаться, некоторые ее идеи не так уж и бессмысленны.
— А вы поговорите насчет больницы с заведующей, — советую ей.
— Да говорила уж!
— И каков результат?
— Обругала и выгнала. Сказала: “Совсем спятила, карга старая!”
— Ну, это она переборщила. Но вы не переживайте, Ефросинья Евсеевна. Скоро у нас здесь и так будет медперсонал в полном комплекте. Мой вам совет: попробуйте вашу неуемную энергию обратить на что-нибудь менее материально затратное.
Евсюха насторожилась:
— На что, например?
— Например, на свой внешний вид. Только, пожалуйста, не обижайтесь. Наденьте чистую, выглаженную одежду, и желательно — в один слой, у нас хорошо топят. Договорились?
Старуха обиженно смотрит то на меня, то на свой многослойный наряд.
— Еще чего — учить меня вздумала!
— Я же просила не обижаться. Простите. Скажите, что вас еще беспокоит, кроме постройки больницы?
— Ты мне зубы-то не заговаривай! Ишь ты! Поживи с мое, тогда и учи!
Некоторое время мы молчим: я делаю вид, что привожу в порядок бумаги на столе, хаотично перекладывая их с одного места на другое, Евсюха сопит, теребит руками верхнюю, до пят, темно-синюю юбку.
— Бессонница проклятая замучила, — наконец говорит она. — Ворочаешься, ворочаешься до света, и все мысли, мысли вертятся… А потом глядишь — и спать некогда.
— Какие мысли?
— Да все про дочь. Несколько месяцев уже, гадина, не приезжает. Не нужна ей мать стала! Во как!
Всему пансионату известно, что дочь Евсюхи — запойная, а содержание старухи оплачивает внук, но приезжает он тоже нечасто.
Советую ей попить успокоительное:
— В нашей аптеке, думаю, это лекарство есть.
В холле на первом этаже стоит маленький аптечный киоск, в котором обычно и отовариваются жители “Кленов”. Рядом — продуктовый, с напитками, шоколадками и всякой бытовой мелочью: мылом, зубными щетками, туалетной бумагой.
— Да разве такое мне нужно успокоение, Настасья Александровна? — качает головой Евсюха. — Кабы все было так просто…
Из динамиков льются легкие, сами собой очарованные ноктюрны Шопена. Они будто прозрачные и прохладные на ощупь, под них так хорошо ни о чем не думать.
Успею, наверное, прослушать диск целиком — пробка. Первая передача, тронулась, затормозила. Тронулась, затормозила. И так бессчетное, изматывающее количество раз. Зато можно сколько угодно думать. Или не думать вообще. Неторопливая дорожная медитация. Почти как тот медлительный полет осенних листьев, которым любовался Философ Иваныч.
Передо мной красные огни “Нивы”, слева и справа — медленно движущиеся змейки из звеньев-машин. Мороз отпустил, под колесами — раздавленные лужи. Щетки исправно стирают с лобового стекла вечернюю снежную пыльцу.
Мама без конца звонит — просит переезжать. Остается все меньше и меньше времени до чуда. Чувствую, как с каждой неделей тяжелеет ожидание, наливается, как поспевающее яблоко, радость от ощущения себя драгоценным сосудом, вмещающим еще одну жизнь, выцветает, как ситцевое платье на солнце, злость на мужа. Не надо обременять мужчину отцовством. Не надо лишать женщину материнства. Мне не пришлось делать никакого выбора, он сделался естественно, сам собой.
У моего подъезда Володя с традиционной розой. Только теперь не белой, а желтой с красными прожилками. В сущности, все мы мыслим стереотипами, даже подарки друг другу делаем по уже отработанной схеме… Оригинальными быть обременительно. А может быть, просто лень.
— Ты сегодня долго, — целует меня в щеку, — устала?
— Пробки…
— Я купил картошку и шампиньоны. Ты любишь шампиньоны?
…Успокаивающий свет торшера, добродушное мерцание елочных огоньков. Я на коленях у Володи. Он всю исколол меня своей щетиной, он специально не бреется, по моей просьбе. Но сегодня это раздражает.
— Ты почему небритый?
— Настюш, ты же сама просила…
— Ты карябаешь меня. В следующий раз, пожалуйста, побрейся.
— Хорошо.
— Поиграй мне.
— Что?
— Все равно.
Он берет гитару и сипло, с монотонной интонацией поет “Я дежурный по апрелю…” Перебираюсь на кровать. В полутьме Володя кажется старше своих сорока. Зачем, в сущности, он ко мне ходит?
— Иди сюда, — зову его.
Он осторожно и послушно ложится рядом:
— Ты когда переезжаешь к маме? — спрашивает.
— Не знаю. Пока не хочется.
— А вдруг преждевременные роды?
— Слушай, не болтай ерунду!
— Извини. Настюш, я решился.
— На что? — поворачиваюсь к нему спиной, — сделай массаж, только тихонечко.
Володя начинает осторожно поглаживать спину.
— Я решил развестись с женой, — говорит тихо.
— Зачем?
— Я должен жениться на тебе…
— Ничего ты не должен.
— Но я хочу этого!
— Не хочешь. Тебе просто жалко меня. Давай больше не будем об этом, хорошо?
— Но все может измениться после родов, понимаешь?
— Для меня — да.
— А что же делать мне?
— Оставаться в семье. У тебя семнадцатилетняя дочь, ты ей сейчас нужен.
— А тебе?
— Мне тоже, но это совсем другое дело.
— Мы что, расстанемся с тобой?
— Разве кто-нибудь может ответить на этот вопрос?..
В одиннадцатом часу он, как всегда, собирается к жене, а я гашу свет и обнимаю Хвоста.
Бессонница все реже мучает меня.
В моем сне пахнет Евсюхой, она подходит ко мне и заставляет надевать ее жуткие одежды, одну за другой. Они шуршат, как целлофан и колются, как Володина щетина. Я отталкиваю старухины руки, кричу и — просыпаюсь. Хвост испуганно смотрит на меня. Фонарь равнодушно заглядывает в окно. Мерно и мудро живут своей жизнью часы, дробя бесконечность на крохотные, мгновенно проживаемые промежутки.
Я лежу и считаю дни. Дни, в которые не позвонил Саша. Они отщелкиваются, как на счетчике у таксиста: чем дальше, тем больше. Уже двадцать три.
Зато Володя звонит каждый день. Держу трубку и не знаю, что делать с его голосом, таким неродным. Все труднее с каждым разом приветливо улыбаться ему в коридоре, подолгу сидеть у него на коленях, стирать с губ, вместе с помадой, прогорклые поцелуи.
10
Толик, как всегда, рад мне.
— Настен, ты где Новый год собираешься встречать?
— У мамы.
— А гостей ждете?
— Нет. А ты где?
— Я у друзей. Может, приедешь?
— Нет, Толь. Маму ведь одну не оставишь.
— Пусть пригласит подружек! Какие проблемы?
— И я не в том состоянии…
— Нормальное для женщины состояние. Просто пить не будешь — и все. Приезжай, ладно? Или меня к себе пригласи, с мамой познакомишь.
— В другой раз, Толь. Лучше я тебе позвоню, хорошо?
— Плохо, конечно, но я так понял — у меня нет выбора?
— Выбор есть всегда.
— Эх, Настена, Настена! Но ты не рассчитывай, что я отстану!
Антонина Андреевна на своем обычном посту — вяжет что-то из сочно-красных ниток. Интересно, где она берет их? Улыбчиво кивает мне и снова ловкими неутомимыми спицами сплетает из ярких ниток свои однообразные черно-белые дни. Монотонное движение рук, повторяющийся узор. Так было вчера, так будет завтра. Это и пугает, и утешает одновременно. Ужасающий и спасительный закон повторения.
Навстречу мне Философ Иваныч.
— Анастасия Александровна, а я к вам от имени, так сказать, нашего коллектива. Вы, конечно, в курсе, что Юрия Андреевича — ну, того, который жаловался на отечество, помните? — положили в больницу. Так вот, мы, его друзья, хотели бы его навестить. Тем более к нему больше никто и не придет — единственный сын в командировке, в Германии. Внуки еще маленькие. Раньше отсюда в Пушкино автобус ходил, теперь маршрут отменили. Значит, только на попутках. Или такси заказывать.
— Но чем я могу здесь помочь?
— Мы целой делегацией ходили к заведующей, просили имеющуюся при пансионате машину, чтобы отправить на ней хотя бы двоих в больницу к Юрию Андреевичу. Ехать-то недалеко…
— И что же Ироида?
— Даже слушать не захотела! Может, вы на нее как-то повлияете?
— Скажу вам откровенно, Федор Иванович, вы явно переоцениваете мои возможности. — Она меня терпеть не может.
Застаю заведующую за важным делом: бархатной тряпочкой она ласково протирает своих разнокалиберных сов. Любуется ими, как мать — любимыми детьми.
— Извините, Ироида Евгеньевна, за беспокойство. Но дело безотлагательное.
Она недовольно поворачивается ко мне.
— Что, решили уволиться?
— Нет, напротив. Собираюсь обязательно вернуться сюда после декретного отпуска.
— Неужели?
— Я вот по какому вопросу. Вам, разумеется, известно, что у Юрия Андреевича, недавно попавшего в больницу с инфарктом, нет родственников, способных навестить его?
— Это меня совершенно не касается. И вас, кстати, тоже. Как только он поправится, нам сообщат.
— По поводу меня вы ошибаетесь. Меня это касается напрямую, ведь он один из моих пациентов. Так вот: друзья Юрия Андреевича желают навестить его. Я надеюсь, вы будете так любезны и дадите для этой благородной цели имеющуюся в распоряжении администрации “Волгу”?
— Милая моя, вы меня просто изумляете! Вы прекрасно знаете, машина предназначена исключительно для личных целей!
— А это и есть личная цель. Будьте любезны, отправьте завтра желающих навестить больного.
— Да что вы себе позволяете! По-моему, вы переходите все границы!
— Ироида Евгеньевна, вы же умная женщина. Неужели вы допустите ситуацию, когда весь пансионат узнает о вашей роли в деле мадам Марьяны?
Заведующая возмущенно хлопает глазами, в десятый, наверное, раз протирая одну и ту же сову.
— Ах, вот вы как! — гневно выдыхает она.
— С вами по-другому не получается.
Сова, протестуя против длительной гигиенической экзекуции, чуть не выскальзывает из рук Ироиды.
— Ладно. Получат ваши старикашки машину. Только уж будьте так добры, дорогая Анастасия Александровна, прекратите меня шантажировать!
После работы, выгуляв тоскующего целый день Хвоста, беру его с собой и еду в гости на “Измайловскую” к Ирке, кромсательнице каблуков и юбок, — ей необходимо сообщить мне важную вещь.
— Ир, — заявляю с порога, — признаюсь честно: я была в этих сапогах на кладбище!
— Издеваешься… Теперь у меня проблема посерьезнее.
— Куда уж серьезнее?
— Чай будешь?
Ставлю на стол торт с пышными кремовыми розами почему-то сиреневого цвета.
— Бисквитный? — интересуется она.
— Песочный.
— А я люблю бисквитный.
— Ну, извини. Так что у тебя случилось?
— Помнишь, я говорила тебе про шишку на голове? Вот, потрогай.
Ирка водит моей рукой по своим волосам. Под ними действительно какой-то бугорок.
— Чувствуешь?
— А что это?
— Если бы я знала — что. Эта штука образовалась лет пять назад, но сразу я побоялась вырезать.
— Почему?
— Ты видела мои рисунки? Не будешь же ты спорить, что у меня талант?
— Не буду.
Вспоминаю Иркины пастели-фантазии: в них на самом деле что-то есть, по крайней мере, настроение. Чаще всего, надрывно-меланхолическое.
— Шишку могут вырезать вместе с талантом, понимаешь?
— Но сейчас медицина на таком уровне…
— Да на хреновом уровне!
— Тогда не режь.
— Но ведь она растет!
— А талант растет вместе с ней?
— Наська, перестань, я серьезно. Чего делать-то?
В задумчивости Ирка дожевывает второй кусок нелюбимого ею песочного торта. Так было и в школе, где мы учились с ней в одном классе: никогда не принося с собой ничего, Ирка налетала на мои конфеты, предварительно заметив, что вообще-то она их не любит… Подзываю Хвоста. Он, как и я, сластена. Пес заглатывает огромный кусман мгновенно и снова просительно-голодным взглядом гипнотизирует торт.
— Да выгони ты его отсюда! — психует подруга. — Еще его тортами кормить! Морда не треснет?
— У него не треснет. Слушай, а чай покрепче нельзя сделать?
Иркин чай неизменного бледно-желтого цвета, почти безвкусный. Я каждый раз прошу сделать покрепче и погорячей и каждый раз получаю чуть подкрашенную еле теплую воду.
— Сначала сходи к врачу, проконсультируйся, — советую ей.
— Ага, сходи. Скажет — резать — и что?
— Не знаю, Ир. Но если она растет, так оставлять нельзя.
— То-то и оно… Как твой козел, звонит?
— Нет. Давно уже.
Ирка произносит длинную нецензурную фразу, доказывающую козлиное происхождение моего мужа. Потом пожимает плечами:
— Зачем тебе вообще это надо?
— Что?
— Ну, рожать. Да еще без мужа. И в кризис. Хочешь внести посильный вклад в решение демографической проблемы?
— Просто хочу ребенка.
— Нет, мне этого не понять. Знаешь, иногда даже кошмары снятся, будто я забеременела. Просыпаюсь в холодном поту, лежу и думаю: какое счастье, что это был всего лишь сон… Ты, кстати, на консультацию к психотерапевту сходить не хочешь? Тебе бы надо.
— Может, мне лучше у тебя проконсультироваться?
— Не-е. Я для тебя не авторитетный специалист.
— Это точно.
— Нужен кто-то, кому ты сможешь довериться.
— Мне кажется, Ир, я никому не смогу довериться. Как представлю этакую авторитетную доброжелательную тетечку: “Как давно у вас не было интимных отношений с мужем?” или что-нибудь в этом роде. Противно.
— Да, фигня. Но ты хотя бы сама с собой работаешь?
— Нет, я решила оставить себя в покое. Во всяком случае пока.
— Но хоть пыталась?
— Помнишь, есть такая методика самовнушения: развесить по дому таблички с надписями: “У меня все хорошо”, “Я счастлива”, “Я радуюсь каждому новому дню” и так далее…
— Ну, развесила?
— Развесила. Посмотрела на них с неделю, потом разорвала и выкинула в мусорное ведро. Оказалось — других утешать намного легче.
— Насть, я серьезно.
— Серьезно нельзя. Мне кажется, единственный способ не сойти с ума — вовремя пошутить.
11
Прошло две недели после последнего посещения кабинета Зои Басанговны.
Когда я вхожу, она что-то быстро и сосредоточенно пишет и, не поднимая головы, повелевает:
— Садитесь.
Кладу на край стола конфеты.
— А, это вы, — опознают меня, — сейчас, подождите, пожалуйста, минуточку.
Вскоре она уже привычно улыбается мне, взвешивает, листает мою карту.
— Через три недели в декрет. Как раз к Новому году. Придете за неделю, мы все с вами оформим. Кстати, и родовой сертификат тоже. А сейчас на УЗИ, пойдемте.
Вот и конфеты помогли. Невзирая на слабые протесты вооруженной талонами очереди, мы проскальзываем в кабинет, и Зоя Басанговна распоряжается:
— Танюш, посмотришь девочку?
Танюша, дородная женщина лет пятидесяти с крашеными ядовито-желтыми волосами, черными у корней, разглядывает на экране какие-то размытые контуры будущего человечка, одновременно водя по животу лежащей на кушетке беременной каким-то прибором.
— Все, одевайтесь! — командует она. — А вы, — оборачивается ко мне, — раздевайтесь!
Я ложусь, врач швыряет в меня торопливые вопросы.
— Сколько полных лет?
— Тридцать два.
— Беременность первая?
— Первая.
— Аборты делали?
— Нет.
Записав мои ответы, Танюша всматривается в экран, куда летят невидимые позывные моего малыша.
Проходит несколько минут.
— А что вы там видите? — наконец не выдерживаю я.
— Лежите спокойно. Все, что надо, вам сообщит лечащий врач.
Может, ей тоже надо было принести конфеты?
В полной тишине слышно только многозначительное жужжание прибора.
Танюша смотрит на экран, доверяя тайну увиденного только моей карте.
И тут я не могу удержаться от вопроса, который, наверное, задают все женщины.
— А у меня кто — девочка или мальчик?
— Вы прям все думаете, что УЗИ делается только для этого! — раздражается врач.
— Нет, конечно. Но уж очень любопытно.
Танюша смотрит на меня с превосходством человека, владеющего важным секретом, и загадочно говорит:
— Мальчика не вижу.
— А кого видите? Девочку? — проявляю я чудеса догадливости.
— Я же сказала — мальчика не вижу. Лучше бы поинтересовались, нормально ли развивается плод?
— Нормально развивается плод? — послушно спрашиваю.
— А вот об этом вы узнаете от своего лечащего врача.
Пообедав у мамы, еду к ее сорокавосьмилетнему брату, беспробудному пьянице. Он живет недалеко от моего дома, в Мытищах, в маленькой прокуренной однушке. Тайком от мамы пару раз в месяц привожу ему и его хмельной подруге продукты, которые незамедлительно используются как закуска к тотчас появляющейся на столе бутылке водки. Я приглашаюсь в собутыльники. Даже сейчас, невзирая на мое положение.
— Настюха, выпьешь с нами? — Паша гостеприимным жестом приглашает разделить застолье. Он, как всегда, обросше-опухший, с голым торсом, в старых, прожженных в нескольких местах трико.
Оглядываю их убогое, изнуренное похмельным беспорядком жилище. На полу валяются окурки, похожие на скрюченных червяков, у стены неровный забор из бутылок, они ловят пыльными боками блики от голой лампочки, свисающей с потолка. Одна ножка у кровати сломана и лежит, беспомощная, рядом. Вместо нее подложена стопка учебников по черчению, сопромату и теоретической механике, — когда-то мой дядя закончил “Бауманский”. Храня мутные сновидения, топорщатся подушки, в обшарпанном буфете маются пара чашек с отбитыми ручками и несколько мутных граненых стаканов. На окне — тусклой пеленой несвежий тюль, отчего розы на нем кажутся увядшими.
— Давай, присоединяйся! — настаивает Паша.
— Нет, Паш, мне нельзя.
Я никогда не звала его дядя Паша, всегда просто Паша.
— Да ладно — нельзя! Мы же по чуть-чуть!
— Спасибо. Ну, как вы тут? Ты когда на работу устроишься?
— Настюха, да какая работа? Ты же видишь, я человек зависимый. Уволят к чертовой матери!
У нас постоянно повторяется один и тот же разговор.
— А ты закодируйся. Давай я тебе на лечение денег дам.
— Ты лучше мне их просто так дай. Сказал — зашиваться не буду. Верно, Тонь?
Тонька, уже осоловевшая, с маниакальным упорством охотится за скользким опенком, мечущимся по тарелке с отбитым краем.
— Вон и Тонька не хочет зашиваться. Не хочешь ведь, Тонь? — паясничает дядя.
— Ни в жизнь! — хохочет его подруга, поймавшая, наконец, увертливый гриб.
— И правильно! Так жить веселее! Как ты считаешь, Настюха?
— Ладно, веселитесь. Я поехала.
— Не-не, погоди! Ты хоть расскажи, как живешь. Кого ждешь-то — парня или девку?
— Не знаю пока.
— А как сеструха там? Не позвонит ведь, зараза, никогда.
— А ты сам позвони. Но только трезвый. С пьяным она разговаривать не станет.
— Не станет! Больно надо мне с ней разговаривать! Я вон лучше с Тонькой поговорю, правда, Тонь? Она всегда под боком. Дурында ты моя, — ласково хлопает ее по колену, слюняво чмокает куда-то в подбородок.
Они вместе уже лет семь. Прибилась она к нему на какой-то коллективной дворовой пьянке, узнав, что у него есть где жить. Тонькин сын с самого детства в детдоме, ее давным-давно лишили родительских прав, у Паши детей вообще нет, родители его, то есть мои бабушка с дедушкой, умерли двадцать лет назад, друг за дружкой, с разницей в полгода. Все переживали, что у любимого их сына Павла нет семьи и у них только одна внучка…
Оба, и Паша, и Тонька, выходят провожать меня в коридор. В который раз поражаюсь: она выше его на голову. Дядя сжимает меня в крепких пьяных объятиях.
— Эй, поосторожнее! — вскрикиваю я, огораживая руками живот.
Тонька неожиданно берет мою руку и целует.
— Ты чего это, Тонь? — изумляется Паша.
— А то, что она кормилица наша, — всхлипывает уже изрядно поднабравшаяся женщина. — Дай и другую поцелую!
Она пытается проделать то же самое со второй моей рукой, но я вырываюсь и выскальзываю за дверь.
Соседи, как ни странно, никогда на них не жаловались. Может, потому, что Пашка за бутылку дешевой водки чинил все подряд: холодильники, телевизоры и фены, а Тонька почти полгода, пока ЖЭК не прислал уборщицу, мыла по собственной бескорыстной инициативе общественную лестницу в подъезде. Приступы хозяйственности нападали на нее внезапно, на второй-третий день безалкогольного существования, и когда я заставала ее в такие моменты, то удивлялась, сколь добропорядочный и ухоженный вид принимало их с Пашкой жилище.
Вычищенная обувь стояла в коридоре ровным рядком, кровать застилалась стареньким, в катушках, пледом, свежевыстиранные занавески приплясывали на балконе, раковина, избавленная от спуда грязной посуды, поблескивала с эмалированной гордостью, а сама хозяйка томно вышагивала по квартире в бог знает где отрытом длинном атласном халате ярко-синего цвета. Правда, был он весь в зацепках и стрелках, но Тонька держалась вальяжно, как гейша, что неотразимо действовало на Пашку. Он начинал бестолково суетиться вокруг нее и даже слегка заискивал, словно боялся, что такая женщина запросто может отказать ему.
Длилось все это благолепие не больше пяти-шести дней, потом снова с головой накрывал алкогольный шквал. А когда стихал, тянулись муторные дни, придавленные мрачным похмельем, и тупо барахтались, не в силах вспомнить свое название: понедельник, среда, суббота…
Вечером звонит муж.
— Ты не возражаешь, если я в субботу, послезавтра, приеду за вещами?
— Приезжай.
— Если тебе не трудно, собери их, пожалуйста.
— Соберу.
— Как себя чувствуешь? Что говорят врачи?
— Все в порядке.
— Ну, ладно. Тогда до субботы?
— До субботы.
— Кстати, я могу рассчитывать на твою машину?
— В каком смысле?
— Ну, вещи мои довезти…
— То есть ты хочешь, чтобы я сама привезла тебе вещи?
— Нет, если ты против, я, конечно, возьму такси.
— Даже не знаю, что и сказать на это…
В мой рассветный сон врывается вой Хвоста.
— Что ты? Что с тобой? — глажу его по голове. — Успокойся, спи.
Собака замолкает, но глаз не закрывает — тревожно и вопросительно таращится в окно. Я слышу отдаленное слабое мяуканье кошки. Его заполошно перекрикивает автомобильная сигнализация.
12
Из своей будки навстречу мне — Толик.
— Привет, Настена! Как делишки?
— Привет! Ничего. Как у тебя?
— Да вот, ночью Витька дежурил, говорит, какой-то старикан помер, труповозка приезжала.
— А кто?
— Да откуда я знаю? Это твой контингент.
Иду по заснеженной аллее и чувствую, как внутри набухает тревога, сгущается ощущение неотложной беды.
В вестибюле — портрет Философа Иваныча, перевязанный наискосок черной ленточкой. Под ним четыре красные гвоздики, рюмка водки, накрытая кусочком еще свежего черного хлеба.
— Во сне отошел. Сегодня ночью, — дотрагивается до моего плеча тетя
Груша. — Слава тебе, Господи, не мучился… Он ведь к вам часто ходил?
— Часто.
— Похороны послезавтра. В десять утра придет автобус. Поехать могут все желающие. Ироида так решила. Представляете, у него оказалось трое детей. Кто бы мог подумать? Ведь навещал его только сын. Одна дочь, правда, живет в Ленинграде или как он там теперь называется, а другая здесь, в Москве.
Подхожу к стенду памяти. Вот он, Философ Иваныч, сидит на скамейке в своем элегантном длинном песочного цвета плаще, смотрит не в объектив, а куда-то вдаль… В октябре он подарил мне букет из кленовых листьев, они, засохшие и скрюченные, до сих пор стоят у меня в кабинете.
Как-то я спросила старика, боится ли он смерти.
— Смерть — подвиг сознания, — сказал он, — корень мер от слова мера. Умереть — значит обрести меру, гармонию с самим собой и вселенной.
— А что такое, по-вашему, мера?
— Мера — абсолютная полнота без излишества. Смерть — ощущение абсолютной полноты существования, красота бесконечной цели, вечная радость незавершенности. Помните, что говорил по этому поводу Эпикур? Его три аргумента против страха смерти? Он считал, что корень человеческих несчастий в вездесущем страхе смерти. И предлагал бороться с этим так. Душа смертна, поэтому, когда мы умрем, мы не будем осознавать этого, а следовательно, нам нечего бояться. Кроме того, раз душа смертна и в конечном итоге рассеивается, то и смерть есть ничто. А ничто не может иметь никакого значения. Согласны? И наконец — аргумент симметрии. После смерти мы погружаемся в ту же самую бездну, в которой пребывали до рождения.
— Но все это при условии, что душа смертна… Вы же так не думаете?
— А если бессмертна, тогда тем более бояться нечего. Жизнь-то будет продолжаться, только уже, возможно, на более тонком уровне.
— Интересно, — задумалась я, — почему Эпикур считал темноту до рождения менее страшной, чем после?
— Неужели не понимаете? — прищурился Философ Иваныч. — В одном случае есть возможность рождения, в другом — вряд ли.
— Логично. Однако ни то ни другое никто подтвердить не может. Мне ближе позиция американского психотерапевта-экзистенциалиста Ирвина Ялома. Он говорит о “волновом эффекте”, концентрических кругах влияния. Проще говоря — круге добрых дел. Это то, что мы оставляем после себя, не важно, в какой форме, — какие-то крупицы мудрости, опыта, утешения, которые перейдут к другим людям и помогут им жить, и жить более счастливо. Я понимаю, это похоже на позицию идеалиста…
— А вы не думаете, Анастасия Александровна, что идеалисты необходимы обществу не менее и даже более, чем циники, которых предостаточно? Ведь идеалист — он кто? Тот, кто позволяет себе мечтать, несмотря ни на что. Тот, кто дерзает хотя бы мысленно изменить мир. Разве это так уж плохо?
— Это прекрасно. Но не слишком действенно. Реально-то почти ничего не меняется…
— А вот здесь я с вами не согласен. Помните про камень, брошенный в пруд? Круги-то по воде пошли…
В моем кабинете все еще звучит один из наших последних разговоров.
— Знаете, к чему нам всем необходимо стремиться? — Философ Иваныч крутил в руках статуэтку японки в кимано, несколько лет назад подаренную мне мужем.
— К тишине и одиночеству?
— К подлинности.
— Что вы имеете в виду?
— Сейчас время сплошных суррогатов. Эти все генетически модифицированные продукты питания. В искусстве — легкорастворимый, как суп из пакетика,
масскульт. В чувствах людей — занятия любовью вместо самой любви.
Но, надеюсь, рано или поздно мы устанем от этой мертвечины, от этой фальши, и нам, как воздух, станет необходима подлинность. Под-лин-ность. Понимаете, о чем я?
Я понимала.
Оказалось, Федора Ивановича в “Кленах” любили многие. Желающих попрощаться набился полный автобус. К моему изумлению, поехала и Ироида.
— Вы-то зачем едете? — воззрилась она на меня.
— А вы?
— Честно говоря, я неплохо относилась к старику, — заведующая помолчала. — Он всегда делал мне комплименты. А однажды, когда еще был помоложе, помог переставить мебель в моем кабинете.
Гвоздики не пахнут, но я всю дорогу чувствовала, как в автобусе витал запах этих чопорных цветов смерти.
В гроб Федора Ивановича положили охапку бордовых роз, купленных мной.
Могильщики, два хмурых, пропитых мужика нетерпеливо переминаются в сторонке, ожидая после тяжелой работы на морозе законного денежного вознаграждения. Плюс по две бутылки водки на брата — запить легкое чужое горе.
Каркают кладбищенские вороны, дует мертвый ветер, порхает задумчивый снег.
Гроб выставлен возле вырытой могилы для прощания. Подходят сын усопшего и обе его дочери. Одна — прямо с поезда из Санкт-Петербурга. Та, которая из Москвы, зачем-то поправляет отцу воротник белой рубашки. Сын наклоняется для поцелуя и, мне кажется, что-то шепчет покойнику на ухо.
В поцелуйном ритуале движется очередь. Рядом со свежевырытой ямой — могильная плита. Мужчина, судя по датам, шестидесяти трех лет, с озорным выражением глаз, без всякой зависти глядит на живых, ожидая свою супругу, место для которой уже заготовлено рядом. Заранее выбита дата рождения и прочерк. Такая житейская практичность в мистическом и непредсказуемом деле смерти всегда удивляла меня. Тетушка моей мамы, гордившаяся строгими математическими мозгами и не одно десятилетие преподававшая студентам сопромат, после похорон третьего мужа начертала на своем надгробном камне следующее: Светлана Алексеевна Бочарова 1909—199.. Помешавшись на магической силе цифры девять, она уверовала, что умрет непременно в девяностых и уж точно не перевалит за двухтысячный. Старухой она была взбалмошной и сварливой и умудрилась пережить двух своих престарелых родственниц, которые по несколько лет каждая самоотверженно ухаживали за бездетной тетушкой в надежде на наследство. В итоге перехитрила всех, даже саму себя, и умерла только в 2004 году в возрасте девяноста пяти лет. Изнуренным долгим ожиданием квартирного куша родственникам пришлось спешно перебивать посмертные цифры…
Подхожу к Философу Иванычу. Снежинки не тают на лице спящего. Наклоняюсь и целую его не в лоб, как все, а в щеку, троекратно, как целуют живого и близкого человека на долгую разлуку.
Могильщики, с профессиональным чутьем уловив нужный момент, ловко, не мешкая, заколачивают крышку гроба и опускают его в могилу. Комья мерзлой земли бодро стучат по обитой красной тканью крышке. Дочери Федора Ивановича стоят, обнявшись, и утирают платочками глаза. Сын сурово глядит на мгновенно выросший и тут же обложенный цветами и венками холмик. Ироида от имени администрации “Кленов” водружает на могилу скромный венок с тривиальной надписью на алых лентах: “Помним. Скорбим”. “Каждый житель пансионата, — говорит она, — для нас родной человек, как отец или мать. Мы тяжело, вместе с родственниками, переживаем эту утрату…” Женщины негромко всхлипывают, мужчины, традиционно стыдясь слез, отворачиваются.
По дороге обратно громко работающее у водителя радио бесстрастно информирует: скончался Патриарх Московский и всея Руси Алексий II.
На сдвинутых столах — небогатая закуска, водка и красное вино.
— Совсем недавно Федя навещал меня в больнице, — вспоминает сидящий рядом со мной Юрий Андреевич.
— Да, я знаю.
— Он очень хорошо отзывался о вас. Кстати, вы не думаете, что это не просто совпадение?
— Вы о чем?
— О том, что он умер примерно в одно и то же время с Патриархом? Может, это какой-то знак?
— Может, и знак.
— Эх, знать бы наверняка!
— Зачем?
— Как зачем? А вдруг Федя был отмечен особой благодатью?
— Скорее всего, так оно и было. Хоть он и не был до конца верующим…
— Да вы что! Тогда беру свои слова обратно. Неверующий не может удостоиться такого знака!
— А я думаю, может. Федор Иванович был очень добрым.
— Разве этого достаточно?
— Кто знает? Возможно…
Юрий Андреевич по-отечески тепло смотрит на меня, похлопывая по руке.
Как выяснилось, многим из обитателей “Кленов” Федор Иванович чем-то помог. Говорили о нем искренне, прочувствованно. Я сказала, что от нас ушел подлинно хороший человек. Для него так важно было это слово — подлинность. Светлана Сергеевна и мадам Марьяна заплакали. Подумалось, что скоро Новый год, и странно было представить в нашей скорбной столовой наряженную елку и розовощекого Деда Мороза с хорошо отрепетированными шутками. Наверное, зря я все это затеяла.
Подвыпившая Ироида хватает меня за руку и оттаскивает в сторонку. От нее пахнет смешанным запахом духов и колбасы, которую она торопливо дожевывает.
— Анастасия Александровна, я тут думала… Насчет того случая… Ну, с Марьяной. В общем, я рада, что старуха не в психушке. Вы не держите на меня зла…
— Вы на меня тоже.
— Как вы тогда с машиной-то, — зашлась смехом заведующая, — подавай — и все тут! Молодец!
Старики, услышав неподобающий похоронной ситуации хохот, осуждающе косились в нашу сторону.
— Пойдемте к столу, — сказала я. — Помянем Федора Ивановича.
Минут через сорок Ироида Евгеньевна, безостановочно поминавшая усопшего, выдала длинную, витиеватую и не очень связную речь, призванную убедить присутствующих в ее неутолимой скорби.
Сын и обе дочери Федора Ивановича, все это время молчаливо сидевшие за столом, собрались уезжать. Юрий Андреевич вызвался проводить гостей до ворот.
Дочери, питерская и московская, горячо благодарили безутешную заведующую за заботу, коей окружили в пансионате их отца. Ироида, окончательно потеряв связь с реальностью, приглашала их бывать в “Кленах” почаще.
Вечером приезжает муж. За вещами. Накануне я сложила их в пакеты, выставила в коридор.
Хвост радуется ему, подпрыгивает, норовя лизнуть в лицо. Саша отодвигается.
— Может, выпьешь чаю?
— Нет, я тороплюсь, меня ждет такси.
— Скажи — я изменилась?
— Ты? Почти нет, — он старается не смотреть на мой живот. — Выглядишь хорошо.
— А ты изменился. Очень.
— Да? В чем же?
— Разлюбил…
— Прости.
— Ничего. Ты же не виноват в этом. Я хотела тебе сказать… Нам ведь было когда-то хорошо. Куда же все делось, а, Саш?
— Не знаю… Ушло…
— Совсем?
— Наверное.
— И что теперь делать?
— Меня ждет такси, — повторил он. — Да, у меня к тебе просьба. Пожалуйста, не вписывай пока меня отцом. Пойми, я должен дозреть до этого… Сейчас я не готов. Потом, может, сам попрошу вписать меня.
— Потом?..
— Ладно, я пошел.
— Подожди.
— Ну что?
Я обнимаю его, прижимаюсь щекой к холодному кожаному плечу куртки. Она пахнет снегом.
— Теперь иди.
— Странная ты все-таки…
Он уходит, а я сажусь в коридоре на корточки и долго смотрю на влажно-грязный след от его ботинка, похожий на географическую карту еще не открытой земли.
13
Лиля разучивает со стариками новогодний танец.
— Показательное выступление для Анастасии Александровны! — взбадривает она стариков. — Постарайтесь!
Делаю соответствующее выражение лица: не подведите, братцы!
И они не подводят — четыре пары старательно и слаженно двигаются по залу. Вторая пара слева танцует лучше всех — это мадам Марьяна и моряк. Мне кажется, он уже не столь к ней равнодушен. Глаза женщины мерцают ровной и уверенной, как пламя свечи праведника, нежностью.
Ироида активно занялась сбором денег с родственников наших подопечных — новогодний стол обещал быть щедрым: с красной икрой и шампанским. Кроме того, заведующая решила закупить бенгальские огни и зачем-то хлопушки с конфетти, против чего обоснованно протестовала терапевт, объясняя, что шум для жителей пансионата может стать причиной нервного расстройства и даже сердечного приступа.
Удивил всех и Ефимка. К предстоящему празднику он бескорыстно выдернул десятка полтора гнилых зубов, а кое-какие и пощадил, заботливо запломбировав их.
Мы с Лилей и тетей Грушей нарядили в холле большую живую елку. Чтобы повесить игрушки на верхние ветки, приходилось взбираться на сделанного Толиком шаткого козла. Отважилась на это только Лиля. К стенам прилепили скотчем пушистую разноцветную мишуру.
Физрук, не зная, как проявить себя в волнительных, захвативших всех предновогодних хлопотах, предложил провести несколько веселых конкурсов, среди которых было прыганье в мешках и хождение вслепую с ножницами наготове, чтобы срезать ими конфеты, висящие на длинных нитках. Все его предложения были решительно отклонены терапевтом Анной Викторовной по причине ненадежного здоровья участников. Тогда обиженный Антон Иннокентьевич засел в танцзале, где вместе с Лилей, наскоро обученный ею, демонстрировал запыхавшимся ученикам, как надо танцевать.
…Володя приносит мне в кровать спелую, только что вымытую хурму — на блюдце с нее натекла небольшая лужица воды.
— Ну, что муж?
— Муж?
— Ты говорила — он собирался приехать за вещами. Приезжал?
— Приезжал.
— Забрал?
— Забрал.
— Ты как эхо прям. Что сказал-то?
— Ничего.
— Как — ничего? Неужели у него не екнуло?
— Наверное, нет. Попросил не вписывать его отцом.
— Вот подлец!
— Просто разлюбил.
— То есть ты его оправдываешь?
— Не оправдываю, а пытаюсь понять.
— Такое невозможно понять.
— Ну, почему же…
— Настюш, я еще раз тебя прошу: выходи за меня!
— Знаешь, мне никогда не делал предложения женатый мужчина.
— Но я же сказал, что разведусь.
— Володь, прошу тебя, не начинай все сначала. Для меня сейчас самое
важное — доносить ребенка.
— Ты это потому, что я неполноценный мужчина, да?
— Перестань, Володь. Я устала и хочу спать.
— Сегодня же обо всем скажу жене.
— Не надо. И вообще, наверное, больше нам не стоит видеться.
— Но почему? Пойми — я больше не люблю ее.
Мы смотрим на мерцающие огоньки елочки — на потолке от них плавают розово-голубые зыбкие блики, слышно, как под окнами яростно газует застрявшая в плотном снеге машина.
— Разлюбить — не значит расстаться… Иди, Володь, тебе пора.
— Но хотя бы позвонить тебе можно? — спрашивает он в коридоре.
— Конечно, — целую его в гладко выбритую щеку, пахнущую хурмой.
Все уже знают, что работать мне осталось одну неделю. Потом в декрет. Дед Мороз приглашен на тридцатое декабря — мой последний рабочий день.
— Ну, как ты, голубушка, Анастасия Александровна? Отбываешь скоро? — приветствует меня тетя Груша.
Какое теплое слово — голубушка.
— Скоро, тетя Груш.
— Боишься рожать-то?
— Чуть-чуть.
— А я тряслась, помню! Ну, родила, слава богу. Гришку-то. Вырастила.
А теперь — сама знаешь. Вот как бывает…
История тети Груши известна в “Кленах” всем. Сорокасемилетний сын Гришка, неисправимый пьяница, пристрастился поколачивать мать, требуя денег. Не один год та терпела. А однажды была избита до полусмерти — еле спасли в больнице. Заявление в милицию писать не стала — как можно родного сына в тюрьму? — а попросилась жить, где работала, — в пансионате. Ироида разрешила и отвела ей коморку рядом с ведрами и швабрами, где дремали списанные топчан, стул и тумбочка. И на том спасибо. Зато — питание в столовой бесплатное.
— Гришка-то мой, знаешь… И сюда приезжать повадился. Требует, чтобы я на него квартиру отписала. Только пропьет ведь! Я уж попросила Толю с Витей не пускать его. Нет больше сил моих! Ну, дай бог, чтобы у тебя благополучно было. Обратно к нам воротишься?
— Собираюсь.
— Вот и славно.
Заглядываю к заведующей.
— Я, собственно, попрощаться.
— А, Анастасия Александровна! Проходите, проходите.
Замечаю, что сов на полках явно прибавилось — недавно у Ироиды был День рождения.
— Ну, что решили?
— В каком смысле?
— Вернетесь к нам?
— Непременно.
— Ладно-ладно, не ершитесь, я же не против. Бумаги на декретный отпуск все оформлены, зайдите потом в отдел кадров.
На заведующей новые синие кожаные шорты и голубая полупрозрачная блузка. В последнее время я несколько раз сталкивалась с выходящим из ее кабинета охранником Витей.
— Анастасия Александровна, а какой роман у мадам Марьяны с моряком! Вы заметили?
— Заметила. У вас, по-моему, тоже не все безнадежно?
— Вы излишне наблюдательны, — рассмеялась Ироида. — А что, разве женщинам средних лет любовь воспрещается?
— Женщинам средних лет она критически необходима.
— Вы тоже это понимаете?
— Конечно. Мне ведь, Ироида Евгеньевна, скоро тридцать три.
— Ах, мне бы ваши годы! Уж поверьте, я бы не потратила впустую ни одного денечка. Я бы глотала их жадно, как арбуз в жару, чтобы текло по подбородку! Вы так пробовали?
— Увы, нет. Но, пожалуй, с завтрашнего дня надо начинать.
— С сегодняшнего, милая моя, с сегодняшнего!
— Хорошо, Ироида Евгеньевна, убедили. Вот только рожу…
Кто теперь будет поливать мои фиалки? Забрать их, что ли, с собой? Одиночество делает человека незаменимым: как только он уходит, некому становится поливать цветы, кормить рыбок и выгуливать собаку.
Пытаюсь разобрать свой стол — всевозможные бумаги, прознав о моей безалаберности, вольготно, вперемешку, располагались на моем рабочем месте, быстро и нагло отвоевывая у меня территорию, и требовались недюжинные усилия, чтобы остановить бумажный натиск, заставить эти пыльные хаотичные груды преобразоваться в разумные стопочки аккуратно сложенных листков, подчиненных призрачному порядку.
Кропотливое и нудное это занятие выматывало больше, чем если бы я, вооружившись тети Грушиной шваброй, прошлась бы по всем трем этажам. Хотя чужой труд всегда кажется легче. Как и чужая боль.
Негромкий стук в дверь — заходит Юрий Андреевич.
— Ситуация, Анастасия Александровна, в мире напряженная, — с порога заявляет он, — весь мир против России ополчился! А почему? А потому, что Россия — великая, благословенная страна! Америка-то что — тьфу! Совести у нее совсем нет.
— Юрий Андреевич, согласитесь, американская совесть звучит примерно так же, как французская щедрость или немецкая бесшабашность. Что же вы хотите?
— Чтобы политика была честной!
— Это что — новый анекдот?
Юрий Андреевич расхохотался:
— Опять меня понесло!
— И тут Остапа понесло…
— Вот именно. Люблю этот фильм.
— Я тоже.
— А еще люблю про войну. Вашему поколению, наверное, не очень-то интересно.
— Зря вы так думаете. Например, “Завтра была война” — один из моих любимых фильмов. Знаете, что есть ценного в советских фильмах о войне? Простодушный искренний героизм. Подлинный, как сказал бы Философ Иваныч. После таких фильмов хочется жить. И жить чище.
— У меня отец на войне погиб… Герой. Мать так больше замуж и не вышла, не хотела осквернять память мужа. А мы, я и младший брат, выросли без отца. И без отчима. Как вы считаете, мать правильно поступила?
— Разве я могу судить об этом, Юрий Андреевич? И вы не можете.
— Да я и не сужу. Просто думаю, никто не знает, как правильно надо жить. Никто. Вот вы, знаете?
— Честно? Нет.
— То-то и оно. Живем-живем, а ведь в любой момент война пострашнее Великой Отечественной начаться может — ядерная…
— Юрий Андреевич, нельзя такие страшные вещи говорить беременной женщине!
— Ой, вот дурак-то старый! Я ведь зашел попрощаться. Знаю-знаю, что вы по материнскому делу собираетесь. Скоро?
— Через два месяца.
— Да? Жаль. Я хотел сказать — жаль, что уходите. Все тут к вам привыкли. Мы же сюда зачем приходим? Выговориться. Кто нас еще, нудных стариков, слушать станет? Ведь вам ничего не надо делать — просто выслушать.
Ну, как говорится, желаю всего самого-самого… В добрый путь!
Зашли и моряк с мадам Марьяной — они теперь почти не расставались. Смущались, как школьники, полюбившие впервые. Благодарили непонятно за что, перебивая и нежно сердясь друг на друга. Кончилось тем, что моряк на прощанье поцеловал мне руку, а мадам Марьяна пихнула коробочку “Помадки”.
Больше всего поразила Евсюха: вместо грязного тряпья на ней были чистые выглаженные вещи. Поделилась радостью: дочь закодировалась, не пьет, устроилась на работу и теперь часто навещает мать. Только вот ведь горе-то какое — Патриарх умер…
Лиля с физруком отличились: преподнесли пластмассового Деда Мороза с выпученными глазами. Внутренности его состояли из всевозможных шоколадно-карамельных сладостей. Был и один мандарин, положенный, вероятно, для веса.
Анна Викторовна принесла гигантских размеров “Аленку” и пожелала, чтобы моя дочь была такой же хорошенькой, как девочка на картинке.
— А если будет сын? — спросила я.
— Будет дочка, — заверила она меня. — По форме живота вижу. Я еще ни разу не ошибалась.
14
На предновогодней вечеринке Ироида отличилась: напялила длинные заячьи уши, вероятно, для того, чтобы вызвать у стариков прилив детского восторга. Уже довольно внушительный живот сдержал мое разнузданное воображение в выборе одежды: пришлось облачиться в широкий и длинный голубой балахон. Будь он черного цвета, я напоминала бы согрешившую монахиню. Лиля красовалась в очень шедшем ей бордовом брючном костюме с золотыми пуговицами. Светлана Сергеевна — в строгом темно-синем платье с приколотым к нему букетиком искусственных незабудок. Евсюха нарядилась в белую и, главное, чистую блузку и коричневую бархатную юбку. Мадам Марьяна сразила всех новой шляпкой — большое блюдо с тусклыми, будто пыльными фруктами. Но моряка, похоже, не раздражало. Он что-то шептал своей даме на ухо, а та, свысока оглядывая других женщин, тихонько посмеивалась.
Дед Мороз явился сильно навеселе. Нарумяненный нос, выцветший кафтан. Борода и бакенбарды свалялись и имели нездоровый желтоватый оттенок. Сказочный персонаж выглядел уставшим и помятым, словно его после многолетнего забытья извлекли наконец из сундука и заставили исполнять надоевшую роль.
Снегурочка, лет сорока, явно ровесница Деда Мороза, упорно называла его дедушкой, имитируя голосом интонацию несмышленой девчушки и без конца одергивая свою слишком узкую и короткую шубку, едва прикрывавшую зад.
Она громко и отчетливо произносила фразы, видимо, делая скидку на то, что старики глуховаты, и вообще чувствовалось, что программа наскоро переделывалась из детсадовской, может быть, прямо по дороге сюда.
— Здравствуйте, дорогие… дорогие… — Дед Мороз замялся, подыскивая уместное обращение, — дорогие друзья! Заждались нас, наверное? А у нас по дороге сани сломались. Правда, внучка?
Снегурочка предательски молчала. Потом опомнилась:
— Ага. Сломались!
— Ну, вот, — дед недобро зыркнул на внучку, — и пока, значит, мы их чинили… Мешок-то с подарками и украли, — окончательно заврался он.
— А без подарков-то как ехать? — подхватила Снегурочка. — Ну, мы давай искать. Искали, искали… Нет нигде. Если бы зайчик не помог, так бы и не нашли. А дело вот как было…
Старики с внимательным недоумением слушали историю злоключений новогодних персонажей. Кое-кто осторожно улыбался.
— Но вот теперь мы добрались! — с трудом дослушав внучкин бред до конца, — заявил Дед Мороз. — Давайте же веселиться! А то, что в дороге приключилось — дело прошлое, — решил он оптимизировать ситуацию с поломкой и кражей.
Призыв к веселью был воспринят публикой равнодушно.
— А где же мешок с подарками? — всамделишно испугалась Снегурочка.
— Небось опять украли! — крикнул моряк, и все засмеялись.
— Да вот же он — за елкой! — не унималась Снегурочка, — и выволокла мешок, похожий на тот, в котором раньше носили школьники сменную обувь, только очень большой, будто там лежали туфли для всего класса.
— Подожди, подожди, внучка, — Дед Мороз вовремя предотвратил попытку внучки побыстрее всучить подарки и сесть за стол.
— Прежде чем подарки дарить, мы должны посмотреть, что приготовили для нас ребята. Песенку там или стишок какой.
— Не-е, дедушка, мы лучше спляшем! — хохотнул моряк и велел взволнованной Лиле включать музыку.
Старики послушно разбились по парам и вполне сносно исполнили что-то среднее между менуэтом и хороводом. Потом хор исполнил: “Три белых коня, эх, три белых коня! Декабрь, и январь, и февраль…”, которую еще во время разучивания какой-то остряк перефразировал: “Три белых коня, эх, три белых коня! Инфаркт, и инсульт, и — кердык!”
— Ой, молодцы, молодцы! Порадовали дедушку! — похвалил Дед Мороз.
— А не пора ли теперь вручать подарки? — опять взялась за свое Снегурочка.
— А вот теперь, внучка, самое время, — разрешил Дед Мороз, с самого своего приезда мечтавший выпить и закусить.
Женщинам было подарено по коробке конфет “Новогодняя сказка”, а мужчинам по продолговатой пластмассовой голубой коробочке с лежащей внутри ручкой. Я подумала о том, какие красивые и оптимистичные названия всегда даются сладостям: “Сюрприз”, “Вдохновение”, “Мечта”… Как-то раз я даже увидела в магазине конфеты “Двойная радость”. Почему не тройная? Лично мне хватило бы и одной. Интересно, стали бы покупать конфеты “Безутешность” или торт “Разочарование”?
Наконец все уселись за уставленный столовскими яствами стол. Правда, обещанные красная икра с шампанским все-таки были. Дед Мороз немедленно снял шапку и отклеил мешавшие есть бороду и бакенбарды. Снегурочка расстегнула тесную шубку и закатала отороченные жидким пушком рукава. Старики наперебой потчевали гостей. Моряк то и дело подливал Деду Морозу, не забывая и про себя. Конец алкогольному беспределу положила мадам Марьяна, решительно накрыв рюмку своего друга бескомпромиссной ладонью.
— Вот так в сказку вторгается реальность, — разочарованно подытожил он.
Снегурку наперебой развлекали деды, рассказывая ей анекдоты и подкладывая с разных сторон горки салатов. Она вежливо хихикала и уминала их с завидным аппетитом.
Дамы ревниво косились на неверных кавалеров, расточающих свой и так уже иссякающий пыл на такой легкомысленный объект, как залетная Снегурка, которая растает гораздо раньше весеннего солнышка.
Светлана Сергеевна ушла первой. Вскоре за ней Евсюха. Антонина Андреевна, поев, уселась в уголке со своим вязанием: с ее коленей на пол сползало что-то зеленое в белую полоску, похожее на недовязанный шарф.
Ироида, сменив на посту моряка, вознамерилась, видимо, перепить Деда Мороза, что было делом рискованным. Вскоре ее заячьи уши валялись в опустевшем салатнике. Заведующая проникновенно пела на ухо осоловевшему кудеснику “Подмосковные вечера”. Тот подпевал.
Юрий Андреевич затеял политические прения с кучкой патриотически настроенных дедов, вовлекая в спор даже упорных ухажеров Снегурочки. Вскоре недоступная сказочная дева осталась одна. Из возбужденной путаной речи Юрия Андреевича было ясно только то, что он призывает своих соратников вступить в новую, оппозиционную партию, главным ориентиром которой станет борьба за права стариков, очутившихся на обочине жизни. Штаб-квартира начнет функционировать прямо здесь, в “Кленах”. Предлагалось начать действовать незамедлительно, потому что надо спасать отечество, попавшее в ненадежные руки.
Ироида, расчувствовавшись от собственного пения, рассеянно взглянула на опасных заговорщиков и снова, положив голову на плечо Деду Морозу, тихонько заголосила: “У природы нет плохой погоды…”
Все были одноразово счастливы.
Я заторопилась — подходило время вечерней прогулки с Хвостом. Подошла к Ироиде. Подождала, пока она допоет свою песню.
— До свидания, Ироида Евгеньевна.
— Уже?..
— Мне пора.
— Ну мы же только что начали!
— Начало всегда интереснее, чем конец.
— А неплохая была все-таки идея, — Ироида громко икнула, ткнув пальцем в плечо своего волшебного соседа, — насчет Дед Мороза-то, а?!
15
Тщательно, обсасывая, выбираю из селедки кости — обещала маме сделать “селедку под шубой”. В сотый раз смотрю, как растяпа Женя Лукашин попадает в Ленинград и, трудно приходя в себя от похмелья, легко влюбляется в случайно подвернувшуюся женщину, походя руша надежды на семейное счастье еще двоих людей. Или нет, не так. Добрый и очаровательный Женя Лукашин, напившись до беспамятства и внезапно вырвавшись из обыденности, понимает наконец, что вот она, настоящая судьба, Наденька из Питера, а та, московская, Галя, это так, ерунда, ошибка…
Потом молодая и тонкая Гурченко вместе со своим приятелем надсмехается над старым бюрократом и занудой Огурцовым и звонко поет про “пять минут”…
Салат давно готов и водворен в холодильник.
Нагулявшись с Хвостом по морозной улице, падаю в долгий душный — забыла открыть форточку — сон. Когда открываю глаза, на часах уже шесть вечера. Шесть часов до Нового года.
Надо бы поздравить Пашу с Тонькой. Иду в магазин. Все стены там увешаны гирляндами мигающих огней и мишурой. Продавщицы в белых фартучках нарядно улыбаются. Непонятно от чего поднимается настроение. Вот так всегда бывает: ни с того ни с сего вдруг станет радостно, и захочется всем сделать что-нибудь хорошее, подарить, например, этим улыбчивым продавщицам по шоколадке. Неожиданно моя идея воплощается: подвыпивший дядька дарит им конфеты. Правда, одну коробку на всех.
Покупаю батон колбасы, кусок сыра, курицу гриль, банку маринованных огурцов и бутылку водки для Паши и его подруги. Сегодня можно.
У примагазинных дворняг тоже праздник. Многие отламывают для них небольшой кусочек от своего кажущегося бесконечным новогоднего чуда. Отламываю и я. Батон колбасы моментально исчезает. Приходится вернуться в магазин и купить еще один.
Мороз, наверное, градусов двадцать, если не больше. Окна в машине покрыты толстым слоем жесткого заледеневшего инея. Усердно, так, что начинает болеть рука, орудую скребком. Хвост нетерпеливо переминается на заднем сиденье: скоро поедем?
Поворачиваю ключ в замке зажигания — безрезультатно. Аккумулятор не подает признаков жизни. Может, его вообще нет? Открываю капот и задумчиво осматриваю сложные металлические внутренности. Да нет, вроде на месте. Как, впрочем, и все остальное. Пробую завести снова — результат тот же. Наверное, женщина всматривается в то, что находится под капотом, так же напряженно и бессмысленно, как отчаявшийся философ в так и не открытую им тайну существования.
— Че случилось-то? — веселый поддатый голос принадлежит пузатому мужику в расстегнутой дубленке.
— Да вот, не заводится, аккумулятор сел.
— А-а, это бывает, — машет он рукой, — прикурить, что ль? Вон моя машина-то, щас поближе подъеду.
Его “Ауди” лихо, нос к носу, подъезжает к моей “шестерке”.
— Ну, давай, пробуй! — командует мужик.
Получив мощную энергетическую подпитку от своей урчащей иностранной подруги, отечественная колымага наконец заводится.
Спаситель, довольный, тут же отсоединяет провода, убирает в багажник.
— Сразу не глуши, — наставляет он, — поездишь часик-полтора. Усекла?
— Угу. Спасибо, — пытаюсь всучить ему триста рублей.
— Да брось ты, — отмахивается он, — Новый год на носу, а ты тут со своими деньгами!
Благодушествуя, закурил.
— Поезжай тихонько, не гони. Дорога скользкая. В гости, что ли, намылилась?
Чтобы не обидеть, пытаюсь отвечать ему с той же староприятельской интонацией:
— В гости. Одной-то в Новый год сидеть не больно весело…
Мужик растолковывает мой ответ по-своему.
— А ты меня возьми с собой! Тогда уж точно не соскучишься!
— Да я к маме.
— Вот и познакомишь как раз. Замужем?
— Кто — мама?
— Да на хрена мне твоя мама? Ты — замужем?
— Замужем, — поворачиваюсь к нему боком для наглядности.
Но он, похоже, не замечает.
— Жаль, а то бы я ух!
Наконец сигарета вместе с нашим морозным диалогом подходит к концу.
— Спасибо вам большое. Я поеду, мама ждет.
— Ну, валяй. Эй! А как зовут-то?
— Настя.
— Настюха? А меня Санек.
— С наступающим тебя, Санек!
— Тебя тоже, Настюха!
Он бросает в снег мерцающий окурок, и он еще несколько секунд отважно светится там.
— Сиди спокойно. Жди, — говорю Хвосту, — я скоро.
Звоню в Пашину квартиру. Шуршание нетрезвых шагов, вялый, сонный матерок.
Дверь открывает Паша. На сей раз в одних трусах.
— О, племянница приехала! Заходь! Тонька, ты гляди, кто приехал-то!
Меня обдает затхлой волной давнего перегара. Из комнаты доносится Тонькино матершинное приветствие и невнятный телевизионный бубнеж.
— Давай, Настюха, к столу, — как всегда гостеприимно приглашает дядя.
— Вам подарок к Новому году, — вручаю ему пакет с продуктами.
— А когда Новый год-то? — изумляется Паша.
— Сегодня. Как обычно — в двенадцать часов ночи.
— У, е-мое! Чуть не продрыхли! Тонька, вставай, мать твою! К нам племянница приехала!
Паша задумчиво чешет волосатую грудь, потом пытается обнять меня.
— Не надо, Паш.
— Да чего ты? Как неродная прямо.
— Опять пьяный…
— Ну и что? Пьяный не человек, что ли? Ты вот знаешь, почему я пью? Тебе ведь наплевать. И сеструхе тоже. А я… А мне, может, без этого, — показывает на шеренгу пустых водочных бутылок, — и жизни нету… Не справляюсь я с ней, заразой, без этого, понимаешь? Не могу понять, на кой черт мне она…
— А с водкой — можешь понять?
— И с водкой не могу… Но с ней как-то терпимей становится. Знаешь, как заживающая рана. Вроде еще и саднит, но боль уже выносима.
— Понятно.
— Ничего тебе не понятно. Злишься на меня, да?
— Нет. И сама бы сейчас выпила.
— Ну, так давай! По пятьдесят грамм-то можно! — И вдруг сник: — Я так всегда хотел сына…
— Еще не поздно.
— С кем? С моей лахудрой? С Тонькой?
— Но были ведь и другие женщины.
— Вот именно — были… Ты бы вышла за такого?
Я молчу.
— Вот видишь! А Тонька бы вышла… Потому и живу с ней. Тонька, сволочь, встанешь ты наконец или нет!
— Отстань, козел, — донеслось из комнаты.
— Это она ласково — козел, — пояснил Паша.
— А сволочь — тоже ласково?
— Да ладно тебе, Настюх, ты че такая строгая-то? Давай лучше выпьем!
— Все, Паш, — поцеловала его в щеку, — поехала. Не проспите Новый год!
Дядя еще какое-то время мучает меня своими коридорными откровениями, насилу освобождаюсь — там, в машине, мерзнет Хвост.
— Ну, наконец-то! — встречает меня мама. Думала, Новый год в пути встретишь. Время, знаешь, сколько?
— Сколько?
— Одиннадцать уже!
— И что?
— Как это что!
— Мам, не начинай. Давай лучше за стол, голодная как сто китайцев!
— Почему — сто? — смеется она.
— А сколько же тебе надо?
— Мне они вообще не нужны — китайцы твои. На одном “Черкизовском” их выше крыши!
— Зря ты так к ним относишься. Китай сейчас, между прочим, становится высокоразвитой страной. Китайцам впору позавидовать.
— Скажешь тоже — китайцам завидовать!
Хвост внимательно принюхивается к изобильным салатным запахам, царящим в комнате. К ним примешивается ядреный темно-зеленый аромат елки: в вазе на журнальном столике стоят несколько еловых веток, укутанных скрученными и мятыми старыми дождинками.
— А нового дождя нет?
— Какого дождя? — не понимает мама.
— Вот этого, — приподнимаю двумя пальцами одну дождину, похожую на зажеванную магнитофонную пленку.
— Да ну его… — машет она рукой.
Хвост получает свою порцию праздника — несколько кусков колбасы и жареную куриную ножку.
Мы с мамой торопливо насыщаемся ночными деликатесами, плещемся в муторных телевизионных волнах в надежде заразиться крикливым весельем.
— Ну, ты вообще как? — заботливо смотрит на меня.
— Ничего. До Нового года семь минут, мам. Открывай шампанское.
Выстрел, пенная радость льется в высокие бокалы, Медведев обещает, что в Новом году мы обязательно преодолеем набирающий силу кризис, но, кажется, — сам себе не верит. Желает успехов, здоровья и благополучия.
Хвост встречает Новый год спящим в кресле. Пожалуй, не самый худший способ.
Чокаемся, подбадривая друг друга. Ни одна из нас не хочет признаться в том, что не знает, чем заполнить эту бесполезно-праздничную ночь.
16
Как хорошо, что можно две недели не подвергаться гинекологическим осмотрам. А то опять Зоя Басанговна отругает за лишние килограммы и отеки.
Спать, есть и гулять. Обломовское, расслабленно-халатное существование. И плевать на финансовый кризис. И на газовый конфликт тоже. Об этом сейчас в каждом новостном блоке: “Уже тринадцать стран остались без газа… Представители украинской стороны не являются за стол переговоров и никак не комментируют это… «Газпром» остается надежным поставщиком газа…” Потом о войне Израиля с Палестиной. Уже 700 палестинцев убито, среди них треть детей… А в Израиле куском обвалившейся штукатурки рассекло бровь дедушке… Разозлившийся дедушка нахмурил кровавую бровь и решил убить еще 700 человек, и чтобы обязательно среди них была треть детей.
Мелькают, мелькают обрывки чужих несчастий, рассыпаются осколками далекие беды: в Коми сгорел дом престарелых, погибло 23 человека. Одна из версий — неисправность проводки. А может быть, и поджог. Даже наверняка. Старики всегда кому-нибудь мешают. Вспоминаю своих. Чувствую, как прорастает во мне саднящее слово: скучаю.
В подмосковном интернате санитар не один год насиловал девочек-даунов, а те даже рассказать ничего не могли: смотрели в камеру, улыбались и глупо мычали…
Открылась специальная школа танцев для детей-инвалидов. Вокруг мальчика лет восьми, прикованного к коляске, кружится легкая девчушка в кружевном платье и кружит ему голову мечтами о здоровой жизни. Он держит маленькую фею за руку, которую он никогда, никогда не осмелится поцеловать. Но занятия, оказывается, стоят очень дорого, и многим инвалидам придется отказаться от танцев…
Спасаясь от рекламы, наткнулась на сериал о жизни женщин гарема. Действие происходит, кажется, в Саудовской Аравии. Такого рода тематика в последнее время почему-то очень популярна. Покорные восточные красавицы, закутанные с головы до пят, с обожанием (по очереди — каждая живет в отдельном доме) взирают на своего властелина, а отвергнутые жены грызут орехи и ссорятся. А в свободное от жен время властелин пускается в разгул в каком-то европейском баре и без памяти влюбляется в хохлушку-проститутку Оксану. В результате, вопреки протестам богатого и прозорливого отца, он все-таки на ней женится, о чем, понятное дело, очень пожалеет в следующих пятидесяти сериях. Есть и книги на эту тему с запутанным мелодраматическим сюжетом, слезливые и плохо написанные. От безделья прочитала парочку.
Как-то, года три назад, на приеме у платного гинеколога, полноватой стерильной тетеньки в очках, разговорились на гаремную тему:
— Детки-то есть? — полюбопытствовала она.
— Нет пока.
— Я вообще не пойму, почему россиянки так мало рожают. Вот вы — почему?
— Не от кого.
— Да ну! — оживилась она. — Не кокетничайте. А вообще… Русские мужчины, конечно, не то. Я всегда говорила: хорошо мусульманам. Несколько жен, от каждой дети, и все прекрасно обеспечены. Почему у нас, в России, не разрешат гаремы? Вы, например, пошли бы женой в гарем к состоятельному мусульманину?
— Шутите?
— Но почему? — искренне удивилась она.
— Ну, ревность мучить будет, — привела первый попавшийся аргумент.
— Не-е, ревности никакой. Во-первых, женщины к этому уже морально готовы. Во-вторых, каждая видит мужа, скажем, два раза в неделю. Дела откладываются и — праздник. Вот я несколько лет жила в Узбекистане. А узбеки, они любвеобильные… У них, у каждого, помимо жены, две-три любовницы. И куча детей. И все живут очень дружно.
Я вообразила себя женой любвеобильного узбека, представила, как сижу, надушенная, в шелковом халате и жду его целыми днями. Время от времени он приходит осчастливить меня. Год за годом рожаю от него смуглых крикливых детей… Жутковато.
— Не понимаем мы, женщины, своего счастья, — сокрушенно вздохнула врач. — Ладно, проходите вон туда за ширмочку, раздевайтесь.
Чувствовалось, ей жаль было прерывать интересную беседу ради обследования моего, вышедшего из строя по причине простуды, гинекологического хозяйства…
Один мой знакомый утверждал, что женщина должна выглядеть так, чтобы хотелось целовать ей ноги. Я посмотрела на свои. Ровные и стройные, да. Но лак на ногтях облез, волосы давно пора брить, да еще неизвестно откуда взялся здоровенный лилово-бурый синяк на бедре.
— А как должен выглядеть мужчина? — спросила я. — Чтобы хотелось целовать что?
Знакомый игриво хихикнул и посмотрел куда-то вниз.
Наверное, мой мужчина должен выглядеть так, чтобы захотелось просто прижаться к нему и закрыть глаза…
Лет десять назад я играла в метро в такую игру: из особей мужского пола, сидящих напротив, выбирала себе “жениха”, представляла, что вот мне поставили условие: выйти из вагона и сразу под венец с одним из них.
Однажды повезло: все шесть мест напротив оказались заняты тайными претендентами на мою девичью бескомпромиссность. К сожалению, первые два отпадали сразу — дедуле было явно за восемьдесят, а второму, долговязому прыщавому подростку, лет пятнадцать-шестнадцать. Пацан сосредоточенно читал книгу. На яркой обложке — монстры с зубастыми пастями.
Третий, на вид лет двадцати трех, пижон с подозрением на нетрадиционную ориентацию: в ухе красовалась серьга в форме черепа, на шее — увесистый медальон с иероглифами, ярко-салатовая футболка, джинсы с прорезями на коленках, кроссовки с оранжевыми шнурками. Сидел, прикрыв глаза, жевал жвачку и в такт никому не слышной музыки, текущей ему в уши, кивал патлатой головой.
Следующий — вполне приличный нестарый работяга, не обремененный интеллектом. Мохнатые, сросшиеся у переносицы брови, добродушное брюшко. Так и веяло от него субботними разговорами “за жизнь” в дымной маленькой кухоньке. Утром: “Мать, где мои носки?” Вечером: “Ух, устал, как собака, а что у нас пожрать?” И на ходу сыну: “Так, никаких “гулять”, пока уроки не сделаешь!”
Пятый был невероятно толст, что сразу сводило на нет его мужские шансы. Толст настолько, что шестой сидел, не касаясь спинки сиденья, стиснутый с одной стороны своим крупногабаритным соседом, с другой — поручнем. При этом еще пытался читать газету. Толстяк раздраженно морщился, когда у него перед носом шуршали раскрытые полосы, и то закрывал глаза, то нехотя косился в них, глотая информационную отрыжку соседа.
А последний? Да ничего хорошего. Весь какой-то залежалый, пыльный. Сальные волосы, схваченные аптечной резинкой, несвежий воротничок мутно-бежевой рубашки, мешковатые брюки, давно не чищенные ботинки. Очки. На одной дужке намотана синяя изоляционная лента.
Выбирать, собственно, было не из кого. Пришлось выходить из вагона безнадежно свободной.
Неделю прожила у мамы. Вдруг перестал звонить Володя — вероятно, в праздничные дни семейный надзор усилился…
Я много читала, утаптывала вместе с Хвостом выпадавшие обильно снега, по вечерам часами пропадала в черных дырах телевизионных передач, одурманенная иллюзорным рекламным благополучием.
“Tiret” — жидкий сантехник. Пытаюсь представить нашего вихрастого, вечно пьяного сантехника Коляна в жидком виде…
Девица, рекламирующая шампунь, видимо, за неимением душа в квартире, моет голову в мойке для автомобилей…
Парнишка с дебильным доверчивым лицом делает вклад в банк и надеется получить большие проценты. Наивный. Это во время кризиса-то.
Пошловатые деды Морозы танцуют в одних трусах и призывают скупать всю технику подряд. Новогодняя эротика для скучающих, подсевших на наркотики сериалов, домохозяек.
А бывает, в метро скосишь глаза в книжку соседа или соседки и прочитаешь такое: “Макар дерзко полез ей под юбку. Она бессильно опустила голову ему на плечо и почти не сопротивлялась…” или “Он знал, что, пока не убьет этих двоих гадов, не сможет жить дальше. Их смерть стала делом его жизни”. Часто вспоминаются слова Философа Иваныча об утрате чувства подлинности, а вместе с ним и чувства реальности. Вот оно, современное жуткое счастье молодого, дерзкого Макара: сначала убить, потом полюбить. И не полюбить даже, а так, слазить под юбку.
17
Покупаю большой торт, запихиваю в машину взволнованного, как всегда перед дорогой, Хвоста.
— Передай привет, — привычно просит мама.
— Обязательно.
Я знаю: как только я верну ей отцов привет, она растерянно улыбнется, словно ожидая чего-то еще, потом торопливо закурит и отвернется к окну. Докурив одну сигарету, тут же возьмет другую…
— Не пойму только, зачем ты тащишь с собой собаку?
— Он всегда со мной.
— И в роддом с тобой поедет?
— А почему бы и нет?
— Все дурачишься…
От Щелковского шоссе по МКАД до Ленинградки примерно полчаса. Там еще минут пятнадцать-двадцать — сразу за Черной грязью недавно отстроенный двух-этажный дом отца. Он все-таки настоял на моем приезде.
Нас с Хвостом встречает суровый рык сидящей на цепи матерой кавказской овчарки. В ответ Хвост пытается огрызнуться.
— Это невежливо, — объясняю ему, — мы же в гостях.
Пес игнорирует мои доводы и кидается с лаем на распахнувшего мне объятия отца.
— Здравствуй, пап! Ты не бойся Хвоста.
— Ну, наконец-то! — он осторожно обнимает меня, радостно оглядывает. — Похорошела!
— Да где уж…
— Нет, я серьезно. У будущих матерей какие-то просветленные лица. Как у блаженных. Куда потом все девается? Ну, пойдем скорей, стол уже накрыт.
Хвост приветствует настороженным рычанием жену и дочь хозяина дома.
— Он что, будет в доме сидеть? — морщится семнадцатилетняя Даша. — У нас вообще-то принято собак на улице держать.
— Ну, Дашуль, не будь врединой. Он же гость! — вступается отец.
— Давайте быстренько за стол! — хлопает в ладоши Татьяна Олеговна. — Хватит препираться!
Стол уставлен всевозможными закусками, но я налегаю исключительно на селедку и огурцы. Едим молча, сосредоточенно, отец пытается разрядить обстановку:
— А я думал, на солененькое только вначале тянет!
— В конце даже больше, — подыгрываю я.
Татьяна Олеговна с дочерью подчеркнуто не реагируют.
Пахнет соленьями и свежим деревом — совсем недавно дом был обшит изнутри вагонкой. Кругом еще не успевшая зарасти пылью чистота и стерильный уют — такой бывает в казенных помещениях. Минимум предметов, отсутствие ковров, светлая кожаная мебель, два высоких растения в кадках. У одного из них удивительные листья: с бордовыми и салатовыми прожилками.
— Вот, Дашка, бери пример со своей сестры, — говорит отец. — Институт окончила, работа интересная. А ты?
— А я не хочу! — заявляет хорошенькая темноволосая девушка в джинсах и пушистом розовом свитере. — Машину купишь, тогда и об учебе поговорим. Надо же мне на чем-то туда ездить!
Мать Даши, Татьяна Олеговна, стройная и ухоженная, как с рекламной картинки, настороженно поглядывает на меня, внешне сохраняя приветливость.
— А вы, Настя, значит, разводитесь с мужем? — интересуется она.
— Наверное… Он оказался не готов к рождению ребенка.
— И как же вы жить дальше будете?
— В каком смысле?
— Ну, вообще… Он материально-то помогать намерен?
— Честно говоря, мы об этом не говорили.
— А зря. Такие вещи надо обсуждать в первую очередь. Ребенок — не шутка!
— А никто и не шутит.
— Да не пропадет! — вступается подвыпивший отец, — если что, я первое время помогу. Не вопрос!
Даша хмыкает, берет плеер, вставляет в уши наушники. Татьяна Олеговна поджимает губы, уходит на кухню.
— Ты, Настюх, никого не слушай. Сказал, помогу, значит, помогу. А твоего орла мы прищучим. Как миленький платить будет. Никуда не денется.
— Пап, а разве орла можно прищучить?
— Смеешься над папкой, да? — щипает он меня.
Хвост, сидящий под столом, воспринимает это как сигнал к действию и слегка прикусывает тапок отца.
— Э-э-э, ты чего! — вскрикивает он. — Смотри, как он тебя защищает! Надо же! Хорошо хоть ногу не оттяпал.
— Ла-ла-ла, — нарочито громко напевает девочка, — ла-ла-ла…
От кожаного кресла холодно спине, и я сижу, как на экзамене, не облокачиваясь. Незаметно переправляю под стол кусочек колбасы для Хвоста.
Почти ничего не просачивается из детства в мою взрослую жизнь. Почему-то вспоминается только, как отец качал меня на ноге. Я, как обезьянка, цепко обхватывала его ногу, а он то поднимал, то опускал ее. И так — долго-долго, не уставая. “Сделай качели!” — просила я, видя, что он в хорошем настроении. И он не отказывал.
Впалые небритые щеки, в глубоких морщинах лицо, печальные болотного цвета глаза. Он слегка захмелел и смотрит на меня с нежностью.
— Настюш, а помнишь качели? Ну, в детстве, помнишь?..
Так бывает — мое воспоминание, внезапно вспыхнув, озарило память отца, вызвав в ответ точно такое же. Может, это и есть подспудные, необъяснимые токи родства? Они никогда не исчезают совсем, даже если люди очень долго не видятся.
— Ла-ла-ла, — напевает Даша, — ла-ла-ла…
Татьяна Олеговна раскладывает по тарелкам жареную картошку и мясо. Она слегка наклоняется надо мной, и я ощущаю слабый и очень знакомый запах духов. Когда-то такими пользовалась моя мама. Замуж она так и не вышла. Сначала не могла забыть отца, потом — ей просто стал никто не нужен. Год за годом я смотрела, как быстро и безрадостно испаряется, будто из поминальной рюмки, ее молодость…
— А пойдем-ка на улицу, — говорит мне отец, — воздухом подышим.
Кругом — торжественно мерцающий снег, мерзлые звезды, черный ветер.
Издалека доносится глухой лай собак и отдаленный гул электрички. Я представляю сидящих в ней людей: кто-то читает, кто-то дремлет, кто-то смотрит в темное окно.
— Ты, дочк, не обижайся на меня… Понимаешь, в жизни все так сложно… Осудить всегда легче, чем понять. Я ведь тебя очень люблю. И мать твою любил. Я ведь…
— Не надо, пап. Зачем об этом? Не надо.
Папа. Я пробую на вкус давно забытое слово, мне хочется повторять его снова и снова. Кажется, если часто твердить его, оно сумеет прирастить к детству отмершие ветви воспоминаний, сделать маму молодой и счастливой.
— Пап, а ты счастлив?
Отец ежится, запахивает дубленку, задумывается.
— Не знаю, — наконец говорит он. — Раньше казалось — да. А теперь… Вроде бы и добился всего в жизни. А чего-то все равно не хватает… Старею, наверное.
Я касаюсь его руки, и он вдруг крепко обнимает меня, прижимается щекой. Мы долго молча стоим посреди тихого звездного мира. Прямоугольник желтого света падает из окна на снег. Он кажется в этом месте теплым. Из дома доносятся выстрелы, крики. Наверное, боевик. Или новости.
Собираюсь уезжать. Сестра, едва кивнув, демонстративно выходит из комнаты. Татьяна Олеговна протягивает тонкую, в кольцах, руку. Я дотрагиваюсь до прохладных пальцев, слегка пожимаю. На каждом ногте миниатюрный диковинный цветок. Аленький цветочек, на поиск которого восемнадцать лет назад отправился мой отец. Да так и не вернулся.
— Звони почаще, — целует он меня в лоб. — И вот что. Немедленно сообщи, как только я стану дедом!
Хвост, довольный окончанием своего заточения под столом, тянет меня к машине, почти не обращая внимания на провожающее нас рычание овчарки. Под ногами громко скрипит снег, морозный воздух острым комом застревает в горле.
За моей спиной закрывается высокая железная калитка.
Наконец решила определить машину на стоянку — вряд ли уже до родов придется куда-нибудь выезжать. Место на ней выделили с полгода назад взамен сломанных гаражей. Магазин-гигант “Метро” беззастенчиво смахнул мешающие ему строения. Так, в сущности, делали почти все гипермаркеты, расположившиеся вдоль МКАД. Возмущенных автовладельцев утихомирили, пообещав выстроить для них паркинг, а временно предоставили места на открытой стоянке. Но стройка затягивалась…
Стоянкой этой я еще ни разу не воспользовалась, поскольку располагалась она на 16-й Парковой, а жила я до последнего времени в “Дружбе”.
Из будки вышел заспанный, с сизым носом, приземистый дедок. Я растолковала ему ситуацию.
— Надолго? — осведомился он.
— На ближайший месяц точно.
— Ясно, — зевнул он. — Только ведь это… Мест-то нет.
— Как нет? Мне же положено!
— Дак где ж ты раньше была? Положено ей! Ишь ты — положено.
— Послушайте, я вот-вот рожу, а вы издеваетесь! Немедленно покажите мне, куда поставить машину.
Дед покачал головой, посопел и пошел куда-то в глубь стоянки. Я за ним. У забора на единственно свободном месте возвышался слежавшийся затвердевший мартовский сугроб. Сюда, видимо, свозили снег со всей стоянки.
— Вот, — гостеприимно махнул сторож, — ставь сюды!
— Но тут же… Тут же сугроб…
— Знамо дело — сугроб. Так что ж? Зови мужика своего — пусть чистит.
Я еще раз оглядела внушительных размеров снежную гору.
— Сколько? — спросила напрямик.
Дедок молча, не торопясь, прикурил сигарету. Выпустил в небо задумчивую струйку дыма.
— Ну так сколько?
Сторож степенно продолжал курить, равнодушно глядя в сторону.
— Нету мужика, что ли? — смачно сплюнул себе под ноги.
Какое-то время мы оба смотрели на вязкий желто-серый сгусток его слюны.
— Тысячи хватит?
Дедок начал оживать.
— Дак мы это… Всегда поможем, если что. Только ведь тут одной лопатой не справишься. Лом нужен… И помощник. На целый день работа. А мне на вахте надо…
— Две тысячи.
— Дак что ж? Разве мы откажем? Бабе-то на сносях? Что мы, изверги, что ли? Ладно, хозяйка. Пригоняй машинку вечером — будет сделано!
Получив вознаграждение, сторож не обманул: вечером сугроба как не бывало, и я благополучно определила свою подругу на постой.
18
Схватки начались внезапно, ночью, на неделю раньше срока. Я проснулась еще до боли, от тревожного предчувствия, что вот оно, сейчас начнется.
И — началось.
Тихо постанывая, металась по квартире, пытаясь сообразить, что берут с собой в таких случаях. Хвост бестолково и взволнованно сновал за мной, путаясь под ногами. Я накричала на него. Проснулась мама и, отругав, что сразу не разбудила ее, вызвала “скорую” и помогла собрать вещи: тапочки, носки, халат…
— А деньги “скорой” надо давать? — спросила я.
— Обойдутся, — решила мама.
В коридоре целую ее, обнимаю очумевшего Хвоста и иду, скрючившись, вслед за врачихой. У нее в руках пакет с моими вещами — заплатить, похоже, все же придется.
Боль набегает волнами, одна за другой.
Промежутки становятся все короче.
…Талая мартовская ночь, и “скорая” несется по пустым улицам. Полчетвертого утра. Водитель рассказывает врачихе анекдот, и они громко хохочут. Боясь разрушить их веселье стонами, пытаюсь уловить смысл: что-то про неверную жену, застигнутую врасплох мужем, вернувшимся из командировки…
— У-у, гадина! — вскрикивает водитель и резко тормозит. — Псина очумелая, под колеса кидается!
— Ты, Леш, поаккуратнее, а то не довезем, — кивает она на меня.
— Ниче, доставим!
Беспощадно нарастает боль.
Бьет дрожь первобытного ужаса.
А потом
час за часом
долго
Господи почему же так долго
когда это кончится
нет больше сил
внутри тебя
набухает
растет
разрывается
режет
рвет
и вот
она
твоя
трудная
сокровенная
гордая
радость
— Девочка, — объявляет акушерка.
Мне на живот кладут красного орущего младенца. Он слабо шевелится.
Я осторожно глажу крохотную ручку. Она еле-еле, почти незаметно, ответно вздрагивает.
Три звонка.
Маме — ты стала бабушкой.
Папе — ты стал дедушкой.
Мужу — ты стал отцом.
Мама: “Какое счастье!”
Папа: “Поздравляю!”
Муж: молчание.
Чуть позже звонок Володе:
у меня родилась дочь.
_________
Я сижу на скамейке и пью маленькими глотками апрельский, пропитанный новорожденным солнцем воздух. В коляске спит моя дочь. Кира. Рядом сидит Хвост.
Через неделю назначен развод. “Можешь не приходить, — сказал муж, — если напишешь заявление, что не имеешь ко мне материальных претензий”.
Написала. Не имею.
Уже месяц не звонит Володя. Я сама попросила его об этом. Он не перечил.
Набираю номер Светланы Сергеевны. Наверное, отдыхает сейчас после обеда.
— Але, — тихий, невыразительный, словно цветы, лишенные аромата, голос.
— Светлана Сергеевна, это я, Анастасия Александровна.
— А-а…
— Я хотела попросить вас передать там всем, что у меня полтора месяца назад родилась девочка.
— Хорошо, передам, — и спохватившись: — Поздравляю! Все в порядке? Как назвали?
— В порядке. Назвали Кирой. Как вы там?
— Да ничего. Кленово.
— Ка-ак?
— Это Юрий Андреевич придумал — кленово. Ну, вместо хреново.
— Забавно. А сам он что делает?
— Как всегда — ворчит. Но вообще он славный.
— Славный. А как наша долгожительница, Ксения Петровна?
— Да что ей сделается? До ста лет доживет!
— Хорошо бы всем так.
— Не скажите. Главное ведь не сколько, а как…
— Это верно. Ладно, передавайте нашим от меня привет.
— И Ироиде? — рассмеялась Светлана Сергеевна.
— Ей — особенный. Да напомните, что я обязательно вернусь.
В песочнице возится малыш. На вид — года два. Методично накладывает песок в ведерко, потом высыпает. И так без устали уже минут пятнадцать. Почти то же самое делал Сизиф, когда катил свой камень в гору.
А я — кидаю и кидаю свой камень в пруд. В надежде, что по воде пойдут круги. И что-то изменится…
За малышом по-отцовски рассеянно наблюдает стоящий рядом мужчина. Не одергивает, не ругает за испачканные штаны, не торопит домой. Просто молчит и смотрит. Наверное, примерно так и поступает с нами Создатель.
Мужчина садится на скамейку рядом со мной. Он высок, кудряв и задумчив. Не опасаясь быть покусанным, треплет за ухо Хвоста. Пес, к моему удивлению, не рычит, а довольно повиливает своим обрубком.
— Где же его хвост? — спрашивает сосед.
— Потерян на полях житейской битвы.
Он улыбается и кивает на коляску:
— А там у вас кто?
— Дочка. Скоро два месяца. А вашему сыну сколько?
— Год и десять.
— Приятно видеть, когда папа гуляет с ребенком.
Собеседник мой долго молчит, глядя на сына.
— А больше некому. Мамы у нас нет, — наконец говорит он.
— Как нет? Извините, конечно…
— Да ничего. Сам, как говорится, напросился. Жена погибла полгода назад. Какой-то пьяный идиот выскочил на встречку, ну и…
— О, Господи.
Я подумала — мальчик даже и вспомнить не сможет лицо своей матери.
Мужчина будто прочитал мои мысли:
— Хорошо хоть на камеру ее засняли, будет что сыну показать, когда подрастет… Ладно, извините меня, он встал, — нам с Гошей пора.
Отряхнул мальчику колени, взял за руку, потянул. Тот упирался что есть силы, не желая оставлять свое интересное занятие. Метод справиться с сильным папой был только один — разреветься. Что Гоша и сделал.
— Ну, Гошенька, что ты? Что ты? — растерялся отец.
Я подошла к малышу:
— Хочешь, покажу тебе, кто лежит вон там, в коляске?
Мальчик перестал плакать. Вопросительно-настороженно взглянул сначала на меня, потом на загадочную коляску.
— Бака, бака! — вскрикнул вдруг, показывая пальцем на подбежавшего к нам Хвоста.
— Правильно, собака. Можешь погладить, он не укусит.
Ребенок доверчиво протянул руку, которую Хвост, извернувшись, тут же лизнул.
Мы с его отцом засмеялись, а Гоша, ничуть не испугавшись, уже искал способ оседлать почти не сопротивлявшегося Хвоста.
— Терпи, Хвост, — сказала я, — придется чуть-чуть побыть лошадкой.
Из коляски донесся слабый плач. Я кинулась к ней. Дочка проснулась и немедленно потребовала к себе внимания. Так она поступала в любое время суток. Особенно ночью.
Посмотрела на часы: пора кормить. Набухающая, нежная молочная тяжесть в груди.
Подошли Гоша со своим отцом.
— Сердится? — спросил он.
— Есть хочет…
Взяв мальчика под мышки, приподняла, показала дочь.
— Ой! — удивился он.
— Ты тоже недавно таким был, — сказал ему отец.
Гоша не понял. С бессмысленно счастливым выражением лица он смотрел на все вокруг: на плачущую Киру, на папу, на меня. На то, как Хвост, отбежав для приличия метра на три, присел и, переступая от удовольствия задними лапами, поднатужился и без всякого стеснения совершил то, что совершал ежедневно, послушный зову природы.
Июль, 2008 — апрель, 2009