Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2009
“Ташкент взят генералом Черняевым. Никто не знает почему и для чего” Из “Дневника” П.А.Валуева, министра внутренних дел России. Запись от 20 июля 1865 года |
I
Нескончаемые всходы
Итак, в Ташкенте произошло очередное переименование. Стариннейшая, существующая с позапрошлого века улица Пушкина безропотно приняла свое новое название, став улицей Мустакиллик, то есть улицей Независимости.
Многие, очень многие были как бы слегка опечалены. Я же, признаюсь, огорчен этим событием ничуть не был…
Выставленное на почетное, но общее обозрение имя поэта, наконец, исчезло с проезжей части огромного города и — надеюсь — возвратилось туда, где ему и положено быть, — на книжные обложки востребованных книг. Подчеркиваю — “востребованных”, поскольку до сих пор совсем не уверен, что он и в России-то читается так часто, как о том традиционно принято думать, а уж тем более здесь, в Средней Азии, где уж совсем не до его имени и не до его книг.
Очевидно, пришла пора начать забывать это имя в том контексте рекламных роликов русской культуры, которые массово прокручивались повсюду, в том числе и за рубежом. А уж если продолжать говорить о нем, то делать это опять надобно как-нибудь так, как сделала Марина Цветаева, написав книгу “Мой Пушкин”, или же — “метафорист жизни” Андрей Донатович Синявский, рискнувший по-свойски и личностно прогуляться под ручку с русским аристократом, писавшим нешкольные стихи и поэмы.
Ну, действительно, не виделось ли нечто кафкианское в том, что брала бы и сегодня эта старейшая улица имени Пушкина свое начало от самых копыт коня полководца и государственного деятеля древней Азии, известного в Европе под разными именами, здесь же — под именем Амира Темура, ставшего символом национального величия Республики Узбекистан, и продолжалась бы она правительственной трассой, никак с литературой не связанной?..
При этом ей бы приходилось еще удерживать в своей памяти события прежних без малого ста лет, когда бурливое местное человечество, извечно и безрезультатно стремившееся улучшить и стабилизировать здешний мир, в среднем примерно раз в десятилетие переворачивало его с ног на голову, закрепляя очередную временную вечность очередным же несокрушимым памятником.
Этнографы и топонимисты, мемуаристы и краеведы, историки и книжники сбиваются со счету и путаются в их перечислении и поименовании.
Отсчет же исторических перемещений был начат в 1913 году, когда в сквере, у самых истоков улицы Пушкина, на месте сегодня остановившего своего боевого коня полководца Амира Темура, туркестанской администрацией был воздвигнут многофигурный памятник туркестанскому же, самому первому от России, генерал-губернатору Константину Петровичу фон Кауфману, тому самому, который не уставал повторять знаменитую среди здешних русских фразу: “Я не потерплю в Ташкенте ни архиерея, ни жандармов”…
Да и, действительно, если и так своя рука владыка, к чему же еще и другие?..
Естественно, одна тысяча девятьсот семнадцатый год полюбить фон Кауфмана так, как полюбили возведшие ему памятник, уже не мог, а потому генерал-губернатор был низложен, но оставлен гранитный постамент, над которым воткнули знамя будущих пролетарских побед и вокруг которого разместили хилые пушки, отбитые местечковыми революционерами в местечковой крепости.
Далее события понеслись в ритме литературной строфы Владимира Маяковского — “Время, вперед!”, к несчастью, сделавшейся на все, наверное, время советской государственности, вплоть до перестроечного “ускорения”, главным лозунгом социалистического созидания: еще не битые властью, а потому оживленно действовавшие конструктивисты заменили обтрепанное знамя пролетарско-крестьянским “серпом-молотом” и обколотили гранитное возвышение трибуной, каковая всегда столь остро необходима для любой полноценной государственной жизни.
Некоторое же ощущение невечности от этого деревянного строения все-таки оставалось.
Да и мировая революция, несмотря на десятилетний юбилей российской, все еще запаздывала. Следовало подтолкнуть, в крайнем случае — напомнить…
Напоминанием стала служить колонна с куполом все на том же самом памятниковом месте и с надписью по-русски и по-узбекски: “Октябрь — маяк мировой революции”, хотя ни о каких маяках ни в горах, ни в долинах, ни среди Кызылкумов и Каракумов до сей поры вообще никогда и никто слыхом не слыхивал. Надпись узбекскую сделали в арабской графике и, понятно, политически просчитались. В то время разговор шел о повсеместном переходе на латиницу всех языков, входящих в союзо-советскую номенклатуру (в том числе и русского; представляете русскозвучащую “Войну и мир” Льва Толстого, напечатанную в таком варианте?)…
Без сомнения, было необходимо вновь напрячься и придумать нечто новое.
Убрав в 1929 году по соображениям идеологическим — редко-редко, но, говорят, бывают и другие — компрометирующую колонну, уже весной 1930 года нагородили что-то такое, что никакому историческому описанию из сегодняшнего дня не поддается. Кубы и постаменты, связанные между собою провисшими кумачовыми лозунговыми лентами, некий трубач на высоком постаменте, бюст Владимира Ильича и примкнувшее к нему сооружение с надписью “Пятилетку — в четыре года!” пугали и пугают, даже сохранившись лишь на архивных фотографиях.
Развалилось и растащилось все это достаточно быстро.
И перед самой Второй мировой войной, тогда она и здесь еще называлась Великой Отечественной, место запустело.
Хотя…
Дореволюционные камни постамента и пушки, уже ничего не символизировавшие, еще оставались. А это настораживало, поскольку напоминало — отдохнуть земле не дадут. Случившийся же отдых — дело временное: облюбованное место — всего-навсего — как бы пущено под пары, и придет срок — запашут его под новые идеологические урожаи.
Чтобы подобное ожидание не казалось абстракцией, исходящую с сего места улицу Пушкина затиснули двумя другими, с еще более перспективно-среднеазиатскими названиями — улицами Маркса и Энгельса.
И весна капитальной пахоты, естественно, наступила. Ну, не могла не наступить, поскольку всюду он уже был, а здесь его все еще не было. Прежние граниты были раздолблены, и на новых возвысился он — Иосиф Виссарионович, в классическом исполнении гения прижизненных портретов и посмертных масок скульптора Меркурова.
Сколько простоял он — об этом, понятно, несложно и догадаться…
Простоял, естественно, до обычной (почти что традиционной для нашей прежней страны) акции: осудили, оцепили, сняли, размонтировали.
При этом, по прошествии времени и при оглядке на него из сегодня, можно с уверенностью сделать вывод, что, оказывается, самое ценное в монументах — это их постаменты. По крайней мере, в каждом таится их многоразовость.
В бывшем сталинском она тоже осталась и могла бы быть заново использована.
Ее и использовали, наколов на постаменте — будто татуировку на двух языках — какие-то очень важные слова, кажется, из “Программы КПСС”. И слегка осмелевший послесталинский народ тут же окрестил созданное “русско-узбекским словарем”.
Потом был 1968 год, когда на месте и фон Кауфмана, и Иосифа Сталина тяжелым факелом укрепился основоположник марксизма. Монумент действительно походил на факел: пламенем его служила громадная голова самого Маркса, чья грива каменных волос издалека напоминала огненный костер.
По сути — это было самое оригинальное сооружение из всех здесь прежде сооружаемых…
На открытие, освободив от занятий, привели многочисленную толпу ташкентских студентов. С тех пор буквально все выпускники взяли себе в привычку назначать последующие за выпуском памятные встречи именно “у головы”. Что и происходило достаточно долго, перестав происходить в один из дней, когда голова-факел, голова-огонь, голова-пламень была разнесена на куски отбойными молотками, как отныне была разнесена на самостоятельные независимые части бывшая страна — Союз ССР.
“Со-Уз”, как называл его покойный философ Георгий Гачев.
И вот рядом со всем этим всегда стоял Пушкин. Стоял метафорически. Стоял напоминанием о себе, как о чем-то несуетливом, успокаивающем, стоял какой-то родиной духовного духа (если таковой возможен), ничуть не связанной с тем, что происходило в двух шагах от него. Стоял, отрезвляя.
Но и это отрезвляющее напоминание все-таки было вторичным — было, если разобраться, чем-то вроде рекламы: “А ты записался добровольцем?”, “А ты застраховал свое имущество?”, “А ты купил лотерейный билет какой-нибудь безвыигрышной лотереи?”
Улицы, названные в память кого-то или чего-то, непременно примелькиваются, становясь обыденностью, не вызывающей эмоционального отклика на то, что по официальной запланированности должны вызывать. И если вы хотите сохранить добрую память о ком-то, не стоит называть его именем равнодушные улицы, занятые своим меркантильным — всего-навсего дающим дорогу — делом. Привыкание рождает эффект как будто бы знания. Так книги, стоящие в твоей библиотеке и не прочитанные из-за того, что все время откладываешь — придет час, освобожусь, прочитаю, — вдруг ввергают в обман: даже и не раскрытые, становятся так привычны, что начинаешь сомневаться — а действительно ли ты не читал их? Да нет, — пожалуй что и читал.
Всю эту долго происходившую историю с засеванием земли все новыми и новыми памятниками, которые всходили все новыми и новыми непрерывными политическими всходами, я рассказал вот к чему: чтобы попытаться убедить читателя в азбучной истине: ну, не укореняется на всякой естественной земле то, что и не может на ней укорениться изначально, поскольку неистинно. А на здешней земле — особенно, поскольку здесь всегда жил и живет народ с совершенно другой, с совершенно собственной древней культурой. И дважды чуждо ему было все, предлагаемое прежде…
Он — это не солженицынское, некогда оскорбившее здесь всех, “подбрюшье”. Он — народ собственной истории.
Не он по отношению “к кому-то”, но все иное, внешнее, по отношению “к нему”.
II
Некоторый сепаратор
До сих пор не знаю, кем был съеден в конце концов тот наградной шоколадный Пушкин, которого привез в Ташкент лауреат “Русской премии” писатель Евгений Абдуллаев — Сухбат Афлатуни. Сам Евгений об этом по-прежнему умалчивает. По крайней мере, та некоторая часть нас, не романных, а настоящих ташкентцев, собравшихся отметить это чрезвычайное для здешней русскоязычной литературы событие, к голове классика, которая как бы “наше все”, не прикасалась. Поедали подтаивающий шоколадный постамент, отъедали части сладко-коричнево кудрявящихся волос, но головы не трогали…
Это трогательное событие официальной литературной общественностью города отмечено не было и прошло абсолютно незамеченным, как прошли два или три интервью по поводу премии, данных самим Сухбатом Афлатуни в местной прессе.
Да и кого, да и как столь веселое событие могло бы заинтересовать? Ведь здесь, в Ташкенте, книг его практически никто не читал и не читает.
Читателей книг у талантливого Сухбата Афлатуни нет, поскольку нет и самих этих книг… Его талантливые книги выходили и выходят в Москве, Санкт-Петербурге, может быть, и еще где-либо, но там, где он живет, — их нет, и появление их здесь сегодня, пожалуй, невозможно. Да и не только его. Лауреат, на этот раз премии Андрея Белого, поэт и эссеист Шамшад Абдуллаев тоже уже давным-давно сгинул с местных литературных горизонтов. Молодой поэт и одновременно, по профессии, — физик Баходыр Ахмедов, получивший в прошлом году в Великобритании литературную премию имени — опять же — Пушкина, малоизвестен даже в узких кругах… Можно было бы и еще назвать какие-нибудь имена, и еще…
И дело тут не в злостных тайных или явных кознях завистливых недоброжелателей. Дело много серьезнее — рискну утверждать (хотя, как известно, любое обобщение не верно): в современном столичном Ташкенте читательской аудитории для этих и других современных русскоязычных писателей нет. Не сочтите за параллель, но Пушкин и здесь не вписывается в современное городское пространство.
Когда Вячеслав Вс. Иванов, размышляя об исчезновении некогда блестящей, веками существовавшей немецкой философии, философии как школы, говорит о том, что это произошло из-за того, что немецкий фашизм выжег будущее немецкой культуры, оставив после себя пустыню в нескольких следующих поколениях, то он говорит и о том провале, что образовался и на постсоветском пространстве. Особенно же за границами России.
Сегодня здесь совершенно невозможно такое из ряда вон выходящее событие, как, например, издание, подобное той уникальной библиографии Владимира Николаевича Топорова, русского ученого мирового класса, величайшего специалиста в языкознании, мифологии, религии, семиотике, русской духовной культуре, которое — в двух томах; 1201 запись! — вышло в 1989 году под грифом Самаркандского (!) ордена Трудового Красного Знамени государственного университета имени Алишера Навои.
Произошло то, что не могло не произойти. Всеобщее стремление человечества сохранить себя в рамках своей неповторимой национальности, противостоя всеобщему же стремлению человечества к глобализации, в новых независимых странах — словно на каком-то великом невидимом сепараторе — развело в совершенно разные (пожалуй, даже цивилизационно разные) стороны весь тот народ, который еще несколько лет назад считался как бы единым.
Да он и был таким, никаким то есть…
Когда-то прежде, ругая или хваля общее, человек мог говорить о своей родине, о своем отечестве, о своей стране, о своей — общей же для всех — культуре. Были объединяющие — при согласии или несогласии с ними — темы. Государство, где каждый из нас жил, было как бы “моим” государством. Но сепаратор уже работал. И для кого-то государство почти в одночасье перестало быть “его” государством. Оно стало всего–навсего “средой его обитания”.
Формально национальное государство сделалось национальным по сути.
Вдруг стало практически ясно, что есть культура европейская и есть — азиатская. Что не во всем они совпадают. Что, оказывается, для иной — трудно и скоропалительно восстанавливаемой — национальной культуры Пушкин далеко не так важен, как свои собственные, прежде не поднимаемые на щит, авторы. Что образность Пушкина не образность Хайяма, Джами, Навои или Надиры-бегим. Последние понимаемы ментальностью, сердцем, этот же — нет.
Монферран среди минаретов. Растрелли в комплексе медресе.
Возмущайся не возмущайся русская душа, да так оно и есть. А может даже — невидимо — было и прежде.
Может быть, и в той, прежней общей стране далеко не “всяк сущий в ней язык” с благоговением называл его имя. Но мы обольщались, повторяя к месту и не к месту “Халва, халва, халва”, то есть — “Пушкин, Пушкин, Пушкин”, не замечая, что в нашем всеобщем литературном рту слаще не становилось.
Узбекистан, ведь он не то что, например, Грузия. Ведь он совсем далеко от Москвы и Рязани. И он еще более другой, чем она, — все же страна христианская.
Узбекистан — Восток мусульманский, чей неповторимый бытовой мир древнее даже и самого Священного Корана. Понимал это, кажется, еще прежде лишь князь и канцлер Александр Михайлович Горчаков, предлагавший остановиться на “чимкентской линии”. Предупреждал.
Нет же, перешли ее, к недоумению даже и министра внутренних дел России П.А. Валуева.
Только не говорите мне о той благости и цивилизационной благотворительности, которую принесли сюда вошедшие — отныне колониальные — войска. Да, жили здесь до прихода русских в немалых, допустим, междоусобицах, но ведь даже и они были привычны в своей перманентности. Будто скандал в единой семье.
Сами бы и разобрались.
Но пришли чужие.
Отчего, скажите, та же грузинская, нет — шире — кавказская, тема есть в русской литературе, а узбекской, таджикской, среднеазиатской практически нет? Лермонтовых, Пушкиных не хватило? И их, конечно, тоже. Только все-таки здесь
иное — здесь, по-моему, не случилось внутреннего созвучия культур, ни одна из них не смогла прозвучать настраивающим камертоном. Были и есть великолепные переводы и с узбекского на русский, и с русского на узбекский, были — и продолжаются — обоюдные неформальные дружбы писателей, актеров и поэтов. А камертон в государственной комнате каждого всегда стоял свой собственный, иной.
Республика Узбекистан, обретая независимость, не изгоняла со своей территории русских, как это случалось в иных местах. Она приняла их в себя, своею равноправною частью. Так когда-то Париж, Стамбул и Белград приняли в себя нахлынувшую нежданно русскую эмиграцию. Только эта эмиграция отличалась от той первой, первоволновой, послеоктябрьской. У этой эмиграции бывает, что и три, и четыре уже поколения родились, выросли и скончались на этой земле.
Если выбросить политику из смысла последующих слов — в новых государствах вдруг появилась новая же “внутренняя эмиграция”.
И она сама поняла это. И от этого понимания ей не могло быть уютно.
Многие поднялись с мест, рванулись в Россию, на корневую родину. Поскольку же они выросли в Советском Союзе и советская культура, облепившая их, как короста, еще не отпала, то и Россия многим из них мнилась какой-то той, прежней, достаточно знакомой Россией, этаким отделившимся, но все-таки знакомо-прежним постперестроечным микро-Советским Союзом.
Оказалось же — иная страна. Совсем иная. Незнакомая в своей жесткости.
Их не ждущая.
Не лучшей участью стала участь оставшихся. Я не имею здесь бытовые смыслы: с ними обстояло все как у всех. Имеются в виду смыслы творческие.
Ушли темы. Ушла общая платформа для разговора. Пришло непонимание других.
Исчез диалог. В некий вполне определенный момент было потеряно стабилизирующее мироощущение, поскольку оно невозможно без понимания той культуры, среди которой живешь.
Здесь с большинством случилась та же самая история, что и с уехавшими. Оторванным от новой — в новом Российском государстве возникшей культуры, — понятно, очень хотелось сохранить свою же русскою индивидуальность, но ее, увы, не было, то есть — была, но все та же — как бы советская. Чужое возрождение радовало как бы со стороны.
Своего не случилось.
И когда, чтобы сохранить себя и в диаспоре, какой-либо русский писатель начинал работу над новой вещью, она получалась вещью старой: все та же короста очень советской культуры не отпадала никак. Да и не могла отпасть, новой-то кожи не наросло… Откуда ей было взяться?
Эмигранты прошлого уносили на своих плечах культуру. Отходящие от русских пристаней в нерусскую эмиграцию “философские корабли” увозили в своих каютах интеллектуальный и творческий потенциал, пожалуй, что и будущего страны.
Новая ближнезарубежная эмиграция осталась едва ли ни с чем…
Русская культурная жизнь здесь отныне перестала быть жизнью собственно русской культуры. Ведь не назовешь же живой, развивающейся культурой те немногочисленные, пусть и от всей души делаемые, как бы “русские” праздники, когда самодеятельные хоры — в основном из людей преклонного возраста — поют ностальгические песни о заливных лугах, которые здесь, в Азии, так же не представимы, как и где-то, очевидно, существующая “Волга-матушка река”… Если к этому добавить, что обряжены они в какие-нибудь псевдорязанские сарафаны, которые и в самой-то России иной раз смотрятся наивно, а здесь — особенно, поскольку подобная стилизация для людей, поколениями росших в иных традициях и иных условиях, вообще, не может быть характерной, картина вырисовывается грустная. Подобное — в естестве своем — до времени сохранялось, быть может, лишь в низовьях Амударьи и Сырдарьи, да еще вокруг иссохшего Аральского моря, где с XIX века селились бежавшие из России староверы.
В лучшем, удачном случае “русская культурная” жизнь сегодня стала жизнью-напоминанием о прошлой, да, все-таки бывшей здесь некогда, русской культуре. Вот и справочный сборник “Россияне в Узбекистане”, недавно вышедший в Ташкенте, в котором под единую обложку собраны биографические, часто случайные, сведения о людях значимых или не очень, говорил все о том же — о прошлом.
Настоящее же сделалось некой игрой, некой вторичностью. При удаче — провинциальным повторением того, что делается в далекой отсюда культурной метрополии.
Творческая культурная диаспора отныне не создает, она лишь пытается спасти созданное, а если и не спасти, то — зафиксировать во времени и пространстве. Оставить в настоящем времени прошлое пространство культуры.
Кошка, кусающая себя за собственный хвост.
Будем ли мы новой ближнезарубежной эмиграцией? Ну, что ж… Если надо, то конечно же — будем ею опять. И даже, возможно, спохватится Россия через очередные лет семьдесят и бросится собирать ту культуру нового рассеяния, которая вроде бы должна была создаться… Конечно, и соберет, при условии, естественно, что она создастся…
В чем я очень засомневался в последнее время. И сомневаюсь время от времени.
Кстати сказать, пространство это, вообще, не всегда изобиловало великим вкусом. В том же Асхабаде (был такой город еще до переименования в привычный Ашхабад) уже в начале прошлого века существовало полным-полно гостиниц с названиями: “Лондонская”, “Центральная”, “Петербургская”, “Московская” и — “Пушкинская”. Шоколадная красота присутствовала и тогда. И уже тогда истинный Пушкин давно должен был бы уйти в катакомбы.
Как первохристианин.
И избави нас Боже от той балалаечно-цыганистой романсной разлюли-малины, которой славны были парижские и пражские рестораны времен первой эмигрантской волны, когда под запотевшую рюмочку можно было поплакаться о чем-то вроде бы своем, но уже не существующем. Да, похоже, уже и плачутся…
Вот и опять он — шоколадный Пушкин.
Увы, школьная банальность, но — русское сохранялось в Буниных, Осоргиных, Шмелевых и Зайцевых… И без всяких рязанских сарафанов.
Мы так часто говорили (и говорим) о толерантности, что нам уже кажется, будто говорим мы о неком едином предметном понятии, самодостаточном, вбирающем в себя самое себя. Оно же, это понятие, — многосоставно. В нем, как минимум, два абсолютно несхожих предмета или же смысла, лишь притирающихся, лишь лепящихся друг к дружке и исходящих из опыта самовыживания.
Конечно же можно войти в легенды и этнографические фильмы (как входят упомянутые уже азиатские наши староверы), сохраняя псевдосебя, раскрашенно картиночного. Однако же это, несомненно, заниматься самоубийством. Себя, любимого, — еще ладно… А то ведь так угробить и эту самую как бы культуру очень легко.
Духовный и интеллектуальный тупик? Отпадение, отхождение одного менталитета от другого?
Ничуть.
Отчего бы это, скажите, даже консервативные царские департаменты, назначая и отправляя сюда, в Среднюю Азию, в Туркестанский край, новую чиновничью генерал-губернаторскую администрацию, едва ли не приказным условием ставили обязательное знание местного языка? Неужто из просто бюрократических побуждений, бумажной скуки ради?
Нет. Так они думали о России, которую не должно было позорить незнание той земли, в которую, пусть и захватнически, она, Россия, волею истории, пришла. Россия должна была понять чужую культуру, что без знания местного языка (а то и языков) абсолютно невозможно напитаться ею и в окончательном итоге — обогатить ею саму себя. Так, по крайней мере (раз уж все равно перешли эту самую “чимкентскую” линию), задумывалось лучшими ее людьми…
Получилось ли? — иной вопрос.
Очевидно, что не получилось.
Иначе бы не нашли бы себе место устоявшиеся исторические анекдоты вроде того, что Россия привнесла в здешние азиатские феодальные края настоящую культуру. Боюсь, что в большей степени она привнесла сюда “руководящую роль” сначала царской администрации, потом тоталитарной большевистской. Все они вместе, можно сказать, сообща просто-напросто уничтожили исконное мусульманское мировоззрение, то есть — в веках устоявшийся миропорядок. Попытались заменить чужую психологию своей. По крайней мере, вытеснили ее из открытого мира в закрытый, внутренний.
По определению М.Л.Гаспарова, сначала это была “тюрьма народов”, потом — “коммунальная квартира”.
До — не вешали здесь замков даже и на лавки-дуканы, но после стали вешать. Не пили, но после стали пить.
До — ни на аиста и ни на голубя не поднималась рука даже и у мальчишек.
После — случалось и не такое. Какие уж там аисты — людей не жалели. Но в
России — это как бы своя своих убиваша. Здесь же — своих, но все-таки не чужие ли руки?
До — ни крошки хлеба не бросали здесь на пол. После…
Впрочем, нет, это осталось: и сегодня самый старый и скрипучий старик нагнется к земле, чтобы убрать из-под ног оброненный кем-то — пусть и огрызок — вафельной, например, какой-нибудь корочки от мороженого, чтобы — с трудом распрямившись — положить его на какую-нибудь приступочку.
Нет, не за многое стоит ждать благодарности.
А вот за изучение местного языка однажды все-таки взяться, пожалуй, стоит… Начать, с чего начиналось.
Не обидно ли, — англичане, американцы и немцы, приезжающие сюда, почти тотчас начинают говорить по-узбекски, а русские — тремя, четырьмя поколениями проросшие здесь, — ни уха ни рыла…
Я не вижу сегодня иной русской культуры в ее живом развитии без этого самого пресловутого языка. И понимание того самого стабилизирующего мироощущения не вернуть никакими культуртрегерскими образованиями, не вникнув в иную — вне диаспоры обретающуюся — культуру. Не напишет русский писатель, живущий в Узбекистане — вообще, на Востоке, — ничего особенно нового, если он не слышит музыку той речи, среди которой он волею судьбы и политики обитает. Если не подзарядится энергией здешнего слова.
Не проникнется он психологией своего героя, живущего здесь, не вылущив из им произносимых слов заточенного внутри всякого же слова первоначального образа-смысла. Не поймет, что восточная литература, в отличие от русской, не космична. Что это либо ее мировая беда, либо то, чему как раз следует поучиться излишне космичным русским. Лучшее в ней — всего лишь высокая поэтизация земного. Взлетая над землей, опирается на земной же, опять же — свой собственный, воздух.
Восточное познание мира: проба метафоры на ощупь. Хочешь войти в созвучие — попытайся понять.
России, живущему здесь человеку, и в первую очередь — писателю, отсюда до конца никак не узнать. А вот ту землю, что стала его домом, — следует. Иначе какой он писатель? Россия не обязана помнить ни о них, ни о нем, ни обо мне, оставшихся в рассеянии. Ведь таких, как будто бы — двадцать пять миллионов.
Не обязана.
Никто о себе не помнит.
Ну, а мы сами-то?
Русская культура в Узбекистане — не поминки по прошлому. Она жива в работах ушедших и неушедших: Сергея Бородина, Явдата Ильясова, Эдварда Ртвеладзе, Александра Файнберга, Марка Вайля, Равиля Батырова, Овлякули Ходжакулиева да мало ли… Речь не о паспортах с государственной принадлежностью. Паспорт — всего лишь билет на тот поезд, в котором ты едешь. Речь о нутряном, языковом, образном понимании ими здешнего мира и о талантливом привнесении этого понимания через свое творчество в пространство общей духовной культуры, как собственно национальной (Узбекистан, Восток, вообще), так и языково-русской (Россия).
Национальность автора здесь, как и всюду в искусстве, роли не играет.
В данном литературном случае “Дружба народов” не должна становиться “Иностранной литературой”…
Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить историю с книгой, например Джеймса Мориера “Похождения Ходжи-Бабы из Исфагана”, русский вольный ее перевод в свое время сделал Барон Брамбеус — Осип Сенковский… Выйдя в Лондоне, написанная англичанином книга примерно через полстолетие была переведена на персидский мирзой Хабибом Исфагани, потом запрещена, тайно переписывалась и распространялась, “будучи принятой за оригинальное персидское литературное произведение”. Уже в наше почти время известный поэт и филолог Ирана Малек-ош-Шоара Бехар констатировал: “Проза “Ходжи-Бабы” по изяществу стиля и зрелости мысли напоминает “Гулистан” Саади, а волнует и захватывает читателя не меньше, чем лучшие образцы европейской прозы. Она может быть названа шедевром персидской прозы XX века”.
Или история с “Повестью о Ходже Насреддине” русского писателя Леонида Соловьева? Не зная имени автора (помня хотя бы одну великолепную экранизацию повести Яковом Протазановым — “Насреддин в Бухаре” со Львом Свердлиным в главной роли), можешь спокойно утверждать, что и “Возмутитель спокойствия” (первая книга), и “Очарованный принц” (книга вторая) — наверняка переводы с национального — узбекского ли, таджикского ли, вообще, тюркского — какого-нибудь эпоса.
Литераторам, как я уверен, еще предстоит овладевать темой. Однако историки уже к ней давно подошли. Интересно, что не только традиционно светские, но и духовные. О взаимоотношениях двух культур — восточной и европейской, христианской и мусульманской, что предельно важно по нынешним временам, давным-давно творчески размышляет и пишет митрополит Ташкентский и Среднеазиатский Владимир (Иким). Вышли его книги “Земля потомков патриарха тюрков”, “Большой полет крылатого коня”, на подходе двухтомник “По стопам апостола Фомы”.
Здесь рассказывают, что, когда бывшему президенту Туркменистана Сапармурату Ниязову подарили книгу “Большой полет крылатого коня”, даже тот был в каком-то восторженном удивлении:
— Это история моего народа… Даже мы столько не знаем…
Между тем митрополит снова и снова напоминает о том, например, что в древней мусульманской империи христиане могли занимать сколь угодно высокое положение, что из их среды вышли и один из “визирей левой руки”, и несколько казначеев Халифата. Даже знаменитый халиф аль-Мамун, основав “Дом мудрости” — Академию — в Хорезме, поставил во главе его христианина Захария Юханна. И этот “Дом мудрости” обогатил человечество замечательными достижениями науки и культуры. Конечно, мусульмане здесь первенствовали, но можно назвать и десятки имен именно христианских ученых, внесших заметный вклад в достижения “золотого века Ислама”.
III
Туркестанские осколки
Со стороны как будто бы ничто не заставляет особо печалиться по поводу интеллектуально живого быта русской культуры. Вроде бы он есть, ведь есть же многочисленные русскоязычные издания, ведь идут же спектакли на русском же языке, и телепрограмм российских — хоть отбавляй. Даже и книгу можно издать на русском языке, стоит лишь накопить необходимые деньги или же подыскать спонсора. Последнее замечание ничуть не в противоречии с тем, что говорилось о невозможности появления здесь книг, подобных выходящим в Москве или Санкт-Петербурге, то есть — книгам, допустим, того же Сухбата Афлатуни. Для последних здесь просто нет спроса.
Да и будет ли?
К слову сказать, поскольку уже упомянутый постсоветский духовный провал, как ни крути, все же существует, то, наверняка, будут существовать вместе с действительно стоящими, поддерживающими культуру программами и какие-нибудь возле них присоседившиеся Остапы Бендеры, тоже собирающие для его пользы, “чтобы не очень провалился”, спонсорские деньги…
Тем не менее, даже вкладывая деньги как бы в свою собственную, настоящую, как бы национальную культуру, волею исторической судьбы отныне обретающуюся в замкнутом и отторгнутом пространстве, мы все равно обрекаем ее на лежание под капельницей, на бесперспективное, сиюминутное существование в режиме искусственной подпитки — поставь на ноги, введи в общий мир жизни — выживет ли?
Ведь что происходит… Скажем, поддержало посольство России издание в Ташкенте книги стихов местных русскоязычных поэтов, и явилась на свет книга3 , где собраны творения почти сотни авторов, истинных поэтов среди которых, однако, по пальцам счесть…
На пользу такое издание? В поддержку русскоязычной культуры?
Как будто бы — да. А на самом деле… По сути — была лишь поддержана некая литературная изоляция, вдруг явившая себя миру.
Точно таким же событием стало издание и двух книг, состоящих из произведений корейских журналистов, писателей и поэтов, живущих в Средней Азии. Тоже дело вроде бы благое. На самом же деле — все та же концентрация разновеликих литературных работ, собранных под единую обложку по паспортному признаку. Упоминаю эти “корейские” издания в общем разговоре о “русской культуре”, поскольку обе книги — русскоязычные, следовательно, и существуют они в контексте именно этой культуры, а не иной. Точно так же, с теми же повторяемыми ошибками, могут делаться и делаются издания и в здешнем армянском культурном центре, и в немецком, и во всех других тоже… В большинстве, как правило, — на русском языке.
И куда, позвольте спросить, относить их отныне?
Если даже и к “культуре”, то — к какой?
Рискну сказать, что — ни к какой. Поскольку это всего лишь одна из форм — возможно, закономерная — продолжающегося распада той общей некогда культуры, которую мы гордо называли “советской”. Это именно она — так у всех похоже — разбивается на осколки разного цвета, но с одинаковым неотражением истинной действительности.
Русский язык, прежде всех объединяющий, как это ни парадоксально, на глазах становится языком разъединяющим.
То общее, что выковалось во взаимоработе, исчезло.
Осталась история, традиция же общего — оборвалась.
В новой истории новых государств свое новейшее место русской культуре еще следует заслужить.
И делать это, по-видимому, следует уже одинокой работой одиноких же, однако искренне вникающих в суть иноязычного теперь для них государства подвижников. То есть — жить не вразброс, но — в глубину. Обогатить культуру России все тем же своим пониманием и проникновением в культуру здешнего мира, его отражением, а если говорить о литературе, то — интерпретацией его в образах не заказных, снисходительно “интернациональных”, но как бы истинно российских — ментальность-то, как будто бы, никто не отменял.
И это для русского народа ничуть не нечто неисполнимое. Множественность культурно-религиозных типов, существовавших на Руси и в России, извечно исторически напитывала русский народ терпимостью, пониманием, если хотите, — меркантильной прикладной способностью извлекать и присваивать себе очень многое из иных, в том числе и мусульманских, культур: от одежды до какой-нибудь литературной метафорики.
Николай Бердяев об этом народе писал так: “В России духи природы еще не окончательно скованы человеческой цивилизацией. Поэтому в русской природе, в русских домах, в русских людях я часто чувствовал жуткость, таинственность, чего я не чувствую в Западной Европе, где элементарные духи скованы и прикрыты цивилизацией. Западная душа гораздо более рационализирована, упорядочена, организована разумом цивилизации, чем русская душа, в которой всегда остается иррациональный, неорганизованный и неупорядоченный элемент. Поэтому русская душевная жизнь более выражена и выражена в своих крайних элементах, чем душевная жизнь западного человека, более закрытая и придавленная нормами цивилизации”.
Здесь очень важна косвенная мысль об открытости русского человека, в отличие от человека Запада, о его способности внутренне быть ближе к иным, как будто бы противоположным ему цивилизациям и культурам.
Западное мышление и восточное мышление отличны так же, как — да простится мне этот образ! — почти вся женская проза отличается от мужской: в нем нет метафизики.
Западный интерес к культуре Востока всегда, пожалуй, был академически-сторонним. Русский же постоянно имел сострадательно-сочувственное понимающее начало.
Западный человек не только сам придавлен собственною же цивилизацией, но и, не думая о том, горазд и чужую подложить под себя.
У российской же культуры, великой, как принято говорить и как оно есть на самом деле, не только не бывает помыслов — в силу ее великости — заняться тем же, но она готова и все свое собственное, не жалея, легко пустить в исторический распыл…
Что же касается событий, упомянутых выше, — “до” и “после” — так ведь здесь речь идет о насаждении идеологии, идей ее, к тому же далеко не национальных… Одним словом, следует наново создавать то настоящее, что было развеяно пыльными бурями единообразных, торопящихся сообщить о состоявшейся дружбе народов, безликих литературных текстов, если говорить о литературе. Следует возродить, воссоздать некий новый поверхностный слой почвы, питающий все, что позже вновь начнет подниматься на ней.
Иначе шоколадный Пушкин может показаться настоящим, поскольку вкус истинного многим уже давным-давно неизвестен…
Зарубежная отныне русская культура и литература в ней сохранятся и обогатят Россию в первую очередь только тогда, когда они с пониманием смогут войти в культуру местную, переработав ее в себе и поняв. И на этой основе, на этой освоенной для себя почве, создавая нечто собственное. Собственное, а не повторяющее провинциально зады сделанного где-нибудь в Москве или Петербурге.
Не из России сюда, а отсюда в Россию…
И вовсе не парадокс, но, думаю, закономерность, что среди наиболее интересных, литературно запоминающихся современных работ стихи и проза — русскоязычные стихи и проза! — авторов “внешне” вроде даже как бы подчеркнуто “не русских”, тем не менее профессионально интересно работающих именно в серьезной русской литературе. Я говорю о Евгении Абдуллаеве, Вадиме Муратханове, Баходыре Ахмедове, Сабите Мадалиеве, Шамшаде Абдуллаеве…
Впрочем, Шамшад, как известно, — поэтический представитель как будто бы иной, нет, не космополитической, но близкой к ней — некой, возможно, и существующей лишь метафорически, средиземноморской школы.
У всех у них вхождение в русскую литературу и культуру состоялось, как мне кажется, как раз по той самой схеме, которая предлагает, допустим, писателю не просто выживаемость, скучно копирующую азы столичных интеллектуальных тусовок, но жизнь, имеющую в основе своей корневую духовность азиатского Востока с его языками и бытом.
Такой, именно такой была духовная работа и русских туркестанцев, волею истории вошедших в среднеазиатские земли и здесь оставшихся. И оставивших после себя на колонизированной Россией здешней земле книги, научные труды, наконец, историю, сохраненную и для самой Средней Азии, и для России, к которой они считали себя принадлежащими, и для всей, выходит, сегодня уже мировой культуры. Овладевших не покоренной землею, но знаниями ее. Даже отчасти и восстановившими их, вызвав их из собственного небытия.
Именно русский туркестанец Василий Вяткин, исследовав древние средневековые документы и проанализировав современные ему рассказы узбеков, вычислил местоположение обсерватории Улугбека и раскопал ее в отложениях лессового кургана под Самаркандом. Он же был одним из первоинициаторов восстановления и выпрямления грозящего упасть северо-восточного минарета медресе Улугбека в Самарканде. Двадцать семь шурфов у ее подножия, специально заложенные молодым археологом Михаилом Массоном, дали достаточно грустную, но полную картину состояния средневекового фундамента — минарет проще разобрать и выстроить заново, чем сохранить. Но это уже не был бы минарет времен Тимуридов…
Без Москвы тогда, оказалось, не обойтись.
И в 1932 году по спроектированным расчетам московского инженера Владимира Шухова, использовавшего и данные Михаила Массона, минарет был выпрямлен и спасен. Гармония Регистана осталась не порушенной новоделами.
Больше того, позже Михаил Массон вообще обогатил и без того богатую среднеазиатскую историю буквальным возвращением раскопанных стен, казалось, навсегда исчезнувшей под земляными пластами, забытой всеми древнейшей цитадели и загородного сада Тимура — Баги-Шамал…
Это именно с такою же ответственностью относящийся к древнему миру Азии Александр Шмидт, единственный ученый, работы которого, по словам известнейших в мире востоковедов В.В.Бартольда, И.Ю.Крачковского и С.Ф.Ольденбурга, “почти исключительно посвящены исламоведению”, сопровождал возвращаемую в Ташкент святыню мусульман — Коран Османа.
А действительный статский советник Николай Остроумов, преподававший мусульманское право в Ташкентской офицерской школе восточных языков при штабе Туркестанского военного округа?
Здесь среди многих изучавшихся дисциплин едва ли не главным стало изучение языков: урду, персидского, афганского (диалекты), китайского, английского, узбекского… И Остроумов вплотную берется за них, подготовив и издав “Татарско-русский словарь” (Казань, 1892), а еще позже, значительно продвинувшись в изучении именно узбекского языка (в те времена его часто называли сартовским), публикует уникальные “Материалы к изучению наречия сартов русского Туркестана” (Казань, 1898) и “Этимологию сартовского языка” (Ташкент, 1910).
Все эти люди не просто знали языки Востока, они понимали культуру его и этим обогащали культуру своей России.
Так это делалось в конце позапрошлого и в начале прошлого века.
Прислушайся Москва советских семидесятых к таким, как они, знающим Среднюю Азию не со стороны, не теоретически, — не быть бы бессмысленному пролитию крови в Афганистане.
Но ведь даже еще и сегодня воюющие там страны не смогли понять — никакая смена формы правления не изменит неевропейской сути понимания мира у здешних народов. Если для европейца христианство как бы устоявшаяся рекомендация к пониманию жизни и к существованию в ней, то ислам для жителей Азии — закон повседневности. От быта до поэзии и философии. И всякое как будто бы даже благородное насаждение здесь своего онтологического образа жизни обречено на провал.
Нынешние политики этого все еще не учитывают. Прежние же, российские, видятся более мудрыми. Уже глава первой Туркестанской администрации Туркестанского генерал-губернаторства первый же генерал-губернатор К.П. фон Кауфман еще в самом начале своей службы в Туркестанском крае, в январе 1868 года, в ответ на запрос главы Русского миссионерского общества князя Голицына — не вести ли себя здесь поактивнее? — мудро отписал ему, что миссионерская работа в крае “не даст хороших последствий… принесет… вред… и может лишь породить затруднения”7 .
Глядя отсюда, из глубины Азии, видишь силу России в первую очередь в культуре ее. Но и ей тоже уже не перейти “чимкентскую линию”. Она может быть или достойным гостем, или получателем тех новых духовных сокровищ, которые однажды все-таки появятся здесь и, естественно, будут протянуты и России — бери, пользуйся. Культура России “прирастать будет” и культурою русско-азиатской, если такая, впрочем, состоится.
А ведь должна, должна состояться, поскольку, несмотря ни на что, трудолюбиво и безоглядно формируют питательный грунт будущего подвижники из настоящего, страстные и странные одиночки, которым нет дела до круговерти в дальнем и ближнем политическом мире, но у которых сейчас есть насущная забота о духовном хлебе для себя и других. Они органичны, они без заданности.
Как тот же, допустим, достаточно известный в Азии краевед и коллекционер Борис Голендер…
Живя в постоянном и безоглядном собственном интересе собирания туркестанских раритетов, туркестанских документов, туркестанской иконографии, всех тех осколков, что рассыпаны по антикварным магазинам не в меньшей степени, чем по архивам, в определенные периоды гонимый из-за своих интереснейших и обстоятельнейших телевизионных рассказов об истории ташкентских улочек и исторических зданий (оказался виноват в том, что в основном именно колониальная архитектура, кое-как, но все-таки отчасти сохранившаяся, представляла собою нечто, о чем можно было говорить), этот человек малыми и редкими своими публикациями о находках словно бы тянет и тянет из кокона истории ту шелковую нить, что потом пойдет на ткацкий станок единой для всех, объясняющей время, материи.
Или же директор музея Сергея Есенина Ольга Чеботарева, сконцентрировавшая в стенах маленького своего музейчика, стоящего на задворках переименованной улицы Пушкина, все то, что не шоколадно и не временно, все то, что достойно поминания и понимания, — от экскурсий в историю “есенинского” Ташкента до встреч с заезжими, чего-то стоящими в культурном мире людьми: поэтами, писателями, редакторами, музыкантами. Свет каждого сводится ею в единую лучевую точку, от которой — и теплящийся, собирающий вокруг себя, далеко не скучный музейный огонек.
Или же уже упомянутый митрополит Владимир, в миру — молдаванин Василий Иким, строящий и строящий русский духовный комплекс в узбекском городе Ташкенте.
В создаваемую им здесь уникальную по своей громадности библиотеку со всей, пожалуй, республики (физически тяжело, а то — и невозможно из-за таможенных правил увезти через границы в ту же Россию личные собрания) свозят и сносят
книги — да еще и не только на русском языке — многие, не только уезжающие, но просто узнавшие о формируемой библиотеке.
В ней — или в нем? — обрелась та магнитно-духовная точка, что тоже притягивает к себе все духовное, материализовавшееся здесь за полторы сотни лет русской, нет, в большей степени за семьдесят лет — советской колонизации.
И как раньше в средневековых монастырях монахи, являясь не только религиозными, но и просто широко образованными людьми, и хранили они, и сохраняли не только свою духовную, но отчасти и абсолютно светскую культуру, так и сегодня — храниться ей и духовно работать еще и в стенах ташкентского духовно-административного центра: те же, ставшие уже международными, известные далеко за границами Республики Узбекистан, не просто — повторимся — “абсолютно светские”, но подчеркнуто “элитарно-поэтически-светские” Открытые фестивали поэзии, в последние годы проводимые волею и упорством Сухбата Афлатуни, Вадима Муратханова и Санджара Янышева, даже и они уже не минули гостеприимных стен, ставленых в Ташкенте устремлением митрополита Ташкентского и Среднеазиатского.
То есть все-таки здесь происходит то, о чем стало подзабываться в последние годы становления новых государственных структур и социумов: русская, русскоязычная, шире сказать — христианская диаспора способна себя сохранить не в одной лишь памяти, но и в реальной жизни — единственно внутренне узнавая страну, где отныне ей придется жить.
Все здесь стремится к сосредоточению в какой-то единой живой точке русской, нет, — больше — европейской, нет, — еще больше — европейско-азиатской, то
есть — мировой культуры…
А это уже не осколки. Отнюдь. Это уже части какого-то будущего целого.
IV
Добавлено двести лет
В 1983 году Ташкент праздновал свое 2000-летие.
Весной 2009 года Ташкент станет праздновать свое же 2200-летие, что подтверждено постановлением 34-й сессии Генеральной конференции ЮНЕСКО от 2 ноября 2007 года.
Умеющий считать народ поначалу слегка повеселился, но потом принялся относиться с пониманием.
В конце концов — по большому счету — для такого древнего громадного исторического региона, каким всегда была Средняя Азия, двести лет туда, двести лет
сюда — разница небольшая. Существуют ведь уже подтверждающие такую городскую древность артефакты: фрагмент парфянского по происхождению драгоценного сосуда-ритона из слоновой кости (I—II века новой эры) с изображением головы царя, и бронзовое зеркало, как будто бы до сих пор мутно отражающее всех глядевшихся в него до Христова рождения, и заостренное костяное стило для писания на вощеных дощечках, существуют, ну, и хорошо, и прекрасно… Да ведь еще многое, очень многое не найдено из того, что было оставлено на одной из ветвей Великого шелкового пути, связывавшей Грецию и Рим со странами и народами Дальнего Востока.
Известный ученым по рукописным источникам, кажется, с III века новой эры, Ташкент носил имя Чач, передаваемый арабами как Шаш. Китайские, однако, историки упоминают его как Ши, или Чжеши, — все это все тот же Ташкент…
Найдется какой-нибудь сохранившийся черепок подревнее, подтверждающий существование ремесленных мастерских (одного из первопризнаков городской цивилизации) еще лет за сто до прежде найденного, легко можно будет уйти и в еще более древнюю глубь времени.
Суть не в этом.
Ташкенту необходимо подобное празднование именно сейчас, чтобы идентифицировать свое место, чтобы вернуть себе свою собственную древность, которую у него однажды силою отняли. И хотя та же улица Пушкина — ничуть не меньшая история для города, чем все остальное, — поименованная так в 1899 году, она именно в следующем году была бы готова праздновать свой более чем столетний юбилей (найдется ли еще такой где-либо во всей России?) — ей на предстоящем празднике места отведено быть не может: она инациональна.
При этом не отрицаема и вся прелесть современного Ташкента, состоящая именно в том, что он как раз многонационален, как был многонациональным во все свои тысячелетия стояния на перекрестке цивилизаций. Лица азиатские и европейские, ширококруглые и узкоскулые, черно- и светловолосые точно также характерны для здешней земли, как и тысячу, и две тысячи лет назад.
Но в данное время он готов вспоминать себя забытого, а не себя официально существовавшего. Возможно, он еще более твердо должен осознать себя хозяином в собственном историческом доме, счистив с себя все иные исторические напластования, какова бы ни была их значимость, — иначе: как разглядеть, кем он когда-то был на самом деле?
Сейчас подобное важно, и потому скажем, что всемирная унификация жизни, то же градостроительство, как это ни парадоксально, вновь активно вмешивается в любую национальную независимость. Думаю, что даже посильнее всех предыдущих вмешательств. И вряд ли можно уже как-нибудь спастись от этого нашествия иноплеменных влияний, если только не попыткою сохранить себя внутреннего через сохранение хотя бы внешней своей среды обитания. Например, резким поворотом к традициям исламской архитектуры: мечетей, медресе и минаретов в городе становится все больше и больше, памятники же прошедшего столетия из центра выселяются на малозаметные и малодоступные окраины.
По большому счету идет не борьба за восстановление исторических памятников Древнего Востока. Да это и невозможно. Не они это будут…
Идет борьба за восстановление умения видеть и понимать самих себя.
Советский же бетонно-монументальный стиль, пусть даже и опирающийся на всемирно прославленного иноплеменника Корбюзье, тоже отныне должен быть исключен из напоминающего о нем обихода, благо новые хайтековские технологии легко скрывают под золото-синими стеклянно-пластиковыми пакетами не содержание, но образ недавней нашей общей коммунальной квартиры.
Когда-то свои лучшие худшие годы здесь пересидели очень разные творческие люди: Анна Ахматова и Лидия Чуковская, Надежда Мандельштам и Константин Симонов, Татьяна Есенина и Валентин Овечкин, — могилы двух последних известны всем ташкентцам. Но редких мемориальных досок, какая, например, была на доме, где жил тот же Симонов, теперь нет.
Сгинули насовсем или расселились по уличным провинциям памятники Гоголю и Горькому, Гагарину и многодетной семье Шамахмудовых.
Смешно сказать, но ведь если это и не было, наконец, как кажется многим, расселением “коммунальной квартиры”, о которой поминает М.Гаспаров, то все-таки обманчиво и успокаивающе напоминало его.
Однако никогда и никому — в силу земной географии — не удастся подобное сделать: она по-прежнему точно такая же — коммунальная, в которой остались все те же; только они закрылись — каждый в своей комнате.
Зато теперь каждый же расставляет мебель, чужую, свою ли, но — по собственному уже усмотрению и вкусу. Вкус и достижения Корбюзье, вне сомнения, хороши, — но уж позвольте — мы сами… А вот расселимся по душе, тогда и в гости ходить начнем, и к себе без корысти приглашать.
Время подошло. Расселились и обставились.
И вот теперь многие старые узбеки, знающие русскую культуру, как мне кажется, лучше нынешних русских, много серьезнее последних стали печалиться и о ней, вдруг отдалившейся. Через нее ведь тоже была для них связь с большим, не замкнутым внешним миром. Да и она сама тоже была этим самым внешним миром…
Ташкент сегодня — в иных своих точках — как иллюстративное напоминание о том знаменитом землетрясении 1966 года, когда даже по центру нельзя было пройти, не набрав в свои ботинки выцветше-желтой лессовой пыли: идет стройка. Но это там, где выдалбливают живую землю из-под мертвого камня прошлого политического оползня. В ином же, усилием восстановления уже сотворенном пространстве царит, быть может, впервые воссозданная в азиатском базарном пиршестве красок европейско-туристическая выхоленная чистота.
Даже горы с высоты своих многотысячных хаотических этажей — заглядывающие в толкотню расстелившихся внизу улиц, даже горы, венчающие зной лета ледянисто-снежными нетающими шапками-тельпеками, даже и они — в ущельях, долинах, по граням и внутри пропастей — будто подметены дворниковой метлой.
По-видимому, ни одного незавершенного здания не должно остаться к намеченному юбилею, к будущему близкому приезду гостей — соседей по земному шару.
Да, это будет предельно восточный по внутреннему своему наполнению столичный мегаполис; город ярко-золотого восточного архитектурного вкуса и своих собственных восточных, а не иных мемориальных имен, как тому и положено было бы быть изначально. Но все равно в нем, несомненно, станут органичным украшением и золотые купола новых храмов Русской православной церкви, поднятых старанием архиерея-строителя, писателя-историка митрополита Владимира. Пусть это
нечто — вроде оазиса, но ведь это оазис духовный: приходи всякий. Ведь нет здесь — “ни эллина, ни иудея”.
Эти-то купола подняли не вопреки, но — благодаря…
Они и останутся.
— Мама, смотри — Россия! — на весь автобус вскричал на днях какой-то мальчишка, высунувшись в окно, когда автобус проезжал мимо этого строительного детища ташкентского митрополита…
А в другой части Ташкента, у истоков бывшей улицы Пушкина, на знаменитом в городе месте, истоптанном многочисленной сумятицей прежних памятников, поставлен новый — Амиру Темуру, в мире известному как Тамерлан.
Поднятая рука полководца и государственного деятеля простирается вверх и вперед: в будущее молодой страны, оглядывающейся в многотысячелетнюю, познаваемую ею наново историю.
“Вперед может идти только память”, — заметил однажды Михаил Бахтин.
Хорошо б, конечно, чтобы не избранная, не избирательная, чтобы она не стала памятью одного народа, умаляющего память другого…
А Пушкин?
А что, Пушкин…
На одном из недавних вечеров его памяти была музыка, было чтение его стихов (на двух языках). И — хорошая музыка, и — хорошее чтение. Да только Пушкин ли был все это? Или он так неохватен, что способен вместить в себя и это, посвященное ему, действо?
Нет, нету его…
Внешне — он стал для многих, но и этим отталкивает от себя тех, с кем он жил один на один, лично. На таких вечерах — Пушкин, как гулящая девка, он — для обладания всеми, с ним хочет и может переспать каждый.
Хотя… Как бы не так!
Он все-таки (и всегда) не со всеми. И все только заглядывают к нему в окно: а вот здесь Пушкин живет…
Поднялся бы, да шторку задернул.
Или — на улице: а вон там Пушкин идет.
Оглянулся бы и своей тяжеленною железною палкой бы погрозил.
Любовь к Пушкину должна быть сначала в личной культуре, а уж потом — в государственной. Появится ли она — Бог весть…
Поедание шоколадного Пушкина следует продолжить. Чтобы сохранить его, настоящего. Особенно здесь, в Средней Азии. Чтобы духовно выжить.
Чтобы остановиться, не пересекая, где-нибудь на “чимкентской линии”.