Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2008
Засыпал — в окне висела плотная, как коровье вымя, туча. Пахло чем-то деревенским. Распаренным прудом, что ли. И вместо лягушек — звуки включаемых на ночь сигнализаций. Странно: в последнее время пасмурное небо пахнет для него деревней. Вспомнил бабушку. Как будила его тихим шепотом: “Кися моя, кися”, — будто кошку подзывала. И ладонь тяжелую на голову клала: “Вставай, Кися, в школу пора”. А когда на лето забирала его в свои Пятихатки, по утрам его будили запахи. То жарящихся на сковороде пирожков. То коровьей лепешки, упавшей под окном. То чабреца, развешенного вниз головой на бельевой веревке. А то и вовсе какой-нибудь новый, неведомый запах — и только выйдя во двор, можно было понять, что это кучка золы, нагретая солнцем.
“Нужно на могилке ограду покрасить”. С этой мыслью и окунулся в забытье.
Татьяна разбудила посреди ночи эсэмэской: “Можно тебе позвонить?”.
За окном гудел ливень, остужал раскаленный Ростов.
“Наверное, только что закончила собираться”, — догадался Юра. Уложила чемоданы, прошлась по квартире, послушала, как дышат ее двое, старший и младший. У младшего аллергия, старший недавно влюбился. Татьяна тоже многое знает о его дочке. “Как Сонин зуб, выпал?” — спрашивала в последнем письме. Но фотографий друг другу не показывают. Юра так решил, вовремя остановился: “Давай без фотоальбомов. Пошлость это”.
В Петербурге сейчас белые ночи. Город в белесом обмороке. Глядя в его лицо, заболеваешь равнодушием к реальности. Но Таня говорит — привыкла, ничего такого.
То, что они охотно рассказывают друг другу о своих детях, Юру смущает. Любовники все же. Может, правильней было бы стесняться, отмалчиваться — делать вид, будто нет никакой другой жизни, кроме той, транзитной, пару раз в году перепадающей им в дешевых питерских номерах? А они — даже в постели: “Мой вчера, лоб здоровый, расплакался: девочка у него бальными танцами занимается, а он вдруг обнаружил, что танцевать не умеет”. — “А моя, представь, сказала, что кашу не будет есть, от нее толстеют”. Серенькие семейные люди. К чему им этот нелепый, в основном эпистолярный, роман? Встретились на айтишной конференции в Питере. Ездил усваивать опыт тамошнего клуба IT-директоров. Усвоил.
Да, наверное, собрала вещи и села к компьютеру проверить почту. Прочитала его письмо, узнала, что он дома один. Она тоже сегодня без мужа — укатил куда-то уток стрелять. Можно, стало быть, им созвониться, почему бы и нет. За три года, что длится их связь, ни разу не созванивались.
Ему бы сейчас самому ей позвонить. Но нельзя: жена оплачивает телефонные счета, увидит незнакомый номер. Да, собственно, и номера он не знает.
Вышел на лоджию, закурил.
О чем говорить-то? Она скажет: “Скучаю”. Она в каждом письме пишет: “Скучаю”. А он — нет, не скучает. Любит получать от нее письма. Включая рабочий компьютер, первым делом заглядывает в свой почтовый ящик. Улыбается давным-давно позабытым словам — что он ее радость, что он лучше всех. Читать ее письма вошло у него в привычку. Как глотать витамины. Он даже к встречам их нечастым привык. Бутылка вина и фрукты — обязательный реквизит прелюбодеяния.
Зачем все это, подумал он, ловя кожей колючую дождевую пыль, если стало так же, как с женой: еще одна женщина, превратившаяся в привычку…
Потыкал кнопки, набрал: “Звони”. Через минуту получил ответ: “А номер? Можно на городской? Обещаю его тут же забыть”.
Были ли у Татьяны до него любовники? Вот про детей друг друга они знают, а об этом как-то разговор не заходил.
— Разбудила? Извини, не удержалась.
— Клуб “Электронный адюльтер” работает круглосуточно.
— Увы, Юрочка, электронный. Как непривычно вот так звонить тебе.
— Да. Собралась? Колотишься, небось. Человек ты дотошный, любое дело — как презентация на Страшном суде.
— Это точно. Помнишь, мы в первый раз с тобой встречались, возле “Сенной”? Помнишь, я в метро заблудилась? В родном городе!
— Да уж, я тогда чуть все члены себе не отморозил.
— Ну, не отморозил же, факт.
— Вы на сколько едете?
— До 16-го, на две недели. Женя уже сопливит. Думаю, приедем — болеть начнет.
— В самом Севастополе будете?
— Нет, лагерь в деревеньке какой-то, в сторону Балаклавы. Буду осваивать навыки педагога, учить деток компьютерной грамотности.
— Летом? На море? Безумная затея.
— А твои где?
— В Анапе. Персики, море, чужие окурки возле топчанов…
— Да нас то же самое ждет. Что ты хочешь? Общее прошлое.
— Да.
— Юра?
— Да-да, я слышу.
— Давай встретимся. Пожалуйста.
— Что? Как встретимся?
— Ты скажи — куда, и я к тебе приеду. Выберусь на день с ночевкой. Алло?
— Да-да. Подожди, дай переварить.
— Давай? На выходные?
— Да, конечно. Только нужно придумать все. У меня сейчас… в общем, есть проблемы. Но… можно. Только обдумать все надо.
— Мне до тебя слишком далеко, я мальчишек не смогу надолго оставить. Где-нибудь посередке если.
— Тань, а… Я только вот так сразу ничего тебе не отвечу. Посередке… Где, например?
— Я, знаешь, сейчас Володьку спать укладывала, он грустно так вздохнул. Мы, шепчет, с Юлей договорились — это девочка его, ты помнишь? Они с родителями уже уехали в Турцию отдыхать. Мы, говорит, договорились: во вторник ровно в десять посмотрим на небо, она подумает обо мне, я — о ней. Звезды, спрашивает, ведь нам одинаковые будут видны? Откуда я знаю — про звезды. Говорю: конечно, одни и те же. Юр, у тебя было такое? Ну, хоть когда-нибудь. В детстве. Ведь было. У всех у нас было. А теперь вот… не стало. Да. А деткам нельзя этого знать — что не навсегда это у них, повзрослеют — и пройдет.
У него в бумажнике — четыре семьсот пятьдесят. Слишком мало.
“Посередке” — это километров четыреста в одну сторону. Половина денег — ну, почти половина — уйдет на бензин. А гостиница? Выбрать какой-нибудь городишко — а вдруг там вообще нет гостиницы? Что тогда — искать на трассе мотель “Мечта дальнобойщика”? Купить паленой водки в ларьке, смешаться с усталым дорожным народом? Сонная плечевая посмотрит сквозь них, как сквозь призраков, и зашаркает по коридору, отыскивая номер, из которого вышла. За тонкой стенкой будет тоскливо поскрипывать кровать, отбивая всякую охоту. А если гостиница есть — а у него денег не хватит? Не просить же Таню добавить. Нет, нет, он со стыда сгорит. Шеф в отпуске, аванса не возьмешь. Занять совершенно не у кого: лето, деньги летят на юг.
На работе Юра тщетно искал в интернете карту СНГ, чтобы сразу и Крым, и Дон. Таинственная территория, о которой он знает доподлинно, что та существует: он сам и все, кого он знает, сию минуту как раз на ней и находятся. И жена с дочкой, бредущие к морю вдоль шеренги бабушек с фруктами, и Таня в шумном школьном вагоне — а все-таки погружена эта территория в океан небытия, не обжита ни мыслью, ни душой, нереальна. Только память опознает ее неуверенно, по кусочкам. Смешное слово — Балаклава, которое впервые услышал в детстве, в заграничном фильме “Питкин в тылу врага”: “Балаклава, Балаклава, вы меня слышите или вы меня не слышите?”. Долго потом дурачился, вызывая этой фразой маму или бабушку к окну, чтобы отпроситься в соседний двор. О том, что Балаклава — это Крым, его страна, узнал только в институте.
И где все-таки карта этого чертова СНГ?!
Часовое копание в интернетовских ссылках принесло ему, наконец, карту, на которой красовались только самые крупные населенные пункты — ни тебе Балаклавы, ни крошек-городков, одному из которых суждено в ночь с субботы на воскресенье приютить двух залетных любовников.
— Посередке… на вот, выбирай.
Весь день, морщась и потирая лоб, он думал о предстоящем свидании. Вспомнит, крякнет — и отправится в курилку, умножать рубли на километры, украдкой заглядывать в себя — как там с либидо, достаточно ли сильно, чтобы сорвать его с места и бросить незнамо куда, навстречу чужой жене, готовой ради него в жару, на перекладных, тащиться за тридевять земель.
Зуб у Сони выпал перед самым их отъездом в Анапу. Бросили через плечо, как учила его когда-то бабушка, со словами: “Мышка-мышка, возьми простой, дай золотой”.
— Зачем золотой? — подумав, спросила Соня.
Он только плечами пожал: в свое время этот вопрос не приходил ему в голову.
— Лучше обычный, костяной, — подытожила дочка.
Она сначала обрадовалась, что не стало во рту этой шаткой помехи, которую то и дело бодал неугомонный язык. А потом, сходив к зеркалу, огорчилась.
— Вон дырка какая. Ты меня, мама, в поезде не смеши. Некрасиво так, с дыркой.
Они с Викой рассмеялись до слез. Слишком уж строго высказала все это Сонечка. Пальчик подняла — мол, смотри, смешить ни-ни.
— Не смешно, — с угрозой сказала Соня.
И, конечно, они еще громче рассмеялись.
А она расплакалась. Убежала к себе, вывалила все из шкафа, забралась вовнутрь. Теперь вытащить ее оттуда можно только долгими переговорами. Или штурмом. Они с Викой успокоились, вздохнули и пошли в детскую.
— Сонечка-солнышко, — скреблась Вика в дверь шкафа. — Ну, на что ты обиделась? Мы же не над тобой смеялись.
— А над кем еще?!
— Мы над твоими словами смеялись. Ты смешно это все сказала.
— Ага! А мои слова — это не я, что ли?!
Вика растерянно посмотрела на него — выпутывайся давай.
— Сонечка, — вкрадчиво начал он, не зная еще, чем закончит. — Понимаешь, если мы что-то делаем… или говорим… смешное, то люди смеются… в этом нет ничего обидного.
— А вот и есть! Если тебе обидно, то есть! — отчеканила Соня.
Вика толкнула его бедром: не умеешь — не берись. Он отступил, осторожно перешагивая через рассыпанные игрушки.
— Дочка, если ты будешь такой обидчивой, тебе трудно в жизни придется, — сказала она. — Нельзя так.
Соня замолчала.
— Что ты дуешься, Сонь? — предпринял он новую попытку. — Не будет мама тебя смешить в поезде.
— Ни за что, — подтвердила Вика.
Бесполезно. Если уж замолчала — все, как под воду ушла.
— Штурм? — спросил он Вику.
— Штурм.
— Нет! — крикнула Соня. — Не хочу.
Но было уже поздно. Родители распахнули дверцу, Юра поймал брыкающиеся ножки, Вика подхватила ее под руки — и поволокли, извивающуюся и вопящую, в спальню, на расправу. Бросили на кровать, навалились вдвоем, принялись целовать в щеки, в лоб, в дрожащий под футболкой животик.
— А я в нос, дайте-ка мне нос.
— И шейку не забудь, шейку!
Соня кричит им, чтобы перестали, что ей совсем не смешно, что она пока обижается, пока рано — но слова уже запинаются о первые трещинки смеха, разрушающие монолит податливой детской обиды. И вот она смеется — взахлеб, похрюкивая.
— Пап, мам, ну вы меня… вы меня затягусите до смерти совсем!
— Ничего, будешь знать, как на родителей обижаться.
Они стискивают ее с двух сторон. Соня кричит: “Ой-ей-е-о-о-й!” — и по-рыбьи глотает воздух. Выдавливает обессиленно:
— За-ду-ши-те!
— Будешь еще обижаться?
— Не буду! Клянусь! Не буду!
Да, нельзя деткам этого знать, никак нельзя…
Когда-то разомкнутся эти объятия. И мир станет другим. Переоденется из праздничного в повседневное, окажется суетлив и хмур. Стряхнув скорлупу родительских объятий, переселятся детки во взрослую жизнь, полную свободы и греха, затертую полутонами, похожую на путешествие по карте, в которой все наперекосяк. Но папа и мама навсегда останутся существами из другого мира, где линии божественно прямы, а любовь ежедневна, как еда и солнечный свет.
Провинциальные актеры, день за днем играющие небожителей в постановке приглашенной звезды. Актеры устают. Нелегко ходить по небесам, выстроенным из шатких конструкций.
— Будем заправляться?
Он обнаружил себя в машине на бензозаправке. Заправщик, которого он оторвал, видимо, от пересдачи смены, нетерпеливо наклонился к приспущенному окну.
— Да. Девяносто второго полный бак, — сказал он.
Колонка щелкнула и зажурчала, резко запахло бензином.
Было, у всех было. Да вот не стало.
Таня прислала ему длиннющую эсэмэску. В шесть приемов отправляла, получилась эсэмэска в шести частях. И все знаки препинания на месте. Такова уж Таня: все должно быть правильно. Вплоть до последней запятой в эсэмэске, отправленной любовнику.
“Я поинтересовалась у нашего гида. Он толком не знает, но говорит, что наверняка можно добраться до Краснодара. Краснодар — это очень далеко от Балаклавы? Я так хочу к тебе, что благоразумия во мне не осталось совсем. Отпрошусь у директора — может, отпустит? Если нет — сбегу. Эпизод украсит презентацию на Страшном суде. Предупредила Володю, что мне нужно будет уехать по делам, он обещал присмотреть за Женей, а за Володей присмотрит вожатый — есть тут один нормальный. Кстати, пристроился за мной ухаживать (хи-хи). Девочки из нашей группы подходят ко мне, спрашивают: Татьяна Викторовна, можно мы на станции выйдем за мороженым? Можно, говорю, только чтобы я вас из окна видела, иначе посажу под арест. А сама думаю: знали бы вы, милые, что сейчас в голове у Татьяны Викторовны. Впору самой под арест. Я совсем как девчонка! Мне от одной мысли, что мы встретимся, так хорошо! Если не придумаешь чего-нибудь другого, можно и Краснодар. Договорились?”.
Ответил ей: “Договорились”, — и решил не думать об этом до завтра. Завтра он разыщет нужную карту — в книжном купит, там обязательно будет. Или вот как: Таня доедет до Крыма, вечером сходит на свою станцию, позвонит ему и расскажет, куда она сможет выбраться. Краснодар — слишком далеко для нее. Тяжело ей будет добираться. Но если всерьез сократить Танину часть пути, ему может не хватить денег на обратную дорогу.
Обязательно нужно ехать, решил он, а то и муж неверный — и любовник никудышный.
Иногда Юра думает, что у них с Викой все сошло на нет оттого, что такой чрезмерно-ослепительной оказалась любовь к ребенку.
Когда, в какой момент этот кукушонок вытолкал из сердца все, что гнездилось там до его появления?
Может быть, сразу — в первое их свидание в роддоме, когда ему сунули в руки кулек, чтобы отнес на кормежку: “Папаша, стойте! Сервисная палата? Нате, все равно туда идете”. У кулька были щеки, ресницы и нос. От растерянности, не понимая, что же теперь делать с этой дополнительной жизнью, без всякой подготовки выданной ему в узком многоголосом боксе, Юра наклонился и понюхал, а кулек распахнул синие глаза, безразлично посмотрел на него и с интересом — на горящую лампочку…
Или это приключилось позже? Когда все уже понимал, и душу мяло и выкручивало, как личинку, пытающуюся выпростать крылья… Тайком — тайком от Вики становился над спящей Сонечкой и плакал. О чем, почему? Юра не понимал, но и не хотел никаких объяснений. Смотрел на дочь и плакал, охваченный тоской и восторгом.
Вике он об этом не рассказал. Утаил.
В перерыв позвонила мама. Он даже вздрогнул, когда услышал:
— Сынок, ты не мог бы меня в Москву отправить? А то тетя Люда приглашает к себе на дачу, а я совсем без копья.
Промямлил:
— Это срочно? Тебе когда нужно?
— Ты что, болеешь? Голос какой-то…
— Да здоров я. Ресурсы подсчитываю.
— Нет, ты если не можешь, скажи, я не обижусь. На следующий год, может, съезжу.
— На следующий год?
— Просто тетя Люда еще когда звонила, приглашала. Я сначала отказалась, а теперь же школу нашу на ремонт закрывают, на работу до сентября не нужно. Вот я и подумала… Я бы на любом, самом дешевом, в плацкарте… Я узнавала, самый дешевый — семьсот пятьдесят. Ну, нет так нет. А в гости к тебе можно? Соскучилась.
— Конечно, приезжай. Когда ждать? Я дома часов в семь.
— Значит, в семь.
Они редко видятся. Все реже и реже. Мама с Викой не общаются. Никак. То есть совсем. Сначала общались, а потом общение свелось к немногословному противостоянию, в котором слова лишь отмеряли порции ядовитой тишины. “Добрый день” — “Здравствуйте”, а звучит, как удары набата. Вникнуть в причины священной войны двух женщин ему не дано. Похоже, они просто друг другу не нравятся. Ну, не нравятся. Чем не причина?
“Я так больше не могу”, — говорила ему каждая из них. Но ни один ультиматум не включал никаких условий: придумай сам что-нибудь. Он придумал. Разрезал свою жизнь берлинской стеной. Теперь по одну сторону — жена и дочь, по другую — мать.
— Почему бабушка не ездит к нам в гости, а только мы к ней? — спросила Соня.
Юра был готов: как и полагается, берлинскую стену обслуживала изворотливая пропаганда.
— Как почему? Далеко ведь. Бабушке тяжело.
— А мама почему с нами не ездит?
— Разве ты не понимаешь, почемучка-Сонечка, что у мамы дома много дел? Пока мы ездим к бабушке, мама и полы помоет, и обед приготовит, и постирает, и маникюр-педикюр сделает. Вон сколько всего. А пока мы дома, ей некогда. Она бабушке приветы передает. Я, правда, иногда забываю…
— Тогда, можно, я буду от нее приветы передавать? Раз ты забываешь.
Семьсот пятьдесят, стало быть. Считая семьсот, потраченные на бензин, половину которого он выкатает до выходных, на свидание с Таней останется три триста.
Нет, маме, наверное, придется отказать.
Поймал себя на этом “отказать”, усмехнулся. Прямо как мелкий чиновник с набором судьбоносных штампов: “разрешить”, “отказать”, “направить на согласование”.
Вспомнил, как в детстве заставлял ее брать такси, когда она возила его на кружок рисования: “Не поеду на автобусе, меня там тошнит”. Он не любил рисовать, а она мечтала сделать его художником. Вот и вредничал. Из вредности и рисовать, наверное, не выучился. Нелегко ей было выкраивать на такси. Растила его одна, без мужа. Студенческая любовь, так и не закончившаяся браком: отец Юры сбежал в науку. Единственный написанный им фолиант, который Юра осилил, — “Гунны: долгий путь в Европу”.
Однажды вместе с Викой видели его по телевизору. “Как вы похожи, — сказала Вика. — Жуть”. И ему тоже было жутко осознать, что где-то живет чужой человек, подаривший ему жизнь. А лет через двадцать он сам станет вот таким. Вот такие языки залысин лизнут ему голову. Вот такие складки задрапируют нижние веки. Вот так он будет облизывать сохнущие губы. Разве что не сможет вот так рассуждать про историческую судьбу гуннов, про взаиморождение, про перекрестное опыление культур — и за это его не покажут по телевизору.
Тетя Люда — давняя мамина подруга. Когда-то учились вместе на мехмате. После университета подруг-отличниц пригласили в засекреченный городок с номером вместо названия, в комариные царства посреди сосновых лесов. Мама с годовалым младенцем Юсей на руках отказалась. А Люда уехала. Теперь вот в Москве.
Они надолго потеряли друг друга, бывшие отличницы мехмата. Пару лет назад тетя Люда разыскала маму. Все это время пишет и звонит, приглашает в гости. Заманивает то рассказами о грибных прогулках, то обещанием сводить в Большой театр. Жизнь ее в засекреченной глуши прошла без семьи. Да и в Москве не задалось. “Был кто-то, недолго”, — бросила как-то мама, в очередной раз рассказывая ему о тете Люде. И плечом пожала. И в этом жесте будто соприкоснулись две судьбы. Одна началась буднями матери-одиночки в полуразвалившейся общаге с общей душевой и туалетом — и вот увенчалась одиночеством училки-математички из интерната для трудных подростков, которая живет на нищенскую зарплату и редко видится с внучкой. Вторая началась совсем иначе, с парабол и синусоид, с секретных железяк для оборонной промышленности, а привела, кажется, туда же — в одиночество, пусть и подслащенное столичной пропиской в трехкомнатной сталинке.
Мама приехала ровно в семь.
Пошли на лоджию курить.
— Я так подумала: что мне тут все лето одной? Твои когда вернутся?
— Через десять дней.
— А отпуск у Вики когда заканчивается?
— Еще через десять дней.
— Ну вот. Будете, наверное, вместе все время. Сонечку ты мне привезешь пару раз за лето, а то и того меньше.
— Мам, ты опять? Ну, кто же виноват, что ты не нашла общий язык с Викой?
— Опять, да. Я опять. Что мне осталось? Я должна была искать общий язык с ней? А ее ты спрашивал? Ей этот самый общий язык нужен был?
— Мама, никто никому ничего не был должен. Сто раз говорено. Сложилось так, как сложилось. У нас с Викой прекрасные отношения, счастливый брак. Ну, не ужились вы. Что мне теперь — разорваться?
— Что ты, разрываться не нужно. Главное, что у тебя все хорошо.
— Хорошо.
— Вот и славно.
Помолчали, глядя из окна девятого этажа на приплюснутых человечков, спешащих с работы домой, на запруженную игрушечными машинами улицу.
— Помнишь, Юр, как бабушка говорила, когда у нас жила: “Машины-то как расплодились”?
— Помню.
— А как она тебе санки в горку таскала?
— Мам, ну это-то зачем? Мне до сих пор стыдно.
— А ты еще подгонял: “Бабусечка, быстрей, у меня же гонки!”. А она валидол под язык.
— Да перестань же.
Они выкурили еще по одной.
— Мам, я тут все подсчитал. Хватит у меня денег тебя отправить.
— Спасибо.
— Если в плацкарте и не на фирменный поезд — хватит.
Так и оказалось: со своей станции под Балаклавой Таня может выехать только в Краснодар. Гостиницы там не самые дешевые. Теперь у него точно не хватает.
— Но хочешь, куда-нибудь в другое место? Ты, главное, скажи куда. Доберусь до России, а там легче будет. Найду.
Тоже мне, спортивное ориентирование…
Обойду всех знакомых, решил Юра, буду клянчить, может, и назанимаю.
Никто никогда не рвался к нему так, подумал он.
Танин муж, кажется, хороший человек. Юра знает о нем совсем немного — больше, чем хотел бы. Собственно, знает он только одно: по вечерам Танин муж читает сыновьям книги. Юра с Таней поднимались по лестнице “Невского клуба”, Юра позвякивал ключом от номера, Таня улыбалась своей едва заметной кошачьей улыбкой, когда ей позвонил муж. Спросил, куда она убрала Андерсена, он собирается почитать мальчикам, но никак не найдет. Лестница была узкой и какой-то притихшей. Будто подслушивала. И вместе с ней подслушивал Юра. Ему не хотелось этого слышать — узнать, что мужчина на том конце трубки собирается читать своим сыновьям Андерсена. Но теперь он знал. Когда Таня спрятала телефон, спросил неловко:
— У тебя алиби надежное?
— Надежное, — ответила Таня, не глядя на него.
В номере, конечно, это забылось. Ровно на три часа.
Потом Таня ушла, он сидел спиной к окну и слушал переругивающихся на лету чаек. Они всегда одни и те же, городские чайки: суматошный патруль неба, плывущего по воде. И одновременно они — как риски на линейке жизни.
Только что пошел в школу, мама на выходные повела его на набережную. Его ждали шершавые шарики пломбира, от прикосновения ложки или языка становящиеся гладкими и блестящими, лимонад “Тархун” с соломинкой и прогулка на “комете” — рев двигателей и шипучие хвосты брызг, заброшенные высоко над кормой.
После завтрака мама сказала, вздохнув о чем-то своем:
— Пойдем-ка, Юр, поскорее.
Будто торопилась — хотя зачем торопиться на набережную?
— Да там, наверное, еще прохладно, — удивилась бабушка. — Куда вы?
Но мама только рукой махнула — мол, пойдем уже. Пришли они действительно слишком рано. Было прохладно, и набережная была пуста.
Чайки, эти странные птицы, залетевшие в цветное кино из черно-белого, были в то утро молчаливы. Но порой так близко закладывали виражи, что Юра невольно втягивал голову. Необитаемые “кометы” стояли у причалов. Собака, бегущая вдоль каменных перил, методично задирала ногу — пока ее не окликнул рассерженный хозяин. Дворник с размаху царапал метлой асфальт. Мама сказала:
— Давай посидим немного. Тихонько.
Они уселись на лавку и молча смотрели через реку на противоположный берег, где вертелся и кивал огромный подъемный кран.
Сидели долго. Мама укутала его в свою кофту. Постепенно набережную начали заполнять люди. Стихла метла и была заперта в тесную металлическую будку. “Кометы” проснулись и заурчали. Минуты сливались в тягучую безмятежную радость, которую ничто никогда не прервет. Даже эти чайки, кромсающие утренний воздух. Юра совсем не торопился ни в кафе, ни на “комету”: и так было хорошо. Мир был прост и нежен, и самой большой заботой было — ничего не упустить, ни одного его ласкового жеста.
— Мам, — сказал он. — Мы еще сюда придем?
Она почему-то ничего не ответила, а только притянула его к себе и поцеловала.
На работе обошел всех, у кого можно было просить, настрелял по сто, по двести рублей. Пересчитал, удивился: ровно четыре семьсот пятьдесят. Будто брошенные кубики вернули его на старт: попробуй снова.
“Решено: Краснодар. Там поищем гостиницу, самую дешевую”.
Они еще никогда не оставались с Таней вместе на ночь. Юра вдруг понял, что волнуется. Это ведь многое значит — проснуться утром в одной постели. Что-то будет после этой их встречи?
В темноту комнаты падал голос Сонечки.
— Пап, ну ты где? Папа!
Спросонья испугался: не сразу понял, что это телефон. Звонок его не разбудил, поэтому включился автоответчик, а вместе с автоответчиком — громкая связь.
— Папа, ты где? — в ее голосе слышались уже плаксивые нотки.
Вскочил с кровати, кинулся к телефону. Больно задел щиколоткой о ножку кресла.
— Черт! Да! — сорвал трубку. — Да, доченька. Я здесь.
Включил свет, щурясь, вгляделся в циферблат часов: пять минут двенадцатого.
— Что случилось, кися моя?
— Я звонила тебе на мобильный. Он не работает.
— Выключился, наверное. Не зарядил его вовремя, он и выключился.
— А мамы нету.
— В смысле — нету?
— Вот нету. Я проснулась, а мамы нету. Раз твой мобильник не отвечает, я взяла свою бумажку и набрала домашний. Как ты записывал: восемь, восемь, шесть, три — а потом все остальное.
— Ну, и правильно, умница. А мама наверняка скоро придет.
— Ага, скоро! Я ждала, ждала. А она не идет.
Выудил сигарету из лежащей на комоде пачки, ушел на лоджию.
— Конечно, придет, Сонечка. Зачем ты так разволновалась? Хочешь, я тебе пока сказку расскажу про нашу маму?
— Про маму?
— Конечно. Ты разве не знаешь, что про мам складываются самые замечательные сказки? Вот, например, наша мама — она же немножко колдунья.
— Колдунья?
— Чуть-чуть.
— Добрая?
— Добрая, конечно, добрая, ты что! Вот она, наверное, уложила тебя спать и пошла себе в лес искать цветок папоротника. Посмотри в окно. Сейчас полнолуние?
— Как это?
— Луна большая и круглая, как апельсин?
— А, да, вспомнила. Сейчас… Да, как апельсин.
— Вот видишь. Сейчас наверняка цветки папоротника пораспускались. Это очень волшебный и очень полезный цветок. Кто его найдет, может загадывать любые желания, и они исполнятся. И еще — можно становиться моложе. Можно даже совсем маленьким. Но для этого нужно целую охапку нарвать. Это сложно.
— Пап, у нас тут нету леса.
— Так папоротник не только в лесу растет. Его где угодно можно найти, если знаешь…
Связь оборвалась, телефон принялся вбивать ему в ухо тяжелые отрывистые гудки.
“Деньги закончились у Вики на телефоне”, — догадался он.
Аппарат, с которого можно положить деньги на телефонный счет, он видел в центре, возле кинотеатра “Комсомолец”. Если бегом до стоянки и потом гнать, доберется минут за пятнадцать.
Выстрелил окурком в темный прямоугольник окна, пошел одеваться.