Стихи
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2008
Каспийская баллада
Неподвижно лишь солнце любви.
Соловьев
Слушай, мы пили недолго утреннюю благодать.
В Каспий впадала Волга, хочется ей впадать.
В смысле — проснешься утром розова и бодра,
ибо морское ложе — след от ботфорта Петра.
Я ли твой император, ты ли моя зурна,
тень пролетевшей птицы зеркалом искажена.
Бурное озеро это, желтый большой песок,
солнце всегда похоже на золотой сосок.
Слушай, впадают реки в сумрачные моря,
мысли о человеке стали на якоря.
Я ничего не знаю и ничего не знал,
брился, не помышляя о чистоте зеркал.
Где-то в Дербенте, что ли, в пору большой жары
ты ко мне приходила сверху, с крутой горы.
Боже мой, ты ли, то ли мысль моя о тебе,
то ли играет ветер на золотой трубе.
На Голубой мечети, вдумчивой как скала,
тень свою положила крепость Нарын-Кала.
Спит Александр Марлинский, смертным свинцом задет,
cохнет в земле Ислама твой православный дед.
Птица поет по-русски, это последний птах
из перебитой стаи, знавшей Господень страх.
Ночью молчит гитара о роковой любви,
и белокурый мальчик найден в своей крови.
Клекот орла ночного, выстрел в ночи глухой,
тело горянки голой носит ночной прибой.
Грохот копыт из моря слышится до утра.
Воинство Искандера опередило Петра.
Воинство шаха Аббаса тоже берет Кавказ.
Вырезано у женщин несколько тысяч глаз.
Воинство шаха Аббаса тоже умеет петь —
там, где глаза зарыты, встала Джума-мечеть.
В чистом поле…
Ни избушки на курьих ножках,
ни цены на цветных обложках,
ни красавицы в терему,
грош цена тебе самому.
Выйдешь в поле, навстречу — ветер.
Здравствуй, ветер, ты не заметил,
что и полю пришел конец?
В чистом поле возрос дворец.
В чистом поле летали блюдца
и пикировали в сугроб.
Из оранжевых революций
работягам нашили роб.
На майдане, на том майдане
пели дивчины и поют.
Тут чирикает дом свиданий,
а не птичка сорокопут.
Как на фронте, на том майдане —
героический передок.
Комфортабельный дом свиданий —
не палаточный городок.
Ой, про Юлю споем, про Галю,
трали-вали, про улюлю.
Москаля от себя прогнали
и приехали к москалю.
Вместо местного человека
скачет конница из Бишкека,
почему-то не там, а тут,
в чистом поле, гуляет кнут.
Ой, и стало родни навалом
с амбразурным разрезом глаз,
переполненных черным налом,
а в зрачках — золотой запас.
Хорошо на Руси акыну
жить и петь похвалы пирам.
Белый-белый рушник накинут
на холмы и Господень храм.
Здравствуй, ветер. Ты не заметил?
Серым волком провоет ветер
про батыра на высоте
и про хлопчика на кресте.
Воспоминание о Варне, 1986
Колокольчик бакена звенит.
Отчего же — при полнейшем штиле?
Вряд ли это пенье аонид —
мы бы их с тобой не пропустили
мимо глаз, объятий и ушей,
уроженец Фракии Орфей.
Между тем — звенит, поет. По ком?
Почему не колокол тогда уж
в полном блеске, с веским языком?
Если свадьба, — кто выходит замуж?
Это ты, Болгария, сестра?
Кто жених? Не тот ли, кто с утра…
Он сидит в таверне, вне скорбей,
благодарен щедрой пивоварне,
уроженец Фракии, Орфей,
побывал в аду, очнулся в Варне,
повернет ли голову антик —
много афродит, ноль эвридик.
Слышен гул внутри земель и вод,
и поверх неведомого гула
над заливом облако плывет —
только что в Чернобыле рвануло.
И Европа, девушка быка,
криком разгоняет облака.
Там, где дух над водами парил,
дабы вечно музыка царила,
смотрит на Мефодия Кирилл
и Мефодий смотрит на Кирилла:
Бог не выдаст, и свинья не съест,
но на храме пошатнулся крест.
Нет, еще не вечер, не конец,
жизнь жива, но, славой изувечен,
безголос безбашенный певец,
нечем петь и пить, по сути, нечем.
В море, неподвижном как гранит,
колокольчик бакена звенит.
От высокой Музы ни гугу.
Что ни стих, то мелочен и бросов.
Смутный гул стоит на берегу
и стоит, как пень, вопрос вопросов:
разве завещал великий Пан
туркам отуречивать славян?
Не видать гуляющих рванин,
ни наперсточника, ни придурка.
Говорят, в отместку славянин
тщетно ославянивает турка.
Виноградной впитана лозой
кровь людская, пролита грозой.
Между тем на золоте небес
все еще не видно черных пятен,
светел Иисус, суров Зевес,
родины распад невероятен,
но к тому идет, и на корму
корабля иду, идя к тому.
Скелет в шкафу
Из стихов о дальневосточном детстве
На уроках анатомии
чей скелет мерцал в шкафу?
Кто-то раньше Anno Domini
знал кунг-фу, читал Ду Фу.
Сто кровей страстями взболтаны,
но без напряженья жил
он себя перстами желтыми
к желтой расе относил.
Опрокинуто киданями,
пало государство Цзинь
там, где вечными скитаньями
отдает морская синь.
В Желтом море сердце екало,
ибо золотом была
о высоком зове сокола
тосковавшая скала.
Кто нашел ее, чтоб броситься
за чужой невестой вплавь?
Ламинариевой рощицей
обрастают миф и явь.
Было сердце успокоено,
и покинуло оно
звездочета или воина.
Кто куда, а я в кино.
Упразднится ксенофобия;
порто-франко; порошок
бело-облачного опия
облепил Владивосток.
С железнодорожной станции
курс куда-нибудь на юг
от женьшеневой плантации
пролорнирует Бурлюк.
В нашем классе ходит палуба
ходуном — у нас в гостях
сновиденье, Вера Павловна,
обезвоженный костяк.
В центре Золотой империи,
упомянутой уже,
он дрожит в объятьях Берии,
в страхе скинув неглиже.
Породнились в нашем городе
барахолка и Дальлаг,
на горе, сгорев на холоде,
встали трупы доходяг.
Скоро вырубится просека,
уводящая туда,
где на льдине бьется Осипа
рыбовидная звезда.
За боями голубиными
на карнизе под окном
набухает хунвейбинами
океанский окоем.
У скелета обездвижены
руки-ноги; сердцем чист
остов времени, возвышенный,
как беспалый пианист.
* * *
Не зову тебя на выставку птиц,
ибо птица прилетает сама.
Пышногрудых снегирей и синиц
блещет радуга, их целая тьма
или тьмы и тьмы — наверное, так,
а покуда по ТВ опера
ищут след не без служебных собак,
нам с вещичками на хауз пора.
Двухпудовых тяжелей они гирь,
эти бебехи, пустое шмотье.
Крошку хлеба держит в клюве снегирь,
это я ему подбросил ее.
Это значит, внес и я некий вклад
в эту живопись и в те времена,
о которых смутно помнит мой взгляд,
по глухим лесам бродя дотемна.
* * *
На ухо мне наступил медведь силлаботоники,
а на Москву — зима.
Некоторые пишут дневники и хроники,
острой страдают болью силовики и хроники,
прочие просто сошли с ума.
Я априори к прочим принадлежу, и, кажется,
в данном карассе адепты лирики состоят.
Что еще примет в морозы, если не снежная кашица,
бабу, упавшую с воза? Кто по наклонной катится
плоскости с горки, в которой спрятан не клад, но ад?
Лирика, из объятий первой любви выскальзывая,
вроде живого мамонта ходит в снегах Воркуты.
Что вы имеете против лирического высказывания?
Киски потратят на вискас творческие искания.
Писком кончают выхолощенные коты.
Я не хочу рифмовать, я убегаю от Медного
Всадника, потому что я —
тоже наполеон.
Мраморный лев сугроба полон здоровья отменного,
скифского чистого золота, Китежа внутривенного,
всплывшего в Китай-городе: я — это он.
Если твержу об “я”, много во мне объятого
происками Уитмена, ритмом падучих звезд,
рыком последнего тигра, усатого-полосатого,
лешего волосатого, ибо довольно патово
нынче живу, поглядывая на погост.
Помнишь, там были гости, погащивали, торговали,
храм осенял нас и верил в то, что похерили мы.
Нет, мы не сеяли хлеб, в кузне фантомы ковали,
нос в никуда совали,
настропаляясь на рифму типа тюрьмы — сумы.
Милая, это про нас. Милая, нас немного,
ты да я,
а поскольку
я — это просто ты,
я возлюбил сейчас белого единорога,
рог упирается в Бога,
изображая гору, посеребрив кусты.