Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2009
Завадский Евгений Александрович
— прозаик, родился 31 мая 1986 г. В 2009 г. окончил Литературный ин-т им. Горького. Печатался в ж. “Кольцо «А»” и альманахе “Пятью пять”. Работает редактором новостного отдела “Первого канала” на московском телевидении.
Икарус
— А она, она входит, входит, и такая, а мы из-за двери, стоим, смотрим. Входит, такая ему — Александр Петрович, Александр Петрович, что вы делаете! А он, а он такой — пью — ей! Она такая — убирайте! убирайте! Сейчас Тушканчик придет, ну Юрь Владимирыч! А я смотрю — у него там водка, пузырь целый прям на столе!
— Да ничего не целый! Он весь его выпил!
— Ну да! А я что говорю!
— А ты — целый!
— Да, блин, я про бутылку говорю!
— Ну ладно, ладно, чего ты бычишь!
— Это ты бычишь!
— А ты вообще дура, поняла!
— Это ты идиотка!
— Катя!
— Че?!
— Все!
— Идиотка, блин, ну и вали! Слышишь!
Ну вот, а он пьяный ей — да пошел он, Тушканчик, ей говорит! Говорит чего-то — он пацанят моих туда… Куда, блин?! Я вообще не поняла — какие пацанята?! Ну, он совсем уже убитый был там. А она ему — Саша, Сашенька, отдай стакан! Отдай стакан! Дура!
А он ей так — на! — и прямо в нее им… Ну совсем уже придурок пьяный, полковник, блин!
— Подполковник!
— Ой, ну какая разница! Полковник, блин, подполковник!
Он же сумасшедший, он ну вообще псих… урод…и озабоченный! Он знаешь что Людке один раз сказал?! Знаешь?! Она, она у него спрашивает….
* * *
Подполковник сунул граненым стаканом куда-то в туман, в сторону, где уже глаз не мог ничего разобрать. Муть, и из нее голос Маринки. Марины Вячеславовны, исторички.
Сам почти лежал на столе. На разбросанных бумагах глубокая тарелка из столовой. Для супа, с отколотым краешком. В ней недокусанная горбушка черного и жирные крошки.
Марина Вячеславовна схватила бутылку — там было на донышке — завинтила крышечку и спрятала в ящик, и стакан тоже. На бумагах остались пахучие капли пролитой водки. И все вокруг тоже в крошках.
— Он… Он пацанят моих… туда-а..
Петрович уперся лбом в столешницу и тяжело задышал. Его подполковничьи звездочки на плечах заходили вверх и вниз.
— Александр Петрович, Саша, тебе плохо? — она потянула его за руку и ухватила за погон.
— Отс-сань… — подполковник брыкнулся, попробовал приподняться, разглядел в мути раму кабинетной двери и снова ткнулся лбом в крошки на столе.
— Саша, Саша, вставай! Саша, умойся! …Боже, да как мне тебя поднять, Саша!
— Уйди… — Петрович загреб рукой по столу, подложил ее под ухо, чмокнул и утробно затянул какое-то э-э-э-э…
Марина вспомнила про старую аптечку, тут рядом, в подсобке где-то. Железная камера, где раньше запирали оружие, теперь все настежь. Внутри на линолеуме — рулоны пособий, у стены — учебный автомат дулом вверх, на полке — коробка…
Бинт, зеленка, марганцовка, перекись… пластыри. Вот! — нашатырь. Ваты не нашла, схватила бинт, распотрошила валик и выбежала в класс.
Вырвала зубами ядовитую пробочку, плеснула на валик. Петрович уже спал, прямо на столе. Попыталась подсунуть как-нибудь вонючую тряпку. Протолкнула кое-как нашатырь подполковнику под мышку, и бинт пропал в густом храпе. Отошла на шаг и замерла.
Петрович закашлялся, резко выпрямился, утер нос волосатым запястьем. Нащупал бинт, поморщился, смял его и швырнул в сторону мутной дверной рамы. Тут рама немного прояснилась, и в ней показался директор.
— Владимьрыч, мать твою! — Петрович был уверен, что директор развернулся из вонючего бинта. Был такой же противный и с лысиной…
— Александр Петрович! Что с вами?! Что с ним?! Марина Вячеславовна?! Почему вы не в автобусе?! — а что толку, все равно ничего не понимает! — Марина Вячеславовна! Объясните мне! Что здесь происходит!?
Да ведь и так все понятно…
Но Марина совсем не знала что сказать. Еще бы молчала, как…
— Пошел в задницу!.. — прорычал Петрович и дальше — самым зернистым — как обкладывал только в армии и с похмелья. Хотел добавить “марш”, но не успел, — вдруг ясно понял, что это точно директор, его начальник. Не привиделся и не снится.
— Подождите, подождите, Юрий Владимирович! Он не виноват!
— А все равно! Пошел в задницу!
— Что вы устроили в школе?!
Директор понимал, что Петрович напился специально, чтобы не ехать сейчас с десятым классом. Ему противно, боится, не хочет до смерти. Сразу был против. Только услышал о разнарядке. Сразу заорал — не пущу.
— Почему вы не в автобусе?
“Полковник” рванул верхний ящик, достал бутылку, сгрыз на пол пробку. Марине в ноги. Резким глотком допил остаток и замахнулся на директора. Марина вцепилась ему в запястье, бутылка выпала, разбилась, по полу полетели осколки…
— Я тебя застрелю.
— Все ясно, Алескандр Петрович.
После Марина умоляла не звонить в милицию. А “полковника” спрятали у химички в лаборатории, и он там спал на диванчике.
* * *
Был скандал. Трепалась вся школа. Потом пытались все замять, не говорили даже в учительской, а только так, по закуткам после уроков и продленки: и “заявление Марины Вячеславовны”, и “кажется, только из-за “полковника” осталась”, и “понимала — уйдет — он сопьется”, и…
А она ведь совсем на него стала похожа. И как он — идет по коридору, остановится и начистит о штанину, сзади, носок новых туфель. Чтобы блестели и казались новее…
* * *
Потом она плакала у него на коленке. Все в той же лаборатории. Ее “полковник” был еще совсем пьяный. Смотрел перед собой тупо, по-совиному. Гладил ее где-то, как робот, по старому рефлексу от прошлой жены. Ну как бабу унять? А, сама перестанет… Да как бы так сделать…
Что-то заставляло Марину вспоминать его злое красное лицо с оскаленными зубами, золотые коронки, смятые усы, и директор выскакивал из кабинета.
Мы как раз в это время ехали в том самом автобусе, куда гнал всех Тушканчик.
* * *
Утром, перед этим, вконец, почти до белой горячки невменяемый “полковник” бил по директорскому столу кулаком и кричал, что никого никуда не пустит, что был на крыше с пулеметом, в центре Москвы, видел Белый дом и президента, и даже на танке. Что когда всех погнали — стрелял…
И все в таких же пацанов, как они! Лет по четырнадцать! Чтобы больше никогда! Чтобы никогда в такое больше не лезли! — так всем потом секретарша рассказывала.
Пьяный “полковник” все путал. И девяносто третий был уже чуть ли не девяносто первым, и девяноста девятым, а потом уже и восемьдесят шестой и семьдесят девятый… и снова про пулеметы, каких-то мальчишек… и какого-то майора, и кажется — это он сам и был… а потом кто-то ставил свечки и каялся, и не помогло.
По анкете “полковник” Тушканчика воевал в Афганистане, получил ранение, контузию и медали… а сейчас порол такой бред, что директор хотел смеяться ему в морду, что “полковник” на самом деле видел перед собой пулеметы на крышах, кордоны “федералов”, настоящие танки, те, что из телевизора про девяносто третий год, и мальчиков в крови, и настоящего живого Ельцина, и даже на танке.
А мы толклись в “Икарусе”, вокруг кресел с ветеранами и героями труда. Двери захлопнулись. Еле успели позавтракать. Всех подгоняли. Рюкзаки бросили в подсобке, где лопаты, и закрыли на ключ.
* * *
— Ребята, тут пришла бумага, — бодро начал директор. Это когда “полковник” уже напивался в кабинете на втором этаже, прямо над нами. Марина стояла рядом с дириком — завуч по массовым мероприятиям.
— Ребята, нужно поехать на митинг к американскому посольству! Против войны в Ираке!
— А как? А с кем?
— С Леонидой Ивановной, на автобусе! — директор.
— А вы с нами?
— Нет…
— А поедем, поедем, пацаны! И девчонок тоже?
— Все кто хочет!
— А кто не хочет?
— Учиться по расписанию “бэ” класса. К ним на физику, — снова Марина.
Разве нужно было нас еще уговаривать.
* * *
Ванюха и Серега взяли из мастерской два плаката, их прибили к старым черенкам то ли от каких-то лопат, то ли от швабр: “Смерть войне” и “Мы за мир”. Кто их прибил? Трудовик? Мы ехали прогуливать школу, самостоятельную по физике, ехали орать, ехали быть в центре толпы, ехали побеждать и быть героями.
Перед этим директор решал с Мариной — какой класс из десятых лучше.
— Нужно, конечно, ребят поприличнее… чтобы не разнесли там все и два слова связать могли — вдруг журналисты.
— Нет, нет, нужно “А” брать, Юрий Владимирович! Тут без разговоров.
— А Леонида согласится?
— Она… мне кажется, она лучше, чем Шилина.
— Да, класс она не бросит. И ребята сами захотели поехать… Видите, работает наше школьное самоуправление.
— Вы думаете?
— Конечно!
— Да, все-таки это очень хороший класс. С ними и на уроках легко — хорошо запоминают.
— Ну вот видите!
Тушканчик всегда любил поискать идею. И найти ее тоже очень любил.
Нас вывели на улицу. Пока ждали классную, Ванюха и Серега подрались на плакатах. И Ванюха здорово приложил Сереге “войной”, а потом, от нечего делать, стали долбить этими же плакатами черный апрельский сугроб.
Тут из толчка на третьем этаже высунулся Рыжий из “бэ”. Открыл раму, стал орать что-то по матери и тыкать в нас бычком. Серега и Ванюха подняли плакаты. И теперь уже мы стали крыть и посылать Рыжего, и кто-то назвал его “американцем”. Рыжий еще раз выругался и щелкнул в нас окурком. Но промазал и ушел.
— Косой! Косо-ой! — кричал ему вслед Леха.
Появилась Леонида. И все пошли за ней. Только потом как-то обнаружилось, что ушла Ленка. Просто ушла домой. И с ней еще кто-то из девчонок. Но тогда, наверное, каждый из нас видел перед собой всех и ни за что бы не поверил, что кого-то нет.
* * *
Впереди шагали довольные Ванюха и Серега, довольные, что уделали Рыжего, и снова все мы были героями.
Вместо красного экскурсионного “Икаруса” подъехал обычный, рейсовый, грязный, только что с линии, в котором уже замерзали на сиденьях боевые старики. Каждый с орденом и в медалях. Стали спрашивать, как мы учимся, хотели поглядеть и послушать — что такое сейчас школьники.
Сразу все узнали одного ветерана, под пальто у него звенела целая кольчуга из наград. Он всегда приходил на концерты “к 9 мая”. И в прошлом году тоже. Все уже ждали первый номер, а он все говорил, говорил и не хотел останавливаться. И как защищали, и как он комсомольцем дежурил на крыше с ведром, как потом пошел воевать, а потом имена, фамилии, отчества — всех, кто был с ним, а потом как-то само собой про то, что никто не хотел “косить”, а помидоры теперь стали дорогие, а “тогда” их вообще не было… жарили сало… и командир повел в атаку… Но тут подошла Марина, отняла микрофон и сказала “спасибо”.
Рядом с ним, на моторе, сидел какой-то злой старичок, весь утонувший в кожаной куртке и в кривой шапке-петушок. Он заставлял всех разгадывать вместе с ним кроссворд на рекламных листовках, вынимал их из карманов целыми пачками. Такие каждый день приносят почтальоны. Эти листовочки всегда бросают на пол или запихивают в чужие ящики. “Окна. Стальные двери. Приворожу”.
— Не знаете? Из шести букв! Э-эх вы! “Мо-ло-ко”! Вот так вот!
— Молоко! — повторял ерничающий Леха, и старичок начинал ругаться и прогонять Леху.
Потом оказалось, что старичок был героем еще побольше нашего болтуна Ивана Сидоровича. Под мятой кожанкой висела “За отвагу”. Старичок слюнявил карандаш и писал “молоко”.
Одна старушка в старом пальто с линялым меховым воротником рассказывала, что, когда она была молодой и работала на заводе, было модно носить береты. Вот и сейчас она тоже — в берете. Да он с тех пор совсем и не износился.
Иван Сидорович держал спину и был горд даже в этом старом вонючем “Икарусе”. Он, его авторитет, теперь были нужны. Его помнили, его уважали, он снова был на службе. И ему было так же ясно, как нам: здесь, в грязном автобусе, он и его товарищи, там — куда везут — враги, и “наше дело правое”.
— Ребята, вы Леониду Ивановну слушайте! Мы ж за страну! Чтобы там за страну стыдно не было!
А было холодно, без солнца, шоссе задыхалось от выхлопных газов, застывшая пробка гудела, капал дождик. Крыши легковушек стояли так плотно, что хотелось по ним гулять. Бледный ледокол “Икарус” медленно шел, раздвигая мокрые крыши, подрагивал резиновой гармошкой и скрипел. Скоро стекла запотели, и наш ковчег превратился в душный бензиновый бред. И хоть бы один айсберг на горизонте.
Были разговоры с ветеранами, мы между собой трепались о митинге — каждый видел себя почти на трибуне. Леонида всех унимала, Иван Сидорович хвалил плакаты… Потом мы висели на поручнях, на кожаных петлях, почти в обмороке, и постоянно подходила тошнота.
* * *
Я смотрел через водительское стекло. Впереди, дальше по пробке, были такие же бледные рейсовые “Икарусы”. Они ползли сквозь мокрые кузова легковушек, и было похоже, что на всем просторе шоссе, до горизонта, среди арктических льдов плывут молчаливые корабли.
Я все хотел представить себе эту пустыню. И тех людей в пустыне. Но перед глазами появлялся мерный верблюд, качающий головой, колючки на барханах, а войны не было… Верблюд был один, без наездника. Возможно, хозяин просто бросил его. Верблюд медленно брел по барханам и объедал встречные колючки. Мы ведь не знали, как это на самом деле — война. У нас в пустыне стоял большой красный аэроплан, и французский летчик, утирая пот, копался в моторе…
Летом в нашей пустыне температура к полудню достигает отметки… отметки… даже у Лехи по географии всегда было четыре в году.
С древнейших времен территория междуречья (реки Тигр и Евфрат) была удобна для занятий земледелием… каждый май, после Дня Победы, древние шумеры перекапывали клумбы около своих зиккуратов и сажали под окнами кусты. Древние земледельцы междуречья быстро освоили систему организации и постройки ирригационных сооружений. В марте шумеры помогали охраннику дяде Роме — коренному аккадцу — разбивать лед на площадке у зиккурата, чтобы не было больших луж…
Дядя Рома поддевал ломом большую серую глыбину и кричал: взяли-и-и! — шумеры дружно налегали на глыбу лопатами и перебрасывали ее через бордюр, на клумбу. В щели между бордюрным камнем Евфрат устремлял мутные воды свои …
Развитию клинописи способствовало наличие… способствовало наличие…
Нет, мы совсем ничего не знали, как это там все на самом деле.
* * *
— За что боремся, молодежь?
Кучки людей, пополам с милицией, засасывало под свод большого оранжевого тоннеля. Было совсем не похоже на колонны, знамена, организованность. Сзади напирали другие — тоже из рейсовых “Икарусов”, и деваться было некуда. Только несколько кучек в форменных майках, с флагами и транспарантами пытались стать известной “свиньей” и идти в ногу. Они же первыми и пропадали в оранжевом жерле тоннеля. Что это была за улица, какой тоннель, и куда идем — кажется, не знала даже Леонида. Вперед поставили наших “с черенками” и пошли.
— За что боремся молодежь? — обгонявшая нас кудлатая тетка с трепещущим синим полотнищем, заглянула в Ванюхин “черенок” и прочла “смерть войне”.
— Молодца! — и пропала в толпе.
— Дура какая-то, — сказал Леха и заржал.
В тоннель втягивало вместе с нами красные, синие и какие-то еще желтые флаги. Толпа сгущалась, гудела, один был на другом и на всех нас находил холодный бетонный козырек. Первый шаг отдался эхом по стенам тоннеля, и наступила тишина. Каждый чувствовал, что в желудке огромной рыбы не надо говорить. Тут тишина и вечный покой. Каждый флаг, каждый плакат, каждое лицо стали ядовито оранжевыми от больших и плохих ламп. Шарканье сотен ног отлетало от стен, мы отваживались только на шепот.
А трезвеющий Петрович шептал что-то на ухо своей Маринке. Теперь уже поласковее. А не просто так, чтобы не мешала трезветь. Он ее как-то любил, как у него получалось. Она же Маринка. И она же за него…
* * *
Третий час на высокой сцене, овеваемой красными и голубыми флагами, менялись какие-то дядьки. Все они что-то кричали в матюгальник. Над митингом кружилось “а-а-а-а-а-а…”, и понять было ничего нельзя. Проталкиваться вперед — невозможно. Там, у сцены, уже на головах, выше только флаги. И снова “а-а-а-а-а-а!”. О чем они? Каждому хлопали. Каждый уходил. Приходил новый. Видны были кордоны милиции, грузовики и омоновцы. Их тоже привезли на автобусах. Только не “Икарусы” а старые “буханки”. Но это все там, где что-то орали со сцены.
Мы стояли на самых задах. Уже не знали, куда девать руки и “черенки”.
— Возьмите их с собой, нужно в школу отнести. Они от лопат!
— Да ну…. Леонида Ивановна!
— Нет, Сережа!
— Леонида Ивановна!
* * *
Сбоку ударили в трехрядку. Ветер выстуживал толпу. Еще раз “Яблочко”. В кучке с гармошкой побросали триколоры, разлили по пластиковым стаканчикам “Гжелку”, поднесли мужику с гармошкой, тот “хлопнул” и снова:
— Ай, ети-ети-ети,
ети-мати разъети….!
— Уай! — в круг выскочила толстая тетка и стала отбивать ногами.
Налили по второй. По третьей.
— Не слышно ж ни хрена!
— Ай, ети-ети-ети…!
— Наливай!
— Расия!
— Опа!
— А! Ха-ха!
— Ети-мати, разъети!…
* * *
Через толпу, с высокого края улицы — мы так и не узнали ее названия — пролетела пустая бутылка и разлетелась об асфальт, где-то за нами, но рядом. Кинули неформалы. Их много стояло там, в кожанках, в бомберах, с цветными ирокезами и просто бритые наголо, в военных штанах. Тоже праздновали и что-то орали. Передавали смятую коричневую баклажку, присасывались и обливались противным дешевым пивом…
Леонида развернула нас и повела “к автобусу”.
— Сказали, будет ждать? Там?
— Двести пятьдесят тысяч отборных солдат Ирака… — донесло ветром с митинга. Мы обернулись. В пьяной куче подняли кулаки, заорали, и снова в толпу с флагами полетела бутылка.
— Пойдемте! Автобус нас ждет.
— Там? А будет?
— Обязательно будет! Юрий Владимирович пообещал! Ему так сказали!
Когда мы шли обратно по пустому гулкому тоннелю, Ванюха спросил:
— А где посольство было?
— А хер его знает! — улыбнулся Леха.
— Мож там?
— А мы где, вообще?! — и Леха хихикнул.
* * *
Петрович косолапо ковылял домой. Было поздно. Он шел и думал о чем-то, тихо улыбался. Улыбка его была безобразна, перекошена набок. Он заметно хромал. По сторонам не смотрел, на “здравствуйте” наше не ответил.
* * *
В тоннеле разбили новую бутылку. Кто-то идиотически заржал сзади и тут же замолк. Как заткнули тряпкой.
Маша спросила:
— Леонида Ивановна, а ветераны наши где?
Классная ответила, что скорее всего уже ждут в автобусе.
Мы долго стояли на том месте. Искали. Но “Икарус” за нами так и не пришел.
Дом искусств
Над головой прозвонили к антракту. Я как раз успел купить нам шампанского и уйти, как на буфетный стол грянули из партера:
— А пиво какое есть?
— Говори быстрее папе, что будешь!
— Шоколадку!
— А еще?
— Не зна-а-аю…
— Ну “Балтику” давайте тогда! Оль, что Машке купить?
— Шоколадку ей… Сок будешь?
— Буду!
— Этот… “Сникерс”! И сок вот этот… А ты сама чего?
— Я ж тебе сказала — кофе…
Молчаливая девушка в белой рубашке как машинистка, вслепую, собрала заказ и включила кофеварку. Очередь стояла уже от дверей.
— Значит, это… коньячку… ага…
У стены села компания бабушек, в бусах, с большими красными и оранжевыми цветами на кофтах. Расстелили на мякоти пуфа целлофановый пакетик, поставили чай из буфета, в пластиковых стаканчиках, развернули в чьей-то сумке тайный пакет с баранками, челночком, гусиными лапками и мишкой косолапым.
Девочку кормили “Сникерсом” с рук. По залу, между высокими столиками, тонко гуляла пара с шампанским. Папа смотрел, как заканчивается легкое фиолетовое платье, и пил “крепкое”. Опоздавшие пристраивались к столикам, занимали пуфы и толкались около буфетчиц. Пара с шампанским пропадала за длинной очередью, но вот снова показывалось яркое фиолетовое платье и заканчивалось, заканчивалось… специально для папы. Прозвенел первый звонок. Папа не услышал его, он тихо изменял жене с этими ногами в фиолетовом платье, с кожаными застежками на щиколотках… Он думал, что уже никогда ему не достанется такая… А если и достанется, и будет вот так близко, как сейчас жена, будет стоять и только руку протяни. Он не протянет. Нет, не совесть, а просто как-то лень, да и, вообще, зачем. Потом еще будет всякое. И потому изменял жене невинно сладко и чисто, без мыслей и угрызений. Зачем — думал папа, куда приятнее сидеть вот так и тихо, тихо смотреть и мечтать. И больше ничего. И как в театре. А жена сидела к залу спиной и кормила девочку Машу “Сникерсом” с рук…
Маша ела и тоже разглядывала незнакомых людей. На высоком столике стояла в стеклянных бутылочках “Кока-кола” с красной этикеткой, но у девочки Маши был большой, очень большой “Сникерс”, такой, который “двадцать процентов бесплатно”. И еще вишневый сок. “Здоровье для всей семьи”. И мама даст откусить от пирожного, а еще у папы пиво “в компании всегда веселей”.
* * *
У нас тоже пауза. Закончилось первое, пробное занятие для новичков, и теперь они устроили толкотню, как там, в буфете. Ищут свои пакеты, надевают ботинки, покупают абонементы, трясут Иру, выговаривают ей свои фамилии и распутывают ком одежды на переполненной вешалке. В нашем загончике душно, музыку выключили. Когда выключают музыку, всегда становится душно и хочется пить. Саша ушел на третий этаж — говорит — там лучшая сальса в городе. У нас спрашивают — долго ли мы занимаемся, как, что, и кто такая Эльза, и почему ее нет сегодня.
А мы пьем шампанское у стеклянной перегородки нашего танго. Боковые входы в партер забили еще до нас, получился длинный зал с паркетом. Тут старое пианино, сломанный динамик, вешалка на колесиках и гора старых кресел в углу. Мы смотрим через стекло в буфет, облокотившись на такой же высокий столик, как те, где стоит Кока-Кола, и мимо тонко гуляет пара с шампанским. Мы теперь тоже в театре, или в кино. А маленькая девочка все никак не может доесть свой огромный “Сникерс”, мама вытирает ее платком и ругает. А папа тихо смотрит перед собой. Девочка Маша завидует и хочет “Кока-Колы”. Даже если мама даст откусить от пирожного.
* * *
Дом культуры подшипникового завода получил липкое и розовое имя из бестолковых французских и английских слов. Каждый вечер окна светятся, и там, прямо в коридорах и на лестничных площадках, танцуют вальс, сальсу, ирландский, румбу и гибкие девушки звенят искусственными монетами на платках.
Мне кажется, что раньше по этой сцене носилась кавалерия, выезжал на портал танк с героями Курской дуги и рулил бомбардировщик. Никто и никогда не видел здесь ни одного кавалериста, а танк не протиснулся бы даже через главный вход, но в этом бетонном кубе, настоящем чугунолитейном цеху их просто не могло не быть. Он был построен для экипажей, масс, армий. И я ждал, что они вот-вот вырвутся из темного квадрата сцены — дом умел давить на людей.
Однажды, тогда мы только-только переехали сюда, на этой сцене одиноко умирала под фонограмму старая какая-то цыганская певица. В тот вечер двери в зал были настежь, сам зал — почти пуст, а сцена покрывалась ядовитыми и неестественными лучами фиолетовой и зеленой подсветки, чтобы хоть как-то придать происходящему на сцене силу, масштаб и чудесность. Певица верила, что она поет, несет восторг, искусство и сегодня красиво уйдет в вечность.
* * *
В день большого представления гардероб ярко освещен, у окон напротив раскладывают лотки с серебром, золотыми цепочками, посудой и кожаными сумками. На втором этаже оживают полки буфета. Когда спектакля нет, за пустой стойкой любят переодеваться Саша и Геночка.
Сегодня снова поют историю про трех ведьм, с известным актером из сериала про бандитов, или танцы и песни из военных фильмов, или легендарную рок-оперу, где сам Караченцов когда-то пел главную…
В такой день охранник особенно невменяем и груб, он пропускает только тех, у кого есть билет. Он знает наизусть наши паспорта, знает, сколько занятий отмечено в бумажке абонемента, знает нас в лицо, знает нас по именам, но не подпускает даже к рамке, и мы стоим в холодном предбаннике… — сальса, бальники, румба, тангерос, ирландцы и гибкие девушки, которые будут звонко танцевать с платком на бедрах. Но пока только переминаются с ноги на ногу — середина января.
— Ну, пропустите, пропустите нас! Вы же нас знаете, ведь помните!
— Отойдите от рамы! Отойдите! Не мешайте людям! Так, девушки, ваши билеты! Проходите! Сумки, сумки на стол!
— Ведь вы нас запомнили уже! Вот наши абонементы!
— Я сказал, не мешайте людям! Отойдите!
— Ну почему когда мюзикла нет, вы нас пускаете просто так? Это же бред!
— Я вам сказал, ждите своего руководителя! Руководитель придет… На стол, на стол сумочку! Пройдите еще раз! Ключи есть?
— Ну, ведь вы нас и так уже давно запомнили! Мы вас уже запомнили!
— Так, это что такое? Что значит, я тебя запомнил? Ты кому это говоришь?! Ты понимаешь?!
— Подождите, вы не поняли!…
— Уйдите отсюда!
— Там уже все замерзли…
— Мне какое дело! Я вообще на тебя пожалуюсь! Обнаглели уже вконец! Запомнил он меня!
Наконец, приходят Саша, Ира и Эльза. И мы идем в рамку, вынимая связки ключей, кошельки и телефоны.
Урок оканчивается поздно, главный вход уже закрыт. Мы идем по темному фойе, мимо пустых крючков для пальто и через актерский буфет, где допивает и докуривает какой-нибудь “смуглянка”, “маэстро” или “капитан” в компании и без, а на проходной за своим столом сидит оловянный охранник. Теперь он один, он смотрит перед собой, пусть на экранах сериал про воров и клочок улицы у черного входа. В сериале теперь новый актер, не тот, что напивается в буфете. Но охранник все равно смотрит, и даже не сериал, а просто в телевизор, чтобы отвлекало.
Он ест еду — продукты, купленные в продуктовом магазине, открывает рот, опускает туда еду и жует. Заливает кипятком русскую народную лапшу с китайцем на этикетке. По телевизору телесериал. И пьет он тоже правильно — воду как водку и водку как воду.
После лапши он впадает в особый, охранницкий анабиоз и редко нечленораздельно говорит с собой. Остается только нашивка на форме, какой-нибудь “Барс” или “Юпитер”, или “Вулкан” и “ЧОП”. В своем бреду он проживет ночь. Мимо проходит кто-то последний. И Вулкан признается себе, что уже и не ЧОП, а рядовое седое чмо с остатками наколки на заскорузлом кулаке. От этого хочется пить.
По утрам сериал наводит тоску. Стрельба и погони — конечно, это все так, поролон. А арестовывают — даже похоже, были времена.
В буфете капитан дальнего плавания допивает стакан. Или кем он сегодня был, летчиком? В буфете жизнь тоже поролон, и все бабы ведьмы, почти как на афише. Какой, к чертям, бомбардировщик на сцене! Теперь и петардой хлопнуть как следует не могут, пиротехники криворукие. Капитан наливает новый стакан, поднимает закрылки и отдает концы.
* * *
Прозвенел второй звонок. Вернулся Саша, вынул из кармана полосатых брюк пульт и включил музыку. Мы оставили шампанское, я взял Нину за руку, развернул к себе, положил ей руку на спину и сделал первый шаг.
Прямоугольник пола, выложенный кондовой советской елочкой, теряет геометрическую форму, в голове рисуется замкнутый круг линии танца, текущей против часовой стрелки, прямо к горе деревянного мусора и обратно — вдоль зеркал, к нашему столику с недопитым вином. За тихими ударными вступает скрипка. Я ищу сильные доли и выравниваю по ним шаг.
Теперь это меньше всего старый еловый паркет. Мы идем за музыкой, встраиваемся в ее гармонию и подражаем ей, чтобы не чувствовать под собой скользкие дощечки, не видеть серых стен. Чтобы не сбиться, не выпасть и не оказаться опять в глухом загончике для танго, — посреди антракта и чужого танца. В зеркале мы видим ненастоящих себя, и я забываю, что боюсь сложных фигур и шагов. Их делает наш отраженный двойник, и у него получается.
* * *
Саша шутит, говорит, что танго начинается с раздевалки. Еще говорит, что начинается только тогда, когда перестаешь понимать, что это танец — условное и искусство, что это шаги не как в жизни. Когда в голове перебираются названия
фигур — это тоже не танец. Когда рядом мнется выпивший коньячку Боренька и боится столкнуться с пламенным Геночкой, который закручивает свою партнершу до одури где-то в центре площадки, а ты боишься врезаться в них обоих — это тоже не танец.
Геночка собран, резок, даже груб, его танго похоже на кун-фу с четко поставленными ударами, партнерша в его руках — оружие.
Боренька — поседевший служащий, глаженые рубашки ровно заправлены в брюки, в разговоре он почтителен, но держится на расстоянии, если не на высоте. Перед танго он имеет привычку хлебнуть из фляжки — он боится плохо пригласить на фигуру свою любимую партнершу Лену. Боренька очень привык быть специалистом и профессионалом. Саша учит его — “танго, как и любой танец, это танец всегда в паре”. Ира кричит: “Борь, Борь, попу свою оттопыривай, тогда все получится!”. Боренька смущается, путает ноги, спешит, выскакивает вперед, а Лена остается где-то сзади. И виновата всегда она. Геночка учит Бореньку и отнимает у него Лену.
* * *
Эльза любит повторять, что танго заканчивается в самолете “Буэнос-Айрес — Москва”. Там его земля, его воздух и его народ. Дух танго там.
— А здесь что, Эльза?
— Здесь, здесь что-то совсем другое, не то.
— Ну, хоть на танго похоже?
Эльза смеется.
— Нинка, ну ты вообще как скажешь! Я каждые полгода туда летаю. Здесь, знаешь, здесь это такая мечта. Посмотри на всех, приходят, устают, зал этот ужасный. Ну хоть места теперь всем хватает… Сейчас, подожди. Саша! Мягче здесь ногу! Мягче! Ир! Ага! Да!
— И все хотят в Буэнос?
— Ой, да кто куда! Вон Борька, смотри-смотри, — ходит, мычит все: “в банановом-лимонном Сингапуре”…
— Это как-то… слишком ретро…
— Чщ! — Эльза заговорщицки приставляет палец к губам, а потом взрывается хохотом.
* * *
В отражении зеркал появилась вторая пара — Саша пригласил маленькую тоненькую Настеньку. Боренька, с видом знатока, облокотился на старое пианино и кивнул на нас Геночке. Саша ощутил публику, те понаперли к стеклу из буфета, и кивнул мне, что будет шалить и “давай ты тоже со мной!”
* * *
Утомленный жгучим жаром Буэнос-Айреса, сердцеед и бандит, отчаянный гаучо, мачо и мучачо кивал своему другу — богатому землевладельцу и работорговцу, во фраке и с орхидеей в петлице. Этот тростниковый барон ловко пускал туфельку горячей мулатки по своей ноге и разворачивался, ожидая ответа наглого скотовода.
Гаучо ловил ножку своей мучачи, останавливался, и ровно в барабанный удар переставлял маленькую туфельку своим огромным грубым сапогом чуть в сторону, и делал похожее вкусное па. Барон одобрительно кивал, не прерывая своего танца. Он часто замирал, делал влюбленный взгляд, кидал его в сторону буфета и на вдохновенного Бореньку. Дрожащей рукой вел барон по спине своей мулатки.
Гаучо опускал ладонь партнерше на талию и держал томные паузы, особенно перед любимыми очо, когда она начинала эффектно вращать бедрами.
Зрители подтягивались к стеклу. Впрочем, тростниковый барон на самом деле был полковником сухопутных войск армии Перона, в парадном кителе и белых перчатках, как в кино про Эвиту, а перед ним только что распушил хвост молодой сержантик, вечно танцующий со смуглой певичкой из этого кабака у набережной…
* * *
Никто из буфета и представить себе не мог, что на самом деле перед ними танцуют два аргентинских офицера, загорелый гаучо и богач-плантатор, и все четверо с мулатками. Зрители стояли за стеклом и смотрели, как люди красиво ходят под музыку: у них там настоящая страсть и чувства, и они не обращают на окружающих никакого внимания.
Девочка Маша, доевшая, наконец, свой сникерс, смотрела и думала, что теперь спектакль продолжается почему-то здесь, а не в зале, и здесь некрасиво тесно и кругом мусор. Скоро мама резко дернула ее за руку и потащила ко входу в зал.
Мелодия кончилась. Пухлые скользкие дощечки паркета снова выпирают из прямоугольного пола. И снова Саша достает из кармана полосатых брюк пульт, нажимает на стоп и еще раз кивает мне — “красота, навыпендривались!” Кто-то в толпе начал тихонько хлопать, и его поддержали.
Прозвенел третий звонок.
* * *
— Какой мы цирк устроили!
— Уж точно, навыпендривались оба с Сашей, как маленькие. Мужики и в шестьдесят дети малые… Вон Ира то же ему говорит, наверное. Петухи.
— Нет.
— Нет, да? Чудо мое в перьях!
— Нет, ну правда! Почему, вот почему мне все равно становится как-то хорошо от этого? Даже больше, чем если бы мы просто были увлечены танцем… друг с другом, и все серьезно… а не вот так… а все, наверное, думали, что мы всерьез.
— Ой, да народ этот тоже, ты их видел?
— Ну, интеллектуалы какие сюда пойдут. Не Таганка.
— Да у нас вся страна теперь стала такая.
— За что их ругать.
— Я разве ругала?
— Просто вот сегодня здесь так…
— Это только у нас “сегодня здесь так”. Я вообще хочу в Англию. Ну, хоть немножечко пожить…
— Ждут нас там…
— Ну, хоть немножечко, знаешь, как там красиво!
— Я понимаю. Съездим. Обязательно. Но жить нам все равно здесь.
— Ну вот…
— Да показывали бы им хоть что-то нормальное, хоть без халтуры бы этой.
— Я вообще считаю, что мюзикл это не наш жанр. У нас его и не было никогда, и делать его не умеют. Он органически не наш. Теперь все на него натягивают, как кожуру.
— Как кожуру, — мне понравилось слово, — Они такие наивные, на самом деле. Вот мы с Сашей свои выпендрюшки устроили, а они поверили, что так и надо.
— Угу. “Отправь СМС на номер” это называется! И сразу все получишь. В лучшем виде. Ты заметил, сейчас уже сами эти актеры не могут отличить… адекватно себя воспринимать уже все перестали. Помнишь, мы однажды на эту дрянь попали по Набокову? У многих лица такие, будто только что Чехова на ура сыграли. Испоганили роман и радуются. Что теперь люди про Набокова будут думать…
— Этикетки… Самим думать не хочется.
— А я тебе что говорю. Это все изначально уже суррогат! Сахарозаменитель. Симуляция. Вон как в Японии собак-роботов делают. Жрем мы тоже не пойми что.
— Это как, я где-то слышал, американцам продают в Тибете мегамантру, после которой обещают “100% просветления”. Прямо как сок. “Стопроцентная мантра, восстановленная из натуральных концентратов”.
— Угу. Сок — “хрен знает из чего он!” Это же все так мерзко! Ну как ты можешь вообще это все говорить…
— Нет, нет, я с тобой согласен. Ты все правильно говоришь.
— Ведь это же неправильно “сейчас здесь так”!
— Конечно, неправильно, но, кажется, сейчас здесь именно так… мы же не можем убежать…
— Можем.
— Ну, если только куда-нибудь. Лучше здесь от этого не станет.
— Ну и что.
Тут подошла Ира и погнала нас на разминку. Шампанское кончилось. В буфете доедали последние опоздавшие, а мы стояли перед зеркалом и повторяли за Ирой.
* * *
На экранчике было ровно 23:00. Я перевернул телефон и засунул его в карман, как Саша пульт от музыкального центра. Мы репетировали сложное ганчо. Нога партнерши должна была легко закидываться на мою и возвращаться обратно на паркет, причем без малейших усилий Нины. Все от энергии моего собственного тела. Но оно оказалось совсем не моим, а каким-то рыхлым и дряблым. Каждый раз что-то было не так. Нина сердилась, я кивал на Бореньку — у того получалось еще хуже, и Геночка снова отнимал Лену.
Ира и Саша попеременно бились над нами. Уходили к подносику с мокрыми салфетками, он лежал у окна, на краю паркета, топтались в нем и подходили опять. Мокрые туфли меньше скользят.
В некоторых местах зала удар каблука выбивал из пола ровные одинокие паркетины. Они выскакивали как искры из головешки. Каблук проваливался в черную щербину, и я ловил Нину. Ганчо рассыпалось. Начинали сначала.
Это были толстые, распухшие паркетины, со следами лейкопластыря, с дырками от гвоздиков и с засохшими коричневыми змейками клея “Момент” на обратной стороне. Не было танца, чтобы кто-нибудь не попадал каблуком ровно по краешку неспокойной дощечки.
О паркете старались забыть, сосредоточивались на танце, но в голове все равно сидела память о неприятном месте где-то там, на полу, и посреди красивой фигуры снова выскакивала из-под каблука назойливая щепка. Ее подталкивали носком ботинка и втаптывали в пустую грязную лунку.
Через пятнадцать минут ганчо у меня получилось. Саша сказал — “на четверочку”, Ира — “кляча!”
* * *
Пора было уходить, и мюзикл давно уже кончился. На первом этаже погасили свет и заперли главный вход. Ира отмечала в журнале и рисовала всем в абонементах сегодняшнее число.
— Паркет, конечно, здесь…
— Ужасный, Нин. Скользкий такой. Вас не было вчера — я тут чуть не растянулась на нем. И палки эти.
— Потоп здесь был что ли? — спросил я.
— Кстати, вы ж в этом зале недавно — не знаете, это ж Норд-Ост.
— Как Норд-Ост?
— Ой, точно, это же здесь было.
Первым моим ощущением было — я стою на костях. В чужой крови. И танцую. Нина смотрела на стены, в зал, в буфет, будто оказалась в совершенно незнакомом ей месте. Мое воображение рисовало лужи крови, впитавшиеся в паркет, разбухшие выпавшие дощечки, черные лунки. Стало страшно.
Я прикоснулся ладонью к стене. Я понял, просто до меня, наконец, по-настоящему дошло — все это было на самом деле. Здесь и на самом деле. Элементарно “на самом деле”, а не в уютном телевизоре в виде американского боевика, где “наши победили”.
Вокруг была эта же бетонная коробка, и эти же лампочки светили тогда, и эти же двери, и этот паркет. Это было здесь, и “было” теперь так же осязаемо, как стена. Я держал ладонь на грязном бетоне. На холодной, безмозглой, шершавой, никакой стене. Хотелось треснуть по ней кулаком. Ощутить боль и увидеть, что с самой стеной ничего не произошло. Она даже не может почувствовать, что ее ударили. Только во сне бывали такие стены. Они медленно сжимали меня, и чем больше хотелось убежать от них, тем медленнее становился шаг, и я просыпался в миллиметре от ужаса. Стена давила людей ни за что. Ни о чем не спрашивая. Никого не жалея. Просто давила упрямой непостижимой волей. Случилось настолько странное, да, именно странное… Этому странному нельзя было задать вопрос — зачем, почему.
* * *
Самое страшное было не кровь, не выстрелы, не одурманенные полусумасшедшие люди с автоматами и бомбами. Самым страшным была эта Стена — черная дыра, позволяющая бессмысленно убивать и забывать, как забывают лица водителей, продавцов и охранников.
Я понял, что эта холодная Стена существует на самом деле, и висит над каждым из нас, и каждый сейчас в такой же бетонной коробке, только пока Стена замерла и выжидает момент.
Нина платила за новый абонемент. Ира пересчитывала сдачу.
— А вы что думали — почему здесь такой бардак, все посдавали, где можно… мюзиклы эти…
— Понятно… — я ответил этим глупым пустым словом, чтобы хоть как-то заткнуть дырку в разговоре.
* * *
Мы выходили как обычно, через актерский буфет, и дальше — по коридору, к служебному. В актерском сегодня гудела целая банда, к стульям были привязаны воздушные шары, на стойке — большая ваза с розами в обертке.
У пульта охраны стоял вахтер и весело трепался с нашим дурным чоповцем. На улице, у входа в полуподвал нашего театра, собирались подвыпившие школьники с крашеными волосами, в коже и в ярких куртках. Лохматая неестественно рыжая девочка вела свою подружку за шею на цепочке. Мальчишки пили пиво и болтали о своем. Этот полуподвал по ночам работал как дискотека.
Из толпы выскочили двое мальчишек. Ругались, ссорились с кем-то. Кажется, обошлось без драки, но долго орали матом и махали кулаками.
* * *
Мы с Ниной шли по улице одни, к светофору. Два героя почти бежали, перед нами, тоже хотели через улицу. Шли обнявшись, лица их светились клятвой вечной дружбы, переполняющей любовью к лучшему, единственному другу. На перекрестке они запели:
— Освенцим — наш дом родной! Жиды!..
Нина испугалась, мы замедлили шаг. Я взял ее за руку. Нащупал в кармане связку ключей. Ко мне снова возвращалась Стена. Теперь она была не абстракцией, возникающей из ниоткуда. Там, ночью на дороге, я понял, что Стена тихо живет в каждом из нас. В Саше, в Ире, в Геночке, в Бореньке… в девочке Маше. В Нине. Да, в любимой, любимой Нине! Я взял ее за талию и крепко прижал к себе.
Я отчетливо почувствовал Стену в себе. Теперь я сам был — Стена. И упившиеся мальчишки-дегенераты были уже как-то и ни при чем.