Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2008
1
Восток начинался с зимней привокзальной площади, где было светло и прохладно. С площади видны были возвышавшиеся над Тбилиси голубые отроги Триалетского хребта. Все вокруг было окрашено в желто-серые тона. Начертания букв грузинского алфавита на вывесках напоминали гнутые ветви лозы.
Поражало все — пыль, которую нес ветер, курдиянки в многоцветных юбках и кофтах, подметавшие площадь, гул, гам и клекот голосов, смесь звуков автомобильных сигналов, музыки из репродукторов и трамвайного скрежета, и танцы разлетевшихся троллейбусных штанг.
Восток ощущался не только в том, как выглядели отдельные мужчины и женщины, с их поражающей порой скульптурной значительностью форм, утонченностью или даже чеканностью черт, но и в том, как читалась толпа. Турция и Иран были неподалеку. Здесь же, на привокзальной площади, среди озабоченно снующих людей танцевала расплывшаяся, нелепо раскрашенная женщина в красном платье и накинутом черном пальто. Никто не обращал внимания ни на нее, ни на то, что она пыталась петь, соревнуясь с музыкой из репродуктора.
Другой городской достопримечательностью показался мне безумный отставной военный в застиранном зеленом мундире, брюках галифе и начищенных сапогах, бесцельно бродивший в тот день по вокзальной площади. Оказавшись на перекрестке, он останавливался и восклицал:
— Асци хмали!.. Джугашвили!.. Сакартвело!.. Сицоцхле!
(Сабли наголо!.. Джугашвили!.. Грузия!.. Жизнь!)
Восклицания обращены были к окружавшим его людям.
Ударения в грузинском языке выражены не особенно отчетливо и приходятся на первый слог.
Выделяя и чуть растягивая интервал звучания первых гласных, для того чтобы привлечь внимание публики, отставник следовал вековечной традиции, мгновенно превращающей рядового человека во взывающего к слушателям персонажа развертывающейся перед ними драмы…
Было это в середине 60-х годов.
2
Поначалу жил я у знакомых на улице Серебряной, на Майдане, на правом берегу реки. По утрам улицы тонули в голубоватой дымке, смешанной из отблесков солнечного света, голубизны неба и светлого пара над серными банями.
Сами бани расположены неподалеку от многобалконных домов, теснящихся вдоль узких улочек, окружающих мечеть. Над районом серных источников и бань нависают башни крепости Нарикала, под стенами которой вырос город.
Отблески света летели со всех сторон и с разных высот, свет отражали узкие оконца храмов, окна домов, брызги фонтанов и даже куски стекла, замурованного в верхний край каменных или кирпичных заборов.
Днем дымка исчезала, и неяркое солнце поднималось в небо, но день быстро уходил и во второй его половине все вокруг поначалу голубело, а затем очертания домов, деревьев и темные профили строений постепенно погружались в синюю мглу, а в глубоком небе загорались яркие звезды.
Становилось холодно, в домах вспыхивал электрический свет, запирались ставни, задергивались шторы, и дым из печей и каминов поднимался в синие холодные небеса.
На улицах просыпались фонари, прохожие исчезали, свет выхватывал из тьмы фрагменты строений, кое-где могла залаять собака, и начинали подмерзать лужи…
То был мир маленьких, кривых, а порою горбатых улочек, застроенных одно- и двухэтажными домами с балконами, верандами по внутреннему периметру дворов и чугунными винтовыми лестницами, соединявшими этажи.
Над городскими крышами возвышались темные конусы и вытянутые вверх барабаны церквей с узкими, вырезанными в камне оконцами.
Улочки с мастерскими ремесленников, парикмахерскими и магазинами, где паркетные полы посыпали опилками, вели к тенистым, внезапно открывавшимся маленьким площадям.
Поначалу оказался я у потемневших от времени стен Анчисхатской церкви, а вслед за тем отыскал дорогу к сложенному из светлого камня Сионскому собору.
Здесь же, неподалеку, находилась и синагога.
У синагоги собирались грузинские евреи, попавшие в Грузию из Вавилонии.
За поворотом видны были мост, река, Метехский собор на скалистом ее берегу и памятник основателю города, Вахтангу Горгасалу, установленный неподалеку.
Из первой же беседы с хозяевами дома, где я остановился, узнал я о “Картлис Цховреба” (“Житие Картли”), сборнике древнегрузинских летописей, сложившемся к XII веку.
Тенистые улицы, пересекаясь, разыгрывали сложную шахматную партию человеческих передвижений между домами, подвальчиками и магазинами, помещениями архивов и домоуправлений. Это был микрокосмос, жизнь которого подчинялась своим неповторимым, сформированным историей законам.
Вокруг звучали гортанные восклицания, вызывавшие в памяти виолончельные и скрипичные пассажи, смешанные с птичьим гулом, шумом реки и клаксонами автомобилей.
При встрече пешеходы с достоинством обменивались приветствиями:
— Гамарджоба, батоно…
— Гагимарджос…
Что буквально означает: “С победой, господин…” “Воистину с победой…”
За полторы тысячи лет завоеватели семь раз сжигали Тбилиси. В последний раз Тбилиси был сожжен шахом Ага-Магометом в 1795 году.
3
Оказалось, что “человек” по грузински — “адамиани”, то есть произошедший от Адама, а крупного, рослого мужчину могли назвать “голиати”, то есть Голиафом.
На Сабурталинском рынке пожилая женщина в традиционной черной вдовьей одежде спрашивала у дородного молодого человека, покупавшего клетку с канарейками:
— Ра митхари ? Кристиани ара хар? (О чем ты говоришь? Христианин ты или нет?)
Но и не только элементы библейского и новозаветного сознания, — однажды в Хевсуретии я попал на праздник “Атеногеноба”, то есть рождения Афины.
Некоторые вопросы вообще обсуждению не подлежали.
— Какой же ты грузин, если не знаешь, почем вино? — спросили однажды у покупателя в одном из винных подвалов на Майдане.
Своеобразие грузинской риторики во многом связано было с вином и традициями застолья. О хорошем красном вине могли сказать:
— Джанши мидис, — что означает “В кровь идет…”
Известный в то время грузинский писатель сказал однажды, обращаясь к жене, которая обсуждала с ним вопрос о покупке чайного сервиза на двадцать четыре персоны:
— Не дай Бог, Манана, чтобы наступило такое время, когда в грузинский дом придут двадцать четыре гостя и их будут поить чаем…
А иногда можно было услышать и такое:
— Пей, дорогой, пей… Сегодня ты пируешь с друзьями, но кто знает, перед чьими очами предстанешь завтра?
или
— Что еще этому человеку нужно? У него ведь есть все, кроме смерти…
4
Начинаясь у реки, Майдан постепенно переходил в Сололаки, богатый, застроенный старыми особняками и защищенный одноименной горой район, откуда уходящая в гору дорога вела в сторону дачных мест, где множество семей проводили жаркое, душное лето.
Между Майданом и Сололаки лежала площадь со зданием горсовета и дежурным памятником, а за нею начинался проспект Руставели.
Гуляющих привлекали на Руставели тени платанов, именуемых в Грузии чинарами, подвальчик с аджарскими хачапури и водами Лагидзе, рестораны с зимними залами и летними садиками, кинотеатры, театр Руставели и выстроенное в псевдомавританском стиле здание Оперы.
Общественная жизнь на другой стороне реки тяготела к проспекту Плеханова. Узкий, тенистый “Плеханов” тянулся от стадиона через площадь, названную именем театрального режиссера Котэ Марджанишвили, до небольшой, почти прямоугольной Воронцовской площади, где между двух зданий лежал узенький переулок Платона, единственной достопримечательностью которого был общественный туалет.
Отчего переулок был назван именем Платона, никто не знал.
На проспектах, да и по всему остальному городу, состоявшему из множества убанов (ближних районов), существовало немало мест, именуемых “биржами”. Завсегдатаев “бирж” именовали “биржевиками”.
На “биржах” собирались с тем, чтобы встретиться с приятелями, переговорить о делах, пошутить, пересказать друг другу городские новости, договориться о походе в подвальчик или просто позубоскалить по поводу прохожих.
“Биржа” могла располагаться у памятника, у фонтана, в саду и на площади, — там, где можно было отъединиться от потока жизни, продолжая наблюдать его со стороны. Так сам ландшафт привносил в жизнь города определенный элемент театральности.
5
Постепенно узнавал я и мир тбилисских хинкальных, шашлычных, пивных да и прочих “шалманов”.
Самой знаменитой в ту пору хинкальной была так называемая Лео-хинкальная на улице, все еще в ту пору неофициально именуемой Вельяминовской. Находилась хинкальная в полуподвале за углом от здания горсовета. Заходил я туда обычно во второй половине дня, возвращаясь домой из Университета, где учился на физическом факультете.
Сам Лео был седым, крепкого сложения человеком среднего роста, не худой, но и не полный, с ясно очерченными чертами загорелого лица, с золотым зубом и зеленовато-серыми глазами.
На плечи его всегда был наброшен белый халат, а на крупную голову надвинут белый колпак, что делало его похожим на врача. Он был очень спокоен и внимателен, разговаривая одновременно с массой мужчин в темной одежде, теснившихся у стойки и круглых столиков с бутылками, в которых был черный молотый перец.
Женщины в Лео-хинкальную не ходили.
В достаточно темном помещении под сводчатым потолком было шумно. Люди теснились не только у столиков, но и у пустых пивных бочек, стоявших у стен. Помимо хинкали у Лео можно было заказать и кябабы, они подавались с плоским грузинским хлебом, посыпанные зеленью, тонко нарезанным синим луком и сомахом. Можно было отведать и шашлык, и купаты — жареные колбаски с подливкой из гранатового сока.
Пили в подвале пиво, коньяк и вино. Причем если за столиком стояли, скажем, три человека, на столе должно было стоять никак не меньше трех бутылок вина, так объяснил мне один из моих университетских сокурсников, Зураб, которого я как-то встретил в подвальчике у Лео.
Взгляд Лео выдавал человека бывалого, то, что порой описывается словами “тертый калач”, а на тбилисском жаргоне звучало как “дзвели бичи”.
Таких людей, пользовавшихся всеобщим уважением, зачастую приглашали не только “провести стол”, то есть руководить застольем, но и разобраться в спорных вопросах и вынести решение, которое принималось окружающими как окончательное.
Хороший тамада ценился на вес золота и был, в сущности, режиссером разворачивающегося за столом спектакля, роли в котором, как и во всей окружающей жизни, были четко распределены.
Уважение к предкам тесно связано было с родовой и феодальной памятью.
“Он княжеского рода, а вот эти никогда князьями не были, говорят только, что были” — вот обычная реплика того периода.
Тосты за родителей и предков поднимались непременно.
Существовало и понятие “важкацоба”, родственное тому, что в испаноязычных странах именуется “machismo”.
Соответственно существовал и следующий риторический оборот — Важкаци каци арахар? (Ты мужчина или нет?)
То было наследие старых, феодальных времен, времен войн с захватчиками, интриг, мучеников и героев с некоей новейшей добавкой того, что следовало бы назвать “блатной философией”.
Как бы то ни было, люди бывалые пользовались уважением и, как это и полагалось на Кавказе, часто выходили в город с оружием, обычно с пистолетом.
Один из моих знакомых каждый день переписывал заявление в милицию с просьбой принять найденное на улице оружие, клал его в тот же карман пиджака, что и пистолет, и уж тогда только выходил в город. Так он пытался предупредить неприятную возможность попасть в облаву.
Известны были цены на разные типы оружия и боеприпасов. Поговаривали, что при желании можно раздобыть и пулемет.
Оружия в городе оставалось довольно много после беспорядков пятьдесят шестого года. Начались беспорядки после расстрела демонстрации студентов, вышедших на проспект Руставели с требованием восстановить доброе имя Сталина.
6
Как-то ночью, проходя по проспекту Руставели, я наткнулся на довольно большую группу людей, окруживших двоих достаточно молодых мужчин, выяснявших отношения.
Один из них спрашивал с определенной нотой изумления в голосе:
“Нет, нет, ты мне скажи, кто ты такой? Меня здесь все знают, все люди в убане, на этой улице, я здесь свой, а ты кто такой? Чей ты сын? Откуда ты родом? Кто твои люди?”
7
Однажды в Лео-хинкальной подошел ко мне аккуратно постриженный, полноватый, со смеющимися исподлобья зелено-серыми глазами, свежевыбритый молодой мужчина и представился. Звали его Зураб Махарадзе. Говорил он по-русски прекрасно и предложил мне присоединиться к компании его товарищей. Завязался разговор, оказалось, что учимся мы на одном потоке и посещаем одни и те же лекции.
Зураб начинал свои студенческие годы в Ленинграде, а дом в Тбилиси, куда он вернулся, располагался на красивой, тенистой улице в Сололаках, носившей имя его деда, революционера Филиппа Махарадзе.
Вскоре я побывал у него дома.
После “советизации” Грузии в 1921 году, Филипп стал главой государства и жил на втором этаже огромного старинного дома с колоннами на просторной, с покрытым мраморной плиткой полом веранде с вечнозелеными растениями в кадках.
Большие комнаты с высокими потолками и темным паркетом были обставлены старой мебелью. Ее было немного, и ничто не нарушало атмосферу покоя в квартире, поделенной между семьями двух его дочерей и родственников.
Остались от Филиппа и кабинет со старинными фотографиями на стенах, прекрасное собрание книг, письменный стол и старые удобные кресла.
Имя Филиппа, как это я обнаружил позднее, часто упоминалось в связи с обстоятельствами убийства Ильи Чавчавадзе, писателя и общественного деятеля, заслужившего титул “отца нации”. Следствие пришло к заключению, что убийство организовано было социал-демократами, опасавшимися дальнейшего роста влияния Ильи.
В 1907 году он был убит по дороге в свой загородный дом.
8
Однажды Зураб рассказал мне о том, что Тута, одна из обитательниц огромной квартиры, до сих пор помнит Керенского и восхищается им.
— О да, — сказала Тута в ответ на вопрос Зураба, — как же его не помнить, — он был чудо как строен, энергичен, а как хорошо он говорил….
В эпоху Керенского Тута была стройной молодой женщиной и работала в Центральном тифлисском банке, ограбленном за несколько лет до того “Камо” — Тер-Петросяном по заданию партии большевиков. При ограблении погибло несколько человек.
То был один из “эксов”, организованных революционером “Кобой”, позднее известным под именем Сталин.
“Коба” — имя разбойника, героя поэмы Александра Казбеги.
Происхождение же клички “Камо” объясняется плохим знанием русского языка, говорить на котором считалось хорошим тоном меж революционерами-интернационалистами. В ответ на сообщение о том, что один из “товарищей” арестован, Тер-Петросян переспросил: “Камо арестовали? Камо?”
Арестованный по обвинению в проведении “экса” Камо сидел в тюрьме, располагавшейся в Метехском замке. В тюрьме он жрал собственное дерьмо, с тем чтобы подтвердить версию о своей невменяемости.
Участвовал Камо и в “советизации” Грузии.
Позднее Камо стал неудобен новому руководству из-за его хвастовства, связанного с участием в “эксах”.
Камо погиб в результате дорожного происшествия. Он любил разъезжать по городу на велосипеде и занимался этим до тех пор, пока его не сбил один из нескольких имевшихся в городе в ту пору грузовиков.
Вскоре после рождения Зураба его отца арестовали и расстреляли по приказу Берии, чья резиденция располагалась на соседней улице, и Филипп Махарадзе направился к Берии с тем, чтобы узнать можно ли его дочери, жене “врага народа”, оставаться в его доме.
Берия не возражал, сказав при этом:
— Ну, что вы, Филипп Иесеевич, пусть живет с вами, мы ведь против вашей дочери пока ничего не имеем…
Вскоре вновь назначенный водитель “Мерседеса”, постоянно дежурившего у дома, где жил Филипп, попытался направить автомобиль под откос во время очередной поездки.
В тот день Екатерина Филипповна с сыном на коленях размещалась на заднем сиденье автомобиля, а сам Филипп сидел рядом с водителем. Именно это обстоятельство и спасло их. Увидев, что делает водитель, Филипп оттолкнул его и перехватил управление автомобилем. Вернувшись на дорогу, он остановил автомобиль и вытащил шофера на дорогу.
— Ты что, негодяй, делаешь? — вскричал Филипп, — признавайся, мерзавец, а то застрелю….
Услышав от перепуганного угрозой водителя признание в том, что действовал он согласно полученному приказу, Филипп прогнал его, сказав:
— Отправляйся к своему хозяину, — тут он указал рукой в направлении дома на соседней улице, — и скажи ему, чтобы больше мне таких дураков не посылал…
Обо всем этом Зураб рассказал мне за бокалом вина….
Имя Сталина поминалось в доме довольно часто, причем для описания его использовались слова приятельницы Екатерины Филипповны, — “урод в оспе”. Описание это, казалось, дополняло известные слова о “поваре, который готовит острые блюда”.
Люди образованные, с духовными запросами и мыслящие, а таких немало было в Тбилиси в ту пору, Сталина презирали и почитали “глехом”, что означает “смерд”.
Впрочем, то, что принималось за истину в одном доме, легко могло быть оспорено в другом.
Как-то раз были мы с Зурабом на праздновании дня рождения одного из наших университетских товарищей. Дело было в Дидубе, на Батумской улице, неподалеку от стадиона. Часам к одиннадцати ясно стало, что вино подходит к концу, а винные магазины были уже закрыты.
Тамадой же выбран был сосед нашего товарища, довольно взрослый уже мужчина, поглядывавший на нас, студентов, со снисхождением.
— Ну, хорошо, ребята, — сказал он, — машину подгоните и поедем к одному старику, это неподалеку, он нам даст вино…
Машина нашлась быстро, и минут через пять мы уже стояли в темном тбилисском дворе, а тамада наш стучал в дверь застекленной веранды первого этажа.
— Вина хар? Кто там? — донеслось из темной глубины. Голос принадлежал, скорее всего, мужчине в годах.
— Мэ вар, Иракли. Это я, Ираклий, — ответил наш тамада.
— Вин Иракли хар? Какой Ираклий? — спросил старик.
— Дидубели Иракли вар… Дидубийский Ираклий, — со значением произнес тамада и оглянулся на нас, всем своим видом давая понять, что вот теперь-то старик поднимется и сделает для него все что возможно.
— Шэн мамадзагли, шэн виришвили хар, ак ар дагинахо мэти! — Ах ты собачий сын, ах ты сын ишака, чтобы я тебя здесь больше не видел! — донеслось из-за двери.
Когда же мы вышли на улицу, к машине, тамада наш сказал примирительным тоном:
— Ну, погорячился старик, что делать, бывает…
— Вот тут-то его и надо было отбуцкать, — сказал мне позднее Зураб. Он конечно же имел в виду нашего тамаду.
9
Муж Екатерины Филипповны, Давид Лукич, был адвокат и немного хитрец. Однажды он посмотрел на нас, а мы только что вошли, и спросил:
— Ну как там, у Лео, пиво свежее? А хинкали? Рамдени хинкали шечамет? По сколько хинкали съели? По десять, по двадцать? — добавил: — По-моему еще и коньяк пили, а? Ну что, встретили кого-то, да?
— Встретили, — сказал Зураб, — большого человека встретили… Надо было выпить… Иначе матанализ не сдадим…
— О чем ты, Зурико, говоришь?— спросила Екатерина Филипповна, — неужели и преподаватели из университета ходят в этот шалман?
— Вообще-то не ходят, — ответил Зураб и, глазом не моргнув, продолжил, — но это особый случай, этот преподаватель — брат Лео. Он, видишь ли, завел такой порядок, что, если хочешь получить у него хорошую оценку, должен прийти к Лео… А пьет он как сапожник… Жаль, что у нас с собой зачеток не было…
Естественно, то была чистой воды импровизация, никто и никогда не сдавал экзамены по математике подобным образом.
К курсам, связанным с “коммунизмом”, относился Зураб юмористически-снисходительно. Однажды на экзаменах он сравнил “бродивший по Европе призрак коммунизма” с лермонтовским Демоном летавшим, как известно, “над грешною землей”.
Вообще же был у Зураба совершенно свой, определенный, и, я бы сказал, плутовской взгляд на мир как на вечную комедию, разыгрываемую жуликами и проходимцами. Кое-кому из них он даже симпатизировал.
10
В 60-х годах в Тбилиси жило немногим более полумиллиона человек, и жизнь их протекала в ясно очерченном историческом контексте.
Обсуждался он каждый день, почти везде — в домах, парикмахерских, на пирушке, в гостиных, рабочих кабинетах и даже в саду университета.
Вопросы о том, как жить дальше, пусть еще и не до конца проясненные, уже висели в воздухе.
Иногда прогуливался по городу в национальной одежде, с кинжалом на боку и кречетом на плече старый писатель Константинэ Гамсахурдиа, чей сын в начале
90-х стал первым президентом Грузии.
Родился Константинэ в дворянской семье в Западной Грузии в 1891 году, а в 1919-м окончил Берлинский университет, путешествовал по Италии, Греции, Турции, жил в Париже и после возвращения в Тбилиси в 20-х годах написал ряд исторических романов и стал академиком.
В свое время пришлось ему написать роман, прославлявший Сталина, но уже в начале 60-х Константинэ отказался говорить по-русски, когда его пригласил к себе второй секретарь местного ЦК, не знавший грузинского языка.
Все знали, что еще в 30-х годах Берия, тогдашний руководитель компартии Грузии, сказал о Константинэ:
— Что бы он ни делал, я его все равно не арестую, так ему и передайте.
Берия тоже был грузин, и чувство черного юмора было ему отнюдь не чуждо.
Другой известный в 60-х писатель на вопрос о том, отчего он стал членом коммунистической партии, ответил, что сделал он это для того, чтобы в партии этой воров и негодяев стало хотя бы на одного меньше…
Весь ЦК в ту пору отчаянно брал взятки.
Кое-кто просто назначал цену за решение тех или иных вопросов, кому-то деньги или драгоценности просто проигрывались в карты или в нарды, пользовавшиеся в Тбилиси необычайной популярностью, сравнимой разве с популярностью футбола…
Один из моих знакомых, крупный и вальяжный Автандил, известный в городе
как “Большой Покерист”, геофизик по профессии и тренер по подводному плаванию, утверждал, что из-за безденежья ему время от времени приходится продавать книги из отцовской библиотеки.
Однажды я встретил его в хинкальной, и он сказал мне, вытирая губы салфеткой:
— Пришлось продать еще один том Спинозы. Бедный отец! А ведь я из княжеского рода, — добавил он и продолжил, — я не прошу, чтобы они изменили политическую систему, но пусть они хотя бы отдадут мне наши земли…
В ту пору портреты Сталина, который воссоздал и возглавил огромную империю, поработив и свою собственную родину, были повсюду — на ветровых стеклах грузовиков, в почтовых отделениях , столовых и даже в будках сапожников и чистильщиков обуви.
То, что Сталин был грузин, а “все действительное — разумно”, если следовать Гегелю, до определенной степени примиряло сознание обывателей с реальностью жизни в империи.
Сталина уважали за то, что он был хозяин огромной страны, малой частью которой была Грузия. Он победил своих врагов, возглавил великую страну и стал победителем в мировой войне, разгромив Германию. В этой борьбе он пожертвовал жизнью своего сына и покорил пол-Европы. Китай стал союзником России. И все это сделал человек, говоривший с сильным грузинским акцентом.
— Да, он был жесток, — говорили люди, — а иначе ничего не добьешься, ведь кругом были враги и предатели, а кроме того, Россия была отсталой страной. А он создал атомную бомбу и заставил всех в мире бояться и уважать Россию.
Суждения эти напоминали заимствованную из летописи оценку деятельности средневекового суверена. Когда же речь заходила о так называемых ошибках Сталина, вспоминали обычно сентенцию из знаменитой поэмы Шота Руставели “Витязь в тигровой шкуре”, написанной в XII веке.
“Каждый мнит себя стратегом, видя бой издалека…”
При этом кто-нибудь обычно добавлял:
— Мы маленькая страна, кто нас в мире знает? Только о двух грузинах слыхали, о Руставели и о Сталине…
Историческая ирония состояла в том, что сам Сталин в анкете всесоюзной переписи объявил себя “русским (грузином по происхождению)”, и факт этот был широко известен.
— Ничего не поделаешь, — говорили некоторые, — он должен был так сказать… Иначе как такой страной управлять…
— Но в душе он был грузин, — добавляли другие, и национальный вопрос, первоначально обозначенный как вопрос о сохранении языка, культурных ценностей и национального наследия, возвращался в центр сцены…
Ощущение малости родины, которую надо беречь, присуще грузинам.
11
“Каждый новый познанный язык открывает в тебе нового человека”, — говорил Сулхан-Саба Орбелиани, лексикограф, писатель, путешественник и дипломат, представлявший Грузию при французском дворе в начале восемнадцатого века.
В Тбилиси я приехал учиться на втором курсе физического факультета, на русское отделение, и мне необходимо было, по счастью, сдать экзамен по основам грузинского языка. Студенты русского отделения изучали основы грузинского языка в течение первых двух лет обучения в университете.
Букварь, по которому я обучался, начинался с букв “а” и “и”.
Из них складывалась первая фраза: “Аи иа” — “Вот фиалка”, — букетики фиалок продавали у ограды сада, разбитого вокруг Первого, занимаемого гуманитарными факультетами, корпуса университета.
Продавали их старики в черных войлочных шапочках, привозившие цветы из окрестностей Тбилиси. Фиалки сменялись другими цветами вместе со сменой времен года. Фиалки, небольшие букеты из бутонов роз, гвоздики или одинокие розы покупали студентки или их поклонники.
В университетской раздевалке всегда стояли две очереди, мужская и женская.
Осенью, вскоре после того как экзамен был сдан, я направился вместе с сокурсницей, помогавшей мне, во Мцхета, древнюю столицу Картлийского царства, откуда когда-то направился на охоту Вахтанг Горгасал.
Поначалу мы побывали на Джвари, в старой церкви на вершине голой горы с крещальней, вырубленной в камне полтора тысячелетия назад на месте древнего языческого капища. С площадки у храма видно, как сливаются воды двух рек, Арагви и Мтквари.
За рекой лежал город Мцхета с его тополями, женским монастырем Самтавро, домами под красными черепичными крышами и громадой Светицховели, храма, выстроенного в начале одиннадцатого века.
На фронтоне собора — изображение отсеченной десницы мастера Константина Арсакидзе, воздвигшего собор.
Позже услыхал я фразу, приписываемую одному из карталинских феодалов: “Чего стоит услуга, уже оказанная?”
В тот день вино в подвальчике показалось мне чуть кислым, но продавец, посмотрев на меня, покачал головой и сказал:
— Мухранское, батоно, мухранское вино всегда такой вкус имеет…
Еще через пару часов мы оказались на окраине Мцхета, в Армази, на площадке, где велись раскопки древнейшего поселения.
Площадка заканчивалась у скальной стены, на которой видны были нанесенные черной краской кресты.
Тогда я не знал, что кресты эти отмечали маршрут для тренировавшихся на этой стене скалолазов, и, сказав Тате, что скоро вернусь, стал взбираться вверх по, как мне показалось, вполне проходимой тропинке. Опыта скалолазания у меня не было никакого, но я знал, что нельзя опираться на все четыре точки, или рука или нога, правая ли, левая ли, должна быть свободна. Помимо этого я обнаружил, что подошвы моих мокасин скользят.
На середине пути я посмотрел через плечо вниз.
Рядом с Татой стояли мужчина с юношей. Мужчина был в ковбойке и сванской шапочке.
Сверху человеческие фигуры казались совсем небольшими. Вернуться было невозможно, надо было продолжать лезть наверх. Пару раз я терял одну из опор, камни падали вниз. Один раз успел ухватиться свободной рукой за выступ скалы, во втором случае мне помог налетевший порыв ветра, он мягко прижал меня к скале.
Вскоре я выбрался наверх, махнул рукой Тате и быстро отыскал тропинку, спускавшуюся на полянку по склону примыкавшего к скальной стене холма.
Мужчина, стоявший рядом с Татой, сказал, что мне надо пойти в церковь и поставить свечку.
— Тебя Бог спас, — добавил он.
Мухрани расположено неподалеку от Мцхета и в свое время было владением грузинского царского рода Багратиони. На фамильном гербе Багратион-Мухранели изображен хитон Христа, привезенный в Грузию из Палестины…
Со времен поездок по окрестностям Тбилиси, посещения крепостей, церквей и монастырей, расположенных в горах, остались у меня воспоминания о пейзажах, строениях и фресках воистину прекрасных.
Да и сами названия тех мест под синими небесами с белыми пятнами облаков звучали необыкновенно: …Карели, Бетани (Вифания), Атени, (Афины), Кинцвиси, Борисахо, Гелати, Тимотесубани…
Фреску с прижизненным изображением царицы Тамары впервые увидел я в монастыре в Бетани (грузинская транскрипция Вифании), в окрестностях Тбилиси.
“Она правильного сложения, — писал ее современник, — с темными глазами и розовой окраской белых щек. У нее застенчивый взгляд, манера царственно вольно метать взоры вокруг себя, приятный язык, веселая и чуждая всякой развязности, услаждающая слух речь и чуждый всякой порочности разговор”.
На время царствования царицы Тамар (1160—1213) приходится “золотой век” Грузии.
Воспевший царицу Тамару поэт Шота Руставели закончил свои дни монахом грузинского монастыря в Иерусалиме.
Вот детали одной из поездок — закопченная стрела, вонзившаяся когда-то в изображение ангела на фреске в Кинцвиси, свет, проходящий через узкие, вырезанные в камне оконца, утопающие в траве надгробные плиты и люди, пирующие в тени столетних деревьев…
“Грузины… не любят слушать поучения и наставления, но с удовольствием читают и слушают поэзию”, — писал путешественник-европеец в XVII веке.
Оглянись на мир бездумный — суетой ты соблазнен:
Кто вчера владел престолом, нынче предан и казнен,
Покорителя Вселенной жизни срок уже сочтен.
О, душа, уйди от мира — чем тебя прельщает он?
(Перевод И.Гуровой)
Строки эти взяты из стихотворения “Жалобы на мир”. Написал его царь Теймураз I. Теймураз был первым лириком своей эпохи.
Историк литературы пишет о том, что с мотивами тоски и скорби в поэзии Теймураза сочетаются мотивы чувственной любви, приводя в пример поэму “Спор вина и уст”. В ней Теймураз пламенно воспевает любовные наслаждения и женскую красоту.
“Сладость персидского языка породила во мне вожделение к стихотворчеству”, — признавался поэт.
Жизнь Теймураза прошла в войнах с персидским шахом Аббасом I, именем которого в Грузии до сих пор пугают детей.
Мать Теймураза I, царица Кетеван, умерла мученической смертью в персидском плену в 1624 году. Впоследствии она была причислена грузинской церковью к лику святых.
В плену замучены были сестра, дочь и двое сыновей Теймураза.
На поле битвы погиб и его последний сын Давид.
Внука своего царь направил в Москву, куда ездил и сам в надежде на то, что Русское царство защитит единоверную Грузию от персов. Но помощь не пришла, царь вернулся в Грузию, постригся в монахи, был схвачен, заключен в темницу, отказался перейти в мусульманскую веру и умер в персидском плену.
Живая, неистребимая память о подвигах, предательстве, интригах и мучениях соседствует в сознании грузин с осознанным упоением радостями мимолетной жизни — любовью, вином и традиционным застольем с его элементами свободного или, точнее, поэтически оформленного философствования…
А вот еще одна, хорошо известная в Грузии поэтическая сентенция:
“Лучше гибель, но со славой, чем бесславных дней позор…”
Принадлежат эти слова поэту, воспевшему царицу Тамару.
12
Осенью небо над Тбилиси становилось прозрачным и голубым, листва приобретала оттенки охры, хны и шафрана, и Мтацминда (“Святая гора”), или, как ее иначе называли, “Гора Давида”, облачалась в старый восточный халат.
На полпути к вершине горы белела церковь Св. Давида, у стен которой располагается Пантеон. Воздвигнута была церковь Ниной Чавчавадзе, женой погибшего в Персии поэта и дипломата А.С.Грибоедова. Тут же, у стены церкви, находится и могила поэта.
С вершины горы видны были мосты над строптивой желто-серой рекой, мощеная камнем крестословица улиц, соборы и сады города.
Происхождение второго, более древнего названия связано с именем проповедника, поселившегося в пещере на склоне горы в VI веке.
Позднее преподобный Давид удалился в Гареджийские горы, расположенные к юго-востоку от Тбилиси, где и основал обитель.
Предание о его паломничестве в Иерусалим повествует о том, что, добравшись до окрестностей города на исходе зимнего дня, Давид заночевал в придорожной корчме и, проснувшись еще до восхода солнца, вместе со спутниками взошел на вершину горы Cион.
Издалека сквозь туман донеслись до него звуки пробуждающегося ото сна Иерусалима.
Медленно взошло бледное солнце и наметило очертания холмов, крепостных стен, кипарисов, каменных прямоугольных башен, строений и мощеных камнем улиц. Постепенно видны стали появившиеся на улицах конные повозки, паломники на ослах и пешеходы.
Завершив молитву, Давид долго смотрел на лежавший под горой город, а затем сказал:
— И того довольно мне, что я, грешный, удостоился видеть эти святые места издалека…
После чего, подняв с земли три камня, он направился обратно, в каменистую и пустынную, изобилующую змеями Гареджу…
Осенью в городе пили красное вино и закусывали его вареными в чанах или поджаренными на мангалах каштанами.
В деревнях, в кухне каждого крестьянского дома горел огонь в сложенном из камней или кирпича камине, ну а в Тбилиси камины в ту пору встречались в старых домах в Сололаки, на Вере, в конце проспекта Руставели, и за рекой, на Плехановском проспекте и ближних к нему улицах.
Один из моих сокурсников, Котэ Алшибая, жил на проспекте Руставели по соседству с издательством “Мерани”. Однажды он повел меня на крышу шестиэтажного дома, где установил телескоп. В тот вечер я впервые увидел горы и кратеры на Луне. Лучшие студенческие годы я провел в доме на улице, названной именем Давита Агмашенебели (Давида Строителя).
За девять столетий до наших дней Давид разбил войско коалиции мусульманских правителей и освободил Тбилиси, сделав его столицей своей страны. Похоронен Давид в южных вратах Гелатского монастыря, в окрестностях Кутаиси, столицы Имеретинского царства, и по надгробию его проходят все посетители монастыря.
Надпись на каменной плите гласит: “Это покой мой навеки, ибо я возжелал его”.
Осенью и весной поднимался я в гору с площади Руставели по широкой, застроенной старыми тбилисскими домами мощеной булыжником Мцхетской улице.
Затем сворачивал я на кривую каменистую улочку в тени акаций, продолжавшую карабкаться в гору, поднимался по каменным ступеням лестницы, что вела к так называемой “русской церкви”, и, дойдя почти до самого верха, сворачивал к одиноко стоящему на склоне Мтацминды дому.
Двухэтажный дом из красного кирпича с большой застекленной верандой на первом этаже стоял неподалеку от церкви, и жили в нем две грузинские семьи, связанные между собой родственными узами.
Владелец второго этажа, Прокопи, работал прорабом и носил сванскую шапочку. Жена его, Русудан, работала в школе, где преподавала русский язык. У них было двое сыновей, тогда совсем еще юные отроки.
Я побывал на втором этаже однажды, когда был приглашен отпраздновать событие, за которое в тот день поднимали ханци (роги) с вином во всех домах Грузии. В тот день тбилисское “Динамо” стало чемпионом страны по футболу, выиграв финальный матч в Ташкенте.
Все обитатели дома и несколько соседей сидели за столом, а снаружи то и дело доносились звуки выстрелов да иногда взлетали в небо шутихи. В доме было прохладно, печку еще не успели разжечь, но стол ломился, а зеленоватое кахетинское томилось в глиняных кувшинах.
Мальчикам я, должно быть, казался человеком довольно странным. Говорил я по-грузински довольно медленно, да еще и с акцентом.
— Эс каци Русетидан чамовида да сцавлобс картул энас. — Он приехал из России и учит грузинский язык, — объяснила Русудан детям.
Снимал я просторную чисто выбеленную комнату с огромным плоским столом, стоявшим у стены. Свет падал на стол из окна, выходившего на веранду. Стояла в комнате и тахта с наброшенными на тканый ковер продолговатыми, обтянутыми грубой шерстью подушками и пара стульев.
С веранды открывался вид на черепичные крыши Тбилиси, исчезавшие в фиолетовой дымке на горизонте.
Во дворе рос миндаль, расцветавший первым в городе.
13
Хозяйкой нижнего этажа была пожилая дама по имени Леонила Константиновна Шавишвили. Она работала секретаршей на кафедре философии в университете.
Леонила Константиновна была вдовой, детей у нее не было, и жила она вместе со своей несколько перезрелой племянницей, которая позднее все-таки вышла замуж, вследствие чего мне и пришлось подыскивать новую квартиру.
Но до того, как это произошло, я прожил в доме на склоне Мтацминды несколько лет. Иногда после лекций заходил я в небольшую библиотеку при кафедре философии, ключи от которой находились у Леонилы Константиновны. Были в библиотеке и книги, изданные под грифом “Для научных библиотек”.
Я был студентом четвертого курса, когда один из профессоров с философского факультета, худой и высокий старик, с седою стриженой головой аскета, в очках с сильными линзами, за которыми видны были сильно увеличенные зрачки, прочел у нас, на физическом факультете, несколько лекций, посвященных наследию Канта. Основательное знакомство с “Критикой чистого разума”, полагал он, совершенно необходимо будущим ученым.
Чтение этого цикла организовал наш декан, заведующий кафедрой теоретической физики профессор Мамасахлисов, один из создателей теории строения ядерной материи. В молодости, в конце 20-х годов, он провел несколько лет в Берлине и в Геттингене. Он любил музыку и как-то посетовал на то, что не часто встречает своих студентов и аспирантов на концертах в консерватории.
Послушать лекции о наследии Канта приходили и сотрудники других факультетов. Отец одного из них, знакомого мне по посещениям библиотеки при кафедре философии, изучал сей предмет в Германии, и у сына сохранилась его зачетка, в Тбилиси зачетки называли “матрикул”. В матрикуле наличествовали подписи Гуссерля и Хайдеггера. Хозяин матрикула выбросился в лестничный пролет, когда за ним приехал автомобиль с конвоирами.
То обстоятельство, что Константинэ Гамсахурдиа завершил свое образование в Берлинском университете, упомянуто было не случайно. Изо всех стран Запада особо почиталась в Грузии Германия, с ее университетами, наукой, философскими системами, литературой и музыкой.
Окружение сына Константинэ, Звиада Гамсахурдиа, увлечено было в те годы теософией, особой популярностью пользовались имена мадам Блаватской, Георгия Гурджиева и Рудольфа Штайнера.
Тут сказывалась склонность к погружению в глубины духа по ступеням схоластики, унаследованной от средневековья.
Последнее продолжало жить совсем рядом, в тени и на обочине, соседствуя с пришедшим из истории здравым смыслом.
Однажды осенью ехал я в такси в Институт физики.
Услышав, куда я направляюсь, водитель спросил у меня, что я думаю о недавно запущенном ядерном реакторе в Индии…
Я полагал, что ничего особенного из этого не следует, но шофер не согласился со мной.
— Если они этим занялись, обязательно бомбу строить будут, — сказал он.
— Но зачем? — спросил я, — Индия ведь миролюбивая страна…
— А соседи? — спросил он, — от соседей тоже многое зависит…
Ехали мы от университета, из района Ваке, соединенного с районом Сабуртало, где располагались Институт физики и ипподром, пробитой в невысоком горном хребте дорогой.
Позднее я узнал, что в ходе дорожных работ обнаружено было одно из мест массовых расстрелов и захоронений. Как видно, во второй половине 30-х годов власти не ожидали, что город так вырастет.
Сабуртало же означает означает “поле для игры в мяч”. “Цхенбурти” — старинная игра в мяч на лошадях.
14
Зимой я поднимался к себе на гору по улице Папанина.
Подъем был короче, круче, и шел я обычно по правой солнечной стороне улицы.
В самом начале улицы, там, где она пересекалась с проспектом Руставели, на освещенных зимним солнцем серых каменных ступенях сидели старики курды с седыми закрученными усами и перебирали янтарные четки. Их жены с синими вытатуированными пятнышками (знак замужней курдянки) на лбу и серьгами в ушах подметали улицу. Одеты они были в кофты, плиссированные передники и длинные, с запыленными подолами, желтые, оранжевые и зеленоватые юбки из бархата.
Иногда налетал ветер, пыль заволакивала все вокруг, сигналы проезжающих автомобилей становились длиннее и настойчивей, и женщины начинали кричать друг на друга, сверкая золотыми зубами.
Зимы в Тбилиси были холодные и поначалу, до того как в дом провели паровое отопление, у меня в комнате стояла печка-буржуйка.
Хозяйка и ее племянница каждый вечер укладывали на печку кирпичи, с тем чтобы кирпичи позднее разогревали их постели. Печка быстро остывала, и я забирался под одеяло в свитере.
Дважды в год к Леониле Константиновне приезжал ее племянник Нури из расположенного в Кахетии села Макванети. Нури учился на заочном отделении Сельскохозяйственного института и дважды в год приезжал в Тбилиси сдавать экзамены. Нури собирался стать агрономом и привозил Леониле Константиновне из деревни, где жил, вино, сыр, фасоль, кукурузную муку, тыквы…
Леонила Константиновна не раз говорила Нури, что ему пора жениться, но с женитьбой Нури не спешил, он хотел сначала завершить свое образование. Нури пощипывал свой ус и внимательно слушал тетку, которую, очевидно, любил, уважал и побаивался.
Леонила Константиновна считала, что это не более чем отговорка, приводя все новые и новые доводы в пользу обзаведения семьей…
Она говорила о доме, очаге, семье и детях, о том, что в деревне скоро некому будет работать оттого, что молодые люди больше не хотят жить в деревнях, а стараются попасть в город всеми правдами и неправдами, напоминала Нури о том, как мало грузин на свете…
Леонила Константиновна всегда ходила в черном, не снимая траура по умершему мужу. Ее седые волосы всегда были тщательно расчесаны и уложены, а светлоголубые глаза могли неожиданно заискриться — она часто обнаруживала комизм ситуаций, в которых оказывались то ее племянница, то Нури, постоянно спрашивавшие у нее совета, и, объясняя им, что и как надо делать, она то и дело подтрунивала над ними.
Говоря попросту, она была классическая “мамида” — тетка.
К Зурабу, который иногда появлялся у меня на горе, Леонила Константиновна относилась хорошо, когда-то его дед помог одному из ее родственников.
Она с пониманием отнеслась к тому, что однажды мне пришлось угощать Зураба, явившегося ко мне с товарищем, вином из Макванети, картошкой, испеченной на огне газовой плиты, и другими припасами из ее подвала.
Была весна и над городом бушевал ветер, именуемый Суб-Саркис в честь армянского святого.
Ветер налетал на город как только начинался гижи-марти (сумасшедший март), но затем март подходил к концу, наступал апрель, Суб-Саркис исчезал и сменялся сладостным ветерком, во дворе расцветал миндаль, и над Тбилиси появлялась легкая дымка.
15
При том что традиции застолья поддерживались изо всех сил, жили многие семьи достаточно скромно.
Однажды, незадолго до конца учебного года, направились мы в гости к нашему лектору по научному атеизму и этике. Повод для визита был просто замечательный.
Узнал о недавнем новоселье Зураб. С собой привезли мы вино и свежий грузинский хлеб.
Лектор был довольно молодой еще худощавый человек среднего роста с грустными темными глазами, зачесывавший прядь волос через всю лысину, штатный сотрудник ЦК партии.
Новая квартира, куда он въехал с семьей, находилась в районе Сабуртало. Открыв нам дверь, он обреченно улыбнулся и повел нас на кухню. Жена его поставила на стол “хвели” (грузинский сыр), тарелку с зеленым маринованным перцем и удалилась. На “хороший пурмарили (хлеб-соль)”, как говорили в те годы в Тбилиси, все это явно не тянуло, но похоже было, что хозяйка опустошила холодильник.
То был новый, бурно застраивавшийся домами типовой застройки район города. Качество сдаваемых жильцам квартир было крайне невысоким и оттого квартиры следовало ремонтировать, что стоило больших денег и частично могло объяснить застывшую в глазах хозяина грусть.
Через пару лет после окончания университета мне на работу позвонил наш бывший преподаватель научного атеизма и этики, и я согласился отправиться вместе с ним в одну из школ на Майдане.
— Скорее всего школьники захотят поговорить о науке, — объяснил он мне.
Поначалу школьники задавали вопросы о звездах и планетах, а потом поднялся один из школьников по фамилии Якобашвили и спросил меня, означают ли последние достижения науки, что Бога нет?
Якобашвили означает “сын Иакова”, мальчик был грузинский еврей.
Я понимал, какого ответа ожидает мой бывший преподаватель, но сказал мальчику, что наука вопросом о существовании Бога не занимается.
Расстались мы с нашим лектором хорошо, но больше он мне не звонил.
16
Как-то Зураб привел меня в дом своей подруги, где, по его словам, часто собирались музыканты и актеры.
Хозяйка дома, Галя, красивая женщина с темными глазами и блистательным чувством юмора, была музыковед и слегка подтрунивала над Зурабом, представлявшим себя рыцарем без страха и упрека.
Жила Галя на Земмеля, на втором этаже дома, расположенного несколько выше памятника Руставели. В гостиной у нее стоял рояль, и в доме часто звучала музыка. Она любила джаз и часто слушала записи пианиста Питера Неро, в особенности одну из его мелодий, ироничную и легкую, как шелест листвы.
Дали, очаровательная рыжая женщина с очень белой кожей, работала вместе с Галей в музыкальной редакции Грузинского радио.
Годы аспирантуры Галя провела в Москве, вернулась в Тбилиси и, возможно, из-за этого относилась ко мне с симпатией. Я был новичком в этом городе и многого тогда не понимал.
Cо временем я стал все чаще появляться у нее дома. Зураб же вскоре перестал бывать у нее по каким-то им обоим понятным или непонятным причинам.
У Гали встретил я как-то высокого черноволосого сутулого и на редкость пластичного молодого человека с темными карими глазами и тонкими, хорошо очерченными губами, твердо очерченным подбородком и чеканным профилем итальянского кондотьера.
То был Давид Цискаришвили. Именно для него я начал писать пьесы десятилетие с лишним спустя.
Дато, так звали его друзья и знакомые, эффектно продемонстрировал несколько танцевальных па, обсуждая при этом с Дали музыку для будущего спектакля, которую следовало подобрать из известных музыкальных номеров.
Как-то раз я встретил его в театре на представлении “Проделок Скапена” с Жаном Виларом в главной роли.
Вместе с ним на спектакль пришла его мать, высокая и стройная женщина средних лет с тонкими, прекрасно вылепленными чертами лица и живыми карими глазами. Позднее я узнал, что по профессии она врач-психиатр, а однажды она рассказала, что провела детство в Швейцарии.
По утрам ее будил звон колокольчиков. Колокольчики висели на шеях у коз, уходивших из городка на пастбища.
Отец Дато был хирург-легочник. Дед Дато со стороны отца учился в Сорбонне. Происходил он из семьи, занимавшейся разведением овец в Тушетии.
В то время Дато мечтал поставить спектакль по “Войне с саламандрами” Карела Чапека.
“Это должен быть спектакль о фашизме, — говорил он. — Фашизм с его парадами, ритуалами, факельными шествиями и огромными толпами, выбрасывавшими руки и кричавшими — Хайль, Гитлер! — весьма театрален, сударь…”
17
Через какое-то время Дато появился у меня на горе Давида.
В то время он думал о том, чтобы вызвать на дуэль какого-то глубоко антипатичного ему человека, и зашел ко мне обсудить дуэльные правила. Пришел он ко мне потому, что знал, что я когда-то занимался фехтованием, а он подыскивал себе толковых секундантов.
Мы пили чай и обсуждали, следует ли ему драться на саблях или пистолетах. Вопросы протокола всегда непросты, и, помнится, мы пришли к выводу, что организовать дуэль по всем правилам будет совсем не просто.
Попутно я понял, что Дато — человек театра по самой сути своей, и оттого театр никак не ограничивался для него подмостками, сама жизнь с ее ритуалами, лицедейством, интригами и таинственными, порой непредсказуемыми поворотами сюжетов была для него большой сценой.
Много позднее, когда Дато уже работал в Сухуми, он однажды, за день до начала нового театрального сезона, попросил меня помочь ему сократить текст пьесы.
— Завтра я должен прочесть ее труппе в новой редакции, — сказал он, — текст пьесы на русском у меня есть. Прочти пьесу, пожалуйста, и помоги мне… Ее надо сократить вдвое и довести текст ну хотя бы до сотни страниц.
— Но что же ты делал все лето? — спросил я.
— Но послушай, я ведь грузин, — улыбнулся он.
18
В один из осенних дней я зашел к Гале.
Оказалось, что Галя и Дали направлялись на киностудию, где проходил закрытый просмотр фильма Феллини “Восемь с половиной”. К тому времени я уже был наслышан об этом фильме и знал, что в прокат он не попадет.
У подруг были пригласительные билеты, и они предложили мне поехать вместе с ними. Пропуски были именные, но вдруг что-нибудь получится? Мы поехали на студию “Грузия-фильм”, занимавшую ряд зданий в конце Плехановского проспекта.
Подходы к студии охраняла конная милиция, пропустившая нас к проходной. Галя и Дали пошли вперед, я последовал за ними и постарался не глядеть на контролера, проверявшего билеты, и он пропустил меня.
Войдя в зал, я устроился у стенки, свет погас, зал затих, и фильм начался.
Когда фильм закончился, я был в состоянии полного ошеломления. Не найдя Галю и Дали в толпе у ворот киностудии, я направился на Земмель.
Когда я, наконец, добрался до Гали, дверь мне открыл Зураб.
Галя стояла поодаль, она была бледна. Зураб был пьян, в руке пистолет.
Я вошел. Последовала глупейшая сцена. Мы стояли в коридоре, и он потребовал, чтобы я поднял руки вверх.
— Я пришел сюда убить вас обоих, — сказал он, — вы меня предали, вы стали любовниками.
Галя попросила меня подтвердить то, что она уже сказала Зурабу.
— Скажи этому сумашедшему, твоему другу, — сказала она, — что никакие мы не любовники, а просто друзья.
Зураб требовал, чтобы мы признались ему в подлинном характере наших отношений.
Я поднял руки и сказал, что готов обсудить все интересующие его вопросы, но Галя должна оставить нас вдвоем. Мне пришлось повторить свои аргументы несколько раз. Он подозревал меня в том, что я предал нашу дружбу, но при чем здесь Галя?
В конце концов он согласился, чтобы Галя ушла.
Странным было то, что, разговаривая с ним, я продолжал вспоминать фильм, вернее, фильм не оставлял меня, сцены накатывали вновь и вновь, и я спокойно объяснял Зурабу, что если он сделает какую-нибудь глупость, то в конце концов пожалеет об этом.
Про себя я думал, помнится, что худо будет, если он попадет мне в голову, тело почему-то представлялось мне более естественной целью для пули.
Лишь примерно через час он, по-видимому, понял всю абсурдность ситуации и, очевидно, желая показать, насколько серьезно он воспринимает все происходящее, выстрелил в потолок.
Потом он выскочил на балкон, и в этот момент в дверях появились знакомые Гали, которые тоже побывали на просмотре и приехали в дом с вином и закуской.
Вскоре Зураб ушел.
На другой день он подошел ко мне в университете с извинениями, заявив, что был чудовищно пьян. В это легко было поверить.
Зураб любил участвовать в разнообразных пирушках, сводившихся в итоге к соревнованию в том, кто больше выпьет вина.
Он настоял на том, чтобы мы зашли в ресторан “Самайа”, расположенный в небольшом саду, разбитом на спуске к реке. Столики располагались не только внутри одноэтажного здания с арочными окнами, где днем царила полутьма, но стояли и под деревьями у фонтана, который бил из чаши, окруженной тремя гипсовыми фигурами женщин в национальных грузинских костюмах.
И глядя на гипсовые скульптуры, он сказал:
— Оружие провоцирует, давай выпьем и забудем эту историю….
19
Официанта, который подошел к нашему столику, звали Коба.
Позднее, когда ресторан “Самайа” закрылся, я однажды встретил его, когда приехал с друзьями в небольшой ресторан в парке на Мтацминде. Как и многие другие тбилисские официанты, Коба отличался даром ясновидения. Что бы вы ему ни заказывали, счет всегда указывал именно ту сумму, которую вы собирались потратить.
С такими официантами было просто. Им говорили — Коба, дорогой, вот хотим посидеть. Ну, вина принеси, закуску, шашлык, сам понимаешь…
У хорошо знакомого официанта можно было и денег одолжить при необходимости. Он знал, что человек непременно вернется и к тому же отблагодарит его.
В “Самайю” я обычно приходил по утрам в зимнюю пору. К восьми или девяти часам утра и хаши, и поток посетителей обычно иссякали, и рестораны оставались практически пустыми до полудня.
Приходил я туда перед лекциями, с тем чтобы поесть хаши, супа из говяжьей требухи, заправленный молоком. В хаши следовало добавлять соль и чесночную настойку.
Подавался на стол и нарезанный на куски горячий грузинский хлеб. Его выпекали всю ночь в “торнях”, специального типа печах “тонэ”, близких по типу к индийским “тандури”.
Под хаши пили водку или чачу. Те, кто не пил спиртного, запивали густой горячий суп с мясом, хрящами и потрохами лимонадом.
То была еда для людей, занимавшихся физическим трудом, и бедных студентов вроде меня.
Но на хаши собирались и дружеские компании, приходили и люди, пившие до этого “всю ночь”, как говорили в то время. Хаши чудесно протрезвлял.
20
Через дорогу от “Самайи”, на другой стороне мощенного булыжником спуска к речному мосту располагался подвальчик “Казбеги” (Казбек). Первый этаж соседнего дома занимала парикмахерская, где часто велись дискуссии на животрепещущие темы, в подвальчике же велись дискуссии на темы фундаментальные.
Как-то раз случилось так, что я попал в “Казбеги” через неделю после того, как обедал там вместе с моим приятелем с факультета журналистики.
Приятель мой был родом из Сухуми, любил русскую поэзию и высказался в том смысле, что Сталин сохранил Пастернака для поэзии. Скорее всего он имел в виду фразу вождя:
— Оставьте вы этого небожителя…
Но в этот раз я был один.
Выпив бокал “Тибаани” и закусив сыром, я прислушался к разговору за соседним столиком. Там сидела та же компания, что и неделю назад. Мужчины за столом пили вино, закусывали и продолжали обсуждать личность и заслуги Сталина.
Так у меня на глазах жизнь превращалась в театральное представление с элементами гротеска.
Приятель же мой, пытавшийся сделать карьеру партийного журналиста, и позднее, на взлете своей карьеры, не раз встречавшийся с деятелями грузинской церкви, погиб во время грузино-абхазской войны начала 90-х.
Жизнь, как оказалось, потребовала с актеров не читки, а “полной гибели всерьез”.
В те времена я любил ходить в театр, было у меня несколько знакомых и среди студентов Театрального института, их я порой встречал в кафе “Кофе” все на том же проспекте Руставели. В “Кофе” всегда было шумно и накурено, а одна из официанток стала впоследствии известна всей стране в качестве ясновидящей и целительницы под именем Джуны Давиташвили.
Чеховская драма с ее полутонами никогда не пользовалась успехом в Грузии, русская классика представлена была на подмостках “Ревизором” и “Смертью Тарелкина”, а европейская драматургия — пьесами Брехта, Эдуардо де Филиппо и “Дон Жуаном” Мольера.
Не привлекал внимания деятелей театра и “Гамлет”. Запросам театров и посещавшей их публики в гораздо большей степени отвечали “Ричард III”, “Отелло”, “Ромео и Джульетта” и “Венецианский купец”.
Эвклидовы, четко очерченные пространства античных трагедий, где направляемые Роком события неизбежно приводили к очищению (катарсису), неизменно влекли молодых людей к театру и Театральному институту на все том же проспекте Руставели.
Некоторые позже нашли себя в служении церкви.
Переходы подобного рода признавались естественными, ибо церковь почиталась носительницей и охранителем исторических чаяний нации.
Но и не только люди театра, — уходили в религию и те, кто занимался самыми различными отраслями знаний — от математики до истории…
Однажды, через четверь века после первого моего посещения Бетани, услышал я там от молодого, ушедшего из мира послушника об аскетизме Платона, ставившего знак равенства между телом и гробом…
21
Незадолго до окончания университета, в самом начале лета, я как-то встретил Дато на Земмеля (площадь Руставели). Так называли площадь в память о немецком провизоре, основавшем аптеку на одном из углов площади.
В те времена совсем недалеко от аптеки, за углом, жила старая, известная своими пейзажами и видами Тбилиси художница Елена Ахвледиани, а у аптеки порой ожидал своих приятелей-собутыльников известный художник-авангардист Авто Варази.
Оказалось, что Дато живет неподалеку, достаточно было спуститься к реке, перейти мост и сразу же повернуть налево.
В тот же день я оказался у него дома, на левом берегу реки, в нескольких кварталах от Плехановского проспекта.
Он провел меня в огромную полупустую комнату с длинным столом и резным деревянным буфетом. На полу лежал старый персидский ковер. В доме, казалось, никого не было. Высокие окна смотрели на здание за чугунной оградой через дорогу. На здании красовалась мраморная доска с позолоченной надписью о том, что Александр III побывал в этом здании в таком-то году.
Когда-то в доме, где мы сидели, на обоих этажах его, а это был только один из домов, принадлежавших этой семье, жило много людей.
Дато подвел меня к старинным фотографиям в овальных рамках на стене, тянувшейся параллельно длинному столу, и стал рассказывать о своих дядьях.
Один из них был полковником, величественным гигантом в аксельбантах с пышными седыми усами и идеально обритым черепом. Он всегда брился опасной бритвой и правил ее на своем темном и широком кожаном ремне.
В семнадцатом году, вскоре после Октябрьского переворота, он уселся в поезд и направился из Петербурга домой, в Грузию.
Весь этот путь он проделал не снимая мундира, эполет и воинских регалий.
Брат полковника, мужчина лет пятидесяти с бородой, усами и поседевшей густой шевелюрой, сфотографирован был в светлом архалуке.
Был он священником и незадолго до начала Первой мировой войны был направлен грузинским духовенством в Петербург с важной неофициальной миссией, — грузинское духовенство хотело добиться возвращения грузинской православной церкви статуса автокефальной, утерянного в 1811 году.
Священник вез в Петербург деньги, которые собирался вручить Григорию Распутину, и в отдельном вагоне за ним следовал груз, доставленный к поезду на трех огромных подводах.
Напитки были представлены несметным количеством бутылок лучшего грузинского вина, большими стеклянными флягами с чистейшей виноградной чачей, настоянной на меду, французским коньяком и португальским хересом.
Съестные припасы состояли из отборной телятины, бараньих туш, поросят, индюшек, кур, форели и арагвинской рыбки цоцхали на льду, грецких орехов, зелени, перцев, солений, приправ и подлив из ткемали и алычи, соусов из помидоров и гранатов, “тклапи”, кислой пастилы, произведенной из виноградного сока, кукурузной муки, фасоли, овощей и фруктов, включавших виноград, груши, знаменитые горийские яблоки, инжир и хурму, а также и лесной орех-фундук и, наконец, подаваемых на десерт сладких “чурчхел”, с начинкой из ядрышек фундука.
Далее следовали сундуки с подарками, включавшими драгоценную парчу и личное оружие, а также грузинские одеяния.
Две недели пировал священник с Распутиным и, когда, наконец, перепил его, старец согласился взять деньги и добиться того, чтобы грузинская церковь вновь стала независимой.
Распутин был убит 30 декабря 1916 года.
Автокефалия грузинской церкви была восстановлена в марте 1917 года, вскоре после отречения царя.
Вскоре нам захотелось есть, и Дато отправился на кухню. Через несколько минут он вернулся в залу с эффектно шипевшей на тяжелой чугунной сковороде яичницей-глазуньей.
То, что еда, не говоря уже о пире, может быть источником драматического напряжения, Дато знал с детства.
Родился он, как и я, в годы войны и однажды трехлетним тогда, голодным ребенком попросил у матери мчади (лепешку из желтой кукурузной муки), указав на желтеющую в небе Луну.
По окончании Театрального института Дато уехал на работу в Гори, в полутора часах езды от Тбилиси.
Его режиссерским дебютом стал спектакль по пьесе Я.Отченашека “Ромео, Джульетта и тьма”. В финале спектакля его героиня исчезала, растворяясь в смешении света и тьмы.
Однажды он показал мне монтировочный молоток, подаренный ему в самом начале его работы в театре по старинной традиции, что шла еще с “амкарских” времен.
Амкары — сословие ремесленников в старой Грузии.
Помнили об этой традиции лишь в некоторых провинциальных театрах с более чем столетней историей…
Вот что он рассказал:
“…Приходит в театр молодой художник или режиссер, и делает он свой первый в жизни спектакль на профессиональной сцене…
И вот наступает момент, когда многочисленные трудности уже позади, декорации созданы, изготовлены и в первый раз смонтированы на сцене. Работа окончена. Случается это, как правило, заполночь, когда театр пуст. Рабочие сцены моют руки, накрывают на сцене стол и приглашают к столу дебютанта.
Снедь подчеркнуто простая и традиционная.
Тосты: за этот театр, его прошлое, вспоминаются, по возможности, все работавшие ранее здесь люди, преимущественно технический персонал.
Наконец, а выпито уже немало, включают поворотный круг и пьют за дебютанта на круге, желают ему счастливо и честно служить сцене и, нарекая его “рабочим сцены”, вручают ему старый рабочий монтировочный молоток.
Благодарственный тост дебютант произносит при вращающемся круге.
После этого круг выключают, убирают со стола и все вместе провожают дебютанта домой…”
Через пару лет Дато начал работать в Телави, столице Кахетии.
Выстроенный из камня Телави расположен на холмах, спускающихся в долину Алазани. Река бежит меж деревнями и виноградниками, разбитыми у стен крепостей и замков. Названия деревень вторят названиям известных вин и коньяков — Цинандали, Гурджаани, Греми…
В 1890 году в Кварели, в марани (винном подвале) дома, где родился и вырос будущий реформатор грузинской сцены Котэ Марджанишвили, состоялась премьера его первого спектакля.
22
За неделю до защиты диплома в университете попал я в горное селение Дзирула в Имеретии, где жили родственники моего друга и сокурсника Сосо Манджавидзе.
Добирались мы туда на грузовике вместе с тремя жителями Дзирулы, возвращавшимися к себе домой из Тбилиси.
По дороге остановились закусить в придорожном духане. За столом услышал я следующее высказывание о себе, адресованное Сосо:
— Друг твой — еврей, но пьет он как добрый христианин…
Деревня располагалась на горном склоне, и по ночам казалось, что звезды гроздьями падают в окно с нависшего над горой ночного неба.
В деревне присутствовал я при открывании чури, огромного, закопанного в землю глиняного кувшина, в котором бродило и созревало вино. Стоя у открытого горла невидимого сосуда, откуда черпали и разливали в роги вино, пришедшие на церемонию произносили тосты и пели старинные песни…
“Шэн хар венахи…” (Ты есть лоза…) — такими словами начиналось старое песнопение, оживавшее в печальном многоголосии…
В исполнение древнего ритуала проливалось на землю вино в память об ушедших…
23
Через несколько дней после возвращения из Дзирулы зашел я в кафе “Тбилиси” выпить чашку кофе.
Дело было во второй половине дня, и сквозь огромные арочные окна, занавешенные тюлем, хорошо видны были фланирующие по проспекту Руставели тбилисцы. За соседним столиком трое мужчин пили коньяк. Разговаривали они по грузински, а затем один из них, актер из расположенного по соседству театра Руставели, с седыми прядями в черных кудрях, стал читать стихи …
Кавказ был весь как на ладони,
И весь как смятая постель…
Люди за столиками смолкли, в кафе стало тихо, пришло переживание высоты и полета над тектоническим языковым разломом.