Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2008
Сейчас нередко утверждается, что в России начал бурное цветение жанр антиутопии. К таковым относят произведения Дмитрия Быкова (“ЖД”, “Эвакуатор”), Ольги Славниковой (“2017”), Сергея Доренко (“2008”), Владимира Сорокина (“День опричника”), Андрея Волоса (“Аниматор”) и некоторые другие. Нередко указанные произведения называют и “дистопиями”, хотя смысл в слово “дистопия” обычно вкладывается тот же самый. Правда, при ближайшем рассмотрении оказывается, что мы имеем дело вовсе не с классическими образцами антиутопического жанра и что сходство, скажем, “2008” Доренко с “1984” Оруэлла заключается разве только в датировочном стиле названия. Тогда начинают говорить, что мы имеем дело с “неклассическими” антиутопиями и дистопиями. Так, А.Чанцев, задавшись целью определить жанровую специфику наших последних “антиутопий”, утверждает: “Вернее всего, представляется, было бы определить эти социально-политические фантазмы как дистопию, но — отнюдь не классического типа. Прежде всего бросается в глаза то, что, сохраняя форму дистопического предупреждения и обращенность к будущему, в действительности эти произведения имеют дело с настоящим временем…”1 Ниже он дает и такое определение: “сатира, считающая себя антиутопией”2 . Т.е. авторы имели намерение создать антиутопию, а получилась сатира.
1 Чанцев А. Фабрика антиутопий: Дистопический дискурс в российской литературе середины 2000-х//Новое литературное обозрение № 4, 2007. С. 271
2 Там же, с. 274
Так или иначе, у нас появился ряд произведений неясной жанровой принадлежности, но воспринимаемых как антиутопии или дистопии или нечто хотя бы “по намерению” к ним близкое. И, тем не менее, ясно, что на самом деле это никакие не антиутопии, а нечто иное. Ответить же однозначно на вопрос “что это такое?” трудно, потому что это означало бы ответ и на другой вопрос: что такое мы (российские общество, культура, цивилизация и т.д.) есть сейчас? Иными словами, вот перед нами несколько произведений неясного жанра… а сами-то мы где находимся и какого будущего для себя желаем? Собственно, с какой позиции мы называем эти произведения антиутопиями, дистопиями и т.д.?
Это не праздный и не академический вопрос. Когда мы называем нечто антиутопией, мы, следовательно, имеем перед глазами некоторый искаженный утопический образ. Антиутопия — это реакция на какую-то утопию, в ней всегда присутствует отсылка к этой утопии. Поэтому, когда сегодня говорят, что у нас появились антиутопии, надо выяснить — на какие такие утопии они могли быть ответом?
Итак, если антиутопия — это критика уже начавшейся реализовываться утопии, то какой же искаженный утопический образ будущего могла бы описывать классическая современная российская антиутопия, от какой утопии она могла бы отталкиваться? Пожалуй, для первой половины 90-х это могла быть только либеральная утопия перехода к образу жизни “как на Западе” его “потребительским раем”. Рай напрямую увязывался со свободным рынком. Свобода, политические права и т.п. красивые лозунги — все это был привлекательный, но в общем-то второстепенный довесок. Характерна оговорка О.Смолина: “Новейшая российская революция, среди прочего, проигрывает великим предшественницам и потому, что не выдвинула относительно продуктивной утопии, способной мобилизовать широкие слои народа”1. Не отрицается, что утопия у нас была, отрицается ее “продуктивность”. Может быть поэтому в литературе “непродуктивная” утопия не нашла воплощения: никто не вдохновился и не пожелал описывать сон какой-нибудь либеральной Веры Павловны, хотя политиков и публицистов, проповедующих либеральную утопию, одно время хватало. “Злые языки”, вроде Дмитрия Быкова утверждают, правда, что под этой нашей либеральной утопией крылось нечто не совсем либеральное: “Ну, получите. Только не жалуйтесь, если вас возненавидят собственные дети. Произошла интересная вещь: в семидесятые для интеллигента нормально было ненавидеть насильственные попытки цивилизовать народы. Национальная республиканская интеллигенция отстаивала право на самоопределение и ненавидела большевистский интернационализм. Сельские прозаики абсолютизировали сельский труд и проклинали механизированную и праздную городскую жизнь. Интеллектуалы стремительно опрощались, уезжая в те самые деревни. Другие интеллектуалы писали убедительную фантастику о том, что всякое прогрессорство кончается огнем и мечом, и задача всякого настоящего человека — противостоять насильственному усовершенствованию его природы. И эта утопия осуществилась, и энтропия восторжествовала, и подпочвенные силы простоты и деградации вырвались наружу. И национализм стал править бал по всем российским окраинам, и эмэнэсы оказались без работы, и оборонка накрылась, и технократы разорились, а сельская жизнь стала первобытной в худшем смысле слова”2. Иными словами, мы хотели утопии, суть которой — уклониться от истории в некую “естественность”. И это тоже истинная правда: в 90-х либерализм и был именно такой утопией естественности и бегства от истории. Все есть, все придумано, надо только повторить это у себя. Рынок — это естественный порядок вещей, демократия — наилучший из возможных режим, ибо все остальные еще хуже и т.д. Все это скрывалось под либеральной фразеологией, было неотъемлемой частью нашей как бы либеральной утопии.
Постепенно все наши либеральные мечтания осуществились. Правда, по данным социологических опросов, лишь около 17% граждан считают нынешний строй справедливым; стало быть, остальные полагают, что мы живем в обществе несправедливом. Многими отмечается, что в России растет уровень агрессивности, страха, беспокойства за будущее и т.д. “В сущности, — пишет В.Соловей, — мы живем в социальном аду, но именно в силу погруженности в него его не замечаем: социальная и культурная патология, насилие и жестокость стали нормой, особенно для поколения, социализировавшегося в постсоветскую эпоху и лишенного возможности исторических сравнений”3.
Но кто, положа руку на сердце, теперь может отрицать, что все требуемое мы так или иначе получили? После некоторых пертурбаций мы получили и рыночную экономику, и изобилие товаров на полках магазинов, и демократию. И когда нам почему-то показалось, что мы потеряли прежнее влияние на международные дела, утратили силу СССР, мы и за это получили компенсацию в виде статуса “энергетической сверхдержавы”. Конечно, в 90-е многие из нас мечтали не совсем о том, что есть сегодня. Такое воплощение либеральной утопии тогда показалось бы антиутопией. “Если бы нам в 1997 году кто-нибудь сказал, как будут проходить выборы через десять лет, то мы бы рассмеялись в лицо такому человеку, потому что при всей актуальности антиутопий — поверить, что такое может произойти уже через столь короткий срок, было невозможно, — иронически замечает О.Мансуров. — Но ничего: жизнь развеяла иллюзии”4. Слово сказано: антиутопия. Пора, наконец, признать — мы живем в антиутопии. Или, по крайней мере, в такой реальности, которую описываем как антиутопию.
1 Смолин О. Новейшая революция в России и перспективы социализма XXI века // Свободная мысль XXI №10, 2007. С. 64
2 Быков Д. Всех утопить! Русская утопия как антиутопия для всех остальных//Русская жизнь № 9, август 2007. С. 93
3 Соловей В. Перспектива революции// Свободная мысль XXI №10, 2007. С. 71
4 Мансуров О. Антиутопия today. — www.polit-nn.ru
Потому что осуществление утопии “не так, как мечталось”, т.е. с искажениями — это и есть настоящая антиутопия, а привычное обитание в социальном аду — это явная картина бытия-в-антиутопии.
Но вернемся к собственно современной российской антиутопии, которая у нас могла быть и какая она есть на самом деле.
В свете сказанного выше было бы очень логично предположить, что классическая антиутопия в России 90-х—2000-х описывала бы “звериный оскал капитализма”, гримасы западного (американского) образа жизни, в том случае если бы он укоренился у нас на долгие годы. Однако такого рода антиутопии не нашли у нас большого спроса, ибо не могли сказать нам ничего принципиально нового по сравнению с тем, что уже есть в реальности. Например, много ли добавила к известному нам из жизни антиутопия “ближнего прицела” Вячеслава Рыбакова “На следующий год в Москве”, в которой Россия расчленена на ряд мелких государств и планомерно убиваются наука и культура? Ничего, кроме деталей, — так уже почти было в середине 90-х. И это, пожалуй, единственная антилиберальная антиутопия исключительно “на российском материале”. Антиутопия Захара Оскотского “Последняя башня Трои” посвящена уже отчетливо выраженной глобальной проблематике. В ней “золотой миллиард”, к которому присоединяются и русские, с помощью генетического оружия расправляется почти со всеми остальными жителями планеты — чтоб не мешали — и начинает благополучно загнивать в сытом “обществе потребления”. Иными словами, у Оскотского русские присоединяются к чужой антиутопии, которую, впрочем, можно назвать и антилиберальной. “Мародер” Аль Атоми посвящен вроде бы российской проблематике, в нем мы видим тот же образ расчлененной и одичавшей России, что и у В.Рыбакова. Но это скорее не антилиберальная, а “геополитическая” антиутопия: слабая Россия оказывается неспособной противостоять внешнему давлению и превращается в жертву сопредельных государств. Показательно, что в самой, наверное, яркой антилиберальной антиутопии 2000-х — “Мечеть Парижской богоматери” Елены Чудиновой — действие происходит вовсе не в России, а во Франции. Вот до чего, дескать, доведут европейцев либеральная веротерпимость и пренебрежение собственной христианской культурой. Но у Чудиновой эта антиутопия разворачивается на фоне присутствующей где-то на заднем плане сильной христианской
России — почти утопической России-катехона, удерживающей мир от сползания к апокалипсису. “Война за “Асгард” Кирилла Бенедиктова, описывающая торжество страшного нового мирового порядка, — это также антиутопия мирового масштаба; в ее основе лежит часто высказываемое по отношению к либеральному капитализму обвинение в том, что при опасности он превращается в фашизм и расизм. Конечно, бенедиктовская антиутопия своим хвостом задевает и Россию (да так, что ее вовсе не остается), но российская проблематика в ней совсем не главная. А точнее: здесь то же самое предостережение насчет опасности гибели России от внешней угрозы и внутренней слабости. “Золотой миллиард” Геннадия Прашкевича вообще описывает будущее, столь отдаленное от наших реалий, что в нем вообще нет ни конкретных стран, ни особых народов, да и современные идеологии, вроде того же либерализма, значения не имеют. В целом можно сказать, что проблематика наших собственно антиутопий, имевших место в последние годы, — не либеральная и не антилиберальная, а скорее касающаяся вопроса о потере Россией культурной идентичности, ослабления и гибели. Да и в самом деле, если экстраполировать наличную антиутопию в будущее — ничего хорошего там ожидать нельзя.
С другой стороны в этот же период развернулся талант Виктора Пелевина — мастера описания духовно-культурных, психологических аспектов жизни в наличной антиутопии. Уже его первый культовый роман “Generation P”, который вроде бы целиком про современность, называли именно антиутопией1
1 Кстати, показательно, что произведения Быкова, Доренко, Славниковой, в которых описывается сегодняшний или почти сегодняшний день, критикой были также причислены к разряду именно антиутопий: это ли не доказательство, что мы и в самом деле живем в антиутопии?
. И действительно, ведь он был посвящен той же проблематике потребительского общества, манипуляции сознанием, тотальной несвободы и т.д., которая характерна для классических антиутопий. Не менее симптоматично, что Пелевина упрекали в алармизме, в то время как либеральная критика всячески ругала алармизм, усматривая в нем явную или скрытую апелляцию к коммунизму1. В сущности Пелевина обвиняли в том, что он, описывая современность, не может найти иного языка и иных приемов, кроме тех, какие бы подходили для описания механизмов антиутопии. Что, собственно, и являлось завуалированным признанием: да, мы действительно живем в антиутопии, но зачем же об этом так прямо говорить? Пелевин “поскреб” нашу реальность и первым обнаружил под ней особого рода антиутопию — антиутопию без творящего ее субъекта, без “великого инквизитора”. Герой классической антиутопии мог хотя бы на допросе получить ответы на свои вопросы. Герои пелевинских дистопий не могут и этого, они могут получать только намеки, частичные ответы. Максимум, что доступно им, — это освобождение от иллюзий.
Чем, собственно, являются книги Пелевина про криэйторов, а затем оборотней и вампиров? Рассказами про некие сообщества, которые, на первый взгляд, имеют возможность понять истинную подоплеку происходящего, что должно давать им привилегированное (в гносеологическом смысле) положение. Но в действительности это только иллюзия привилегированности, ибо она только усугубляет душевный дискомфорт. Гносеологически привилегированные герои Пелевина не счастливее персонажей классических антиутопий, узревших краешек истины из запрещенной книги или из разговора с “великим инквизитором”. Они все равно остаются внутри антиутопии, не могут даже представить себе как из нее сбежать. Не менее замечательно, что у Пелевина постоянно присутствует сплав постмодернизма с марксизмом: эта прямая отсылка к одной из могущественных утопий почти прямо указывает на антиутопичность рисуемых автором картин. Возвращаясь к исходной проблематике нашей статьи, отметим, что в данном отношении Сергей Минаев, а тем более Доренко — не более чем эпигоны Пелевина: герои их произведений точно так же ощущают дискомфорт бытия-в-антиутопии, но даже и не пытаются приобрести гносеологически-привилегированного положения. Им остается только претерпевать и жаловаться на жизнь, а антиутопия их в итоге перемалывает.
Итак, в нашем случае реальность — антилиберальная (а на деле потребительско-рыночная) антиутопия. Но наш случай не уникален, не одни мы живем в антиутопии, были и до нас исторические прецеденты. Например, французы времен Наполеона и Реставрации также могли бы сказать, что живут в натуральной антиутопии: вроде бы что-то от лозунгов революционной утопии в жизни воплотилось, но от этого почему-то не очень весело. Примерно то же самое могли бы сказать пролетарии марксовых времен, к которым либерально-капиталистическая утопия оборачивалась чаще всего не лицом. Жизнь в капиталистическом обществе, доминирующей идеологией которого является либеральная, вообще очень часто склонна оборачиваться для среднего человека бытием в антиутопии. Потому что либеральная утопия обещает человеку много чего — от личных и политических свобод до экономического процветания (вспомните начало 90-х!); но когда дело доходит до реализации, сразу находится масса ограничений социального и культурного характера. Когда жизнь в антиутопии становилась невыносимой, ответом служили как революционные (прогрессивные), так и реакционные утопии. В каком-то смысле тот же марксизм, равно как и современные ему социалистические утопии, также был реакцией на антиутопию — либеральную, буржуазно-революционную и т.д. То же самое происходило и у нас. Как иронически выразился Даниил Дондурей, сложилась ситуация, когда “…люди живут одной жизнью, а хотят, чтобы она куда-то делась. И начинают придумывать запрещенные Прохановым симулякры по поводу того, чтобы у нас было 500 сортов колбасы, но одновременно получать разрешение в райкоме на выезд в Болгарию”2.
1 Роднянская И. Этот мир придуман не нами // Новый мир № 8, 1999
2 Радиостанция Эхо Москвы: Культурный шок: Суббота, 3 февраля 2007. Будущее России глазами писателей: почему так моден жанр антиутопии? — www.echo.msk.ru/programs/kulshok/49353/index.html
Поэтому в 1990—2000-х годах у нас появились (преимущественно в форме фантастики) утопии, имеющие явственно левый или, по крайней мере, гуманистический оттенок. Однако, что характерно, эти утопии были преимущественно не про нас и “не в этой жизни”. Как, например, творения Вячеслава Рыбакова (“Гравилет “Цесаревич”), ордусский цикл Хольма Ван Зайчика, Михаила Ахманова (“Ливиец”), Иар Эльтеррус (“Отзвуки серебряного ветра”, Александра Лазаревича (“Червь”, “Князь мира сего”) и т.д. Такое неверие в утопию “для нас” и “при нашей жизни” в общем-то было неудивительно, если учесть, что в этот же период нам активно внушали невозможность всякой утопии (даже либеральной, поскольку, как мы отмечали выше, на деле она скрывала под собой стремление возврата к некоему естественному порядку вещей). Стоит вспомнить хотя бы то, как многие наши фантасты измывались над всякого рода прогрессорами! Самый успешный из их числа, “российский фантаст
№ 1” Сергей Лукьяненко, кажется, всю силу своего таланта посвятил дискредитации любых утопий, проповедуемых любыми благодетелями человеческого рода. В “Дозорах” и “Звездной тени” Лукьяненко развенчал все утопии — от религиозной до гуманистической и коммунистической. Но что стало закономерным результатом такой дискредитирующей утопии стратегии? В своей последней книге “Черновик” Лукьяненко уже описывает наш мир как не более чем “черновик” иного, лучшего мира. Тут наблюдается весьма характерная перекличка с “Гравилетом “Цесаревичем” Рыбакова, в котором наш мир — даже не ухудшенная копия оригинала, а его миниатюрное подобие, плод бесчеловечного эксперимента двух честолюбивых ученых и политиков. Иными словами — как все ту же искаженную при воплощении утопию (причем чужую, не нашу!), т.е. как антиутопию, с которой можно только смириться. Но приятие наличной реальности есть приятие бытия-в-антиутопии.
Свято место пусто не бывает — после тщательной дискредитации левого утопизма (социалистических, коммунистических и вообще прогрессистских утопий) в отечественной фантастике появились политические проекты отчетливо правого идеологического оттенка, которые могут быть названы “реакционными утопиями”. Большинство из них имело реваншистский характер: главным было восстановление утраченного могущества России, чуть ли не любой ценой. Таковы произведения Юрия Никитина (“Ярость”, Империя зла”, “Скифы”), Юрия Козенкова (“Крушение Америки”), Виктора Косенкова “Новый порядок”, Романа Злотникова (“Виват, империя!”, “Армагеддон” и т.д.), Владимира Михайлова (“Вариант И”), Михаила Юрьева (“Третья империя”) и др. Наступил расцвет так называемой имперской фантастики: многие авторы, которые даже и не ставили себе целью нарисовать какой-то утопический проект в имперском стиле, тем не менее в качестве сюжетного фона изображали какую-нибудь империю, нередко все ту же Российскую или даже советскую, пусть и возрожденную в далеком будущем или в альтернативной реальности. Этот имперский фон встречается в книгах Дмитрия Володихина (“Конкистадор” и др.), А.Зорича, (“Завтра война”, “Время московское”), Александра Шубина (“Ведьмино кольцо. Советский союз XXI века”), И.Эльтеррус “Безумие бардов” и др.) и т.д. Также появился примыкающий к данной тенденции ряд альтернативно-исторических произведений, в которых Россия достигает могущества, уничтожая и унижая своих исконных противников.
Показательно, что авторы подобных проектов далеко не всегда выстраивают их на тотальном отрицании либеральных и левых ценностей. Многие из этих проектов вполне могли допускать наличие либеральных прав и свобод и элементов социального государства в имперских рамках. Но при этом совершенно очевидно господство в мышлении подавляющего большинства авторов цивилизационной парадигмы. К концу 1990-х—началу 2000-х многие российские интеллектуалы пришли к выводу, что правы были Данилевский, Шпенглер и Хантингтон, говорившие, что человечества нет, а есть только борьба цивилизаций и культур. Приверженность своим культурно-цивилизационным корням стала важней, чем забота о человечестве вообще. Пропало желание прислушиваться к этим “лицемерным западникам” с их либеральными ценностями, которые в действительности прикрывают циничную заботу только о собственном благе. Большинство из нас согласилось с тем, что величайшей глупостью наших предков было стремление принести счастье всему миру, вместо того чтобы заботиться о себе. Мы вспомнили, что на самом деле в реальном мире “кто сильный, тот и прав”. Мир жесток и несправедлив, поэтому оправданно стать такими же по отношению к нему. Для внутреннего же пользования надо придумать какую-нибудь национальную идею, достаточно цивилизованную, гуманную и возвышенную. Ну, например, основанную на наших традиционных и советских (тоже понятых в традиционалистском духе) ценностях.
По этим рецептам и было сотворено большинство имперских и реваншистских проектов, общее для которых заключалось в отрицании любого универсализма в пользу национально-культурной идентичности. А апелляция к национально-культурной идентичности автоматически вела к воспроизводству как форм политического устройства, так и идеологической символики, уже имевшей место в прошлом. У некоторых авторов такая установка проводится вполне целенаправленно. Например, космическая империя русских у А.Зорича в институциональном плане является результатом так называемой “ретроэволюции” и включает в себя элементы и Российской империи, и советского строя, и либеральной демократии. У А.Шубина граждане возрожденного Советского Союза делятся на сообщества, выбирающие себе имперскую форму правления, или демократическую, или советскую и т.д., и соответственно избирают себе императора, президента и т.п. И эти апелляции к символам прошлого во многом определили облик наших утопий.
Сложилось неустойчивое, ведущее к моральной дезориентации сочетание цивилизационистских и универсалистских моральных установок, в равной степени являвшихся частями нашего культурного наследия. Лозунг восстановления порядка и могущества прежде всего вступил в конфликт с универсальными требованиями справедливости и гуманности. Проекты, выдвигавшиеся одними авторами в качестве утопий, другими стали описываться и восприниматься как антиутопии и наоборот. Если, например, переход России к исламу у В.Михайлова в “Варианте И” или у Ю.Никитина в “Ярости” рассматривался как вариант светлого будущего, то у Е.Чудиновой в “Мечети парижской богоматери” оценки были прямо противоположными.
На этом фоне моральной дезориентации появился ряд произведений, авторы которых, похоже, и сами не всегда понимали — пишут они утопию или антиутопию. Что такое, к примеру, “Выбраковка” Олега Дивова — антиутопия, обличающая некий вариант тоталитаризма и “фашизма” или проговаривание некоего постыдного, но тем не менее привлекательного содержания “коллективного бессознательного” отчаявшихся людей? Или “Сверхдержава” Андрея Плеханова с ее психотронной благодатью? Или “Последняя башня Трои” с ее хладнокровным оскоплением небелого населения планеты (а вместе с ним и ликвидацией многих проблем “белого человечества”)? Или “Оборона тупика” Максима Жукова, название которой отражает всю сомнительную привлекательность нарисованной в ней картины будущей “энергетической сверхдержавы”, цинично грабящей замерзающую Европу? Все это были по меньшей мере “спорные” утопии или не менее “спорные” антиутопии.
Самое смешное, что на уровне риторики эти реакционные утопии тоже воплотились, поскольку власть быстро осознала все выгоды их использования в пропаганде. Но так как они воплотились столь же непоследовательно, как и либеральная, то мы теперь вдобавок живем и в реакционной антиутопии — искаженном воплощении реакционной утопии. Подобно тому, как некоторые планеты вращаются в системах “двойных звезд”, наше общество обретается в системе “двойной антиутопии”, которая никого не удовлетворяет.
Вот на этом-то фоне “двойной антиутопии” появились наши странные “антиутопии” последних лет, которые при ближайшем рассмотрении на антиутопии не очень-то похожи. Да, вполне вероятно, что некоторые из перечисленных авторов имели намерение создать антиутопию.
Но в ситуации бытия в реальной системе двойной антиутопии выдуманную полноценную антиутопию оказалось создать невозможно. Получилась только экстраполяция сегодняшнего дня в будущее, что критикой было само по себе воспринято как деяние вполне антиутопической направленности. Завтрашний день у Быкова в “Эвакуаторе”, Доренко в “2008”, Волоса в “Аниматоре”, Славниковой в “2017”, Минаева в “Медиаsapiens” отличается от сегодняшнего только количеством терактов или даже вовсе ничем. Быковский “ЖД” также воспроизводит сегодняшний день — но только аллегорически, на уровне идеологической символики: борьба хазаров-либералов с патриотами-варягами при безучастном коренном населении.
Только Сорокин создал полноценную антиутопию в классическом стиле, описав воплощение в будущем, как ему, вероятно, казалось, особо неприглядного варианта реакционного политического проекта. Сорокин тут же был наказан за инициативу. С удивлением он узнал, что его “День опричника” одобряется многими чиновниками именно как картина желанного будущего!1 А вскоре появилась и развернутая “утопия с опричниной” — “Третья империя” М.Юрьева. На фоне бытия в реальной антиутопии выдуманная антиутопия превратилась в утопию — видимо, в силу своей последовательности и завершенности.
1 Сорокин В. “Сурков вместе с нашими писателями-патриотами должны разработать метод суверенно-демократического реализма” — http://newtimes.ru/magazine/issue_4/article_167.htm
Так что же такое наша современная российская якобы “антиутопия”? Это литературное выражение бескрылой футурологии политтехнологов и представителей современных общественных наук.
Потому что парадигма футурологии, с которой мы обычно сталкиваемся, имеет свои корни в классическом делении объектов общественных наук на сферы политики, экономики и общества. Однако политология, социология, экономика — это науки преимущество о стабильных состояниях или же о том, как достичь стабильности. Факторы же, формирующие будущее, находятся в областях, определяющих развитие. Это области в значительной мере непредсказуемого — науки, техники, религии, в широком смысле — культуры и т.д. Расцвет футурологии был тесно связан с популярностью науки и техники, вообще с идеей непредсказуемого изменения. Поэтому и сегодня (как и раньше) главными подлинными футурологами остаются фантасты, причем очень немногие — которые могут вообразить плоды научных и культурных трансформаций, представить, как они повлияют на общество, связанные с этим конфликты.
“Захват” же футурологии классическими общественными науками привел к тому, что прогнозирование теперь преимущественно ограничивается анализом уже имеющих место тенденций и их экстраполяцией в будущее. Современные футурологи от общественных наук опасаются оперировать действительно непредсказуемыми факторами. Все множество вариантов прогнозов — в рамках известного и вполне предсказуемого, хотя и с различной степенью вероятности.
Современная футурология по своей природе не может и не пытается иметь дело с действительным будущим. Поэтому картина будущего, рисуемого футурологами с помощью метода экстраполяции (нацеленного на якобы “статичное” настоящее), призвана подтвердить, что к старым страхам не прибавятся новые. В этом и заключается функция футурологии как отпрыска классических парадигм общественных наук, нацеленных на изучение стабильного состояния.
Максимум, что можно предсказывать — катастрофы! Потому что прогноз катастрофы — это все та же экстраполяция уже известных негативных факторов в будущее, что “на безрыбье” должно хоть отчасти успокаивать. Характерные предсказания такого рода звучат примерно так:
“…в следующем десятилетии Россию ждет катастрофа. Один из докладчиков вспомнил даже про знаменитый столетний цикл, сопровождающий российскую историю как минимум с XVII века, — каждое столетие начиналось трагическими потрясениями. 1610–1613 годы навсегда запомнились Смутой; в 1708–1709 годах — кровопролитная война со Швецией; в 1812–1814 годах нас посетил Наполеон, а уж про торжество социализма в 1917-м и говорить нечего. Было представлено и математическое обоснование столетнего цикла. Приводились графики. Например, такой: изменение скорости распада российской государственности. Сначала шло очень медленно, и распад Московского царства от распада Киевской Руси отделяли целых 600 лет. 300 лет понадобилось для распада Российской империи, 74 года — для распада СССР…”1
1 Покровский В. Новая наука о старом// Независимая газета. 11.14.2007
Парадокс популярности “постапокалиптической”, посткатастрофической фантастики связан с тем, что объективно она выполняет ту же функцию, что и футурология. Она успокаивает: даже и в наиболее отвратительном варианте будущего не случится ничего непредсказуемого, мы погибнем вследствие тех процессов, которые наличествуют уже сейчас. И главное — после катастрофы можно заняться тем же, что и до нее — восстановлением старой доброй цивилизации. Ослабленный вариант такой “успокоительной” установки мы видим и в современной российской “антиутопии”.
То, что в современных российских политических проектах (как правило, в “реакционных” утопиях”) присутствует призрак катастрофы и войны, не представляется чем-то удивительным. Для утопического или хотя бы стремящегося стать таковым мышления катастрофа — последний из приемлемых выход. И понимание этого у наших писателей присутствует. Д.Володихин, резюмируя содержание наших “реакционно-утопических” проектов, отмечает: “К сожалению, общий тон российской фантастики в отношении будущего не особенно благоприятен для самой России. …Современные отечественные фантасты крайне редко пишут о спокойном эволюционном развитии России. В подавляющем большинстве футурсценариев стране предсказано обильное кровопролитие: переворот, гражданская война, внешняя война, интервенция, “зачистки”… Или даже сочетание нескольких перечисленных катаклизмов”1.
1 Володихин Д. Требуется осечка…Ближайшее будущее России в социальной фантастике// Социальная реальность №1, 2007. С. 93
Но такая катастрофа-выход снова бы кинула нас в историю и мы стали бы “историческим народом” — т.е. тем, чем мы сейчас себя не чувствуем и не являемся. Не являемся, ибо не можем выбрать окончательно между либерально-рыночной и какой-нибудь из “реакционных” утопий, так как ни одна из них нам по большому счету не нравится.
Тот, кто не решается (и, может быть, весьма мудро!) выбирать между двумя равно сомнительными утопиями, поневоле живет в двойной антиутопии. Понимая, что ничем хорошим такое житье не кончится, он предчувствует впереди катастрофу, но надеется, вслед за футурологами от общественных наук, что она будет предсказуемой, что новых страхов не появится. Мы находим повод для “сдержанного оптимизма” в том, что навсегда останемся лишь со своими старыми, известными
страхами — возврата изоляционистской империи, экстремистского путча, терактов, гражданской войны по образцу столетней давности или вечной войны западников и патриотов и т.д. И поэтому современная российская “антиутопия” описывает бесконечное приближение к катастрофе, которая, как ей хотелось бы надеяться, ничего не изменит.
Повремени, “прекрасное” мгновенье!