Стихи с украинского. Переводы Игоря Кручика.
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2008
Цавыт танем
Быки и мулы пали. Аулы стали дымом.
Изгнанники уходят, уходят налегке…
Чтоб не расстались дети с наречием родимым,
им буквицы выводят армянки на песке.
А ветер, ветер, ветер!..
Снесет и рощу буков,
а что — людей, чьи лица обуглила печаль?
Едва напишешь что-то ажурной вязью букв,
но ведь слова — без корня! Подхватит смерч — и вдаль.
И слову стать колючкой в утробе у верблюда,
а детям — жить без речи, без пламени во тьме.
Изгнанники уходят: ни крова, ни приюта…
Нет крова, нет приюта — букварь им на уме!
Руиной стали храмы. Защита их убита.
Хранит колокола их под водами Севан.
О, как теперь армянам? Над ночью геноцида
не лунный серп восходит — турецкий ятаган.
А ветер, ветер, ветер!
Не в милость человеку.
Изгнанников уносит судьба за окоем.
И некогда писать им для малых абевегу,
и некогда, и нечем, и нет писать на чем.
И только на привале, очажный свет затепля,
пока еще в повозку армянки не впряглись,
выводят вязью буквы, похожие на стебли,
слезами поливают — и буквы принялись.
В песках пустили корни —
а ветер, ветер, ветер!..
Изгнанники уходят, уходят налегке.
И вот в пустыне жгучей восстали буквы эти,
как детские побеги, взросли в чужом песке.
По ним гарцуют кони в куражной свистопляске,
но буквы прорастают, листвой тревожа тьму…
“Цавыт танем” — так должно прощаться по-армянски.
Твоей печалью полнюсь. И боль твою приму.
 * * *
Экзамен для смутившейся души:
“люблю” — глазами молвил ты. Как странно!
Как хрусталя вибрация в тиши…
Несказанное — снова несказанно.
Шло время, отдаляя тот перрон.
Молчанье в рупор каркало вокзально.
Немало слов исторгнуто пером…
Несказанное — снова несказанно.
Светлели ночи и смеркались дни.
Судьба весы не раз качнула заново.
Твои слова — во мне опять они!
Несказанное снова несказанно.
 Часовой мастер
Еще чадили пароходы утюгами,
в ракушки мы играли ежедень…
А там, где явь казалась облаками, —
светлел домишко, спрятанный в сирень.
Там жил старик, манерней дворянина, —
он в бабочке вершил свои труды.
В трельяже отражение графина
дрожало сном колодезной воды.
Куда ж нам плыть? Как если бы у озера,
он у трельяжа сумерки стерег.
И тикала механика с угрозою,
и шепот звал: приди, истек твой срок…
А он, как лоцман сложного корвета,
вращал штурвал — и плыл издалека…
И детство в закруглении багета
глазело со стены на старика.
Вгрызались древоточцы в дуб комода,
в углу темнели святцы и отцы…
И кашель удушал его, и годы,
и запах аллергической пыльцы.
И маятник круглел, шагая шире,
и тенькала в будильнике струна,
А мастер над термитами цифири
корпел горбатой тенью колдуна.
Он часики лечил — любого класса.
А век то ускорялся, то хромал…
И ночью полный маятник являлся,
а он всего лишь гирьку поднимал.
Наталка Белоцерковец
 Время репетиций
Наша всякая страсть
предыдущей — теснее и ближе
смертоносной иглою расшит этот флер или дым
чтоб лицо дорогое увидеть луну поверни же
и дрожи как художник
и плачь точно изверг над ним
это час репетиций деревья вступают на сцену
кровь больного актера течет
листопад психиатр
ты доподлинно веришь наивный
что взрезаны вены
впрочем смерть достоверна всегда подтверждает театр
и на сад что покончил теперь
до весны леденея
на морщины горы в декольте
и на флер и на дым
на лицо дорогое ты видишь оно все бледнее
налагает искусство широкий подчеркнутый грим
это час репетиций
трагедией веского текста
перетружены губы ремарки пылают из тьмы
да не прокляты будут те роли что избраны с детства
мы как сад многорукий
готовы к приходу зимы
 * * *
Худой, сутулый, с нимбом высоты
Сей образ осени, предзимнее пыланье
Багряных рощиц, противостоянье
Морозной и заплаканной воды.
На берега Европы ветхоризой
И на карнизы выцветших дворцов
Чуть полночь — ниспадает пепел сизый
От сигарет мечтательных юнцов.
Какой дрожат идеей, увлекаясь?
О чем — сердцебиенье этих дней
Под свитерами?.. Тайна велика есть —
Готовность жизнью жертвовать своей.
Ужель в наш век, что стал руинней Трои,
В чаду несокровенных телетайн, —
Еще взрастают дети, как герои
Лазурных калевал и лунных дайн?
На площадях, где нервы на пределе,
Во имя слов,
нагих, что кровь из вен,
Еще встают поэты на дуэли
С эстетикою трупов, лбами стен!
О романтизм осенний…
Как близки мне —
Пусть ради новых истин прописных —
Виденья неуступчивых, как в гимне,
Вихрастых оркестрантов мировых!
Преступно думать: слаб-де, человеке…
Преступно верить: жизни, мол, конец,
Коль глас народный
музыкою вече
Себя доверил тысячам сердец!
Юрий Андрухович
 Ужин со шпагоглотателем
В нем нечто есть от мясника… Вернее, самурая.
Его ножи — дзержинский джаз,
какофоничный вжик.
Хлебало с караван-сарай технично раззевая,
тут важно губы растянуть и вывалить язык.
12 очень острых блюд — стилеты, шпаги, финки.
О, аэробика для губ, для щек, трахей!.. Итак,
он шпагу вскинул в небеса — вниманье, украинки:
вот сердца волевая грань, он — пламенный казак.
И шпага в рот,
как луч в туннель,
вонзится без оглядки.
“Глотай ее — сейчас и здесь! Глотай!” — стенает хор.
И трепет — прочь,
дыханье — стоп,
а сердце — зайцем в пятки.
Теперь он полый, точно дух, и чуткий, как минер.
Вот входит шпага вниз
и вниз,
вперяется в кишечник.
А мы орем: “Давай! Банзай! Вонзай, а не мозоль!”
От наших неуместных фраз,
от визга алчных женщин
он инфракрасен, как Исус… Он излучает боль.
…И мы вскричали: “Браво! Бис!”
Воспряли оголтело,
как будто цирк, партийный сьезд
или толпа жлобов.
Нет! Кинофильм,
где диссидент пал жертвою за дело,
да так, что роза проросла сквозь горло и жабо.
 Этюд завода. Конверсия
Ну что, кирпичный призрак огнестойкий?
Пора на свалку. Никуда не деться.
Чугунный век закончился… Но только
еще гремит в котлах больное сердце.
Мы милостей природе не прощали:
в невежестве ребячески невинны,
мы руки с кирпичами совмещали,
тянули жилы из дрожащей глины.
Свергали горы властью динамита,
чернея от морщин и антрацита…
Гниет земля и сточные озера,
среди репья ржавеет труп мотора.
Мартеновская печь с потухшим брюхом,
разбитый кузов, загнанная гайка.
Отстойники разят холерным духом…
Но в битых стеклах — проблески Клондайка:
ведь рычаги ладоней человечьих,
дерзанием и нежностью ведумы,
взрастят тюльпаны, птиц поселят певчих,
цветистых рыб запустят в водоемы.
 Ехидна
Наши лица чернели от алчи и зноя,
крик — оазисы жег болидно!..
Но вернулись, а город — как гетто чумное
или клетка, а в ней — ехидна.
И пока в палестинах, звериных и смуглых,
нас труба скликала навзрыдно, —
на столбах и колодцах, как соль на хоругвях,
проступило тавро: ехидна.
Дамы в замках и башенках сделались вялы,
менуэты звучат фригидно,
в хладных венах почили любовные шквалы
и в глазах ожила ехидна.
Вот кто, едкий, столетья кладет, будто яйца,
там, где рынка гремит махина,
где помосты смертей, где живут и боятся,
где толпа шипит, как ехидна!
Что могу я? Полмира прошел, Европа!
Храп трубы — поцелуй для слуха…
Я пойду босиком за Святынею Гроба
твоего, о страна-старуха.