Сюжеты белорусско-русского порубежья
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2008
Олег Ждан — прозаик, драматург, сценарист. Родился в 1938 г. в Смоленске. Автор нескольких книг повестей и рассказов (“Черты и лица”, “По обе стороны проходной”, “Самостоятельная жизнь” и др.), публикаций в “толстых” журналах. В “ДН” активно печатался в
1980-х—начале 90-х годов. Живет в Минске.
Ха-ха!
Леха Русский продал мотоцикл, бензопилу, женину золотую цепочку, рогами упирался все лето — кому дрова попилить-поколоть, кому забор-крышу поправить, тестя с тещей раздел догола, но к осени все же купил сильно помятый “Гольф” Фольксваген. А чтобы отдать долги — он же не какой-нибудь обормот да и женка житья не даст, задумал сразу же заняться извозом. Первый рейс решил сделать в Минск, за проезд брать — сколько стоит билет на автобусе. Четыре пассажира — уже выгода, туда и назад, понятно, двойная.
Минск, однако, свет не близкий, триста с лишним надо пилить и пилить. Помчались. Ехали весело, с полным удовольствием и приличным превышением дозволенной скорости. Дело еще в том, что пассажирками оказались молодые женщины: как глянет на них Леха в зеркальце обратного вида, так и поддаст газу. Аж визжат они от страха и радости. “Гольфик”, надо сказать, молодец, слушался как живой. Дорога опять же не перегруженная. В общем, шел по графику.
Правда, за Могилевом график чуть было не нарушился: инспектор ГАИ поднял жезл. Однако Леха не остановился. Даже поддал газу. “Надоели они мне, —
сказал. — Стоят, на пиво себе собирают. Некогда мне с ними травить”. Правильно, некогда, но… Уровень веселья в салоне автомобиля немного понизился. Конечно, надоели, это понятно. Однако…
Через сорок километров пути — город Белыничи и опять на выезде пост ГАИ. Уже два инспектора стояли по обе стороны дороги. Оба подняли жезлы, заметив красный “Гольф”. Но Леха наш снова поддал газу. “Семь бед — один ответ!” — весело заявил он. Вот теперь в салоне стало по-настоящему тихо.
Еще через пятьдесят километров, в Березино, их встречали автоматчики, перегородив дорогу грузовиком… Выбили Леху из машины, поставили у капота в известной позе. “Оружие! — кричали дурными голосами. — Наркотики!” Вывели пассажирок, долго шарили в сумках, в багажнике и салоне, потом повели Леху на допрос… Чем такие истории заканчиваются, знают все.
Когда, наконец, отпустили, Леха — и голова, и спина мокрая, будто его там из шланга поливали, — сел за руль и сказал: “Ха-ха! Времени нет, а то б я им… Ха-ха!”
В том году выдался богатый урожай яблок, и решил Леха, что это тоже шанс рассчитаться с долгами, если продавать их, однако не здесь, а в большом городе, например, Могилеве или Смоленске. И туда, и сюда — по сто, примерно, километров, но решил Леха ехать в Смоленск, поскольку у россиян денег больше. Выпросил у женки денег на бензин, загрузился, помчался. Хорошо ехалось! Свежий ветерок в окошко, солнышко, запахи скошенной травы… Однако не о том речь.
Нашел рынок, припарковался, перенес яблоки. Продавцов, однако, было много, и торг шел вялый. Похоже было на то, что и дорогу не получится оправдать. Он уже два раза сбавлял цену — все равно не берут. Конечно, яблоки в мешках немного потеряли за дорогу товарный вид, но вкус-то не изменился! “Что вы носом крутите? — кричал Леха. — Попробуйте!” Нет, мимо.
А ближе к полудню подходят к нему трое, один — сильно кавказской внешности. Веселый такой, красивый, нос ниже губы. “Десять тысяч”, — сказал кавказец. Леха решил, что кавказец хочет купить у него яблоки оптом. “Мало”, — возразил он. “Хорошо, давай больше”. — “Сколько?” — “Давай двадцать”. Леха перекинул мысленно российские рубли на белорусские и покачал головой. “Все равно мало, если — за все”. — “Что-то я тебя не пойму”, — говорит кавказец. “И я тебя”, — говорит Леха. “Ты нормальный?” — “А ты? Триста кило он хочет за двадцать тысяч!” — “Ты дурной”. — “А ты больной”. — “Я твои мешки сейчас переверну”. — “А я тебя в больницу сдам!”
— Милиция! — громко крикнула в это время какая-то бабка. В самом деле показалась в дальнем конце милиция.
— Я еще приду! — пригрозил кавказец.
— Приходи, я тебя подожду! — весело крикнул вслед Леха.
“Ты что, не понял? — спросил Леху сосед. — Это ж рэкетиры. Они со всех берут по десять тысяч”. — “Рэкетиры? — удивился Леха. — Что ж ты мне сразу не сказал? Я б им… Ха-ха!”
Между прочим, рэкетиры здесь больше не появились. Побоялись. Леха был настроен решительно, аж зубами скрипел. Правда, когда собрался ехать домой, увидел, что шины они ему прокололи. А если б он заметил их? Ха-ха!
Батрак
Живет в этом городе неплохой человек по имени Янка, по кличке “батрак”. “Янка” — видимо, потому, что, несмотря на свои пятьдесят пять, ходит, говорит, смотрит на людей и мир как солдат-первогодок. “Батрак” — это по семейной части, из отношений с женой. Кроме труда с раннего утра до позднего вечера, ничего в его жизни нет. Больше он ничего не видит, не понимает, не знает. Впрочем, есть еще одно удовольствие: бутылка дешевого крепленого вина вечером. (А если есть деньги, то и две.) Хозяйство у него немалое: лошадь, корова, подтелок, два кабанчика, ну и, разумеется, куры, индюки, утки, гуси… В пять утра он уже носит воду, варит картошку для пойла, готовит сечку, выводит корову в стадо, к восьми бежит на работу в коммунхоз, где работает кудапошлютчтоприкажут, а в шесть вечера уже опять бегает по двору, пилит, рубит, режет… А еще весной-летом-осенью “колымит” на лошади — с плугом, бороной, распашником. Конь у него, точнее, кобыла — молодая, сильная, ни кнута ей не надо, ни окрика. Пашет Янка отлично, борозды как струны натянутые, да и берет за работу мало, ни за что не назовет сумму: сколько дадите. И сколько бы ни дали — у-у, у-у… Дескать, много. Кое-кто и пользуется: нынче за сотку берут по полторы-две тысячи, а у Янки не получается и по одной. Бывает, что его сопровождают два-три друга. И пока Янка пашет, лежат на травке или в теплой свежей борозде — отдыхают. Но к концу работы, к минуте расчета, — все дружно просыпаются. Что делать, не у каждого есть конь, а похмелиться надо каждому.
Порой, в хорошем настроении, Янка показывал фокус: снимал кепочку перед кобылой, подставлял ей лысую, как колено, голову, и кобыла тотчас начинала жадно лысину его лизать. На первый взгляд — чудо. Но Янка секрета не делал: лысина после работы соленая от пота, а лошади обожают соль.
* * *
…Договорились, что он опять вспашет мне участок. Но — нет Янки… Нашел я его разбитым и потерянным: ночью ушла жена к другому. И не то обидно, что ушла, а то, что кобылу с собой увела. Скоро забрала она и корову, подтелка, кабанчиков, кур, индюков, уток, гусей…
Между прочим, общественное мнение решительно встало на сторону Янки, объединились и мужчины, и женщины. “Не надо батрачить!” — было общее мнение. При этом мужчины добавляли: “На вас сколько ни работай, все мало”; женщины — “а вы готовы залиться”. Конечно, выпивал Янка частенько лишнее — особо, если угощали, пил, пока было что пить, так что потом взваливали на телегу и лошадь сама отвозила его домой — так на телеге и спал до утра. Но ведь не каждый же день угощали? Когда-нибудь. Если платить человеку нечем, а выпить есть.
Новый сожитель по этой части тоже был не дурак. Общественное мнение считало, что она еще хлебнет с ним. Дело в том, что если Янка рядовой пьяница, как все или большинство, то новый — запойный урод. (Так и получилось: продала корову, купила ему кожаное пальто, а он его пропил и еще навалял ей горячих. С синим фонарем под глазом она вернулась к Янке. “Чего пришла?” — “Жить”. — “Не, — неожиданно для себя возразил Янка, — тут ты жить не будешь”.) Дочка тоже отказалась идти с матерью. “У них там медовый месяц, — сказала, — а я?”
Вдруг — впервые в жизни — оказалось, что делать Янке нечего. По вечерам он одиноко стоял на перекрестке, покуривая дешевые сигареты, поглядывая в ту сторону, где теперь жила бывшая жена. “Чего стоишь?” — спросил я. “За кобылу боюсь, — ответил. — У него коней никогда не было, как бы не запалил. Даст после работы холодной воды — и будь здоров”.
Но очень скоро кобыла вернулась к Янке. Не понравились они один другому. Матвей, запойный урод, наверно, решил, что слишком натурливая, а кобыла решила, что дурной. Когда пахала землю с Янкой, слышно было только: “прямо… лево… право… место… вылазь…” и еще как постромки поскрипывают. Ну, если не в настроении или Янка, или кобыла, тогда можно услышать сдавленное “куды полезла, бля?” И если уж совсем-совсем не в духе, тогда голосом потомственного зэка — “Пора на бойню, бы-ля! Салотопка по тебе плачет!..” Но это бывает редко. Обычно работают согласно и мирно. А когда с Матвеем — война… Он ее не понимает, она его. Крик на всю улицу. Однажды запойный урод не выдержал: схватил дубец и по спине раз, другой, третий, а потом еще и кулаком по морде, по сапу, по ноздрям, по теплым губам. И тогда кобыла легонько тюкнула его передней ногой в грудь. Пятнадцать метров по воздуху, три месяца на больничном.
Конечно, в первый день, когда опять встретились, сильно радовались один другому. Кобыла негромко ржала раз за разом, а Янка посмеивался и покуривал, положив ладонь на теплый круп.
Однажды он привез мне несколько телег навоза — сегодня многие знают, сколько стоит эта радость дачников. Впрочем, везде по-разному. Я и спросил: сколько? Янка долго критически вглядывался в меня и, наконец, сказал: “Нисколько. Мне для хорошего человека г… не жалко”.
Надо терпеть
…Была у меня в деревне хатка, будка в огороде под яблонькой, а в будке кроватка железная. Я на нее положил доски, а на доски соломки, захочу — лягу, посплю. А еще была у меня собачка, хорошая такая. Куда ни пойду — она со мной. Отдохнуть лягу — и она со мной. Ухо мне полижет, нос. Хорошая была жизнь.
Вот только приехал сын из города на коне, говорит: поехали со мной, батька. Хозяйство большое, помогать будешь. Ну что тут скажешь — сын. Он теперь надо мной начальник, а не я над ним. Забил двери, окна, хотел взять собачку. “Не, говорит, собачку не надо. Она собак не любит”. Она — это невестка. Что делать? Он надо мной начальник, а она над ним. Оставил еды на два дня… Поехали.
Гляжу, а она следом бежит. Весело мне стало. Только ж увидела ее невестка, говорит: “А это что за чудо? А ну со двора!” И палкой. Так и пошло: как увидит — палкой. Собака не человек, защититься не может. А и деваться ей некуда. Стала жить за углом. Смотрит из-за угла на меня, а я на нее. Долго смотрит. Сколько буду
стоять — все смотрит. Увидит невестку — сховается. Я ее тоже боюсь. И сын, вижу, боится. Одного не понимаю: чего женился на ней?.. Что ж, сам виноват. А собачка не виновата. Как ей объяснить, что там была деревня, а тут город? В городе совсем другая жизнь… Надо терпеть.
А хозяйка у меня была хорошая. Мы с ней долго жили. Бывало, приду с работы, она мне молока с хлебом даст. Я еще на улице, а она видит. Хорошо было. А теперь что… Можно было взять другую женщину, а как с ней жить? Может, она не такая. Женщины всякие бывают. Вот моя невестка… Она не знает, что я человек. Думает — так, живу…
А собачка моя все понимает, только сказать не может. Как невестка со двора, она ко мне. Я ей хлеба дам. Больше ее никто не кормит. Она по городу ищет, что-нибудь и найдет. Если постоять около магазина, кто-нибудь даст. Стоит и глядит. Дают. Ну а не дадут… Что делать? Город. Надо терпеть.
Говорят, другие невестки бьются. Не, моя не бьется. Замахнется, а не ударит. Сын говорит: “Ты лучше меня ударь, а не его”. Не, не бьется, лишнего не скажу. Сына тоже не бьет.
Хозяйка она справная. Супа всегда нальет. Любит, чтобы я после них ел на кухне, а мне все равно. Миску железную назначила, ложку. Руки посылает мыть перед обедом, а они не моются. Я их тру-тру, не, черные.
Работа моя простая. Корову в стадо, свиньям дать, кобылу, козла и коз на выгоне привязать, в хлеву убрать. Курей, гусей, качак выпустить. Не приведи Бог, чтоб потерялась какая. Тем летом одна качка потерялась… может, какая собака задавила, а может, голову отвернул кто… Она мне говорит— иди, ищи. Без качки не приходи. Я искал… Стемнело — искал, и утром искал. А где найдешь… Я б ей откупил качку, только грошей нет, пенсию она сразу забирает. Смеется над пенсией, говорит, ерунда. Конечно, в городе другие расходы. А в деревне хватало. Жил.
Интересно, что скажет, когда помру. Может, слава богу, а может, поплачет. Она любит плакать. Кино по телевизору смотрит— плачет. Иванка напьется — плачет. Думаю, сперва обрадуется, скажет Иванке — гляди, твой готов. А когда придется самой вставать рано… Не, не заплачет. Упорная. Скажет Иванке: чего лежишь, поднимайся, пьянтос.
Не, помирать не хочу. Пока поживу, интересно мне. Выйду — корова, козы на меня смотрят. Собачка смотрит.
Надо терпеть.
Чтоб вам повылазило
Когда пошли слухи, что тетка эта отправляет мать в Ресту, что под Могилевом, в стардом, много было разговоров среди знакомых. “Надя? Быть такого не может”. Дело в том, что никто никогда не слышал от нее злого слова, не видел сердитого взгляда. Всегда к людям с улыбкою, с ямочкой на левой щеке. И жили они до сих
пор — дай бог всем и каждому. Частенько бывает, что режутся мать с дочкой — во всем доме слышно, а у них всегда тишина. Нет, не может быть. Правда, год назад Надя второй раз вышла замуж и уже родила себе девочку — все жили в одной каморке, пятнадцать метров на четверых…
Скоро слух подтвердился. “Надо и молодым пожить, — говорила ее мать, Домна, своим подругам, Зене и Марфе. — А мне все равно где помирать. Вот если б комнатку какую дали, хоть без окна…” Но кто такую комнатку даст? Сама запросилась в стардом: жила Надя с новым мужем не очень ладно — боялась им навредить.
Определился и день отъезда. И к двенадцати, когда пришла машина, во дворе дома собралось много людей — одни проститься, другие поглазеть. Отвезти старую за две бутылки водки — сто километров туда и назад — вызвался Микола Лозовой из соседнего дома. Приехал вовремя, похаживал среди старух, посмеивался: “Кто следующий? Ты, Марфа? Тебя отвезу задаром, надоела ты мне”. Старухам льстил его интерес. “С тобой, Миколка, хоть к Гитлеру”. Гитлер — на самом деле Гилтер — когдатошний смотритель городского кладбища, который и сам давно успокоился на своем печальном хозяйстве.
Проникал в машине приемник, а Нади с матерью не было. “Прощаются, — решили старухи. — А как же? Не в гости едут. Ой-вой”.
О стардоме в Ресте слава ходила неважная. И холодно там, и голодно, и лупят, если что, и по голове, и по ногам. Вот в Ждановичах под Минском — иное дело. Цветы, музыка, ковры, телевизоры. Там — начальство, министры и заместители министров, и то — если внесут в кассу сто миллионов. “Загнула ты, Марфа. Разогни малость”. — “Ну, пятьдесят. Ну, может, десять…” Ничего, можно и в Ресте жить. Главное — не выторкиваться. Скажут “сядь” — сиди.
Опять пропикал приемник. “Что это они? Может, передумали?” — “Разговляются перед дорогой. А как же? Там не дадут”. В эту минуту и выскочила из подъезда
Надя — лицо в красных пятнах, глаза заплаканные — уронила какие-то клунки в траву.
“Ой-ей-ей, — забормотали старухи. — Сейчас выкатит и ее”. Забеспокоились. Все прожили и время свое, и деньги, и совсем неизвестно, что скажет завтра невестка или родная дочь.
— Господи-Господи, — запричитала Зена, старшая из них. — Прибери меня поскорее. Надоело, на людей не хочу глядеть.
Однако наверху было тихо.
— Слышь, плачет, — сказала Марфа. Прислушались.
— Не, это не она. Внучка.
Заулыбались: внучка — это хорошо. Начали вспоминать своих внучек и так завспоминались, что не заметили, как хлопнула дверь и на пороге показалась
Домна — в праздничном платье, с новой косынкой на голове. А главное — улыбалась, будто в гости ехала, а не помирать в стардом. Увидела подруг и еще больше обрадовалась:
— Зена!.. Марфа!..
Старухи заревели, а она нет.
— Чегой-то вы воете? Я на каждые ваши похороны приезжать буду. Дадут Наде квартиру — приеду назад.
Обнимались, целовались, так обмочили одна другую слезами, что неизвестно, кто плакал, кто нет.
Миколка уже завел мотор и нетерпеливо подгазовывал, напоминая о себе.
— Ну, поехали, — сказала Домна.
И тут, сделав шаг к машине, остановилась, будто наткнулась на стеклянную стену.
— Садись, мама, — тихо сказала Надя. — Миколка ждет.
Однако мать, расставив толстые отекшие ноги, стояла как вкопанная. Надя обняла ее за плечи, осторожно подтолкнула к машине. “Не хочу, не хочу, не хочу… — пробормотала старуха. — Не поеду”. — “Мама”, — сказала Надя и обняла покрепче. Но старуха вдруг вывернулась из ее рук и кинулась к деревянной уборной, что стояла за домом. “Люди, ратуйте! — завопила заячьим голосом. — Люди, помогите!” Надя неслась следом, хватала за руки, за кофту, а старуха вырывалась, била ее рукой, лягала слабой ногой. “Мама… людей постыдись, мама. Сама захотела… я тебя не…” — “Люди, ратуйте!” — вопила свое старуха.
Около уборной, однако, затихла, обмякла. “Мама… — слышалось оттуда. — Что ж ты меня позоришь? Разве я… Не хочешь — не надо… Я к тебе приезжать буду. А если… Как знаешь”.
Наконец, умолкли обе.
Обнявшись, пошли обратно.
— Не дала старухе облегчиться перед дорогой, — хохотнул Микола. — Ничего, поживет еще. Бегает хорошо.
— Господи-Господи, — сказала Зена. — Прибери меня к себе.
— Вырастила. И себе, и людям на радость.
— Ничего, Он все видит.
Усаживала Надя мать на сиденье заботливо, старательно. Проверила, удобно ли стоят на коврике старые неповоротливые ноги, поправила косынку на голове. Наконец, устроилась и сама. Миколка опять завел мотор, люди замахали руками.
Перед тем как захлопнуть дверцу, Надя улыбнулась розовыми щечками, поглядела на толпу круглыми побелевшими глазами.
— Чтоб вам повылазило, — сказала она.
Машина тронулась.
Ни в раю, ни в пекле
Встретились мужчина и женщина — старые знакомые. Лет под шестьдесят каждому.
— Как жизнь, Иванович?
— Плохо. Секса нет два года.
— Почему?
— Откуда я знаю? Я — хоть сейчас, а она…
— Плохо. На том свете секса не будет.
— Вот я и говорю: дура. Думает в рай попасть. А этого ни в раю, ни в пекле нету… Это ее баптисты свели. Ходят и ходят каждый день. Когда была православной… Ну! Разве можно сравнить?
Встретились опять через полгода.
— Иванович, слышно было — с другой живешь?
— Ну, — ответил без настроения.
— Православная?
— Православная.
— Ну и как? Слышно было — молодая. Секс есть?
Долго молчал, размышлял, как ответить.
— Секс есть, а жизни нет.
Семейная верность
Известно, все теперь поверяется деньгами, семейная верность тоже. Есть денежки в кармане после зарплаты — примерный семьянин, муж, отец; нету — ходок постылый, кобель голодный.
В пятницу, получив зарплату, Леха Русский сразу помчал в магазин, из магазина в гараж коммунхоза, затем в кочегарку больницы, на автобазу, на… Куда-то еще. Везде у него были друзья-приятели, везде ждали его, и всюду он появлялся с двумя-тремя бутылками винища местного завода. А уже к ночи вспомнил, что “винен”, то есть должен пять тысяч белорусских рублей Антону Хопанку. Антон жил далековато, на поселке, но не отдаст сегодня, завтра деньги отнимет Клавка, супруга, а для нее денежные мужские долги — пустой звук. Короче, покатил к Антону.
Наталья, женка Антона, сперва не хотела открывать, мол, что тебе надо, ночь на дворе, и только когда услышала про пять тысяч, загремела засовом. Они, бабы, все одинаковые: если ее Антон что-то кому-то должен, это не считается, а вот если ему — давай-давай.
Пять тысяч — мелочь, на бутылку водки не хватит, а все равно женщине приятно. Да и вообще… Когда-то он, Леха, сильно завис на нее, да и она не была против, однако Антон раньше пришел из армии — опередил Леху.
Открыла дверь. А как увидела, что в одной руке у Лехи бутылка вина, а в другой красная гвоздичка (которую он с корнем выдрал в ее же цветнике), рассмеялась. Халатик свой пояском затянула, в зеркало заглянула, волосы подобрала. Плохо только, что Антона дома нет, на дежурстве, придет утром, но посидеть и выпить по рюмочке можно и без него. Скоренько собрала на стол: лучок, огурец-помидорчик. Нормально. Выпили. Леха задумчиво покусывал огурец и поглядывал на Наталью. Нет, нельзя было уступать ее без боя Антону, надо было воевать как с душманом. Бить и резать. Рвать. Что — дружба? Женщина важней друга, особо если красивая. И пьет красиво, как птичка, маленькими глоточками, глаза прижмурены, морщинка дрожит меж рыженьких бровей. Щечки после вина порозовели, женщинка — как в кино. Тут Наталья будто между прочим развела отвороты халатика и… увидел Леха такую красоту, которой, показалось, никогда не видел.
— Ты что, ты что… — испугалась Наталья, увидев его глаза. — Подожди минуту, подожди… Я тебе сейчас чайку крепкого сделаю или кофе… Ты что? Подожди, Лешенька…
Кинулась на кухню, а когда вернулась с чашкой чая в руке, Леха уже спал на ее с Антоном кровати. Звала — не отзывается, била по щекам, крутила уши — не поднимается. Что делать бедной женщине? Лечь рядом? Ага, а если проснется? А если Антон явится среди ночи? Он всю жизнь следил за ней, подозревал всех мужиков-соседей, знакомых, и если…
Тут и прозвонил телефон.
Звонила Клава, жена Лехи. Школьная подруга, между прочим.
— Я тебя, наверно, разбудила? Лехи нет дома, подумала, может, у вас?
А Наталья вдруг неизвестно чего испугалась. И вместо того, чтобы рассказать все как есть, торопливо произнесла:
— Нет, нету…
Понятно, чего испугалась: Клава волнуется, а она сидит-пьет с ее мужиком. А если вспомнить, что когда-то они с Лехой сильно влюблялись в городском парке и это Клаве известно, то и правда — невозможно признаться.
— Прямо не знаю, что думать, — продолжала Клава. — Получка сегодня была. Как бы не пропил все деньги. Ну, пропить не пропьет, а потерять может… Или обчистят пьяного. Так нету говоришь? И не заходил?
Еще не поздно было признаться: мол, потемнение нашло на меня, испугалась, как бы не подумала что-нибудь, чего нет и быть не может, тут он, лежит пьяный, приходи, забирай.
— Нет, не было…
— А твой Антон дома?
— Нет, на дежурстве.
Антон работал диспетчером на водопроводной.
Клава положила трубку, а Наталья кинулась к Лехе, стала бить его по щекам, тереть и крутить уши.
— Поднимайся! Явился на мою голову! Иди домой, гад!
Но Леха только гудел и мычал. Воевала она с ним добрый час, безуспешно. Даже поплакала, даже сама себя побила кулачком по лбу, дура, мол. В конце концов, что ж делать, стащила с него ботинки, чтоб не пачкал постель, и, не раздеваясь, в халатике прилегла с краю кровати, — надо же и поспать.
Разбудила Леху около шести утра:
— Иди с глаз, Антон скоро придет, подумает чего…
Леха проснулся, однако все еще был пьяноват, даже в ботинки не смог попасть ногами, пришлось помогать.
В конце концов вывалился за порог, пошкандыбал.
Далековато было идти, зато протрезвел. Вот он, родной дом. Густо пахнуло своим теплом.
Клавка, конечно, уже на ногах.
— Где был?
Именно этого вопроса ожидал Леха, но оказался не готов ответить. Во-первых, все еще крутило в голове, во-вторых, и правда не знал, где был. Помнилось, как сквозь сон, что был в гараже, в кочегарке, еще где-то… Проснулся, однако, у Хопанка. Значит, так и надо ответить. Дело в том, что Клавка всегда говорила: не ври. Говори правду. Вот и сказал.
— Где? — не поверила своим ушам Клава. Он повторил.
— Не может быть, — сказала Клава, вспоминая вчерашний разговор с
подругой. — Врешь.
Леха даже зажмурился, вспоминая: вдруг ему только померещилось, что у Хопанка. Нет, не померещилось: вспомнил, как Наталья будила его и даже помогала завязать шнурки на ботинках. Даже ее причитания помнил: чтоб ты провалился, гад, чтоб ты до дома не дошел, чтоб ты… А чего разошлась, если подумать? Что он такого сделал?
— Так-так, — произнесла Клавка. — Что-то тут не сходится. Значит, у Натальи был?
— Ну. Я пойду лягу? — попросился Леха.
— Не выспался, значит? — ехидно поинтересовалась Клавка. — А Наталья, она тоже не выспалась?
Интересно, что до сих пор никогда ни одному его слову не верила, а теперь поверила сразу.
— Ну и как тебе с ней? Понравилось?
— Ну, — мотнул головой Леха, как конь в летнюю жару.
— Где получка? — рыкнула, как тигрица.
И все же, видно, деньги важнее супружеской верности. Нет, не так. Чего стоит эта жалкая верность, если нет денег? Нет, опять не так. Вот если верности нет, но есть деньги… А если ни денег, ни верности? Плохо!.. А вот если и верность налицо, и денежек сколько хочешь… Что, так не бывает? Ну, не знаю. Спросите у богатеньких, им видней.
— Какая получка? А-а… — что-то забрезжило в мозгу. Полез в карманы — вот она! Половина мятых в одном кармане, половина в другом. Обрадовался, будто карася руками поймал.
Клавка, конечно, пересчитала: до рубля знала, сколько получает, сколько должен принести домой.
— Где двадцать тысяч?
— Какие… двадцать? — Но опять забрезжило: гараж, кочегарка, старый автобус на автобазе…
— С Натальей пропил?
* * *
Антон должен был появиться с минуты на минуту, а Наталья все еще не решила, что делать: рассказать ему, как явился ночью Леха Русский, или не говорить? Тут дело в том, что Антон всегда был ревнивый и подозрительный, а как дети выросли и разъехались, вовсе с ума сошел. И днем проверяет, и ночью. Если рассказать все, как было, ни за что не поверит, что больше ничего не было, хоть Леха ему друг. Всю жизнь будет попрекать. Решила не говорить. Авось, устроится все само собой, авось пронесет.
Когда пришел Антон, Наталья уже картошечки пожарила, малосольных огурчиков нарезала, обильно полила сметаной свежие помидорки, а еще, посомневавшись, поставила на стол недопитую вчера с Лехой бутылку винища. Если что — скажет, давно купила, припрятала до особого случая.
Так все и получилось. “Откуда вино?” — “Да было у меня. Еще с Пасхи стояло”. Антон подозрительно покосился. “Что-то я не видел”. — “Я и сама про него забыла. И ты забыл? Вместе покупали. На Слободе, у Ивановны. Пили-не допили. Ты еще говорил, что слишком сладкое”. Чем больше врала, тем легче и веселей становилось на сердце. Складно все получалось. Антону налила почти полный стакан, себе — только пригубить, чтоб ему больше досталось. “Ляжешь отдохнуть?” — спросила. Работа диспетчера не слишком трудная, но поспать ночью не всегда удавалось. “Лягу”. — “И я с тобой”, — сказала она. Опять подозрительно поглядел: что это она сегодня не по порядку? Обычно, если уж это, то вечером, перед сном, а чтоб утром… Разве что в молодости было, когда все не по порядку, а по охоте. Однако тоже повеселел. Какой мужик откажется, если — сама?
Только разделись, легли — звонок в дверь. “Кто это?” Наталья накинула халатик, пошла выяснять. Антон к голосам у двери особо не прислушивался, скорей всего соседка, вечно ходят одна к другой. И очень удивился, когда увидел, что входит Леха Русский с Клавкой.
— Ну что, подружка? — спросила Клавка и уселась на стул посреди комнаты, мол, разговор будет подробный и основательный. — Так был у тебя ночью мой Леха или не был?
Ох, какая томительная получилась минута! Все молчали, однако по разным причинам. Леха молчал потому, что его не спрашивали; Антон — потому, что все понял: откуда вино взялось в доме, почему ему накатила стакан, а себе чуть, почему такая ласковая да веселая. И главное, легла рядом не по порядку. Не хватило ей с Лехой!.. Ну а сама Клава молчала, потому что пришел час ее горького торжества.
— Что, мыла наелась? Был или не был?
Конечно, то был последний шанс. Можно было еще объяснить, признаться. Трудно, но можно. Однако Наталья повела презрительно головой и сказала:
— Что это ты придумала? Я его первый раз вижу.
— А ты что скажешь? — уперлась злыми зрачками в мужа. — Был или не был?
— Был, — заторопился Леха, — только я… это… выпили мы с хлопцами в гараже… потом в кочегарке… на автобазе опять же… Решил я, пока гроши есть, отдать долг Антону. Пять тысяч я тебе, Антон, должен. Думаешь, забыл? Не, все помню.
Судя по лицу Антона, если и помнил он о тех пяти тысячах, то теперь забыл. И, вообще, оказывается, не в деньгах счастье. И мы сейчас выясним, в чем оно есть, а в чем нет.
— Ну вот… пришел… отдал… а больше не помню…
— Что ты придумываешь, Леха? — сказала Наталья. — Какие пять тысяч? Я ни тебя, ни тысяч не видела.
— Как — не видела? Я тебе в руки отдал. Я тебе всю пачку отдал, а ты отсчитала пять. По тысяче.
— Совсем очумел, — сказала Наталья. — Может, ты у какой другой был? Подумай!
Тоже ведь выход подсказывала ему. Но Леха — человек гордый: в самом деле, не совсем же пропил мозги?
— Нет, — сказал. — Здесь был. Ты меня утром будила. И шнурки мне завязывала.
— Шнурки?.. Ты понимаешь, что говоришь? — опять намекнула тонко.
— А как же, — ответил. Пьяная рожа. — Я вам не какой-нибудь… Всегда все помню. Как пришел, как ушел…
И вот тут-то Клавка влепила ему оплеуху, да так, что у всех в ушах зазвенело.
— Двадцать тысяч! — рыкнула она.
Ну, оплеуха — это хорошо. Это шаг к примирению. И на лице Лехи выразилось полное удовольствие. Главное в таких случаях — перетерпеть.
— Не помню, — сказал. — Ей-богу, не помню.
— Где ночевал?
Бац!
И тогда Леха задумался: может, и правда померещилось про пять тысяч, про шнурки и ботинки, а ночевал в гараже или кочегарке?
— Не, не помню.
Бац!
Когда вышли на улицу, Леха уже совсем протрезвел. Правда, сильно повело-качнуло от чистого воздуха, но не повалился, Клава поддержала. Вдруг он заметил, что она плачет.
— Двадцать тысяч, двадцать тысяч… — приговаривала. Вот слез ее Леха спокойно вынести не мог.
— Все, Клавка, — уверенно произнес он, — больше не пью. — Хотел даже перекреститься на восток, на ясное солнышко, но рука не поднялась: грешен.
Что касается Антона и Натальи, тоже обошлось. Правда, по хорошему лещу и подлещику получил каждый. Антон — за подозрительность, Наталья — на всякий случай. И тоже помирились. Главное — перетерпеть.
Крещение
О том, что баптисты и в России и в Беларуси при советской власти вели полуподпольное существование, известно. Но пришли иные времена. Однажды появилось объявление, что на реке Вихре состоится крещение. На первомайские демонстрации в последние годы не собиралось столько, сколько собралось в назначенном месте. Может, дело как раз в том, что люди наши привыкли несколько раз в году собираться вместе. Общинность. Что в России, что в Беларуси. А если все по домам — какой праздник?
Конечно, отнюдь не все намеревались креститься. Напротив, их, крестящихся, было немного, человек пять-шесть. Но кроме городских жителей приехал духовой оркестр из Брянска, хор из Курска, делегации из Смоленска и Могилева… И когда процессия с песнопениями и гимнами двинулась к реке… И когда заиграл духовой оркестр… Нет, все же на первомайскую демонстрацию это было похоже: дети носились взад-вперед, женщины принарядились, настроение повышенное. Правда, слишком много милиции. Райисполком, наверно, с удовольствием запретил бы такое дурацкое шествие, но нельзя: свобода!
Река рядом, километр-полтора от центра города. Пришли к берегу, расположились, заиграли, запели. А в автобусе, в котором привезли крестящихся, в это время готовилось главное действо: переодевались в белые одежды.
Люди еще не знали, кто они, те, что будут креститься, столпились на обрывистом берегу, ждали. И — как это будет? Православное крещение все знают, баптистское — никто. Наконец, в белой, будто нижней рубашке и кальсонах появился пастор. За ним несмело топтались крестящиеся. “Глянь, — зашептались люди, — Катя!.. Гэля Тимофеевна!.. Олька!.. Дед Степан!..” Все свои, знакомые. Медсестра, бухгалтер, учительница на пенсии… Вот только — в белом.
Между прочим, стоял август, погода была сырая, ветреная. Правда, пастор это учел, молитва была короткой. Спустился с обрыва, вошел в реку. Принял первого, второго, третьего… Все было правильно, как задумано. Вот и последний, дед Степан, старик лет под восемьдесят. А что, каждый хочет спастись. Шагнул к пастору и… вдруг остановился: холодно. “Давай! — закричал ему с берега. — Вперед! На Берлин!” Опять шагнул и снова остановился. “Ну! — кричат хором верующие и неверующие. — Ты что? Эй-эй!” Старик сделал еще попытку, уже по грудь вошел в холодную воду, но… Холодно! Кинулся к берегу изо всех сил, да поздно: пастор поймал его — и в воду с головой. Еще и подержал как следует. Теперь порядок.
А еще все это время озабоченно бегал по берегу Филька-артист, городская знаменитость, веселый человек. Всегда впереди всех. Главное для него — насмешить людей. Никто и не заметил, как он скинул штаны и рубашку и — тоже к пастору. Однако пастор его не принял, прошел мимо.
— Филька-дурак! — крикнули с берега.
Именно это и нужно было ему. Заголосил, запрыгал, закувыркался. Но зрителей уже не было: повалили за пастором.
На берегу громко играл оркестр.
Крещение состоялось.
Пожалеешь!
Субботним вечером к Антону Литвину пришел сын. Жил он на соседней улице, крепко выпивал и в будни, и в праздники, а работать не хотел, потому и разругались. “Тридцать лет кормили, теперь ешь сам”, — сказали ему. Долго ходил холостяком, как здесь говорили “быком”, ночевал то у одного, то у другого собутыльника, а то и под забором, но, наконец, нашел женщину. Такую же, как сам: и в будни, и в праздники. Жили, однако, согласно. Он добудет бутылку вина — несет ей. Она — ему. Даже суп ели из одной тарелки. Сладкая парочка, как говорили знакомые. Но случались моменты, когда — ни он, ни она. Хоть удавись, хоть застрелись. А ведь организм не только просит, он горько плачет и требует. Супруга его всех обошла — и тех, кто раньше давал, и тех, кто сразу гнал со двора, тоже и он. Ну, ему уже давно никто не давал.
— Сходи к батьке, — вспомнила супруга.
— Не, не даст.
— А ты пригрози.
В самом деле, как это он забыл про него? Должен помочь! Иначе чего произвел на свет? Кто просил? Пускай помогает! Постучал в окно.
— Концы, батя, — сказал. — Помираем вдвоем.
— Вот тебе! — сказал отец, показал огромную фигу.
— Значит, не дашь?
— Иди и больше не приходи.
— Пожалеешь, батя, — сказал сын.
Антон вернулся домой и долго еще возмущался и критиковал сына. Дожил! Молодой мужик, а заработать на бутылку не может. Он, Антон, тоже любит выпить, но на хлеб у него всегда есть, кроме того, держит кабанчика, все лето кормил травой и картошкой, уже тянет на пару пудов, к зиме добавит еще пару. Будет “пальцем пханая” к Новому году. В Беларуси не надо объяснять, что это такое: колбаска собственного изготовления.
Утром, поднявшись, как всегда, на рассвете, намыл и сварил картошки, потолок и понес в сарайчик. Улыбался, воображая, как кинется кабанчик к пойлу.
Но… Что такое? Почему сбит замок, беспомощно висит пробой?
Кабанчика в сарае не было.
Услышал голос, как с неба: “Я ж тебе говорил, батя: пожалеешь!”
Тринадцатая невеста
Известно: если умирает мужчина пенсионного возраста, вдове не приходит в голову опять выйти замуж. А вот мужчине-пенсионеру приходит. Так получилось и у Лукича: пришло. И то: сын в Смоленске, дочь в Могилеве, оба недалеко да не рядом. Опять же дом большой, огород немалый, а главное — скука смертная дождливыми осенними вечерами. Телевизор, оказывается, можно смотреть только вдвоем, обедать — вдвоем, не говоря уже — нормально спать-просыпаться. И когда соседка, Пахомовна, помогавшая ему иной раз убраться и приготовить еду, предложила найти для него хорошую женщину, Лукич отнесся к этому с интересом. И не то чтобы — скорей жениться, а интересно стало, как его оценивает женское общество на жениховском рынке.
Цена оказалась довольно высокой. А причина проста: женщин с неудавшейся жизнью много — то развелась, то овдовела, то пенсия маленькая, то невестка гонит из дому, то сын пьет и бьет… Кроме того, был слух, что денег у него много, поскольку пенсия как у участника войны, большая, а тратить не на что… Помрет — ей достанутся. Ну, так рассуждали самые молодые, которые долго жить надеялись. Но и Лукич помирать не собирался и только посмеивался, когда такие, молодые и веселые, приходили к нему. Одна, к примеру, — он еще не предложил переходить к нему — сразу потребовала выбросить старый диван и купить новый, дескать, скрипучий, а она этого не любит, словно любовью им заниматься на этом диване; другая — чтоб деньги в Сбербанке переписал на нее, третья — чтоб сразу завещание оформил, будто у него нет сына и дочки, которым он уже пообещал и деньги, и дом. Эйшь ты, посмеивался Лукич, быстрые. Хотят, чтоб как в кино: раз-два и в дамках. Нет, сильно молодые ему не нужны, а нужна женщина возраста покойной супруги, то есть лет на пять моложе самого Лукича. По две приводила Пахомовна на каждой неделе, и, когда посчитал, сколько их тут повернулось за два месяца, оказалось двенадцать. Ну а тринадцать — известно, число несчастливое, ничего хорошего он от него не ждал.
Однако… Привела ее Пахомовна утром, осеннее солнышко только-только позолотило верхушку березки у его дома. Ясное бабье лето стояло на Беларуси. Поля и огороды в основном убраны, чисто, аккуратно в небе и на земле. И кажется, что так тепло и славно будет всегда— ни осенних дождей тебе, ни колючего зимнего снега.
Оказалась женщинка очень подходящей: невысокая, толстенькая, с хорошим лицом. И все, возможно, было бы так, как надо, кабы предупредила Пахомовна, что придут. Дело в том, что Лукич в тот день взялся чистить отхожее место и, разводя фекалии водой, поливал огород, что делал каждую осень. Короче, сильно смутился, когда понял: невеста. Она пришла в красивом платье, с цветной косынкой на шее, а он в чем оказался? От нее пахло духами, а от него чем?
Но больше всех огорчилась соседка.
— Ну, Лукич, — сказала, — ты это в самом деле в прошлом году, нет, в позапрошлом, картошка уродила лучше не надо, а бурачки совсем как морковка, правда, горох погнало выше крыши, а помидоров совсем не было… — Замолчала.
Короче, постояли три минуты и — в калитку.
— Вечером приходите! — крикнул Лукич.
Однако к вечеру охота у той женщины идти замуж пропала. И не надо, с обидой подумал Лукич. Не надо! Вот разве… Нет, так не бывает, чтоб и красивая, и хорошая. Хотя… В общем, чем больше вспоминал и думал об этой женщине, тем красивее и лучше она представлялась ему. Через два дня не выдержал, пошел к соседке.
— Чего она не приходит? — спросил.
— А ее уже сосватали, — ответила Пахомовна.
— Кто? Когда?
— А тогда же. Тишка-полицай сосватал.
Такого удара Лукич никак не ожидал. Тишку-полицая он знал и, как бывший фронтовик, ненавидел и презирал. Конечно, настоящим полицаем Тишка не был, в карательных акциях не участвовал, да и полицаем побыл несколько дней — пришли наши. Однако форму черную полицайскую успел получить и раза два-три надеть. Десять лет ему впаяли, когда пришли наши, на Колыму на лесозаготовки отправили, все там поумирали, а он выжил, вернулся и теперь такую вот подлянку подкинул Лукичу, честному фронтовику.
— Что ж ты молчала? — возмутился Лукич.
— А что я тебе скажу?
— Он враг народа!
— Когда то было, Лукич. Он свое получил.
— Как — получил? Мы под пули ходили, а он лес рубил. Есть разница?
— Что ты ко мне пристал, Лукич? Иди к ней, объясни.
— И пойду. Где она живет?
— Понятно где, с Тишкой.
Ну, где живет Тишка, Лукич знал. Покатил вечером к его дому. Темно уже было, в доме горел свет, и увидел он эту женщину на кухне, как на экране: хлопотала у плиты. И так легко поворачивалась влево-вправо, отбрасывала ладонью пряди волос с лица, улыбалась чему-то, что замерло у Лукича сердце.
Молодая! Красивая! Хорошая!
А полицай в это время сидел в кресле и смотрел телевизор. Есть справедливость?
И в самом деле паршивое число тринадцать. И вообще — нет в жизни счастья. Какое счастье, если полицай в кресле сидит, а он, фронтовик, стоит под окном? Взять бы камень и… Но нельзя. Засмеют люди. Да и нет поблизости хорошего камня.
Враг — всегда враг, думал по дороге домой. Полицай всегда полицай.
Потягивало откуда-то холодным ветром. Видно, заканчивалось бабье лето. Ни одной звездочки не видно в небе.
Последнее время побаливали у него ноги, но сейчас не чувствовал боли. Что-то другое болело, а что — пока не понять.
Больше не пью
Сколько лет Иванке, никто не знал: маленький, щуплый, тихий… Наверно, был пенсионного возраста или около этого. Тихо жил и тихо помер. Иные выпьют— песни поют или ругаются, а Иванка сразу домой. Ляжет на кровать, накроется с головой и — до утра.
Но бывает и так, что не успеет дойти до дома. Тогда — под забор и фуфайку на голову. Это — если с получки или аванса. Подождав, пока стемнеет, женка его, Маша, выводит из сарая тачку и отправляется искать. Раньше, когда дочка с ними жила, было проще. Теперь приходится везти одной, поскольку дочка сказала: папа, не могу я больше на тебя смотреть. А Маша, мать ее, сказала: ну так иди замуж. Я сама буду на него глядеть. Пошла, бегом побежала. Теперь на своего пьяницу смотрит каждый день.
Вообще, многие удивлялись: как это тебе, Иванка, удалось такую женщину? А другие удивлялись Маше: чего ты пошла за него? Ну, ладно, ошибнулась по молодости, но давно можно было исправить ошибку. Ну что вы, отвечала. Какая ошибка? Слушать вас не хочу, гадовки.
А все просто: какая-то такая любовь. Например, вечером она телевизор смотрит, а он покуривает и глядит на нее. За столом наоборот: он ест, а она смотрит. На работу в разные стороны, но он проводит и стоит на улице, пока Маша не исчезнет за дверью больницы. Санитаркой она там работает.
Что я буду делать, если ты помрешь? — спросил однажды.
А я? — спросила Маша.
И оба надолго замолчали, поскольку не представляли, что это будет за жизнь.
Конечно, Иванка много раз собирался бросить пить. По правде — каждый день собирался. Иной раз до вечера терпит, а вечером говорит: в последний раз. Самый последний.
А ты перекрестись, говорит ему Маша. Крест помогает.
Нет, этого нельзя. Не поднимается рука. Мало ли какой случай? Может, под пистолетом скажут: пей. И что тогда? Отсохнет рука.
Зато с утра, особенно в воскресенье, в рот не возьмет. С утра они с Машей вдвоем ходят по городу, по магазинам. Смотрят, что там есть, что можно купить, если б деньги. Маша кофточки примеряет, улыбается, а Иванка смотрит на нее. Получается, что ей с ним хорошо.
Так и жили. И вдруг — ррраз! — жизнь закончилась. Инфаркт это называется. А правильней — разрыв сердца. Одни говорили, будто сердце его лопнуло от пьянства, а другие — от любви к Маше. Все может быть.
— Дурак ты, Ванечка, — сказала Маша и заплакала. — Может, пожил бы еще, если б не пил!..
— Все, Маша, — сказал он и перекрестился. — Больше не пью.
И это были его последние слова.
Баня
Баня была на ремонте все лето. Зато когда открылась… Шкафчики покрашены, линолеум, зеркало большое. Парикмахерская на одно кресло, а парикмахер — Яшка, последний в городе еврей. (Было время — много было, столько лет вместе жили, никто особо не думал: еврей — не еврей, а теперь глядят на Яшку и все думают: еврей. Потому что больше нет, последний. Когда, лет двадцать назад, все поехали в Израиль и Америку, тогда наши, здешние, не чесались. А когда все уехали, тогда и наши кинулись… Не. Ничего, успели. Письма пишут, по телефону рассказывают. А Яшка остался. “Там, говорит, парикмахеров сколько хочешь, а здесь я”. Неправда, конечно, есть другие, молодые, на курсах учились. А вот что перед свадьбами с ним за неделю договариваются — правда. Такую сделает конфетку — любой женится и спасибо скажет.)
На открытие пришел даже Семен Ковалевич из райисполкома и, конечно, Луговой из горкоммунхоза. Ковалевич сказал на крыльце речь, пожал руку Луговому, который ремонтировал баню. Все посмеялись. Понимали — надо. И речь сказать надо, и руку пожать. Ковалевич тоже посмеялся. Время такое, все смеются. По телевизору смеются, за столом смеются, даже во сне хохочут. Мыться они не стали: начальство. У каждого своя баня на огороде или на даче. Ну и хрен с ними, не надо.
Петрок Кумар, последний в городе гармонист, пришлепал в баню с гармошкой. Теперь в моде всякие плейеры, редко-редко кто на гитаре, а Кумар играет. Гармошка у него с клавишами, как у аккордеона, и на каждой написано чернилами: до, ре, ми, фа — все ноты, какие есть, чтобы играть. Он и говорит: по нотам играю. Есть у него школьная тетрадка, в которой песни записаны, тоже чернилами: до, ре, ми, фа… И слова есть: “На этой улице подростком гонял по крышам голубей”. Или свою, белорусскую: “Цячэ вада у ярок, цячэ вада у ярок…” Выйдет вечером, откроет тетрадку — играет, поет. Это женка его на улицу отправляет, чтоб дома не играл по нотам, не пел. А человек он хороший.
Люди на открытие собрались, конечно, не молодые. Все с вениками. Соскучились попариться. Пар, надо сказать, оправдал, хороший. Степан Трухан, главный парильщик, скатился с полка, как кипятком обдали. “Дурной?” — кричит на Кумара. А тот смеется, нарочно переподдал. И все смеются: надоел Трухан. “Я литейщиком был, мне надо тысяча градусов!” Вот тебе градусы, бери, сколько хочешь. Между прочим, Трухан, когда был молодой, человека убил. Вспоминать об этом и о том, как семь лет сидел в Орше, не любит, сердится. Никто и не расспрашивает, кроме Тишки Лукаша. Боятся. А Лукаш не боится: “Ну, рассказывай. За что ты его? По пьяни или за девку? В живот или по горлу?” Доводит Степана до крика. А все равно не боится. Сам в молодости сидел, чего ему бояться.
Кумар, когда парится, визжит, будто не веником, а трехвостой плеткой. А вот Ленька Беляк стонет, как в кино, когда секс показывают. Он еще не старый, но инвалид: ногу до колена в Афгане потерял.
Молодых на открытие пришло только два: братья Андрей и Митя. Один физик-математик, в Америке работает, а второй — компьютерщиком в Москве. Сильно умные хлопцы, но хорошие, уважительные, не смеются над стариками.
“Что, в Америке наших бань нету?” — спрашивает Кумар. “Наших нигде нет”, — отвечают. “А в Москве?” — “Наших даже в Могилеве нет. Наши только у нас”.
Попарились, вышли в раздевалку прохладиться. Шум, гам. Каждый сказать хочет, а слушать не хочет. Банщик Василь со шваброй ходит, про рыбалку рассказывает. Вот такого щупака, то есть щуку, поймал. Не, даже больше. Вот такого. А карасей наловил — как лапти. Кумар целится, чтоб заиграть-запеть по нотам (“Цячэ вада у ярок, цячэ вада у ярок, кладачаку занясло…”), а ему не дают: “Отдыхай, дед. От твоей музыки зубы ноют”. Дед Матей вспоминает, какая была баня в Москве, когда служил в армии. Получишь увольнительную, идти некуда, тогда в баню. После бани — Сандуны назывались — пива бутылку, сто грамм — хорошо. Дед Тишка вдруг вспомнил, какая баня была тут сразу после войны. Тогда половина людей — инвалиды. Кто на самокате, кто на костылях… Всем весело. А как же, война закончилась.
— Что вы все — война, война…— вдруг заворчал Ленька Беляк. — После вас еще было две войны.
— Какие две?
— Афган, Чечня.
— Сравнил!
— Ты там не был, а я был. А кто был, тому ваша война — не война.
Затихли на время. Каждый прав, что скажешь. Кто воевал, тот прав. Где они, те, которые ту войну начали? А у Беляка ноги нет.
— А Чернобыль? — напомнил кто-то. — Бедная наша Беларусь. Немцы на нас, поляки на нас. Пока до России дойдут, всю Беларусь вытопчут. А теперь еще Америка.
— Это они Лукашенку не любят.
— А кого они любят? Может, Путина?
— А мы — что, сильно их любим?
Вопрос риторический — помолчали, осмысливая.
— И французы тут были, — продолжил кто-то из сильно грамотных. — И австрияки, и румыны. Итальянцы тоже, но мало.
Ну, поехали: итальянцы, французы…
Так о чем речь? Речь о том, что соберутся в бане — и весело. А где еще собраться старикам?
Молодых мало, на работе. Вечером придут. Баб тоже мало. Дела…
Мстиславль — Минск