Фрагменты книги «Сабли Рая»
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2008
Перевод Ирина Доронина
Любые реконструкции исторических событий, тем более столь давних, неизбежно отличаются разной степенью достоверности и объективности. Однако, основанные, как эта, на долгом и кропотливом изучении исторических материалов, в частности таких уникальных, как малоизвестные воспоминания французской гувернантки мадам Дранси, восемь месяцев проведшей в плену у Шамиля, не могут не вызывать интереса, поскольку содержат бесценные крупицы живых свидетельств очевидцев. В данном случае речь идет о личности Шамиля, его окружении, семье, устройстве быта в Большом Ауле, обычаях горцев тех времен. Эти познавательные подробности, не говоря уж о судьбе сына Шамиля, Джамалуддина, которая по своей драматичности не уступает сюжету самого изощренного приключенческого романа, при всех вероятных неточностях в топонимике и реалиях, делают чтение книги, фрагменты которой предлагаются вниманию читателя, захватывающим.
ИД
Ахульго
…Осада вполне могла продолжаться всю зиму, суровую в горах Кавказа снежную зиму, произведшую сильное расстройство в русских войсках.
Во время затишья, которое каждая из сторон использовала для того, чтобы заново оценить силы противника, Шамиль со своими наибами вернулся к молитвам и медитациям, проводя немало времени в уцелевшей, хотя и с разрушенным русской артиллерией минаретом, мечети. Женщины тем временем постепенно выходили на свет Божий из пещер и развалин. Они сразу же принялись придавать разыгравшейся драме посильный домашний уют: сооружали маленькие глиняные очаги для выпечки хлеба, разыскивали среди руин целые камни и аккуратно складывали их, полировали подвесные фонари в мечети, выбивали и чистили красивые молельные коврики, которые даже суровый Шамиль позволил оставить в мечети, превращенной в крепость. Отложив мечи, женщины сбивались в кучу и штопали свою порванную и пропитавшуюся кровью в сражениях одежду, чинили обувь и разодранные черкески воинов. Уцелевшие дети играли в укромных уголках, резвясь на солнце, как зверьки, вырвавшиеся из темных пещер. Те, кому было больше пяти-шести лет, упражнялись в метании копья либо умело точили свои кинжалы.
Среди этих ребятишек можно было заметить восьмилетнего мальчугана, старшего сына Шамиля, Джамалуддина, которому предстояло сыграть столь значительную роль в мюридских войнах. Это был худой ребенок с задумчивым взглядом, очень бледной кожей, огромными черными миндалевидными глазами, как у его матери, гордой осанкой и удивительно доброй улыбкой. Он уже был умелым наездником и метким стрелком и повсюду сопровождал отца, участвовал вместе с ним в нескольких боевых вылазках, сжимая в ладони на вид слишком тяжелый для него кинжал. В этом, впрочем, не было ничего необычного для Кавказа, где двенадцатилетний подросток уже считается воином. Мальчики-сваны, которые до десяти лет переходили из рук в руки от одной нянюшки-кормилицы к другой, отличались на редкость крупным телосложением и уже с семи лет могли постоять за себя в бою. На протяжении всей осады Джамалуддин постоянно находился в шаге позади отца — на поле битвы, в мечети, на военном совете мюридов.
В русских палатках граф Граббе вместе со своим штабом проводил совещание за совещанием. Военачальники пришли к выводу, что Ахульго не взять, если не удастся перерезать все коммуникации и полностью окружить его, для чего необходимо восстановить разрушенные мосты через Койсу и, таким образом, овладеть территорией за крепостью, через которую пролегал маршрут, коим пользовались освободительные силы Шамиля. На осуществление этого плана ушел целый месяц, но мост в конце концов был построен, несмотря на яростное сопротивление мюридов, которым, однако же, не удалось на открытой местности противостоять русской артиллерии. Дополнительные подкрепления подошли к русским из аула Гюмри, родины Шамиля, который должен был, по его предположениям, остаться ему верен и сопротивляться общему врагу. Но в Гюмри никто не шелохнулся, русским позволили беспрепятственно пройти через аул, чего Шамиль так и не простил своим землякам. Осаждающим пришлось отрядить два батальона, чтобы расположиться в окружающей местности и перекрыть подступы к Ахульго для повстанцев, которые могли бы отважиться пойти на выручку своим осажденным товарищам.
Тем временем блестящий молодой офицер, щеголь граф Нирод, завоевавший репутацию в штабе тем, что лично содержал пять персидских гурий для собственного ублажения, совершил выдающийся подвиг в искусстве фортификации. Под шквальным огнем противника он подвесил над почти вертикальным утесом длинную крытую деревянную галерею, укрывавшую от мюридских пуль солдат, которые сумели благодаря этому занять позицию, откуда оставалось лишь перебраться через остающиеся расселины в надежде оседлать последние нависающие над пропастью скалы. Эта смелая затея была осуществлена в течение нескольких недель. Дважды мост разрушали мюриды — они спускались ночью вниз и перерезали веревки, так что в конце концов пришлось заменить их цепями. И все это происходило под огнем. Потери были тяжелы, и всякий, кого снаряжали на эту работу, считал себя обреченным. Но граф Нирод, который все это время находился рядом со своими солдатами, не получил ни единой царапины.
Таких, кто уцелел в кавказских войнах, не будучи ранен, было немного. В списках боевых потерь наряду с именами убитых, раненых и пропавших без вести значилось множество тех, кого называли “контужеными”. “Контузией” считались часто неисцелимые поражения — от глубоких ссадин до тяжелых переломов, — вызванные по преимуществу характером местности: попаданием камня, используемого как оружие; скатившимся с горы валуном; падением в расселину.
В середине августа Граббе поздравил себя с тем, что все коммуникации перерезаны, Ахульго полностью окружен, и остается лишь взять его. Если палящее летнее солнце собирало щедрую дань с его солдат, половина которых валялась в тифу, то в осажденном ауле ситуация и вовсе сложилась отчаянная. Колодец иссяк; не осталось ни пищи, ни горючего; раненых некуда было эвакуировать. И дров взять негде. Древесина — и как горючее, и как строительный материал — считалась у мюридов одной из самых больших ценностей, а эта горная деревня стояла выше границы леса. Русские пушки палили по скалам днем и ночью, постепенно уничтожая подземные оборонительные сооружения и укрытия, которые имам построил с таким трудом и которыми так гордился.
Шамилю пришлось в конце концов признать, что он оказался в ловушке. В живых оставалась лишь горстка его повстанцев; половина женщин и детей умерли, боеприпасы почти иссякли. За некоторое время до того глава совета старейшин, или старшина, соседнего аула Чиркей предложил Граббе свои услуги в качестве посредника, но тот заявил, что примет лишь полную капитуляцию Шамиля перед правительством России; более того, на время переговоров его сын Джамалуддин должен быть отдан русским в качестве заложника в доказательство добрых намерений Шамиля. Поначалу Шамиль отклонил эти условия, послав своего наиба Юнуса с чрезвычайно высокомерным ответом, который “должен был очень не понравиться русскому генералу”. Но гордость была единственным, что оставалось теперь у Шамиля. Его гордый дух восставал против унижения и горечи поражения; не мог он и заставить себя отдать Джамалуддина. Еще одна неделя бесполезных вылазок, артиллерийских обстрелов, человеческих потерь от лихорадки и истощения лишь еще более ослабила обе стороны, ничуть не приблизив русских к взятию Ахульго и ничуть не улучшив положение Шамиля. Его уцелевшие воины настолько обессилели, что многие открыто молили о смерти. Палимое солнцем скалистое плато было покрыто трупами, над ними низко кружили вороны, а те, кто еще держался на ногах, в основном женщины, пытались отогнать их от мертвых.
18 августа Шамиль выбросил белый флаг и с тоской и печалью согласился выдать презренным неверным маленького Джамалуддина в качестве заложника. Мальчик не плакал; отец и мать, оба, велели ему вести себя с врагом гордо; плен его долгим не будет — только на время переговоров. Тебе следует покориться, сказали ему родители, ибо только так можно спасти Ахульго, дать отцу возможность сохранить жизнь и, когда пробьет час, вновь начать борьбу. Не пытайся поднимать кинжал на своих тюремщиков, наказывал сыну Шамиль. Веди себя достойно, будь мужествен и терпелив. Настанет день — и эти качества наравне с шашкой пригодятся тебе в бою, когда ты вновь встанешь рядом с отцом. Патимат надела на мальчика белую черкеску и высокую белую папаху из шкуры ягненка, велев напоследок никогда не забывать, что он — сын Шамиля Аварца, имама Дагестана, пророка Аллаха на земле.
Ей не суждено было больше увидеть сына.
В сопровождении трех самых почтенных отцовских наибов, Юнуса, Талжика и Эски-Наиба, мальчик покинул Ахульго и направился в расположение русских войск. Наибы несли мюридские знамена, под их сенью мальчик шествовал впереди, один. Посреди вьющейся серпантином горной тропы, впервые не опасаясь попасть под перекрестный огонь, заложника ожидала группа офицеров русского штаба. Улыбаясь, они весьма дружелюбно протянули ему руки, но мальчик отвернулся, с трудом сдерживая слезы. Он знал, что не должен плакать.
Наибы, в знак последнего приветствия, опустили знамена, и мальчика повели к палаткам, в которых расположился генерал Граббе. По дороге он все время смотрел вверх, на разрушенный аул, где рыдала его мать. Он тщетно пытался отыскать ее взглядом, увидеть развевающуюся на ветру чадру среди тех, кто столпился у изрешеченных пулями зубчатых стен. А вот отца он видел — тот стоял немного в стороне, как каменное изваяние.
Шамиль не сдвинулся с места, пока там, внизу, мальчик не исчез из виду, затерявшись среди людей, лошадей и палаток. С наступлением ночи лагерь озарился огнями, напоминающими жуков-светляков, пунктиром рассыпавшихся по долине. Время от времени оттуда доносились то сигнал трубы, то звуки походной песни, то взрыв смеха. Солдаты отмечали прекращение огня и пленение столь важного заложника. Наконец-то осаде конец, говорили они, опрокидывая выданную по такому случаю дополнительную мерку водки.
А окаменевшая фигура продолжала неподвижно стоять на развалинах, глядя из темноты вниз и лелея страшную месть, месть, которая потребует для своего осуществления долгих шестнадцати лет; отмщение, в котором предстоит участвовать и Джамалуддину.
Всю ночь Шамиль не находил себе места, то погружаясь в глубокое раздумье, то впадая в ярость. Сам он, лично, никогда бы не сдался. Его крепость может пасть, его сын может быть отдан в заложники — то и другое во имя Аллаха. Аллах ему поможет, и он, Шамиль, все вернет с боем — в свой час. А пока придется вести переговоры.
Генерала Пулло и сопровождающих его офицеров провели в крепость, где в каменистой пещере, посреди разлагающихся трупов своих павших мюридов, с обычным надменным бесстрастием их принял Шамиль. Он заявил, что готов сдаться на двух условиях: ему разрешат жить в родном Дагестане и сын его поселится неподалеку от него, в ауле Чиркей, под присмотром тамошнего старшины — главы совета старейшин. Генерал Пулло отправился назад, чтобы передать эти условия главнокомандующему, и над горами и долинами повисла тревожная тишина. Переговоры продолжались несколько дней, после чего последовал краткий и решительный отказ. Шамиль будет жить там, где прикажет царь; что касается ребенка, он уже отправлен в Санкт-Петербург, где дальнейшую его судьбу решит правительство. Со стороны русских это был акт самого циничного предательства — похищение, нарушение всех норм ведения боевых действий, соблюдением которых они так гордились и что позволяло им ставить себя выше противника. Захватив сына, русские тем самым повели себя с Шамилем как с бандитом, дикарем, но не с воином.
Известие поразило Шамиля, как удар грома. Ответом стал ураганный огонь, обрушившийся на позиции русских. Он не ожидал, что они будут действовать так стремительно и с такой ничем не спровоцированной жестокостью, ему и в голову не приходило, что они отошлют Джамалуддина в такую невообразимую даль, на север, в столицу империи, даже не поставив в известность отца. И он ничего не мог сделать, чтобы вернуть сына. Не было теперь никаких условий, которые он мог бы выдвинуть, чтобы ему возвратили его. Русские будут использовать мальчика как самое мощное свое оружие. Единственная надежда Шамиля заключается отныне в бегстве. Пусть Ахульго потерян — мюридизм должен жить. Борьба будет продолжаться — борьба за независимость Кавказа и за Джамалуддина.
На следующий день русские возобновили обстрел. Ответом им была лишь зловещая тишина. Войска двинулись вперед и, не встречая сопротивления, вскоре ворвались в крепость Новый Ахульго. Здесь тоже царило полное безмолвие. Лишь вороны хищно кружили над страшной грудой мертвых тел. Окружив покинутый аул, захватчики увидели, что через расселину, отделяющую Новый Ахульго от Старого, движется многочисленный поток повстанцев, одни перебирались на противоположное скальное плато, другие уходили звериной тропой, что ведет к узкому мосту через лощину. Наблюдая за этим исходом, русские и не заметили, как их внезапно окружила толпа селян, распевавших гимны Шамиля. Эти люди были преисполнены решимости не столько защищать свой кров, сколько умереть за Аллаха.
Генерал Милютин, в ту пору молодой офицер, оставил описание этой сцены:
“Последовала отчаянная схватка: женщины защищались с таким же неистовством, что и мужчины, и, безоружные, бросались на штыки”. Но сопротивление было подавлено, и русские сосредоточились на Старом Ахульго, где расположились лагерем остатки мюридов. Даже сейчас они отказывались сдаваться и, столкнувшись с русскими лицом к лицу, бились с неимоверной яростью, так что сражение растянулось на неделю или даже больше.
“Каждый каменный домик, каждую саклю и пещеру приходилось брать с боем, — вспоминает Милютин. — Женщины и дети с булыжниками и кинжалами в руках бросались на наши штыки или, отчаявшись, кидались с обрыва на верную смерть; среди них была и сестра Шамиля. Воображение бессильно перед картинами этого ужасного сражения: матери убивали детей собственными руками, лишь бы те не попали в плен к русским; целые семьи погибали под руинами своих саклей. Иные мюриды, полностью обессилевшие от полученных ран, дорого продавали свою жизнь, прикидываясь, будто готовы сложить оружие, и коварно закалывая тех, кто приближался, чтобы принять его”.
Невероятные усилия приходилось предпринимать для того, чтобы выкурить бунтовщиков из пещер в скалах, нависающих над Койсу.
29 августа осада была снята. Она продолжалась восемьдесят дней и стоила русским половины их войска. Но победа рассыпалась в прах, ибо Шамиль скрылся. Заглянули в каждое ущелье, обыскали все сакли, перевернули каждый камень, осмотрели, и не один раз, все трупы. Шамиля не было нигде, и никто из его людей не мог, или не хотел, пролить свет на тайну, так что загнанный в угол Граббе вынужден был признать, что Шамилю удалось таинственно скрыться.
Долго еще загадка оставалась загадкой, пока все, наконец, не сложилось в единую картину. Судя по всему, в ночь на 21 августа, когда ему стало известно о том, что Джамалуддин увезен в Санкт-Петербург, в непроглядной тьме, в сопровождении Патимат, их младшего сына Хаджи Мухаммеда, небольшой группы преданных наибов и второй жены Джаварат с сыном Саидом, которому было всего несколько месяцев от роду, предпринял Шамиль свой отчаянный побег.
Патимат не могла поспевать за другими, ибо беглецам приходилось карабкаться по скалам и буквально приклеиваться к отвесным склонам, а она была на восьмом месяце беременности; решено было, что она попытается двигаться медленней и встретится с остальными на берегу реки, протекавшей далеко внизу. Все стремительно продолжили свой путь, а в помощь Патимат был оставлен лишь Юнус.
Санкт-Петербург
От Кавказа до Санкт-Петербурга — тысяча миль через “всю Русь”, как говорил Гоголь; для Джамалуддина эти три недели пути были переходом из одного мира в другой. В русском лагере, разбитом у подножия утесов, его поспешно запихнули в экипаж между двумя могучего телосложения штабными офицерами, которые курили сигары и переговаривались над его головой на не понятном мальчику языке. Впрочем, вели они себя с ним по-доброму, предлагая то яблоки, то леденцы, то пистолеты посмотреть. Но он отвергал все их заигрывания, сидя молча и напряженно, и, когда экипаж, подпрыгнув на ухабе, резко остановился у ставки главнокомандующего в Темирханшуре, отказался выйти наружу. Отбиваясь от своих стражников, мальчик лягался, кусался, царапался, словно дикий зверек. Добродушным, с растрепавшимися волосами, здоровякам-офицерам пришлось его обезоружить, ибо Джамалуддин размахивал кинжалом, и отнести в дом, где собрались, склонившись над грубо размеченной картой, несколько штабных офицеров, генералов и местных толмачей. Среди них был высокий, внушительного вида чернобородый мужчина в увешанном наградами мундире генерал-майора русской армии, но в тюрбане вместо фуражки. Это был Даниэл Бег, султан Элису, один из самых влиятельных в Южном Дагестане правителей, который уже много лет верно служил царю и жена которого вместе с остальными домочадцами жила в Тифлисе а la Russe — на русский манер. Заговорив на маарул-мац, аварском языке, единственно знакомом Джамалуддину, он попытался успокоить разъяренного мальчика.
Впервые с того момента, как покинул Ахульго, Джамалуддин мог понять хоть что-то из того, что ему говорят. А говорил ему Даниэл Бег, что надо быть храбрым, доверять своим новым друзьям и попытаться понять, что ничего дурного с ним не случится, его везут на север, к царю. Мальчик не знал, кто этот бородатый генерал, хотя слышал, как мать и отцовские мюриды то и дело всячески кляли некоего предателя — Даниэла Бега. Знай он, что с ним-то как раз и говорит, Джамалуддин наверняка бросился бы на него с кулаками. Но сейчас, пойманный в капкан зверек, он молча и неподвижно стоял среди врагов отца, которые, посмотрев с любопытством на своего бесценного заложника, тут же о нем забыли. Но вот один молодой офицер, долго не сводивший с мальчика задумчивого взгляда, подошел к нему, улыбаясь, однако с видом чрезвычайно серьезным, церемонно поклонился и протянул отобранный кинжал. Это был красивый, в духе старинного рыцарства жест, и мальчик, воспитанный в кругу воинов Шамиля, отлично его понял. Он — военнопленный, но те, кто его пленили, оказывают ему честь и доверяют. Впервые с момента пленения едва заметная улыбка скользнула по лицу мальчика, а яростный огонь, горевший в его огромных глазах, чуть поугас. Это был первый шаг к тому пониманию и даже восхищению, что впоследствии крепко свяжут Джамалуддина с русскими. Много лет спустя, уже зрелым мужчиной, он вспоминал тот жест молодого офицера, хотя имени его так и не назвал; возможно, то был Пассек или Лорис-Меликов — оба тогда впервые нюхали порох на Кавказе.
Итак, Джамалуддина запихнули в тарантас, снова между двумя любителями сигар, но уже другими, и они двинулись на север. Так началось долгое путешествие. День и ночь все дальше на север…
Император Николай, “белый царь”, ждал появления своего маленького пленника со смешанным чувством самодовольства и любопытства. Николай прекрасно понимал, насколько поднимает его престиж в глазах кавказцев такой заложник. Он рассчитывал также, что это позволит сократить сроки войны, вынудив Шамиля капитулировать. По-своему, пусть издали и с высоты своего величия, царь любил детей. В их обществе он порою позволял себе расслабиться, был любящим, хотя и строгим отцом.
Когда Джамалуддина доставили в Зимний дворец, царь встретил его с неподдельной теплотой. Ему было жаль осиротевшего мальчика; к тому же он видел в нем потенциального союзника. Ребенка можно воспитать так, что он превратится в мощный инструмент усмирения Кавказа. Надо завоевать его доверие, уважение, даже любовь. Беседуя с неулыбчивым мальчиком, Николай пустил в ход все свое обаяние, разговаривал с ним через переводчика очень ласково, без малейшего высокомерия, столь часто у него прорывавшегося. Поприветствовав Джамалуддина, царь сказал, что он лично, как и все его генералы, уважает его отца, имама Шамиля, и восхищается им. Он надеется и верит, что Джамалуддин недолго останется в плену… Ну, а
пока — тут царь улыбнулся именно той обворожительной улыбкой, которую столь многие из его подданных находили совершенно неотразимой, — он выражает надежду на то, что Джамалуддин будет вести себя достойно, как и подобает сыну такого отца, что он извлечет из своего пребывания в России максимум пользы, научится русскому языку, приобщится всех благ, которые несет западная цивилизация. Вполне вероятно, в непродолжительном времени его примут в Пажеский корпус, и он сможет жить неподалеку от императора, затем поступит в военную академию, и царь позаботится о том, чтобы у него была своя лошадь; если угодно, он сам ее себе выберет в императорских конюшнях, по-отечески добавил царь. Его будет сопровождать младший из великих князей. Ну, а до начала учебы, проявив неожиданное понимание, царь поселил мальчика у одного из своих придворных. “Ему нужен дом, детское общество, няня”, — по-человечески решил самодержец.
На следующий день странствия Джамалуддина закончились. Он очутился в большом удобном городском доме, где в детской его окружали сверстники. Круглолицая няня-крестьянка приняла мальчика всем сердцем, и вскоре он уже начал улыбаться и выучил несколько русских слов. Постепенно картины сражений, свидетелем которых он был, кровопролития, насилия, сделавшегося частью его детства, тускнели, перемещаясь в мир сновидений, куда менее реальный и живой, нежели нынешняя его петербургская жизнь.
Царь лично установил над мальчиком попечение, присматривая за ним со всем тщанием. Он из собственного кошелька покрывал расходы, связанные с его воспитанием, по несколько раз в неделю приглашал его к себе в Зимний и вообще следил, чтобы был он, сколь это возможно в изгнании, благополучен и счастлив. И лишь в одном отношении царь был непреклонен. Никто не имеет права говорить с мальчиком о его прошлом, о Кавказе, об отце; точно так же воспрещается ему до времени общаться с многочисленными черкесскими и прочими кавказскими князьями, которые, дав присягу верности российской короне, часто бывали при дворе, служили в гвардейских частях либо назначались адъютантами великих князей. Эти, как их называли, “дикие орлы” вызывали в петербургском свете смесь ужаса и восторга. Они производили волнение среди дам разного звания, которые буквально млели, глядя, как, одетые в национальные костюмы, расхаживают они по улицам столицы своим легким, скользящим шагом и с орлиным блеском глазах. У царя, который понял, что силой их ни к чему не принудишь, эти люди тоже были в фаворе. Их верность неоценима и льстит самолюбию. В то же время они выросли князьками и испытанными воинами. Их преданность можно завоевать и поддерживать лишь всякого рода привилегиями и проявлениями фаворитизма. Джамалуддин — дело иное. Он еще достаточно юн, чтобы его можно было перевоспитать полностью: царь был убежден, что со временем мальчик сделается послушен и предан — как сын. Вполне вероятно, когда-нибудь он станет даже вице-королем Кавказа, регентом, над которым — только Бог и Царь.
Все же полностью оградить Джамалуддина от воспоминаний о прошлом удавалось не всегда. Взять хоть эти смотры-спектакли, которые были неотъемлемой частью жизни при дворе и которые посещала вся царская семья: они неизбежно должны были оживлять память о скачках, которым Джамалуддин был свидетелем, стоя обок отца.
Императрица Мария Федоровна, в девичестве немецкая принцесса Шарлотта, дочь очаровательной королевы Луизы, вышла замуж за великого князя Николая шестнадцати лет, когда оба они были, в сущности, романтически настроенными подростками. Это был брак по любви. На свой немецкий домашний лад она окружила молодого красивого мужа любовью и заботой. Но когда Николай после неожиданного отречения брата взошел на трон, она в мгновенье ока оказалась на авансцене, где разыгрывались ужасные драмы и трагедии. Кровавое восстание декабря 1825 года роковым образом ознаменовало начало их царствования, и от этого удара царица так и не оправилась. Голова ее подрагивала на тонкой изящной шее. Она стала чахнуть и съеживаться буквально на глазах, плохо спала и до конца жизни страдала расстройством нервов. И все-таки врожденное изящество и мягкость неизменно очаровывали тех, кто ее окружал. К Джамалуддину царица прониклась подлинно материнскими чувствами; в отличие от мужа она вовсе не мечтала о покорении Кавказа; война для нее не означала ничего, кроме страданий; ребенок — не пешка в политической игре, но просто одинокий маленький мальчик. Она нередко брала его с собой в английский коттедж, построенный для нее в Петергофе; это был непритязательный домик в готическом стиле, из тех, что так популярны в Англии. Здесь, говорила императрица, глаза ее отдыхают от золотого блеска Зимнего дворца и Царского Села. В коттедже, мнилось им с царем, они ведут простую жизнь, вдали от придворных и часовых, которые вскидывают штыки, стоит царской чете выйти в сад. Тут-то, в gemutlich1 кабинетике — ее “малом мире”, она и завоевала, должно быть, сердце Джамалуддина, обучая его строить карточные домики, угощая штруделями (память собственного детства) и рассказывая немецкие сказки, герои которых — Белоснежка и гномы — причудливо объединялись в его детском воображении с легендой о Симурге, гигантской белой птице Кафдаг, с восточными пери и альмэ.2 Некоторое время спустя, когда Джамалуддин начал понемногу говорить по-русски (при дворе были в ходу французский и немецкий, русский слышался редко, только в присутствии царя, который требовал, чтобы при нем разговаривали на родном языке, утверждая таким образом свой патриотизм), его отдали в школу кадетского корпуса. И хотя был там Джамалуддин самым младшим кадетом, не должно вызывать удивления, что он значительно превосходил остальных в конной выездке, владении шашкой и общей военной подготовке.
1 Уютный (нем.) Здесь и далее примеч. переводчика
2 Видимо, имеются в виду альмэ — египетские танцовщицы
Возрождение
Поле катастрофы у Ахульго Шамиль и остатки его отряда укрылись в высокогорной местности, куда русские еще почти не проникали. Здесь, в ауле Гарашкити, великий имам Шамиль влачил существование, как последний изгой. Невдалеке отсюда через пять недель после прибытия Патимат родила третьего сына, Мухаммеда Шефи. Здесь Шамиль и восемь его оставшихся в живых наибов начали обдумывать, как собрать рассеянные и поредевшие силы повстанцев. Здесь имам медитировал и молился и вскоре обрел повсеместную славу мудреца и святого. В Гарашкити, под его крыло, горцы стекались отовсюду. Мулла Шуаба и Джеват Хан — местные вожди, аварцы, как и Шамиль, пользовавшиеся большим влиянием, служили ему верой и правдой. Через шесть месяцев после бегства из Ахульго Шамиль стал во главе Малой Чечни и принялся разъезжать по аулам, инспектируя новую территорию и восстанавливая в правах законы шариата.
Ни в хрониках Тахира, ни в русских источниках не находим мы объяснения тому поразительному факту, что всего через год после событий у Ахульго Шамиль вновь обрел власть и силу. Через восемнадцать месяцев снова вывел он свою армию на поле боя; через три года разбил Граббе; еще четыре года спустя вернул себе весь Дагестан, либо разгромив, либо взяв в осаду русские гарнизоны в Чечне, и мюридизм опять стал знаменем бесчисленных племен. Тем не менее так оно было.
Расцвет могущества Шамиля пришелся на 1845—1850 годы. Именно тогда, хоть и были сосредоточены против него крупные силы, он особенно расширил границы своего влияния. Под его знамена собралось беспрецедентное множество горцев. Окончательной победы, однако, не мог одержать никто, ни русские, ни кавказцы, успех переходил от одной стороны к другой, но в конце концов возникло твердое ощущение, будто только смерть может одолеть Шамиля, и русские генералы были вынуждены признать: единственное, что им остается, — это держать его в постоянном напряжении. Они никак не могли окончательно закрепиться на Кавказе — стоило принудить к сдаче или взять какое-нибудь село или район, как оказывалось, что Шамиль уже ускользнул оттуда. Сама природа, климат и местный рельеф играли против них, были союзниками Шамиля, зимой загоняя русских в зимние квартиры, а летом принося лихорадку и засуху. Над гигантской шахматной доской гор и долин повисла странная атмосфера безысходности; противники оказались в цугцванге, бездействуя порой целыми месяцами. Но список потерь красноречиво свидетельствует о том, как много стоило русским даже такое положение. Много, но не все.
Жизнь человеческая недорого стоила в России; резервы были неиссякаемы, они черпались (при этом имена даже в списки военнослужащих порой не заносились) из таких источников, как тюрьмы и рудники; крепостных можно было сгонять из деревень на всем пространстве от Сибири до польской границы.
Если в Крымской войне, чтобы нанести урон противнику, Николай цинично полагался на то, что он называл генералами Январь и Февраль, то на Кавказе их место занял генерал Живая Сила. Изречение Драгомирова десятилетиями отдавалось эхом: “Солдаты, солдаты и еще раз солдаты. Солдаты — первое и самое лучшее оружие в бою”. На бумаге численность правительственных войск точно никогда не учитывалась, хотя считается, что в кавказских кампаниях 1834—1859 годов погибло полмиллиона русских (потери Шамиля всегда оставались неизвестными). Организация оставляла желать лучшего: расстояния огромные, а голоса согнанных отовсюду солдат заглушала канонада. Их собирали в отряд и — экипированных или нет, прошедших подготовку или нет, в зависимости от того, сколь срочно они требовались, — бросали в сражение. Нередко, вооруженных одними штыками, их просто посылали в бой (естественно, это не относится к обученным, дисциплинированным и верным присяге солдатам регулярной армии, для которых, как мы видели, было делом чести умирать за Бога и Царя). Тем не менее и те и другие, обученные или нет, движимые патриотическим чувством или вынужденные безропотно идти под пули, обыкновенные рекруты или цвет армии, — все они встречались с противником лицом к лицу; умирали мужественно, умирали страшно, умирали от жажды, холода или ран, и их тела до костей обгладывали шакалы; они умирали от лихорадки, цинги, дизентерии, холеры; умирали от лишений, грязи и тоски по дому; умирали и от отчаяния — им, взятым в плен, пытавшимся бежать и вновь схваченным, выкалывали глаза, и, брошенные в глубокие ямы — так выглядели “тюрьмы” Шамиля, — они молили о смерти. Такой была эта война — ужасная и бессмысленная. Те же, кто руководили боевыми действиями и посылали людей на смерть, называли ее “славной войной”.
Любой эпизод войны, любое сражение, любой набег, всякого пленника Шамиль рассматривал с точки зрения возможности вернуть Джамалуддина. Но, сколько бы самых дерзких набегов его наибы ни совершали, сколько бы местных вождей со своими людьми ни становилось на его сторону, сколько бы русских ни попадало к нему в плен, пусть это был даже такой важный пленник, как полковник князь Элисо (Элисбар) Орбелиани, которого привели к нему в цепях, — все это нисколько не приближало Шамиля к возможности начать переговоры об освобождении сына. Лишь полная победа над Россией как государством — а так далеко не простирались амбиции даже самого Шамиля — или смерть царя (ибо, насколько было известно, его наследник, будущий Александр Второй, был далеко не так, как отец, одержим идеей завоевания Кавказа), или поддержка какой-нибудь могущественной третьей державы, например, Англии, могли изменить положение дел. Или, чтобы не ходить так далеко, — хотя сама подобная возможность представлялась совершенно невероятной — пленение кого-нибудь из членов царской семьи…
При всей превосходно отлаженной системе разведки, при всем обилии пленных, при том, что переводчики постоянно читали ему санкт-петербургские газеты и журналы, Шамилю так и не удавалось узнать чего-либо определенного о судьбе
сына — только то, что он доставлен ко двору и что царь лично принимает участие в его судьбе. Но вот в 1845 году становится известно, что Джамалуддин вместе с отпрысками самых благородных русских семейств учится в Пажеском корпусе. Эта новость потешила самолюбие Шамиля, однако же нисколько его не успокоила, потому что дальше в газете говорилось, что юный аварец вскоре поступит в кадетский корпус, где продолжит военное обучение с перспективой последующего назначения в один из гвардейских полков. Мысль о том, что его сын может служить в русской армии и при определенном стечении обстоятельств они могут оказаться друг против друга в бою, Шамилю прежде и в голову не приходила и теперь поразила в самое сердце, как удар кинжала.
В кругу избранных
Тринадцать лет минуло с тех пор, как сын Шамиля Джамалуддин был доставлен в Санкт-Петербург маленьким диким пленником. В эти тринадцать лет уместилось возрождение его отца, который, восстав из пепла Ахульго, как птица-феникс, оседлал Кавказ — колосс, на который валы русских войск накатывались затем лишь, чтобы отступить назад. И за эти же тринадцать лет мальчик-пленник превратился из дикого орленка в спокойного задумчивого юношу, офицера, корнета, князя Джамалуддина Шамиля, глубоко преданного своей новой родине и прежде всего царю, которому он посвятил весь пыл души и идеализм своей натуры. Теперь он считал себя русским; прошлое было забыто; он более не вспоминал Кавказ, отца, семью, язык, на котором они говорили, аул, где прошло его детство. Где-то в смутном, как сон, младенчестве остались мечети и обряды его веры. Никто не пытался насильно обратить его в православие, в вопросах религии Джамалуддин был предоставлен самому себе. Вполне вероятно, царь рассчитал, что, когда наступит время осуществить предназначенное — им, российским императором, предуготовленное, — юноша будет полезнее ему как мусульманин. Николай видел Джамалуддина своим наместником на Кавказе, человеком, несущим покоренным горцам блага просвещения и облегчающим окончательное установление русского владычества.
Хотя имя Шамиля давно уже сделалось обиходным на Севере, хотя представлялся он людоедом, в чьей ненасытной пасти ежегодно исчезают, чтобы никогда не вернуться, тысячи и тысячи Иванов, Селифанов и Гришек, он оставался все же и героической фигурой, так что Джамалуддин тоже не утрачивал смутной, абстрактной гордости своими корнями. Но это была не пламенная гордость орленка, питаемая отчаянием, тоской по отцовскому наследию, страдающая от горького одиночества в кругу чужаков. Взгляды, убеждения, интересы Джамалуддина — все было теперь русским: он видел мир глазами молодых придворных гвардейцев, в кругу которых вырос. Их стремления и надежды стали его стремлениями и надеждами. Он разделял их убежденность в том, что Кавказ должен покориться российской короне, что для него стать частью империи — значит осуществить свою славную судьбу. Никакое новое сражение, никакой новый акт вандализма, слухи о которых доносились с Кавказа, не были связаны в его понимании с действиями соплеменников или приказами отца — то была лишь страшная цена, которой требует справедливая война. Он не винил горцев за их нежелание сдаться, он даже — со стороны — восхищался ими, но жаждал, чтобы они познали смысл подлинной цивилизации, то, что являет собой суть иного, западного мира. Экзамены по военному делу Джамалуддин сдал превосходно; но царь, назначив его в императорский эскорт, ни за что не позволил бы ему сражаться против собственного народа. У Николая были на него другие виды. Потом, когда кровопролитие закончится, Джамалуддин займет на Кавказе свое место. Как сын Шамиля и пешка в руках царя, он станет безупречным вице-королем.
Не приходится сомневаться, что, именно эту цель имея в виду, царь, как рассказывают, положил конец одной идиллической истории. Молодой человек, кажется, до безумия влюбился в русскую княжну и попросил у царя разрешения на брак. Но тот в совершенно откровенной, циничной даже форме отказал ему.
“У тебя будет столько женщин, сколько пожелаешь, — сказал он. — Но о женитьбе даже не думай. И уж точно не думай о женитьбе на русской”. Царь был непреклонен. Мальчик должен быть свободен, чтобы жениться на дочери какого-нибудь местного правителя. Только в этом случае он будет признан своим на Кавказе. Так — навеки пешка и пленник — Джамалуддин вынужден был принести свою любовь, как и всю жизнь, в жертву чужим интересам. Но он не жаловался: его верность царю оставалась неколебимой. Он был назначен в расквартированный в Варшаве гвардейский уланский полк царского наместника великого князя Михаила и делил отныне свое время между варшавским двором наместника и Зимним дворцом. Жизнь его выглядела такой же пустой и бессодержательной, как и жизнь его сослуживцев. Хотя на самом деле это, возможно, было и не так. Джамалуддин был не просто особой фигурой при дворе, он отличался еще и тягой к знаниям, говорил на нескольких языках, изучал астрономию, любил музыку и рисование. Помимо того, как и все кавказцы, он был великолепным наездником; но в отличие от большинства его соплеменников, на его смуглом приятном лице всегда сохранялось отрешенно-мечтательное выражение; черты его были мягкими, а не резкими, как у многих аварцев. Похоже, его популярность обрела редко встречающуюся гармонию: будучи coqueluche des dames1, он в то же время пользовался приязнью и уважением сослуживцев-офицеров. В отличие от многих восточных аристократов, оказавшихся при дворе, Джамалуддин редко носил национальную одежду, отказавшись даже от черкески, придающей любому столь бравый вид, в пользу российского мундира, что должно было свидетельствовать о его полном приятии норм западной цивилизации. И лишь огромные печальные миндалевидные глаза, о чем-то как будто постоянно вопрошающие, скошенные скулы и черные волосы, густые, блестящие, больше похожие на оперение, чем на волосы, выдавали его происхождение.
Император смолоду обожал все военное, а особую любовь питал к офицерам своей гвардии. У него были кавалергарды, были конногвардейцы. В некоторые полки рекрутировали по росту, в другие — по особенностям внешности. Существовал, например, Курносый полк, в нем действительно служили люди со вздернутыми носами. Его учредил император Павел Первый как множественное отображение собственной курносости. Первым в России считался Преображенский пехотный гвардейский полк, сформированный в селе Преображенское под Москвой не столько самим Петром Великим, сколько для него — тогда еще мальчика. Поначалу это было нечто вроде живой игрушки — мальчик играет в живых солдатиков. Но столетие спустя преображенцы превратились в великолепную военную часть — первый полк армии. Их казармы были расположены на Миллионной, неподалеку от Зимнего, и соединялись с царскими покоями и в Зимнем, и в Эрмитаже крытым мостом, перекинутым через Зимний канал. Мост был построен специально для солдат и офицеров этого полка в качестве награды за неколебимую верность, проявленную во время восстания декабристов. Чуть дальше, по периметру Марсова поля, просторного парадного плаца, где постоянно упражнялись, маршировали, проводили маневры войска, квартировал полк улан. “Петербург похож на город казарм”, — писала будущая царица, а тогда еще юная датская принцесса Дагмар Фридерика, оказавшись здесь впервые. Но какой же пышностью отличались эти казармы! Учащиеся кадетского корпуса, конногвардейцы, павловцы, офицеры штаба артиллерии — все они квартировали в настоящих дворцах, с колоннадами, перистилями и барочной лепкой. Эти и множество других военных учреждений были поистине грандиозны, да и вообще весь город был прежде всего роскошным военным лагерем, украшенным триумфальными арками и памятниками военачальникам, в том числе павшим в сражениях. Затянутых в мундиры обитателей этих казарм-дворцов можно было, главным образом, увидеть марширующими, участвующими в парадах, демонстрирующими вооружение, отдающими и принимающими честь. День и ночь слышен был перезвон шпор, бой барабанов, мерный звук шагов часовых и оглушительный грохот пушечных салютов.
Принадлежность привилегированной касте военных была для любого молодого человека пределом мечтаний. Застрять в деревне, в фамильном имении считалось невыносимой провинциальностью, уделом разве что управляющего поместьем; поступить на службу в министерство иностранных дел или в какое-нибудь иное министерство — bien vu2, но все равно с престижем, который дает карьера военного, не сравнить. Карьера интеллектуала, по крайней мере, вне университетских стен, была немыслима; в 1839 году тяжелая десница царя опустилась на Владимирский университет в Киеве, где слабое либеральное брожение в умах студентов было заклеймено как опасные подрывные действия. Царь не забыл декабристов. И никогда не забудет. Та шинель, в которой он предстал перед восставшими, всегда висела в его гардеробе в Зимнем, в ней он лежал и на смертном одре.
1 дамский любимец (фр.)
2 неплохо (фр.)
Джамалуддин не критиковал монархию; равным образом его не интересовали проблемы усовершенствования фабричного производства и улучшения жизни рабочих. В его глазах Россия была прекрасна — цивилизация, находящаяся в полном расцвете сил, особенно здесь и сейчас, в Санкт-Петербурге. Ему были неизвестны — да никогда бы он с ними и не согласился — слова Тургенева, которые тот произнес, оглядываясь из своего парижского далека через всю Европу на родной дом: “Наша, русских, беда заключается в том, что татары еще очень близки к нам. Мы все еще полуварварский народ. Мы натягиваем на себя парижские лайковые перчатки вместо того, чтобы вымыть руки. В один момент мы кланяемся и произносим изысканные речи, а в следующий бьем слуг”.
За последнее время министерство общественного образования открыло целый ряд школ на местах и университетских кафедр — для преподавания восточных языков. В Казанском университете, для “подготовки будущих губернаторов и администраторов” в отдаленных регионах, были созданы кафедры китайского, армянского, арабского, персидского, турецкого и монгольского языков. Купцы-то и без того всегда умели объясниться на родном языке рублей, чая, шкурок и меновой торговли; но формирование новых университетских кафедр свидетельствовало о колониальных устремлениях правительства и убежденности царя в цивилизаторской миссии его страны. Однако и при этом никто из jeunesse doree1 не изъявлял желания посвятить себя столь полезным, казалось бы, занятиям ориенталистикой.
1 Бог есть любовь (фр.)
Она оставалась на долю менее привилегированных слуг общества. Правда, при дворе нашлось одно исключение. Сын царя Константин обнаружил склонность к учености, проявив особый интерес как раз к ориенталистике, прежде всего ко всему турецкому. Объяснялось это, по преимуществу, планами завоевания Турции — видимо, он считал себя предназначенным для этой миссии. Возможно, такая убежденность подпитывалась самим его именем: новой Византией, восставшей из пепла мусульманской империи, будет править русский Константин. Это было напророчено русским из глубины веков, это была любимая мечта его предков — Романовых. И быть может, именно этим объясняется то, что личный эскорт царя формировался преимущественно из азиатских князей и знати. Вот почему такое восхищение вызывали экзотические мундиры и загадочные черты узкоглазых монгольских и смуглых черкесских князей, вот почему так модно было быть слегка прирученным горным орлом. Или, подобно Джамалуддину, — окружить себя романтической аурой тайны и одновременно драмы: “дикарь-заложник, приобщившийся к цивилизации”. Но тем великосветский Санкт-Петербург и ограничивался. Глубинные корни Востока, его культура, верования, языки — все это никого не интересовало. Горцы, подобно персам и тюркам, были людьми, с которыми воюют с начала века. И когда-нибудь завоюют. Все, точка.
Тем временем юные столичные аристократы, в том числе и Джамалуддин, продолжали вести привычный, несколько рассеянный образ жизни — играли в карты, занимались выездкой, заводили романы и заставляли трудиться в поте лица своих портных, кроивших им роскошное платье: “алый, обтягивающий китель с золотой тесьмой для придворных балов, зеленый, под голубые рейтузы, — для балов городских, зеленые сюртуки военного покроя — для званых ужинов и визитов; служебная форма — белоснежные суконные мундиры с золотой тесьмой, высокие, доходящие до колен ботфорты, позолоченные кираса и каска”; двуглавый орел на гребне каски был привилегией гусар. Гвардейцев, стоявших на часах во время придворных балов, можно было узнать по бриджам из белого сукна, шелковым чулкам, башмакам с застежками, шашке и треуголке — черной для пехотинцев, белой для кавалеристов.
Так выстраивался круг развлечений: обеды, танцы, ужины, цыгане, опера, итальянская и французская драма, балет… Любовница-балерина была такой же обязательной принадлежностью, как два-три чистопородных скакуна и роскошный экипаж.
В Санкт-Петербурге все было поставлено на широкую ногу и грандиозно — словно бы под стать самому государю императору, обладавшему высоким ростом и величественной осанкой.
Странная это была жизнь — жизнь двора и знати. Круговорот званых ужинов и балов начинался около полуночи. Веселье редко прерывалось раньше четырех, так что даже часов в девять-десять утра, спустя много времени после того, как занялась поздняя зимняя заря, в городе все еще царила тишина, и шторы на окнах были задернуты. За вычетом посыльных, разносчиков молока и солдат редко кто пробуждался до половины одиннадцатого. Но те, кто были на ногах, могли увидеть в Зимнем дворце одно освещенное лампой под зеленым абажуром окно. Это был кабинет императора. Его рабочий день начинался в пять утра. Горы ежедневно доставлявшихся и громоздившихся перед ним государственных бумаг и военных донесений (касавшихся по преимуществу кавказской кампании), похоже, почти не уменьшались после утренней работы.
К императорским адъютантам столь жесткое расписание предъявляло непомерные требования, и многим из них приходилось отказываться от светской жизни, какую вели люди их сословия. Но тем, кто не входил в ближайшее окружение царя, и жизнерадостным, полным кипучей энергии гвардейцам из круга Джамалуддина всегда было чем занять себя. Ребенок, родившийся в дагестанском ауле, он и думать перестал о джигитовке — единственном развлечении, известном на Кавказе. Он вошел в круг избранной молодежи столицы, малахитовые и золотые салоны Зимнего стали привычным местом его обитания, и вдыхал он, в отличие от простых смертных, аромат одних только роз.
Апогея своего великолепие достигает на придворных балах, куда избранная публика прибывает в раззолоченных экипажах, в сопровождении верховых и герольдов с факелами. Среди других по паркету скользил, позвякивая шпорами, и Джамалуддин. Партнершей его была красавица из Смольного, младшая фрейлина царицы, быть может, одна из тех ослепительных грузинских царевен, которых посылали на север, чтобы к природному их томному очарованию добавить западный лоск и изящество придворных манер. В зеркалах отражался мир сказки — мир без границ, как, должно быть, казалось потрясенному и поглощенному им Джамалуддину.
Но снаружи — мрак, мороз, нищие, обивающие пороги богатых домов и умирающие от голода и холода. Снаружи — тысячи миль пустоты, простирающейся через всю Россию к Ледовитому океану, в сторону Китая, Сибири — или к полям сражений на Кавказе.
* * *
С гибелью Хаджи Мурата Шамиль понял, что на родные его горы пала первая тень поражения. Хоть бывший его наиб повернулся против него и сделался врагом, влияние его уступало влиянию только самого имама, и в какой-то момент Шамиль стал даже подумывать об освобождении заложников с целью вновь привлечь Хаджи Мурата на свою сторону. Теперь было слишком поздно. Факт его гибели от рук русских способствовал тому, что среди горских племен возникло уважение к русскому царю. Большой Белый Сердар убил самого Хаджи Мурата! Отрезал ему голову! Значит, он великий воин! Многие склонили голову, а некоторое количество дагестанских аулов прекратили сопротивление и признали власть русских. Правда, самые непокорные, напротив, поклялись отомстить и вступили в войско Шамиля, но чем дальше, тем очевиднее становилось, что русские постепенно завоевывают территорию, положение и поддержку. Они осваивали способы ведения партизанской войны, лучше знали теперь горную местность, располагали практически неограниченными резервами и материальными ресурсами. Они победят — это стало уже ясно — через пять лет, через десять, через полвека, неважно когда и как именно, но победят. Чувство растерянности и даже униженности, владевшее прежде царем, которому отважилась бросить вызов какая-то кучка дикарей, уступило место своеобразной гордости. Чем более походят повстанцы на дикарей и хищников, чем продолжительнее борьба, чем страшнее цена, тем большей, по его мнению, славой покроет себя русское оружие. Жизнь человеческая дешева, а времени много.
Но Шамиль, с тоскою предвидя разгром своей армии и потерю территорий, был все же преисполнен решимости заставить неверных дорого заплатить за победу.
Нижеследующее описание — его оставил генерал Торнау — отчаянного сопротивления защитников одного чеченского аула ярко иллюстрирует страшную картину кавказской войны. В результате штурма в ауле уцелели всего три сакли, сделавшиеся цитаделью для оставшихся в живых горцев. Их окружали значительно превосходящие численностью силы, и когда русским минерам удалось взобраться на крыши и сбросить в широкие дымоходы дымовые шашки, то казалось все — чеченцев сейчас выкурят из их убежища. Не тут-то было.
“Командиру отряда Волконскому было жаль храбрых защитников аула, и он велел переводчику сказать, что, если они сложат оружие, он сохранит им жизнь, более того, обменяет на русских военнопленных… Оборонявшиеся выслушали предложение, посовещались, и вскоре из сакли вышел полуобнаженный, с черным от сажи лицом чеченец. Он сделал следующее заявление: “Единственная милость, которой мы просим у русских, — передать семьям, что, как и жили, умираем мы с честью, отказываясь покориться какому бы то ни было иностранному игу”. Вслед за этим грянул огонь из всех бойниц.
Последовал приказ открыть по саклям ответный огонь со всех сторон. Солнце давно село, так что сцену истребления и разгрома освещали только вспышки выстрелов. Чеченцы, преисполненные решимости умереть, но не сдаться, запели ритуальную песнь смерти, звучавшую поначалу громко, потом, по мере того, как число их уменьшалось, все тише и тише. Но все же смерть от огня ужасна, не все способны выдержать такое испытание. Последовала вспышка; над нашими головами просвистела пуля, из сакли выскочил чеченец и, размахивая саблей, бросился прямо на нас. Атарщиков позволил безумному самоубийце приблизиться на десять шагов, спокойно прицелился и всадил ему пулю в обнаженную грудь. Чеченец высоко подпрыгнул, упал, снова поднялся на ноги, вытянулся в полный рост и, медленно клонясь, опустился замертво на родную землю. Через пять минут все повторилось: наружу выскочил еще один чеченец, выстрелил и, размахивая саблей, прорвался через два ряда стрелков, чтобы налететь на штыки третьего. Горящие сакли начали с грохотом рушиться, рассыпая искры по истоптанной земле… Ни одного чеченца не удалось взять живым; семьдесят два человека нашли свой конец в огне.
Последний акт кровавой драмы окончился: спустилась ночь. Каждый выполнил свой долг так, как он его понимал; исполнители главных ролей ушли в вечность; остальные, вместе со зрителями, удалились в свои палатки-убежища. На сердце лежала огромная тяжесть, и не один, быть может, в глубине души спрашивал себя: к чему все это? Разве на этой земле не хватит места всем, без различия языка и веры?”
Шамиль оставался тверд, как в вере своей, так и в гордости: он собирался драться до последнего, пока остается хоть один мужчина, одна женщина, один ребенок. Что питало его волю к сопротивлению — жажда мщения за надругательство над верой в Аллаха? Или то был его личный отчаянный вызов судьбе? Внешне он по-прежнему оставался той же величественной и внушающей страх фигурой, его бледное лицо, обрамленное темной бородой, рыжеватой от хны, резко выделявшееся на фоне черной бурки и огромного тюрбана, свидетельствовавшего о сане его обладателя, оставалось непроницаемым. Глаза-щелки при взгляде на свое оказавшееся под угрозой горное царство все так же сверкали. И он по-прежнему с удовольствием и обычно с успехом прибегал к тем театральным эффектам, которые так сильно укрепляли сложившиеся вокруг него легенды. Обращаясь, чтобы достичь того, что он называл прямым откликом на молитву, к естественным природным явлениям — грозам, небесным телам и тому подобному, — Шамиль порой подстраивал театральные эффекты, неизменно производившие на его соплеменников сильнейшее впечатление.
Мадам Дранси
Случилось так, что увидеть Шамиля в непосредственной близости, в своем ауле, в окружении жен и детей, проводящим военные советы, отправляющимся на битву и возвращающимся к ласкам младшей из жен, довелось нам глазами одной француженки — маленькой, незаметной, однако же проницательной гувернантки. Описание далеко не объективно, конечно, ведь она была пленницей Шамиля, но из него узнаем мы многое о его повседневной жизни, как она складывалась в последние месяцы его славы, с июля 1854-го по март 1855 года. После краткого свидания с генералом Клюгенау в 1837 году за пределами круга мюридов Шамиля уже не видел никто, разве что пленники при вынесении приговора или торговец из Моздока, кузен Шуанеты, которому в 1848 году позволили навестить ее.
Шамиль сделался абстрактным символом, чем-то вроде природной стихии, таинственно управляющей своими военными акциями с недоступных горных вершин. Он превратился в миф, и русские солдаты склонны были теперь согласиться с мюридами в том, что человек этот — не такой, как все. Невидимый, “Он” был где-то там, среди сумрачных пиков, откуда зорко наблюдал за ними. “Он” был бессмертен, возрождаясь после любого поражения, чтобы вновь обрушиться на русских.
Но здесь на сцене появляется практичная француженка и срывает завесу тайны, окружающую Шамиля Аварца. Вот Анна Дранси, опрятно одетая шустрая дама, распаковывает в номере третьеразрядной тифлисской гостиницы свой довольно-таки потрепанный кожаный чемодан, а год спустя, уже далеко не такая опрятная и шустрая, она попадает странным кружным путем в аул Шамиля.
Родилась она в Париже, в 1822 году. Родители, Франсуа и Луиза Лемер, принадлежали к мелкой буржуазии и жили в высоком сером доме на улице Акаций. С портрета, запечатлевшего ее в восемнадцатилетнем возрасте, на нас глядит дерзкая симпатичная девчонка в шелковом платье с обнаженными плечами и с веером в руке. Взгляд у нее пытливый, голова немного склонена набок, в блестящих, как у птички, глазах угадывается вызов. В 1843 году она вышла замуж за торговца освежающими напитками и по совместительству владельца и шеф-повара ресторана Жан-Батиста Августа Дранси. Два года спустя брак распался, но тогда же, в 1843-м, у Анны родился сын, с ним-то она, брошенная мужем, и вернулась под родительский кров. А еще через восемь лет, стремясь к независимости, а может быть, из склонности к авантюрам, она решила открыть собственное дело, и не где-нибудь, а в Тифлисе. Почему она выбрала столь отдаленное место, мы знаем. Внуки ее говорили мне, что отправилась она в Тифлис, чтобы открыть там французский книжный магазин. По их словам, бабушка была женщиной энергичной, мужественной и trеs fine.
По свидетельству одного путешественника, в Тифлисе конца сороковых книжных магазинов не было вообще. Не исключено, что Анна была наслышана, какой популярностью пользуется здесь французская литература, хотя ввоз французских журналов и газет жестко контролировался русской цензурой. Вообще иностранная пресса была в целом под запретом. В 1839 году французскому консулу в Тифлисе разрешили получать одно только издание — Journal des Debats, да и то с условием, что его не увидит ни один российский подданный. Если какой-либо материал покажется цензору нежелательным, экземпляр конфискуется либо, по меньшей мере, производится изъятие соответствующих полос. Официально доступны в Тифлисе были лишь одна местная газета да Petersburg Gazette (хотя Шамилю удавалось добывать заграничную и русскую периодику, которую переводчики читали ему).
И тем не менее иные иностранцы и обустраивались, и преуспевали в Тифлисе, открывая обычно шляпные магазины либо рестораны. Так или иначе, коммерческими ли интересами, страстью ли к приключениям влекомая, мадам Дранси собралась, отправила ребенка учиться в Англию, в Стоктон, мэр которого был другом их семьи, а сама двинулась на восток — женщина, бросившая вызов судьбе.
Даже в пятидесятые годы XIX века путешественники, отправлявшиеся на Кавказ, сильно рисковали: разбойники, орудовавшие в горах, презрение к закону и безжалостность со стороны “татар”, как их называли на Западе, не говоря уж о войнах, продолжавшихся уже много лет, превращали подобное путешествие в отчаянное предприятие, требующее недюжинной отваги. Мало того, в действие вступала сама природа в самых устрашающих своих проявлениях. С гор сходили лавины, и, случалось, на три месяца проход через Дарьяльское ущелье оказывался закрытым. Путь преграждали также сильные снежные метели, а когда снега таяли, вздувались реки и рушились мосты.
Как добралась мадам Дранси до Тифлиса, сушей ли, морем ли, нам неведомо, но факт, что к концу 1852 года она была там и занималась какой-то коммерческой деятельностью. К середине лета следующего, 1853 года отношения между Францией и Россией начали ухудшаться. Уже раздавались первые отдаленные раскаты Крымской войны, хотя до начала ее, 3 апреля 1854 года, оставалось еще девять месяцев. Чем бы мадам Дранси в Тифлисе ни занималась, дело ее явно не процветало. Большой помощи от французского консула мсье де Беррера Анна не получала — он взял отпуск по болезни и был явно больше занят своим здоровьем, нежели служебными делами. В мае больной мсье де Беррер поднялся с кресла, в котором он теперь преимущественно пребывал, и запер вход в консульство. Оно оставалось закрытым до 1856 года; французские граждане, оказавшиеся в Тифлисе, были лишены поддержки, их интересы представлял посол Баварии в Петербурге, так что письма мадам Дранси, адресованные донельзя обеспокоенным родителям, шли в Париж через Мюнхен, через Министерство иностранных дел Баварии.
Крымская война носила особенно трагический характер, прежде всего потому, что в ней не было никакой нужды, каждая из вовлеченных в нее стран руководствовалась прежде всего боевым духом: война ради войны, а формальные ее мотивы казались совершенно ирреальными.
На протяжении весны и лета 1854 года Кавказ был диспетчерским пунктом для отправки военнослужащих и пересылки военного снаряжения в Крым, чтобы хоть как-то противостоять английским, французским и турецким армиям, угрожавшим России на всем протяжении ее южных границ. Домашние дела, вроде мюридских войн, практически замерли; символический по своей численности отряд генерала Рида все еще беспокоил горцев, но никаких серьезных акций не предпринималось — они возобновятся только с концом Крымской войны, когда разбитая русская армия, ее героические остатки стоически продолжат кампанию местного значения. Объяснение явной пассивности Шамиля в период Крымской войны может быть только одно: он был истощен, обессилен, ему не хватало оружия и продовольствия, чтобы воспользоваться преимуществами момента. Для него крымская кампания началась на шесть лет позже, чем было бы нужно. Но и противники России, англичане и турки, упустили этот стратегически выгодный момент, чтобы поддержать Шамиля и, сражаясь рядом, взять под контроль весь Кавказ.
В ответ на вопрос султана Абдула Меджида, сколько людей он может выставить, Шамиль признал, что ресурсы его истощены и единственное, на что он способен, так это беспокоить русских набегами, полномасштабных наступательных операций он вести не в состоянии. Однако же, поскольку преданность Шамиля делу ислама оставалась вне сомнений, султан в предчувствии победы назначил его вице-королем Грузии — титул звучал красиво, но в практическом смысле стоил недорого. Предприми союзники наступление на Тифлис со стороны Карса, их на востоке поддержали бы черкесы. Отрезав Крымский полуостров от остальной территории России, они с помощью Шамиля могли бы перекрыть с севера пути подвоза продовольствия и снаряжения, взять под контроль морские порты и таким образом завершить Крымскую войну в течение нескольких недель; в этом случае русские войска вынуждены были бы отступить и с Кавказа, и тогда едва ли не вся восточная политика на протяжении ближайшего столетия была бы другой.
Но призывы военных наблюдателей не находили отклика, истории, которыми делились путешественники, их предупреждения и советы не доходили до ушей стратегов из министерств обороны и полевых военачальников. “Если бы англичане, даже после падения Севастополя, послали армию на Кавказ, Шамиль сделался бы нашим союзником — Шамиль Аварец!” Но подобно тому, как Шамиль не сумел воспользоваться предоставлявшимся ему шансом, союзное командование не сумело оказать поддержку горцам, которые стояли с ними по одну сторону баррикад — как враги России.
Тифлис привык к атмосфере войны: грузины, как и все кавказцы, рождались под грохот выстрелов и звон кинжалов. Их собственная борьба с турками и персами словно слилась с мюридсками войнами, так что разгоравшаяся крымская кампания, протекавшая параллельно с продолжающимся поражением Шамиля в долинах Грузии, представлялась почти рутиной. Грузинские аристократы были офицерами российской армии и считали себя в некоторой степени русскими; женщины, не столь легко адаптирующиеся к западным нравам, все еще носили национальную одежду, хотя и были привержены французским корсетам и зонтикам; высшая аристократия посылала своих дочерей на учебу в Смольный институт в надежде, что потом они войдут в стайку стройных, как газели, существ, которых приглашают ко двору, станут фрейлинами царицы, а то и привлекут внимание кого-нибудь из великих князей.
В 1846—48 годах к числу самых красивых и знатных грузинских царевен при петербургском дворе принадлежали две внучки последнего грузинского царя Георгия Двенадцатого. Ее высочество Анна и младшая ее сестра Варвара были грузинскими царевнами по праву рождения, они истинно принадлежали к царской семье, в отличие от мнимых “грузинских царевен”, имя которым — легион. Обе стали фрейлинами царицы, обе блистали некоторое время при дворе, принимая ухаживания как признанные красавицы высшего петербургского света. А затем вышли замуж за красавцев — грузинских князей (офицеров российской армии) и вернулись в Грузию, где жили, курсируя между Тифлисом и родовыми имениями. Царевна Анна стала женой князя Давида Чавчавадзе, а царевна Варвара — князя Элисбара Орбелиани. Но впоследствии жизни обеих сложились несчастливо. Тучи начали сгущаться над ними уже в 1854 году. Поначалу-то они жили шикарной жизнью верхушки общества, вращаясь в кругу больших, включающих несколько поколений, связанных разнообразными родственными узами грузинских семей, в кругу детей, дедушек и бабушек, племянниц и двоюродных бабушек. Каждый их шаг угадывали преданные слуги, которыми буквально кишели шумные дома. Они не скучали по светской жизни Санкт-Петербурга: обе были поглощены детьми и разнообразными обязанностями хозяек дома, которым приходилось вести родовые поместья, пока мужья воевали. Но в самом начале 1854 года князь Орбелиани был убит в бою с турками при Огузлу, оставив молодую вдову с трехмесячным ребенком. Их старший сын умер почти одновременно с отцом, и их похоронили в один и тот же день. Теперь вся жизнь княгини Варвары сосредоточилась вокруг младенца, принца Георгия, — единственного, что осталось от прежней счастливой жизни.
Полковник князь Орбелиани жил и умер как воин. Он был захвачен людьми Шамиля в 1842 году и провел в плену восемь месяцев. Храбрость его и достоинство с самого начала произвели сильное впечатление на имама, который рассчитывал обменять князя на своего сына Джамалуддина. Но князь отказался даже обсуждать такую возможность, тогда, после нескольких месяцев тщетных уговоров, Шамиль распорядился бросить его в яму, откуда князя вытащили четыре месяца спустя совершенно истощенным, полуживым. Но он по–прежнему отказывался вести торг за свою свободу. Потерявшие терпение наибы сказали ему, что в таком случае он умрет, но способ смерти может выбрать сам: имам дарует ему такую милость в знак уважения к его мужеству. “Хороша любая смерть, которая освободит меня из вашего плена” — таков был ответ. Князя поставили к стенке, была выстроена расстрельная команда. Но Шамиль тайно наблюдал за происходящим сквозь щель в стене. Как только солдаты прицелились, он вышел из укрытия и скомандовал: “Отставить”.
— Элисо, — заговорил имам, — мне сказали, что ты храбрый человек. И не солгали. Я видел, как ты глядишь в лицо смерти. Отныне я больше ни о чем не буду тебя просить. Дай только слово, что не будешь пытаться бежать. — Князь дал слово и какое-то время жил среди мюридов на свободе, пока его не обменяли на одного из людей Шамиля. После этого он сразу вернулся на поле боя. При всей доблести, его, судя по всему, так и не представили к генеральскому званию.
Его молодая вдова (всего двадцати пяти лет от роду) проводила дни и ночи в молитвах, разделяя скорбь со старшей сестрой своего зятя князя Давида Чавчавадзе Ниной, вдовой Грибоедова, убитого толпой, штурмовавшей российское представительство в Тегеране в 1828 году. В Тифлисе царевну Варвару больше не видели. Она оставалась безутешной все оставшиеся ей двадцать шесть лет жизни, не снимая траура и ведя в кругу своих родственников по линии Чавчавадзе замкнутый образ жизни.
Обе эти овдовевшие женщины — Варвара и Нина — часто наведывались к княгине Анне. У нее дома они молились, играли с детьми (у Анны их было пятеро) и с самыми мрачными предчувствиями следили за ходом войны на Кавказе. Неужели этому кровопролитию не будет конца? Любой дым, поднимающийся в горах, свидетельствовал о вероятных новых жертвах; сообщения из Петербурга и Порты указывали на приближение Крымской войны, на которой погибнут тысячи, оставив вдов оплакивать своих покойных мужей, как оплакивают своих они.
В начале 1854 года мадам Дранси решила, что не может долее оставаться в Тифлисе. Дело ее прогорело, и теперь, когда Россия столь явно идет навстречу войне с Францией, ей не остается ничего, кроме как вернуться домой. Но буквально накануне отъезда в дело вмешалась судьба. Семье Чавчавадзе понадобилась французская гувернантка для двух старших дочерей, но все возрастающее международное напряжение не позволяло им выписать этот “товар” — так русские аристократы называли гувернанток и домашних учителей-французов — из Франции. Это место и было предложено мадам Дранси, она его с благодарностью приняла и сделалась таким образом одной из домочадцев Чавчавадзе, разделив с этой семьей ее удивительные приключения.
Мадам Дранси с большим энтузиазмом приняла предложение семьи Чавчавадзе. Перспектива возвращения под родительский кров, где двойная неудача — в семейной жизни и в делах — явно встретит одни лишь упреки, казалась ей унизительной. А тут, загнанная было в угол, в чужой стране, без средств к существованию и без профессии, она вдруг обнаруживает интерес к себе и обретает уважение — французская гувернантка. Она ухватилась за внезапно выпавшую возможность и таким образом еще на шаг приблизилась к аулу Шамиля.
Судя по всему, мадам Дранси стала превосходной гувернанткой, строгой, но терпимой по отношению к своим подопечным, и вызывала в доме всеобщую симпатию, хотя и не настоящую любовь. В глубине сердец горделивые и пылкие грузинские аристократы навсегда останутся чужды сдержанной, умной буржуазке-француженке. Даже страшные испытания, которые им предстояло разделить в плену у Шамиля, по-видимому, не сблизили их, хотя они неизменно относились друг к другу с безупречной учтивостью и сохраняли преданность даже в самых крайних обстоятельствах.
Цинандали
В конце июня Тифлис млел под тропическим солнцем, и княгиня Анна засобиралась, как обычно в это время года, в Цинандали, фамильное имение Чавчавадзе в Кахетии, находившееся милях в восьмидесяти к северо-востоку от Тифлиса. Ее муж, полковник, князь Давид недавно был назначен начальником кахетинской милиции, подразделения которой находились в боевой готовности усилить так называемый Лезгинский кордон — цепь укреплений, откуда русские отражали атаки мюридов из долин. Укрепления были растянутыми и, случалось, становились объектом дерзких набегов со стороны горцев, которые нередко уходили после них без всяких потерь. Правда, чаще они все же наталкивались на сопротивление милиции, и тогда разыгрывались жестокие бои. Объявив о предстоящем отъезде, княгиня Анна столкнулась в Тифлисе с некоторым сопротивлением. Военный губернатор генерал Рид отказался санкционировать его, и в гарнизоне сочли намерение княгини безрассудным. Один русский полковник демонстративно преподнес мадам Дранси кинжал, рекомендуя научиться обращаться с ним, прежде чем пускаться в это безумное предприятие. Она с достоинством приняла подарок и уложила его вместе с другими сувенирами, полагая, что он послужит отличным ножом для разрезания бумаг.
Но князь Давид согласился с женой. Лезгинский кордон отлично укреплен. Сам он несет службу недалеко от Цинандали и имеет возможность неукоснительно следить за тем, что там происходит. Поместье, расположенное на правом, то есть дальнем от гор, берегу реки Алазань, имеет двойную защиту. Во-первых, это Лезгинский кордон — цепь укреплений, расположенных параллельно реке, между горной грядой и незащищенной долиной; во-вторых, сама Алазань — стремительная и глубокая река, в этом месте ее пересечь практически невозможно. Сужается же и мелеет она уже за укреплениями. Словом, Чавчавадзе всегда чувствовали себя в Цинандали в относительной безопасности, а в нынешнем году даже больше, чем обычно. По общему мнению, Шамилю в горах приходится туго, регулярные военные поставки из Турции прекратились, ибо у оттоманских армий теперь у самих на счету каждая обойма.
Таким образом, княгиня спокойно готовилась к отъезду из Тифлиса. Ее должны были сопровождать мадам Дранси, прислуга, княгиня Орбелиани со своим младенцем, князем Георгием, племянница, княжна Нина Баратова — семнадцатилетняя красавица и, наконец, княгиня Тинатин, болтливая восьмидесятилетняя дама, одна из многочисленных теток князя Давида. Его сестра, Нина Грибоедова, со всеми не ехала, однако, взяв с собой третью из дочерей Чавчавадзе, Елену, тоже бежала от тифлисской жары и пыли, направившись на несколько недель в Мингрелию, в загородное поместье своей кузины.
18 июня кавалькада тронулась в путь. Слуг было двенадцать. Следом за экипажами двигались запряженные волами арбы с самоварами, постельным бельем, едой, посудой и иконами.
Цинандали был очень уединенным местечком, в семи милях от ближайшего городка Телави и в двух днях тяжелого пути от Тифлиса. Но крупные поместья в Грузии были вполне самодостаточны, здесь разводили скот, пекли собственный хлеб, изготавливали вино. Вокруг князя и княгини — центра всего этого мира — вращалась многочисленная обслуга: плотники, грумы, садовники, крестьяне, молочницы, судомойки… Это была патриархальная жизнь, роскошная и простая одновременно.
Цинандали — одно из самых прославленных и красивых мест в Грузии. При жизни отца князя Давида — князя Александра здесь собирались поэты и прозаики, старый князь сам был знаменитым поэтом. Лермонтов писал в Цинандали своего “Демона”. Белый дом с колоннами, большим двором и садами, что уступами сбегали вниз, стоял на краю ущелья, на дне которого пробегал ручей — приток Алазани. Вокруг множество деревьев, садов, виноградников и экзотической растительности, весьма поразившей мадам Дранси. По ту сторону ручья круто поднимались горные склоны, стремящиеся ввысь, к снежным вершинам. Издали, из богатых долин Кахетии, они вовсе не казались такими страшными и угрожающими, как при подъеме, — скорее, поэтическая туманная страна, мерцающая на рассвете и закате жемчужно-розовым цветом.
В конце сада располагался небольшой бельведер с видом на долину. Долгими знойными летними вечерами дамы рассаживались вокруг гигантского серебряного самовара и пили чай либо принимали знатных гостей из соседних поместий. Часто домой удавалось выбраться князю Давиду, который привозил с собой сослуживцев — пообедать либо отпраздновать очередную маленькую победу над горцами. Каждый день две княгини прогуливались по саду, находя удовольствие в долгих беседах о детях, которые так знакомы матерям в любой части земного шара. У старшей, Анны, были очень смуглая кожа и длинный нос — классическая внешность грузинки. Густые брови почти сходились на переносице, придавая ее удивительно красивым темным глазам выражение некоторой суровости. Черные волосы собраны в большой пучок и прикрыты прозрачной вуалью, украшенной крупными бриллиантовыми заколками. У Варвары кожа такая же смуглая, но черты помягче, чем у сестры. Анна величественна, Варвара — изящна. Даже гуляя с сестрой по террасе, Анна вышагивает царственно, с высоко поднятой головой, голос ее тверд и решителен, ну, а Варвара глубоко погружена в свои печальные вдовьи думы. Голова у нее опущена, голос почти не слышен, мысли далеко — возле семейной часовни князей Орбелиани, где у могилы ее мужа и сына несут нескончаемую вахту армянские монахи, рядом с которыми и ей хотелось бы сейчас быть.
Под сплетенными виноградными лозами, накрывающими семейную часовню, маленькие Мария и Саломея сражаются с французскими глаголами под бдительным присмотром мадам Дранси, меж тем как младших детей и совсем младенцев холит и лелеет целый полк нянек-крестьянок во главе со своим “центурионом” Марией, которая воспитала не одно поколение семьи Чавчавадзе, начиная с князя Герсевана, сделавшегося впоследствии грузинским послом при дворе Екатерины Великой. С тех самых пор она опекает всех подрастающих Чавчавадзе, и даже поныне князь Давид (внук князя Герсевана) отдает ей первенство в домашних делах. Сейчас она стоит, опираясь на палку, и иссохшее, морщинистое ее лицо любовно склонилось над четырьмя самыми младшими — четырехлетней Тамар, полуторагодовалым Александром, Лидией, которой всего четыре месяца, и их кузеном семимесячным князем Георгием Орбелиани.
И лишь княжна Нина Баратова, кажется, оставалась в стороне от общей жизни в Цинандали — она была слишком юной для своих теток и слишком взрослой для кузенов и кузин. Нина только что вернулась в Тифлис из Санкт-Петербурга, где ее изящная прелесть была сразу же замечена при дворе. У нее там голова кругом шла, а сейчас она, похоже, хандрила. Тетки решили, что девушка влюблена, но сама Нина отмалчивалась, мрачно смотрела куда-то вдаль, на пустынный простор долины, вспоминая, возможно, Санкт-Петербург, чей блеск едва успела заметить, когда ее, почти сразу по окончании Смольного института, срочно вызвали в Тифлис. Отца Нины, недавно потерявшего все свое состояние, разбил паралич, и после смерти матери семья решила, что девушке лучше вернуться домой. Денег на светскую жизнь в Санкт-Петербурге не было; выдать княжну замуж без приданого трудно. Так или иначе, она вернулась в Тифлис, оставшись наедине со своими печальными мыслями о незадавшейся судьбе, увядающей красоте, уходящей молодости. Быть может, Нина мечтала о бравом офицере, одном из адъютантов царя, или молодом великом князе, или о ком-нибудь из многочисленных молодых людей, с кем она танцевала на придворных балах, с кем флиртовала, мчась на тройке вдоль гранитной набережной Невы, искоса бросая завлекательные взгляды поверх маленькой собольей муфты, которой прикрывала лицо.
В начале июля повсюду распространились слухи, будто Шамиль лично спускается с гор во главе своего войска, чтобы напасть на Телави. Но из-за дождей Алазань настолько вздулась, что княгиня Анна молву воспринимала спокойно, будучи уверена, что сейчас перейти реку практически невозможно нигде. К тому же муж сообщал ей, что недавно его укрепления атаковал большой отряд лезгин и был отброшен с крупными потерями. Сам он, продолжал князь Давид, появится в Цинандали в ближайшие дни, а пока волноваться не о чем (князь имел в виду, что жене не надо волноваться о нем, но, к сожалению, та неправильно поняла его, решив, что это ей ничто не угрожает). Однако уже на следующий день было замечено, что по ту сторону Алазани горят и дымятся поля — горцы подожгли их ночью. Стало ясно, что они вышли из насиженных мест и намереваются нанести удар где-то по линии Лезгинского кордона.
И тем не менее княгине по-прежнему казалось, что Цинандали в полной безопасности. Хотя горцы были давними врагами грузин, проживающих в долине, крупных набегов они не совершали с тех самых пор, как в начале века аварский хан Омар во главе двадцатитысячного отряда лезгин форсировал Алазань и двинулся в сторону Тифлиса, будучи остановлен лишь в шестидесяти милях от города. А целями небольших набегов всегда служили какая-нибудь крепость или деревушка. Стоящий на отшибе дом, где живут только женщины и дети, рассуждала княгиня, не представляет интереса для нападающих. К тому же письмо мужа ее окончательно успокоило. Словом, меры предосторожности ограничились тем, что нескольких слуг выставили как часовых, хотя управляющий поместьем и староста деревни всячески уговаривали ее немедленно оставить дом и укрыться в лесу, где местные крестьяне не раз пережидали налеты лезгин. Но Анна — любящая мать — была целиком поглощена своей четырехмесячной дочуркой, которую кормила сама. Со стороны казалось, что она отрешенно пребывает в мире чувств, где правит инстинкт продолжения жизни и где существуют только она да ребенок. Анна знать ничего не желала о том, что происходит вокруг; звуки внешнего мира доносились до нее, словно приглушенный ропот. И она ничего не предприняла.
Всю ночь с той стороны реки доносилась ружейная пальба, но на следующий день она утихла, время от времени раздавались лишь отдельные выстрелы, да и то откуда-то издалека. Погода стояла безоблачная, припекало солнце, лучи которого исполняли причудливый танец в виноградных лозах. Вся семья, за исключением Анны, которая еще не проснулась, отправилась в церковь возблагодарить Бога за то, что помог отразить нападение горцев. На обратном пути им попался крестьянин из местных, сообщивший, что одна группа лезгин все же сумела перейти Алазань, но была остановлена отрядом милиции. Ему не поверили. Болтовня, паникерство, отмахнулась Варвара, а старая княгиня Тинатин, сам возраст которой, как это принято на Востоке, требовал почтения и послушания, прямо запретила всем членам семьи передавать этот разговор Анне. Примерно так же отнеслись к словам другого крестьянина, прибежавшего часом позже в поместье в разодранной одежде. По его словам, он отправился к реке на разведку, и по нему открыли огонь из засады, с той стороны реки: он уверен, что лезгины затевают недоброе. Но этого малого все знали как отъявленного пьяницу, слушать его никто не стал, тем более что вскоре он захрапел на кухне.
В тот день в дом вошел, прихрамывая, незнакомец и попросил ночлега. Он насквозь промок — ему удалось перебраться вброд через Алазань: лишь это, по его словам, позволило избежать встречи с лезгинами, закрепившимися на противоположном берегу реки. Поскольку под лучами палящего солнца вздувшиеся после июньских дождей воды реки несколько опали, слова его не вызвали сомнений. Незнакомец пояснил, что направляется в Телави по своим торговым делам. Законы гостеприимства на Кавказе чтут свято. Пришельца накормили, дали сухую одежду, уложили спать. Но вечером кто-то из слуг заметил, что он заряжает ружье, о чем было немедленно доложено княгине. Нехотя оторвавшись от своих материнских забот, она велела раздать слугам оружие и расставить часовых. Однако люди устали, после обильного ужина двое слуг заснули на посту. Третий любезничал с кормилицей. Вдруг вечернюю тишину разорвал одиночный выстрел. И тут же кто-то увидел, как незнакомец бежит в сторону леса. Все стало ясно: это был лезгинский лазутчик, а выстрел — сигнал. Вот только что он означает? Наконец-то Анна начала осознавать нависшую над ними опасность и решила с рассветом ехать в Тифлис. Слугам было велено немедленно паковать вещи.
История знает массу случаев, когда в момент опасности люди бывают поглощены какими-то мелочами и мирскими заботами, которые непостижимым образом не отпускают их, пока судьба не нанесет рокового удара. Мария Антуанетта, направляясь в Варенн, где ей уже ничто не грозило, фатально задержалась, собирая полевые цветы, и вскоре жизнью заплатила за каждый их лепесток. Вот и княгиня Анна вместо того, чтобы воспользоваться моментом, когда бегство было еще возможно, занималась предотъездными хлопотами, следя за тем, чтобы все было уложено как надо. Схвати она детей под мышку и уведи всех домочадцев в лес — наверняка все обернулось бы иначе. Но пока слуги перетаскивали неподъемные сундуки, она смотрела лишь за тем, чтобы не пропало ничто из ценных вещей. Распорядившись приготовить к утру две повозки и отправить гонца к князю Давиду с сообщением об отъезде, она и остальные рано легли спать.
Была тихая душная ночь. Лишь соловьи без умолку пели в деревьях. Мадам Дранси не спалось, и она вышла в сад. Ее одолевали дурные предчувствия. Дверь в часовню, увитую густыми виноградными лозами, была открыта, и мадам Дранси было видно, как дрожит на легком ветру рубиново-красный огонек лампады перед иконой. Она вошла, опустилась на колени и принялась молиться о спасении.
Возвращаясь домой, она вдруг увидела, как из тени возникла высокая мужская фигура и беззвучно двинулась через двор. Сам мужчина мадам Дранси не заметил. Охваченная страхом, она застыла на месте. Может, это кто-нибудь из слуг — всех их в лицо мадам Дранси не различала. Но что-то в повадке незнакомца, в его суровом сосредоточенном взгляде, в осторожных шагах говорило о том, что, скорее всего, это не так. В последний миг мадам Дранси заметила, что за спиной у него — ружье. Она бросилась в дом и, добежав до террасы, оттуда, с высоты, с ужасом увидела, что долгий жаркий день сделал свое дело — река сильно обмелела. По противоположному берегу шли, ведя в поводу лошадей, двое мужчин. Они явно искали брод. При свете луны блеснуло оружие. Это были лазутчики.
Мадам Дранси метнулась в спальню княгини Анны. Та спала, но тут же проснулась и начала быстро, но без паники одеваться, распорядившись попутно, чтобы разбудили и покормили детей. Поднялся на ноги весь дом, все засуетились, забегали, метались тени, колебалось пламя свечей, слышались противоречивые приказания. Мадам Дранси поспешно запихала в небольшую сумку одежду, положила в корсет несколько старых писем и сувенир — локон сыновних волос. Памятуя о своих обязанностях гувернантки, прихватила французскую грамматику, а также книгу религиозного содержания под названием “Dieu est Amour”1.
1 Бог есть любовь (фр.)
Занимался серый рассвет. В доме появились крестьяне с рассказами о том, что Шамиль лично движется в сторону Телави. Девушки-служанки были на грани истерики, их пришлось отпаивать чаем. Из-за их бестолковости был потерян лишний час, ибо, дрожа от страха и пугая друг дружку рассказами об ужасах горского плена, они упаковали вещи не так, как велела хозяйка, и чемоданы пришлось укладывать заново. Было восемь утра, солнце уже высоко поднялось на сверкающем голубом небе, когда на повозку взгромоздили наконец последний сундук. Дети возбужденно подпрыгивали, хватаясь за юбку мадам Дранси, и тут из сада донесся громкий крик: “Спаси и помилуй нас, Господи!”. Грянул выстрел, и голос оборвался. Послышался цокот лошадиных копыт, мужские голоса, в старом доме началось нечто несусветное. Слуги с причитаниями помчались в разных направлениях. Обе княгини и мадам Дранси в сопровождении нянек, нескольких горничных и старой княгини Тинии, которая все еще не могла поверить в реальность обрушившейся на них беды, поспешно вернулись в дом. “Они не посмеют!” — воинственно повторяла старая княгиня. Анна, полагая, что лезгин интересуют в первую очередь драгоценности, решила, что лучше всего укрыться на чердаке, куда грабители вряд ли заглянут в поисках добычи.
Она не знала, что главной добычей, главной драгоценностью является она сама, что вместе с сестрой и детьми они станут такими заложниками, взамен которых Шамиль наконец — наконец-то! — получит возможность вернуть Джамалуддина. Ей и в голову не приходило, что нынешний налет на Цинандали является осуществлением давно лелеемого им замысла, его давних надежд.
Между тем наводящая ужас орда уже ворвалась в дом, слышно было, как внизу хлопают двери, трещит ткань занавесок; кто-то изо всех сил колотил по клавишам фортепьяно. Доносились до чердака, где горничные, встав на колени, молились об избавлении, и гортанные восклицания, сливающиеся со звоном бьющегося стекла и фарфора. Княгиня умоляла девушек замолчать — тщетно: при каждом новом взрыве голосов внизу они начинали громко рыдать. Старая княгиня выглядела совершенно ошеломленной, казалось, она не вполне отдает себе отчет в том, что происходит, твердя, что необходимо спуститься, чтобы спасти чайный сервиз, которым она особенно дорожит. Напуганных старших детей успокаивала, как могла, мадам Дранси, а младенцами занималась княгиня Орбелиани. Древняя кормилица, вздрагивая всем телом, затянула ритуальную песнь грузин, оказавшихся в беде. Надежда на то, что присутствие их на чердаке не будет обнаружено, окончательно пропала. Через узкие окна мадам Дранси было видно, как по саду носятся, затаптывая цветники, свирепые всадники в чалмах. Лавиной скатываясь с гор и оглашая утренний воздух дикими выкриками, к дому скакали сотни людей. Врываясь во двор, они размахивали шашками и, поднимая всхрапывающих лошадей на дыбы, кружили и кружили по усадьбе.
В какой-то момент чеченцы обнаружили лестницу, ведущую на чердак, и, бросившись наверх, начали колотить в дверь. Наконец дверь поддалась и с грохотом слетела с петель. Налетчики ворвались внутрь, и их победные выкрики слились с рыданиями горничных и детским плачем. Чеченцы набросились на женщин. Какой-то бандит схватил мадам Дранси и, игнорируя лестницу, спрыгнул с ней вниз. Одну за другой хватали княгинь, детей, служанок и стаскивали их вниз по лестнице, которая опасно скрипела, готовая вот-вот рухнуть под тяжестью такого количества людей. Собравшись в главной зале, чеченцы чуть не передрались из-за добычи. Женщин вырывали друг у друга из рук, воинственно размахивая шашками прямо у них над головами. Напрасно мадам Дранси пыталась освободиться, выкрикивая, что она — французская гражданка и что они еще пожалеют о своем поведении, — мужчины дрались за нее так, что сцена могла бы показаться даже лестной, происходи она не с ней, в действительности, а на страницах книги, которую она читала бы, спокойно лежа у себя в постели на улице Акаций. Мадам Дранси оказалась, как она впоследствии напишет, в лапах у “монстров в чалмах”, которые вытащили ее во двор и на непонятном языке, сопровождая слова поясняющими жестами, велели ей взять под уздцы двух лошадей. Платье ее было разодрано, она осталась в одном корсете, сорочке, нижней юбке и замшевых ботинках с рю де Риволи. Мадам Дранси попыталась было вырваться и убежать, но один из злодеев ухмыльнулся и хлестнул ее плеткой по плечу. Побагровев от гнева и унижения, мадам Дранси поняла, что ей остается лишь повиноваться.
Двор являл собой картину страшного разгрома: воинственные мужчины, кони, пронзительно кричащие женщины, перевернутые повозки, порвавшие упряжь, обезумевшие лошади, дети, растоптанные копытами, настежь распахнутые чемоданы и тюки, из которых вывалилось все их содержимое. На ступенях в стороне сидела, рыдая и проклиная Бога за то, что дожила до такого дня, старая няня. Маленьких Марию и Саломею привязали к седлам. Княгини Орбелиани и ее племянницы Нины Баратовой нигде не было видно, как и князей Александра и Георгия. Анна лежала на земле, явно без сознания, рядом, прильнув к матери, — крошечная Лидия. Платье княгини было порвано; с одной ноги, кровоточившей от серьезной раны — в нее глубоко вошел гвоздь, — слетела туфля. Черные волосы растрепались и распластались по земле. Два роскошных бриллианта все еще сверкали у нее в ушах, пока какой-то лезгин не вырвал их с мясом. Анна подняла голову и дико огляделась. “Дети,
дети!” — крикнула она, увидев мадам Дранси, и снова потеряла сознание. В этот момент мадам Дранси с удивлением увидела юную княжну Нину Баратову. Та сидела на великолепном скакуне, никто ее не трогал, вуаль и драгоценности оставались на ней. Коня вел под уздцы щеголевато одетый молодой чеченец, казавшийся не таким свирепым, как другие. Тут во дворе появилась старая княгиня Тинатин. Она была совершенно обнажена, седые волосы клочьями ниспадали на плечи. Воздев руки к небу, она молила о смерти, об избавлении от унижений.
Теперь, когда княгини Чавчавадзе и Орбелиани были у них в руках, налетчики решили, что можно заняться домом. В жадном стремлении запихнуть в седельные мешки как можно больше фарфоровых тарелок, они побили их. Не меньше посуды интересовали их сахар, кофе и чай. Бриллиантовые броши валялись на земле, жемчужные ожерелья лошади топтали копытами. Баночки с кремом и помадой для волос стали объектом дегустации — их приняли за какую-то особенно изысканную еду. Точно так же обстояло дело с мелками, которыми мадам Дранси писала задания на доске. Сцена, одновременно страшная и гротескная, достигла своей кульминации в тот момент, когда группа смуглолицых лезгин высыпала во двор, нахлобучив на головы детские летние шапочки, увитые венками.
Пока мадам Дранси пыталась подавить истерический смех, вернулся ее страж и велел сесть в седло. Члены клана Чавчавадзе один за другим выезжали со двора, каждый в сопровождении всадника-мюрида. И лишь княгиня Анна вместе с крохотной Лидией шла пешком. Одна рука ее была привязана к стремени, и всаднику явно доставлял удовольствие вид страданий несчастной женщины. Процессия дошла до реки и двинулась вброд. Анна, спотыкаясь, изо всех сил старалась удержать голову малышки над водой.
На противоположном берегу они слились с другой группой чеченцев, которые вели в сторону гор угнанный крестьянский скот. День был в полном разгаре. Солнце палило безжалостно; забиваясь в горло и ноздри, пыль клубами поднималась из-под копыт напуганных, сбившихся в кучу животных, колеблющееся и мычавшее море рогов и копыт пугало и без того дрожавших от страха узников. Никто из них уже не рассчитывал на пощаду. Все молили о смерти.
Большой Аул
Весть о том, что обе княгини взяты в заложницы, достигла Тифлиса более чем через две недели и возмутила всех до глубины души. Детали похищения оставались неизвестны, так что ни гражданские, ни военные власти никак не могли решить, какие шаги следует предпринять для их освобождения. Точно так же никому не было известно, где содержатся пленницы; впрочем, два грузина — офицеры императорской гвардии тут же вызвались отправиться в горный аул Шамиля и обсудить условия их освобождения. Но генерал Рид, высший воинский начальник на Кавказе, отказался санкционировать эту акцию. В письме отцу Анны и Варвары, находившемуся тогда в Москве, сообщая о постигшей его дочерей беде, он витиевато выражал свое сочувствие и утверждал, что надежды на их избавление отнюдь не утрачены.
Никто, естественно, и не подумал известить родителей мадам Дранси о случившемся с их дочерью. Первые вести о несчастье достигли Парижа лишь через два месяца, когда письмо, отправленное ими в Тифлис, вернулось на улицу Акаций нераспечатанным, с надписью поперек конверта: “Возвращается отправителю за убийством адресата”. В это же самое время европейские газеты печатали леденящие кровь отчеты о набеге на Цинандали, рассуждая с нездоровым интересом о возможной судьбе княгинь и их домашних. О самом похищении сообщалось по-разному, в зависимости от направления газеты. То как о социальной катастрофе: “Принцессы королевских кровей, фрейлины царицы попали в плен к варварам с гор”. То в политическом ключе: “Варварство в России: похищение французских граждан”. То с религиозным пылом: “Вице-король Грузии имам Шамиль, — писала одна константинопольская газета, — совершил успешную вылазку на территорию, занятую неверными, и удерживает в настоящее время христианское семейство, с тем чтобы обменять его на своего сына Джамалуддина, отнятого у него в 1838 году и воспитанного неверными в христианской вере”. Что же касается желтой прессы, то в погоне за сенсациями она сначала извещала своих читателей о том, что Шамиль взял в плен сорок знатных русских семей и теперь находится на подступах к Тифлису; затем это число выросло до восьмисот. “Всех их Лев Дагестана, стоящий во главе пятнадцатитысячной армии, удерживает у себя в горах, где они, разделяя общую судьбу, медленно умирают от голода и лишений”.
Ну, а что же в эти роковые дни начала июля происходило с полковником, князем Давидом Чавчавадзе? Он покинул дом за несколько дней до налета. Второго июля ужинал допоздна с начальником местного гарнизона капитаном, князем Ратиевым, когда в лагерь влетел измученный, весь покрытый пылью верховой. Он гнал коня от наиболее выдвинутого вперед русского форпоста, находящегося почти у подножия гор, где скрывался Шамиль. Это всегда был опасный участок. И вот сейчас на форпост напали и заняли его лезгины; ходят слухи, добавил гонец, что горцы намерены соединиться у Шильди и атаковать селение. Князь немедленно отбыл, дабы укрепить беззащитные деревни вокруг Шильди и расставить повсюду своих людей, организовать засады. Весь следующий день и ночь грузины ждали нападения, но все оставалось тихо, людей с гор видно не было, и Кахетия мирно нежилась в лучах ласкового солнца. Атака на Шильди последовала 3 июля; началась густая, хотя и беспорядочная пальба, дома загорелись. Бой продолжался несколько часов, пока нападавшие не были отброшены. В полночь произошло новое нападение, но грузины успели усилить свои укрепления несколькими пушками, и противник был снова отброшен, на сей раз с тяжелыми потерями. Тут-то князь и написал то злосчастное письмо жене, прося ее не волноваться.
На следующий день лазутчики сообщили князю, что с гор спускаются крупные силы конников — лезгин, чеченцев и аварцев — во главе со своими наибами. Они мчатся вниз, как могучий, все сметающий на своем пути поток, угрожая жителям долины. Путь их лежит на Алазань. “Он” — Шамиль — спустился из своего аула, чтобы лично наблюдать за боем. Все это не на шутку встревожило князя — семья в
опасности, — и он велел направить к наиболее вероятному месту переправы горцев четыре роты. Князь сам пошел во главе отряда, но едва успел достичь окраины селения, как один из его людей вышел из строя и бросился к нему с криком: “Смотрите, князь! Смотрите!”. Князь привстал в стременах и увидел, что вдалеке за лесом в небо поднимаются дым и языки пламени. Горели пять или шесть селений, в том числе Цинандали. Он опоздал. Князь приказал своим людям срочно идти к ближайшему броду и любой ценой переправиться на противоположный берег реки. Но, как выяснилось, там бушевала стихия, вода вскипала бурунами, разбиваясь о камни, и не то что перебраться — вступить в реку не представлялось возможным. Оставалось два пути: либо двигаться вниз по реке, туда, где дно мельче и где переправились бандиты, но это будет означать большую потерю времени — либо ждать здесь в надежде перехватить их, когда они будут возвращаться в горы.
Князю предстояло принять тяжелое решение. Его первым импульсом было броситься в Цинандали на защиту семьи. Но долг офицера повелевал иное. И воинская дисциплина перевесила. Весь день, с десяти утра и до шести вечера, полковник и его люди лежали в засаде. Укрылись они хорошо, и несколько небольших отрядов лезгин, появившихся здесь, были уничтожены в считанные минуты. Но не было никаких признаков приближения главных сил мюридов.
Пока он обдумывал, какие шаги предпринять далее, полковник знал, что любая попытка освободить семью силой может закончиться трагически, ибо при малейшем риске потерять заложников горцы всегда их убивали, — прискакал гонец от князя Ратиева: того атаковали превосходящие силы противника, и ему требовалась помощь. Князь послал небольшую группу в горы, к ущелью, где, по его предположениям, могли появиться возвращающиеся домой отряды налетчиков. Приказано было перехватить их любой ценой. Сам же вернулся с остальными в Шильди — как раз во время, чтобы отразить атаку.
В девять вечера было получено донесение капитана Хитрово, командовавшего той самой группой, что была послана в ущелье: там удалось остановить возвращающегося из Цинандали противника. При нем обнаружилось множество награбленных вещей и некоторое количество пленников из окружающих деревень. Завязалась перестрелка, в ходе которой были убиты и бандиты, и несколько пленников. Кое-кого удалось отбить. Однако основные силы противника прорвались в горы. О членах семьи Чавчавадзе в донесении не говорилось ни слова.
Наутро князь послал людей забрать тела убитых. Среди них оказались его крепостные. И еще — тельце малышки, обернутое в кружевную шаль. Это была маленькая Лидия. Солдаты решили скрыть свою страшную находку от князя, двое отделились от остальных и отвезли мертвое дитя в Цинандали, где господский дом, хоть и разоренный, сгорел лишь частично. Церковь Святого Георгия была разрушена, ребенка похоронили на ее месте. Щадя чувства своего командира, солдаты долго еще скрывали от него правду. Сам же князь Давид смог оставить позиции и отправиться домой, чтобы лично оценить масштабы нанесенного урона, лишь 6 июля, когда наступило относительное затишье.
Тут все еще дотлевали почерневшие руины старого дома. Все вокруг являло картину запустения и смерти. Во дворе и на ступенях, ведущих к главному входу, лежали трупы. Тут же валялись перевернутые повозки. Конюшни и хлев пустовали, скота не было и на пастбищах — угнали. На опушке рощи нашли старую няню — она была привязана к дереву и, казалось, потеряла рассудок. Она вспоминала, как строился дом, и это событие представлялось ей самым важным в ее детстве; она выросла под его сенью и была свидетельницей самых славных моментов истории поместья. Потом няня запела похоронную песню неожиданно сильным и звучным не по возрасту голосом. А вокруг, в кустах самшита, неутомимо заливались соловьи.
Пленницы — обе княгини и мадам Дранси — ехали из Цинандали в края, где господствуют лишения и страх. Каждая была под отдельным присмотром, сопровождавшие рассматривали их как свою законную добычу, за которую рассчитывали получить солидное вознаграждение от имама. Всем было известно, кого они везут, и, хотя вели себя горцы чрезвычайно грубо, никто не осмеливался и пальцем прикоснуться к пленницам. Княгиню Анну налетчики именовали “ханшей” — женой “хана Давида”. Несмотря на нынешний ее вид — полуодетая, дрожащая, связанная, — она вызывала нескрываемое восхищение, а когда попросила, чтобы к ней привели детей, никто не поверил, что у такой юной красавицы может быть пятеро малышей. В то время княгини еще не умели различать лезгин и чеченцев, те и другие были для грузин “татарами”. Но впоследствии пленницам придется на собственном печальном опыте убедиться, что разница есть. Сейчас их сопровождали по преимуществу чеченцы — элита воинства Шамиля. Лезгины, как оказалось, гораздо грубей, им неведома жалость, des gens durs, по словам мадам Дранси1. В то же время странную смесь жестокости и доброты так или иначе обнаруживали все горцы. Один человек, который впоследствии будет доставать сахар для умирающего от голода Александра, жестоко избил его няню и долго волочил ее по земле, погоняя при этом лошадь.
1 Зд.: мерзкие типы (фр.)
Княгиня Анна, у которой невыносимо болела нога, держалась горделиво, даже надменно. Черные волосы падали ей на плечи, укрывая их, как шаль. Царская внучка, она сохраняла величие манер, что производило сильное впечатление на горцев. С княгини Орбелиани сорвали вуаль, ее волосы тоже рассыпались по плечам, на ней все еще было черное платье. Вдова Элисо Орбелиани, великого воина, была со всех сторон окружена врагами, она была пленницей и все же оставалась в центре внимания: ее осеняла память о храбрости мужа, в глазах тюремщиков она была вдовой героя, и она заставляла себя улыбаться им.
Юной княжне Нине было легче других, хотя и ехала она со связанными за спиной руками: девушка энергичная и физически крепкая, Нина еще в Цинандали оказала налетчикам отчаянное сопротивление. Ее расшитая золотом и жемчугом бархатная катиба восхищала их не меньше, чем юная красота девушки, и если не считать падения в реку при переправе через Алазань, когда, не дав утонуть или быть затоптанной копытами, ее вытащил из воды страж, державший другой конец веревки, которой были связаны ее руки, ничего более страшного по пути с ней не произошло. Судорожно хватающую ртом воздух, но прелести своей не утратившую, ее привязали к седлу, и конь снова пустился вскачь. Рядом, как и прежде, ехал молодой чеченец явно благородных кровей, несомненно, покоренный красотой девушки. Однако он ничего себе не позволял, оказывая ей всяческое почтение.
Чего не скажешь о головорезе-лезгине, который еще в доме ударил мадам Дранси и который на протяжении всего пути издевательски посмеивался, видя ее нескрываемый страх перед лошадьми. Во время одной из остановок обессилевшая, но неукротимая француженка привлекла к себе внимание другого бандитского вида типа с лицом, почерневшим от пороха. Он нагнулся и грубо притянул ее к себе. Мадам Дранси застыла от ужаса.
— Как рубашки шьют эта знает? — спросил лезгин на ломаном грузинском. Кто-то из прислуги, которая даже в таких обстоятельствах сохраняла типичное для богатых домов пренебрежительное отношение к гувернанткам, ответил, что да, конечно, шить она умеет.
— В таком случае даю за нее три рубля, — сказал лезгин и рывком поднял мадам Дранси в седло. Княгиня Орбелиани, сохраняя завидное присутствие духа, подбежала к нему и крикнула, что эта дама — жена знаменитого французского генерала, что за нее тоже дадут выкуп и обращаться с ней следует с должным уважением. О Франции не слышал никто из горцев, включая наибов. Они сильно сомневались в существовании такой страны и еще больше в том, что за упрямую иностранку можно получить много денег. Спасло мадам Дранси от ее несостоявшегося покупателя лишь появление первого ее мучителя, который в ярости стащил женщину с седла; двое лезгин уже готовы были обнажить кинжалы и броситься друг на друга, когда прозвучал громовой голос одного из наибов: “Именем имама Шамиля остановитесь!”. Мужчины разошлись, и путь продолжился. Но мадам Дранси была весьма решительной женщиной, изо дня в день она упрямо прикидывала, как ей выбраться из сложившейся ситуации. “Я думала о Гастоне, своем сынишке, — напишет мадам Дранси много лет спустя, — о нем и о своей старой маме, и решила потратить хоть три года, да и вообще, сколько понадобится, чтобы обучить кого-нибудь из головорезов французскому. Я надеялась, что, начав понимать меня, он поможет мне сбежать, вернуться на родную землю”.
Отряд приближался к ущелью, не подозревая, что там его поджидают русские. Добрые кабардинские кони шли легким галопом, дрожащие заложницы жались к своим похитителям, которым приходилось следить еще и за скотом, чтобы не отбился. Княгиня Анна, державшаяся из последних сил, сидела на лошади за спиной одного из наибов. Втягиваясь в ущелье, они образовали цепочку: впереди — чеченцы-дозорные, затем те, кто присматривал за заложниками, в арьергарде — ломовые лошади с награбленным добром и скот. Внезапно строй поломался, возник хаос, захрапели лошади, послышались возгласы мужчин и крики женщин. Залпы ружейного огня следовали один за другим. Кто стрелял, откуда — никто понять не мог. Многие из шедших впереди были убиты, в том числе и несколько заложников — убиты русскими пулями. Чеченцы немедленно развернулись и под огнем бросились назад. Отступление возглавил охранник княгини Анны, под которым была особенно мощная лошадь. Отряд несся на головокружительной скорости, Анна вынуждена была держаться за пояс своего стража одной рукой, другой она прижимала к себе ребенка. Над головами свистели пули. Обернувшись, Анна увидела лошадь без седока, зацепившись за седло, на ней болталась разорванная черная юбка, и Анна подумала, что сестру ранило или убило, во всяком случае, с лошади она свалилась. Измученная княгиня почувствовала, что пальцы у нее совершенно онемели и она тоже сейчас рухнет на землю, если не заставит чеченца остановиться и привязать ребенка либо к себе, либо к седлу. Но тот словно бы и не слышал ее мольбы, гнал коня все быстрее и быстрее. Дважды Анна едва не выронила дочь. Чеченцы скакали в горы, где легко укрыться от преследователей, а княгиня держала разрывающегося от крика ребенка за ножку. Тельце бросало из стороны в сторону, оно билось то о стремена, то о круп лошади. Но ради какого-то младенца чеченцы останавливаться не желали. Еще несколько минут такой скачки — и пальцы Анны не выдержали. Девочка упала на землю, и крики ее потонули в душераздирающих воплях матери. Наконец вся кавалькада исчезла в узких каменистых ущельях предгорья, оставив позади себя лишь несколько коней без всадников да разбросанные по долине тела. Среди них был и ребенок, которого люди князя Давида найдут на следующее утро.
Оказавшись на русском аванпосте, который незадолго до того был взят Шамилем, княгиня Анна принялась расспрашивать всех о Лидии. Она настолько ослабела, что мысли ее путались, ей казалось, что девочка избежала гибели, что ее подобрал кто-нибудь из ехавших позади. Она не помнила, что ее дочь просто затоптали. Княгиня Орбелиани видела все, но не решалась сказать сестре, которую поддерживала теперь только надежда.
В укреплении находился сам Шамиль вместе со своим вторым сыном Хаджи Мухаммедом, который и организовал налет на Цинандали. Имам спустился с гор примерно с десятью тысячами своих бойцов, чтобы лично наблюдать за нападениями, которые его люди осуществляли по всей линии Лезгинского кордона. Мюриды впервые видели женщин-грузинок без чадры и, казалось, дар речи потеряли от изумления. Но вот толпа зашевелилась, раздались пронзительные возгласы… Однако строй сопровождали наибы с шашками наголо, и женщины вошли на территорию укрепления целыми и невредимыми.
Почти сразу же навстречу им выехал Хаджи Мухаммед с целой свитой наибов. Второй сын и наследник Шамиля был наибом Гулали и губернатором Карати, где и жил в перерывах между сражениями. Он был любим и уважаем как простым людом, так и наибами, ибо, во всем безоговорочно подчиняясь отцу, отличался от него более мягким нравом. Репутация безжалостного, внушающего страх правителя уже начинала работать против Шамиля, и в горах поговаривали, что Хаджи Мухаммед лучше справится с этой ролью. К тому же среди мюридов он был одним из наиболее способных военачальников. Молодой, красивый, властный, почитаемый, он находился в самом расцвете жизненных сил. Появление его повсюду становилось праздником, в любом ауле его ждали с нетерпением. О, Хаджи Мухаммед, пусть путь твой будет усеян жемчугом, и пусть исполнятся все твои желания, — пели, собираясь в круг, женщины.
Кавказцы сочиняют песни на любой случай жизни — песни на пробуждение и песни на отход ко сну, песни победы и песни поражения. После одного тяжелого сражения вынужденный отступить, Хаджи Мухаммед нашел убежище в горах и заснул прямо в седле. На рассвете прискакал гонец и сообщил о приближении русских. Вокруг него собрались мюриды и разбудили спящего песней:
Не спи, Хаджи,
Пора вставать
Так на коня ж,
Вперед, скорей —
Чтоб русских побеждать.
Юный наиб действительно проснулся и вновь бросился во главе своих людей на противника. Храбрость Хаджи Мухаммеда вошла в легенду, “быть впереди, на линии огня стало для него любимым занятием” — рассказывали его отдаленные потомки.
И вот он стоял перед княгинями, высокий, стройный, с узкой талией — типичный кавказец-джигит; ястребиные черты и полуприкрытые глаза делали его очень похожим на отца; бледное, несколько отрешенное лицо обрамляла курчавая рыжая бородка; черкеска сидела на нем исключительно элегантно, и заложницы не могли не отметить поразительной природной грации этого юноши. Он поклонился каждой из княгинь по отдельности, вежливо осведомился об их самочувствии и заверил, что их немедленно накормят горячей едой и принесут одежду. Пообещал также организовать поиски Лидии. Его отец, имам, примет их позднее — с этими словами Хаджи Мухаммед снова поклонился, прижав по мусульманскому обычаю ладонь последовательно к сердцу, ко лбу и к губам, и удалился. Принесли кучу какого-то тряпья, а также целый мешок туфель, никому не нужных, поскольку все они были почему-то на левую ногу. Княгиня Анна прикрыла наготу парой мешковатых турецких шальвар и накинула на плечи шаль; мадам Дранси плотно запахнулась в извозчичью куртку, которую, впрочем, с нее тут же сорвали, вновь оставив в одной сорочке. Слуги принялись копаться в тряпье, и каждый в конце концов нашел что-нибудь, чтобы прикрыться, хотя бы отчасти.
Слишком измученные даже для того, чтобы рыдать, заложники сбились в кучу. Вскоре к ним подошел какой-то наиб.
— Имам Шамиль хочет видеть ханшу Анну, — сказал он.
— Что ему нужно? — надменно спросила княгиня.
— Поговорить с ней, — ответил наиб.
— Ну, так пусть сам идет сюда, — заявила принцесса. — Я к нему не пойду.
— Он — имам уль Азам, пророк Аллаха на земле, — с благоговейным ужасом произнес наиб.
— А я — грузинская царевна, — с достоинством ответила Анна.
Наиб круто повернулся на каблуках. Лицо его выражало изумление. На его памяти не было не только женщины, но и мужчины, который осмелился бы перечить имаму.
Пав ниц перед Шамилем, он шепотом передал ему слова пленницы.
Имам помолчал. Взгляд его ничего не выражал, потом на бледном лице мелькнуло подобие улыбки.
— Что ж, быть по сему, — сказал он. — Ведите их всех в Дарго-Ведино. Там и потолкуем. Так даже лучше. Аллах мудр.
На следующее утро, перед тем как путь продолжился, к заложницам подошли несколько наибов, говоривших по-русски. Среди них был Даниэл Бег, султан Элису. Он велел им написать своим родным в Тифлис о положении, в котором они оказались, — пусть, мол, без промедления начинают собирать деньги на выкуп. В черных глазах княгини Анны вспыхнул опасный огонь. “Убийцы! Грабители! — взорвалась она. — Я не собираюсь вам подчиняться!” Но сестра ее по некотором размышлении решила, что будет разумнее подчиниться, и написала генералу Риду: “Вся наша семья в плену. Мы живы, но испытываем страшные лишения. Нам нужна ваша помощь, известите о случившемся наших родственников. Пересылайте сообщения в лагерь Шамиля, в Дарго-Ведино”.
Заложников подняли, дали свежих лошадей, сопровождение тоже сменилось: они обнаружили, что в Большой Аул эскортировать их будут лезгины. Вот когда в полной мере открылась для них разница между лезгинами и чеченцами. Чеченцы, при всей своей свирепости, были избранными воинами Шамиля, лезгины же — простыми солдатами, и они сразу явили пленницам всю меру своей жестокости и ненависти к неверным.
Пленников гнали много дней и ночей. Чем выше в горы, тем трудней становилась дорога, тем более дикая и непроходимая местность открывалась вокруг, подъемы здесь были так круты, что верховым приходилось спешиваться, — мюриды проявляли большую заботу о лошадях. Внизу разверзались расселины настолько глубокие, что у некоторых слуг от страха кружилась голова, и они падали на землю. Ежедневный рацион состоял из нескольких кусков почти несъедобного сухого мяса — кумели, а также на редкость безвкусной густой каши из проса грубого помола, катышки которой горцы макали в воду и месили, пока она не превратится в некое подобие теста.
Постепенно чувство голода было вытеснено страхом, заложницам было уже почти все равно, живы они или мертвы, едят или голодают. Лишь княжна Нина, зная, что Шамилю известно о стесненном положении ее семьи, явно не способной собрать средства на выкуп, не сомневалась, что плен ее долго не продлится, и потому была менее подавлена, чем остальные, даже демонстрировала завидный аппетит. Мадам Дранси тоже ела что придется (наверняка с тоской вспоминая мясо в горшочке на улице Акаций).
Медленно продвигаясь вперед, никогда не зная, где и когда окончится дневной переход, проваливаясь по колено в грязь, цепляясь руками за острые уступы, чтобы взобраться по крутому склону, и то и дело застревая в колючих, почти непроходимых кустарниках, дорогу через которые лезгинам приходилось прорубать шашками, маленький отряд иногда сталкивался с группами таких же, как они, измученных, израненных людей — грузин и армян, которых тоже схватили в деревнях, окружающих Цинандали, и тоже вели в Дарго-Ведино.
Но лихорадка и дизентерия уже делали свое дело: тех заложников, которые не могли идти дальше, либо просто оставляли умирать, либо милосердно приканчивали ударом кинжала. Дети, которых часто отделяли от матерей, заходились криком от страха и голода. Маленькому Георгию Орбелиани было лучше, чем другим, потому что он все еще был с кормилицей, но Александр Чавчавадзе, которого несла судомойка, кормившая его за неимением другой еды пригоршнями снега, едва дышал. Когда матери наконец позволили снова взять его на руки, он был без сознания — челюсти стиснуты, личико мертвенно-бледное. Ребенок одного из крестьян настолько вывел лезгин из себя постоянным плачем, что они разбили ему голову о камень и швырнули в ущелье; а страшный вопль матери оборвали ударом кинжала. Царевны боялись, что их детей, тоже рыдавших, ждет та же участь. Но к плачущей трехлетней Тамар лезгины отнеслись милосерднее: они просто засунули ее головой в седельную сумку, где сдавленные крики девочки понемногу утихли и она крепко заснула. Саломея, девочка-огонь, непрестанно выкрикивала угрозы, осыпала бранью и крохотными кулачками молотила своих похитителей, что тех, кажется, немало забавляло. Мария, натура, в отличие от сестренки, робкая, поначалу горько рыдала, но когда один из мюридов дал ей яблоко, с аппетитом съела его и принялась весело болтать с сыном крестьянки из Цинандали, которую тоже схватили во время налета. К счастью, весь ужас ситуации дети оценить не могли; самые чудовищные трофеи, вроде отрезанных голов или кисти женской руки (она, судя по золотому кольцу на пальце, наверняка принадлежала пленнице-грузинке), привязанных к седлу лошади, на которой ехала мадам Дранси, похоже, не производили на них впечатления. А вот француженка от этих кошмарных свидетельств жестокости не могла отрешиться, и всякий раз, когда они бились об ее ногу, ее тошнило.
Мрачная дорога то и дело прерывалась речными переправами, каждая новая опасней предыдущей. Случалось, заложников привязывали за руку к стремени и заставляли переплывать ледяной поток рядом с конем, иногда они переходили через ручьи по “мосту”, представлявшему собой всего лишь поваленное дерево, и тогда каждый шаг грозил падением в воду. В какой-то момент мадам Дранси, слишком обессилевшей, слишком напуганной, чтобы двигаться дальше, захотелось просто умереть, и она намеренно свалилась с коня, но лезгины набросили ей на голову какой-то мешок, хлестнули плеткой и, рывком подтянув к крупу лошади, заставили идти вперед. В другой раз, балансируя на узком “мостике”, несчастная мадам Дранси потеряла равновесие и спаслась лишь благодаря тому, что в последний момент один из мюридов успел ухватить ее за башмаки, те самые, которые она купила некогда — целую жизнь назад — на рю де Риволи.
Путь до Большого Аула был долог, но мюриды сделали его еще длиннее, они нарочно вели заложников окольными тропами, запутывали след, чтобы сбить с толку и не позволить догадаться об истинном местоположении резиденции Шамиля. Через две недели пути пленники настолько обессилели и изголодались, дети были настолько больны, а дух у всех настолько упал, что люди с трудом отличали день от ночи, а восток от запада. Это было бесконечное путешествие навстречу страху и с каждым шагом все дальше от надежды и помощи.
Им доводилось слышать, что во владениях Шамиля женщинам не разрешают оставаться вдовами долее трех месяцев, — мера, необходимая для поддержания численности населения, поскольку много мужских жизней уносила война, — и они боялись попасть в какой-нибудь мюридский гарем. То, что попадалось на пути, не воодушевляло: нищие аульные домишки, из которых высыпал явно враждебно настроенный люд, чтобы поглазеть на процессию. Взгляды эти были полны нескрываемой злобы — русские ханум, жены князей-неверных, женщины врагов. Хотелось знать, что же их имам предназначил столь важным пленницам? Выкуп должен быть большим, очень большим, говорили им охранники. Ну, а пока их трогать нельзя. “Именем имама Шамиля!” — гортанно кричали лезгины, и толпа угрюмо отступала.
В какой-то момент Анна, казалось, очутилась на грани смерти. Ее била страшная лихорадка, порой она впадала в забытье, поврежденная нога начала гноиться, так что женщину чаще всего приходилось нести. Положение усугублялось тем, что на руках у Анны был теперь не только собственный ребенок, но и младенец крестьянки, погибшей в пути. Анна почти на замечала того, что происходит вокруг, даже на гноящуюся рану не обращала внимания. Она все еще надеялась на чудо, все еще молилась о спасении Лидии и всякий раз, как им попадался отряд чеченцев, бросалась вперед и расспрашивала: не видели ли? Может, подобрали и в каком-нибудь ауле оставили? Но встречным сказать было нечего, а товарищи по несчастью не осмеливались раскрыть правду из страха, что несчастная мать потеряет рассудок.
Под конец пути заложники полностью смирились с судьбой, уже не протестовали, покорившись тому, что считали волей Божьей. Теперь они шли через удивительно красивые места, где с высоких скал низвергались водопады, окруженные диковинными цветами и гигантскими папоротниками. Стада ухоженного скота щипали на полянах траву, а спускающиеся уступами горы были покрыты зелеными виноградными лозами. Похитители решили, что в этом славном месте стоит сделать двух-, трехдневную стоянку. Они ждали гонца с сообщением, что имам Шамиль прибыл в Большой Аул. Раньше, как поняли пленницы, им появляться там не следовало. И такова уж натура человека с ее неиссякаемой жаждой жизни и силой сопротивляемости несчастьям, что всем стало весело и хорошо. Такой мир и покой царили вокруг, что, казалось, будто выбрались они на пикник. Когда к пленницам приблизилось несколько сопровождавших их от самого Цинандали лезгин с серебряными, помеченными гербом рода Чавчавадзе ножами и вилками, заткнутыми за пояс вместе с кинжалами, царевны не смогли удержаться от истерического хохота, повергшего похитителей в недоумение. Точно так же чрезвычайно потешил пленниц вид одного наиба, который, защищаясь от солнца, важно расхаживал под зонтиком мадам Дранси, — этой игрушкой с ручкой из слоновой кости и бахромой, — а держал его над ним, на восточный манер, “паж”, какого надлежало иметь высокородным персонам. Но передышка скоро закончилась, вновь вернулась напряженность. Стоило путникам покинуть лагерь, как небо затянулось тучами и приобрело угрюмо-свинцовый оттенок; хлынул косой дождь, с потемневших горных пиков дохнуло холодом. Вдоль высокогорных троп даже в разгар июля могут лежать сугробы, снежные лавины и обледенения
здесь — тоже не диковина. Над путниками зловеще нависали горные вершины. Снова горы! Как бы высоко путники ни поднимались, пики вырастали еще выше — грозные и неприступные. Казалось, все страдания — от этих гор.
Однажды ночью, когда они остановились в виду какого-то аула, княгини услышали тоскливый напев родной грузинской песни, доносившийся с горного плато. Звуки, слабые, дрожащие, подхватываемые порывами ветра, опускались и взвивались вновь, кружа над аулом. Быть может, пел какой-то безвестный, всеми забытый пленник, солдат, давно считавшийся убитым, человек, за которого некому было заплатить выкуп и который никогда уже не увидит родных мест. Его песня казалась эхом, доносящимся из потерянного рая, и под ее звуки рыдающие пленницы постепенно погрузились в сон.
Когда до Большого Аула оставался один дневной переход, процессию встретил небольшой конный отряд. Наскоро переговорив с лезгинами, всадники раздали заложницам по куску черной шелковой материи и велели прикрыть ею голову и лица. Сквозь плотные складки материи княгини все хорошо видели, только мир представал в тонах темных и зловещих: тени казались чернее, горы страшнее, а любая туча выглядела как грозовая.
К крутому подъему, ведущему в Дарго-Ведино, — последней миле своего путешествия — они подошли уже в сумерках. Позади остался месяц пути, люди превратились едва ли не в скелеты, узнать тех, кто недавно еще жил в домашнем уюте Цинандали, было практически невозможно. Среди возвышающихся кругом скал Большой Аул был едва виден, но кое-где над плоскими крышами домов поднимались и висли пеленой струи дыма. Хлестал дождь, с горных вершин сползали одна за другой тучи, закрывая минарет и сторожевые башни. Все подошли к высокому забору со скрепленными железными скобами воротами посредине. Тут стояло несколько рослых, в черных бурках, чеченцев, черные папахи делали их еще больше похожими на злых вестников беды. Ворота со скрипом открылись, и пленниц провели через большой двор, окруженный сложенной из камней, скрепленных глиной, стеною, вдоль которой по трем сторонам тянулась деревянная галерея. Внутри толпилось множество мужчин, ржали кони, при виде путников в низкие дверные проемы высунулось несколько женщин в чадрах и длинных одеяниях. Все двери были закрыты занавесками, колебавшимися на ветру, и казалось, что из-за каждой кто-то исподтишка подглядывает за тем, что происходит во дворе. Мрачную сцену освещал неверный свет фонаря, отражавшийся в грязных лужах и прорезавший сгущавшуюся тьму, порой отсвет вспыхивал на отделанных серебром рукоятях пистолетов и более тяжелом вооружении стражников. За кругом света, на галерее, княгини различили едва заметную в темноте, нависавшую над двором одинокую фигуру высокого мужчины в длинной белой бурке. Он пристально смотрел на них. Вдруг мужчина вскинул руку, и во дворе сразу же стало тихо. Даже дети перестали плакать, пораженные этим внезапно наступившим молчанием. “Аллах велик!” — проговорил человек в белом и, повернувшись, растворился во тьме. Это был Шамиль Аварец, внушающий страх Повелитель, Лев Дагестана. Услышав лязг задвигаемых за ним засовов, пленницы поняли, что теперь они — заложницы его сераля.
(Окончание следует)
Публикуется при поддержке Фонда “Русский мир”.