Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2008
Публикуется при поддержке фонда “Русский мир”.
Грозный похож на больного, медленно, мучительно, но все же приходящего в себя. Еще в руинах некогда людное, бойкое Старопромысловское шоссе, еще упирается взгляд в разбитые снарядами, иссеченные пулями остовы фабрик, заводов и мастерских, но уже подступают к развалинам свежезастроенные кварталы многоэтажек, работают магазины, принимает и отправляет самолеты аэропорт и, наперекор разрухе, поднимаются ввысь минареты только что, причем с архитектурным блеском, воздвигнутых мечетей. И стоящий над городом беспрерывный бульдозерный гул не раздражает, напротив, радует, вселяет надежду. Жизнь продолжается.
Вот и наша писательская встреча, собравшая в чеченской столице гостей из Москвы и со всего Северного Кавказа, тоже знак возрождения. Едва ли она могла состояться еще несколькими годами ранее. Не до того было, да и обстановка не располагала. Теперь настал черед и для литературы. Благо издаются книги, выходят журналы. Слово творца вновь обретает авторитет, а гражданская позиция художника зримо формирует настроения общества.
Кого-то в России отбушевавшая война коснулась лишь краем, глухими раскатами далекого грома, эхом репортажей из горячих точек. Кто-то воспользовался ею как удобным предлогом для политического краснобайства о Кавказе и кавказцах, о тейпах и кланах, для броских версий о якобы фатальных этнических раздорах. Кому-то она же подкинула захлестнувшие экраны развлекательные сюжеты о похищениях, выкупах, заложниках и повязанных с мафией “злых чеченах”.
Здесь, в Грозном, эта детективная экзотика не срабатывает. А если и срабатывает, то с обратным знаком — как постыднооскорбительная перед лицом реальной трагедии русских и чеченцев, ингушей, осетин, дагестанцев, на фоне разрушенных жилищ, бомбовых воронок, эпопеи беженства, вдовства, сиротства. Все здесь сливается в единое переживание, в единую память: и Буденновск, и Беслан, и Ботлих, и Первомайск, и Шали.
Именно это гуманистическое измерение преобладает и подкупает сегодня в чеченской литературе. И боль от свежих, далеко еще не зарубцевавшихся ран обостряет решимость извлечь уроки для будущего. Исторические, нравственные, психологические, философские.
Может быть, потому вся национальная культура так явственно устремлена сейчас к диалогу. Со своим и соседними народами, с разноплеменной Россией, с окружающим миром. Она хочет быть понятой, услышанной, готова и объяснять и объясняться. Слишком уж много накопилось предубеждений, слишком часто в последние годы говорили за Чечню, вместо Чечни, не принимая в расчет ее собственное мнение. Отсюда и обида, и досада, и укор.
“Чечня ныне, — пишет в своем страстном обращении к российской творческой интеллигенции поэтесса и главный редактор журнала “Нана” Лола Куни, — в очередной раз стала своеобразной “зоной отчуждения”, регионом информационного вакуума. Нас не слышат или не хотят слышать, предпочитая истине субъективное мнение и удобные ярлыки… Наше ожидание вашей объективной оценки и вашего же беспристрастного отражения того кровавого ужаса, в котором в течение последнего десятилетия вынужден обитать чеченский народ, явно затянулось… Вы или не желаете, или не можете (или боитесь?) показать истинное положение вещей”.
Полемическое преувеличение? Как знать. Не зря же русский писатель, автор романа “Паталогии”, Захар Прилепин предостерегает от ущербности одностороннего взгляда: “…нельзя смолчать о том, что чеченская война вытоптала собственно чеченскую душу, а то мы все о русских да о русских”. Такой подход меняет изнутри ракурс анализа. Он побуждает не к ярлыкам, а к совместной работе над ошибками. Не к обличительным эскападам, а к диалогу, сориентированному на духовную диагностику и профилактику. И подступы к нему уже очевидны.
По фабуле — рассказ молодого писателя Сулимана Мусаева “Урок литературы” всего лишь урок словесности в районной школе, предписанный по программе разговор о Толстом, о “Войне и мире”, о юном Пете Ростове. Но — разговор под аккомпанемент развернувшейся в селе зачистки, под топот и крики солдат-автоматчиков, ведущих облаву на подозрительных.
И учитель Ризван словно бы видит перед собой две действительности: ту — идеальную, осененную именем русского гения, традициями великой культуры,
и эту — обыденную, сопровождаемую матом, угрозами, проверкой документов и вызывающим апломбом капитана: “Чего их учить? Все равно бандюгами вырастут”.
А взирающий с портрета яснополянский мудрец вопрошает всех — и учителя Ризвана, и его учеников, и солдат, которые вываливают на пол учебники и тетрадки, и их разбушевавшегося командира. Урок. Но какой и для кого? И какое усвоение какого материала повлечет он за собой?
Поразительно емкий и точный в своей многозначности рассказ. И очень характерный для новой чеченской прозы, прорывающейся от частных фактов к связи явлений, чуткой к национальному достоинству собственного народа, но каждый раз окликающей и Россию, измеряющей ее не по зачисткам, а по Толстому.
Подобно Сулиману Мусаеву, его ровесник Аслан Шатаев тоже нацелен на диалог, на сопряжение чеченских коллизий с общими, глобальными.
Внешне его рассказ “Метеорит” погружен в неразбериху военных будней. Журналистская командировка героя из благополучной Москвы в охваченную смутой республику, раздолбанные прифронтовые дороги с их непременными блокпостами, кордонами, патрулями, проверками документов, спорадически вспыхивающие перестрелки. И неотвратимо возникающие вопросы, кто виноват? Федералы, боевики, коварные олигархи и политики, несчетно расплодившиеся мародеры? Недоумение столичного журналиста: “Зачем чеченцам эта война?” И раздраженная реакция
местного жителя: “Нас не спрашивали, когда затевали этот ад…”
А над спорами, версиями, кривотолками, проклятиями — прочертивший звездное небо метеорит. Не просто нежданный гость из космоса, но некая таинственная субстанция, мгновенно включающая иную систему координат. Ибо со вторжением посланца вселенной рождается целая череда аномальных явлений: дают непредвиденный сбой чуткие радары, приготовленный для диверсий тротил не срабатывает, выпущенные из гранатометов снаряды производят не взрыв, а жалкий хлопок, накопленное на складах оружие само по себе выходит из строя, превращаясь в хлам и утиль.
Стилистика фэнтези? Модный мотив техногенной катастрофы? Однако абсурдная ситуация обращена у Аслана Шатаева к нынешней реальности. Сбой не в небесной, а в земной механике. В нас самих. В дефектах цивилизации.
Я перечитывал рассказ Аслана Шатаева в грозненской гостинице, аккурат перед поездкой в предгорный Урус-Мартановский район на воспетую Лермонтовым реку Валерик.
Впрочем, река — это громко сказано. В действительности всего лишь речка, речушка, мутный поток, который можно перемахнуть вброд.
Трудно даже вообразить, что во времена оны, в далеком 1840 году, на этих тенистых, заросших буйным кустарником берегах разыгрывалось рукопашное побоище и вода, запруженная трупами, стала красной от русской и чеченской крови.
Память о той неистовой сече и навеяла поэту ставшие хрестоматийными философские раздумья:
“Я думал: “Жалкий человек.
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом солнца хватит всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он — зачем?”
Давние, но не утратившие своей актуальности строки. Потому что за ними боль непрекращающейся человеческой саморастраты, тоска об иных, достойных цивилизации ценностях бытия.
Шатаевский “Метеорит” пронизан сегодняшним отсветом этих настроений, перетекшей из прошлого в настоящее тревогой о цели усилий, о том, что же “будет дальше? Преодолеют ли люди кровожадные инстинкты взаимоуничтожения, выработанные тысячелетиями, или пойдут друг на друга с копьями и стрелами, как в древности?”
Добавлю, что и другие чеченские писатели снова и снова возвращаются к печальной лермонтовской ноте. Похоже, сама земля здесь неодолимо предрасполагает к ней. Куда ни ступишь, кругом история. В том числе и литературная, органически переплетенная с русской. По соседству с Валериком старинное село Гехи, упоминаемое и Лермонтовым, и Толстым — в “Хаджи-Мурате”. Чуть в стороне Терек, где искал себе душевного прибежища герой толстовских “Казаков” Оленин. Опять же не за горами легендарное Ведено — оплот грозного имама Шамиля, соперничавшего с Хаджи-Муратом.
Уже по приезде в Москву я узнал, что Урус-Мартановский район, где так хорошо думалось о литературно-географических параллелях, опять подвергся атакам неразоружившихся террористов. Так что настроившая нас на благодушный лад пейзажная идиллия оказалась иллюзорной. Человек все-таки еще “враждует”. И никуда от этого не уйти, как и от вопроса “зачем”?
Ну да об этом и вся чеченская литература, развивающаяся в драматической ситуации “после бури”. И не какой-нибудь одной, а множества.. Вон сколько их пронеслось за минувшую пару столетий над горами, ущельями, равнинами маленькой республики. От царской эпохи с ее колониальной экспансией по сю пору. И каждый этап оставил свой след в народной психологии. И революция с ее надеждами на справедливость, и сталинские депортации всего народа, сопровождающиеся клеветой и вздором о поголовном предательстве, и пореформенная катавасия, обернувшаяся первой и второй войной. Не молниеносный удар стихии, а сложение, слияние волн, растянувшаяся на десятилетия детонация взрывчатого материала истории, не оставляющая шанса оправиться и перевести дух. Федералы против сепаратистов — это лишь одна сторона конфликта, а есть и другие: междоусобные разборки, столкновения клановых интересов, политических предпочтений, борьба за лидерство, то подогреваемая иллюзиями или корыстью, то подстрекаемая извне подачками или обещаниями манны небесной. Даже инстинкты национального самосохранения, предписывающие ни в коем случае не проливать кровь чеченца, и те перестали быть непреложными.
Повесть Мусы Ахмадова “Дикая груша у светлой реки” переполняют картины ставших повседневностью Чечни противостояний, набравшей инерционные обороты борьбы всех со всеми. На кону здесь не только политические приоритеты, но дружба, привязанности, родственные чувства, законы чести.
Все герои “Дикой груши…” — кто по своей воле, а кто помимо нее — втянуты в водоворот этой размывающей устои междоусобицы. Психологический анализ пронизан токами ближней и дальней истории, традиций, мифов, догм, иллюзий, подвергающихся тотальному испытанию и искушению. От легендарного абречества и кровной мести до представлений о благополучии и счастье.
Отец Довта всецело под гипнозом президента Дудаева, во власти мечты о великой — от моря до моря — мусульманской, правоверной Ичкерии, даже успел попозировать перед оком московских телекамер в образе мудрого, седобородого старца, направляющего хоровод ритуального воинственного танца зикр. Старшие братья подались от подступающей нищеты и безработицы, от неверия в сладкоголосые утопии правителей в Россию. И между вчерашними закадычными приятелями, одноклассниками героя нет былого согласия.
Дени добровольно поступил на службу в российскую милицию, Бовт ни с теми ни с этими, сгорбившись под гнетом попечений о семье, о хлебе насущном. А сам Довт на перепутье, склоняясь то к отцу, одержимому соблазном ичкерийского суверенитета, то к братьям, предостерегающим от горячки, от вовлечения в раздоры с Россией: “Эта война начата, чтобы погнать чеченцев, которые хорошо устроились в Москве и других городах… Она не принесет нам никакой свободы… То, что делаете вы, — только повод для нашего уничтожения”.
Однако в отличие от отца или своего школьного учителя Илмади Довт не подвержен фанатизму, безоглядной подозрительности к русским как таковым. Он готов заступиться и за русскую старуху, укрывшуюся в подвале от проповедников джихада, и за своих соплеменников-чеченцев, унижаемых контрактниками. Склонный внимать Джохару Дудаеву, он все же замечает, что многие сподвижники мятежного генерала сами стали притеснителями и насильниками, обирающими население: “Самое странное: боевикам не было дела до простых людей, а люди их начали ненавидеть. Иногда у него возникала мысль, что российские солдаты и боевики воюют не друг против друга, а с народом”.
Довт в повествовании Ахмадова вне толпы, вне стаи. Он сам по себе, Одинокий Волк, покровитель слабых и беззащитных, повинующийся не командам, а голосу справедливости. И эта самостоятельность влечет его к непредвзятому, свободному от оглядки на чужие авторитеты выбору нравственной позиции.
У каждого из героев произведения своя правда, свои обиды и ошибки, свой счет к прошлому. Но пафос повествования не столько в поисках виновных, сколько в апелляции к здравому смыслу, в поиске национальной перспективы. Тут воспринятая сквозь современную коррекцию традиция “Тихого Дона” или, кто помнит, романа литовца Йонаса Авижюса “Потерянный кров”. Перевод абстрактных категорий на язык конкретных итогов. Нет торжества победителей, но есть разрушенный город, неработающие заводы, напичканные минами поля, мыкающиеся в ожидании жалкой “гуманитарной помощи” люди и эти робко выглядывающие из подвалов малыши, целое потерянное поколение. И наведавшиеся к ребятам с новогодними подарками вчерашние одноклассники, вчерашние враги Довт и Дени в растерянности опускают руки с взведенными друг на друга пистолетами:
“— Что будем делать с этими детьми?
— Не знаю. Жаль детей. То, что было между нами, можно решить и потом”.
И это убеждение обязывающе. За ним неотложное, насущное, не поддающееся перенесению на завтра, на будущий “разбор полетов”.
Психологическая аналитика Мусы Ахмадова пульсирует в такт публицистике. Сошлюсь на подборку документальных историй, напечатанную Лулой Куни в журнале “Нана”. В совокупности своей это панорама судеб юных чеченцев, угодивших в переплет войны. Рассказы об осиротевших малышах, о ставших калеками подростках. Сколько их сегодня в республике, и у каждого своя беда.
“Мы, взрослые, — восклицает Лула Куни, — пока пребываем в неведении относительно реального количества изувеченных войной детишек. Пока предпочитаем верить лжи чиновников разных мастей, более пекущихся о теплых чиновничьих креслах, чем о реальных нуждах простых людей. Но эти дети — Н А Ш И дети. Эти дети — Н А Ш Е будущее. Думайте, господа. Думайте — и действуйте”.
Так что чеченской литературе некуда уйти от этой горькой правды — она задает и тон, и гуманистическую высоту исследования. И предрасполагает к реализму, а не к угождению вкусам литературных тусовщиков.
У грозненского прозаика Эльбруса Минкаилова есть символическая новелла “Цель” — притча о человеке, который решил во что бы то ни стало возвести свой дом. Просторный, светлый, с видом на горы.
Он отказывал себе во всем ради своей мечты. Собственными руками бетонировал фундамент, возводил стены. И когда до заветной цели осталось совсем чуть-чуть, вспыхнула война и шальная бомба обратила его труды в ничто.
Однако минуло несколько лет, и герой снова принялся за свое, выгребая из пепелища любую малость, которая могла “понадобиться при строительстве нового дома”.
Сизифов труд? А может, полемика с мифом о Сизифе? Ведь Эльбрусу Минкаилову принадлежит и другая новелла — об израненном, изувеченном обстрелами, обреченном на гибель дереве, которое вопреки всему дало свежий побег от корня. Тема стойкости, повернутая иной стороной. Очевидная перекличка с Толстым, его знаменитым прологом к “Хаджи-Мурату” — о татарнике: “Видно было, что весь кустик был переехан колесом и уже после этого поднялся и потому стоял боком, но все-таки стоял”.
Это, понятно, о чеченском народе, но вместе с тем и о глубинном — через Толстого, через Лермонтова — родстве наших литератур. И набирающее силу творчество новых чеченских мастеров вносит свой вклад в наше общероссийское самосознание. Уроки Чечни, уроки чеченского взывают к чуткости, бережности друг к другу и к работе над ошибками.