Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2008
Перевод Елена Мариничева
Евгения Кононенко — современная украинская писательница. Представительница так называемой “новой” литературы, громко заявившей о себе с началом независимости Украины. Разговорный язык, молодежный и уличный сленг, свободное дыхание пришли в литературу соседнего государства вместе с именами Оксаны Забужко, Юрия Андруховича, Сергея Жадана, Юрия Винничука, Кости Москальца и многих других. Рассказы Евгении Кононенко переведены на английский, немецкий, французский и другие языки. На русском публикуются впервые.
Поцелуй в попку
— Сколько можно говорить, паскудная ты старуха, бабка малокультурная, не целуй ребенка в попку! Сколько можно это тебе повторять! В конце концов разовьешь у ребенка нездоровые наклонности!
— Да кто тебе такое сказал, что я целовала ребенка в попку?! Откуда ты это взяла?! Я не идиотка!
— Ты хочешь сказать, что я — идиотка?!
— Спроси у нее самой! Солнышко, неужели же я?!
— Не учи ребенка врать!
— Я не учу! Это ты ее учишь бог знает чему! Куришь при ней, пьешь!..
— Я?! Это ты приучаешь ребенка к каким-то извращениям! Да я вон еле оттерла твою помаду, когда вчера ее купала!
— Я не целовала ребенка в попку!
— Но у ребенка на заднице была твоя жлобская помада!
— Послушай, ты вчера заявилась в четыре часа утра! Я сидела с твоим чадом всю ночь! А потом бегом бежала к себе домой через весь район, когда уже не ходил транспорт! Где ты была прошлой ночью?
— Ты мне зубы не заговаривай! При чем тут, где я была?!
— Ты обещала вернуться вечером! В девять! Собиралась сама уложить дитё! Чего мне стоило выдумать, что мама встретила фею из страны бабочек и та рассказывает ей много новых детских сказок!
— Боже, ну и идиотская у тебя фантазия! При чем тут фея из страны бабочек! Не могла сказать ребенку, что мама на работе!
— На какой такой работе можно быть ночью?!
— Ты что, не знаешь, дурында старая, что у меня за работа?! Мне же необходимо было увидеть ночную натуру — как у Сюченко на картине! Как я могу написать статью о картине, если не видела натуру?!
— В девять уже и так темно! Зачем тебе третий час ночи?!
— Это только таким недотепам, как ты, кажется, что в девять то же самое, что и в два! На самом деле после полуночи совсем другие краски! Это знает даже ученик четвертого класса художественной школы!
— Божечки! Ты была за городом ночью!
— Не за городом, а на Щекавице! Я сто раз тебе говорила! Сюченко — урбанист!
— Нет, я с тобой повешусь!
— Вешайся! Принести веревку?! Или повесишься на резинке от своих штанов?
— Ты одна ходила по Щекавице, где живут сплошь алкоголики! Мне, старому человеку, там и днем-то страшно! А ты еще дитя!
— Какое я тебе дитя? У меня у самой дитя!
— Тем более ты должна беречь себя, а не ночью одна по Щекавице!
— Неужели, старая вобла, ты думаешь, что я была одна?
— С кем же?! С Сюченко?
— При чем здесь Сюченко?! Что у тебя за дурацкие мысли?!
— А при том, что Сюченкова жена однажды уже искала его здесь! Даже под кровать заглядывала!
— Да говорила же я: у тебя что, совсем голова с дырками?! То была не жена, а мама!
— Нет, это была молодая женщина!
— Сколько раз тебе говорить! У Сюченко нет постоянной жены! То была его мать! Она очень молодо выглядит! Она — сильный график! Не все же в сорок восемь лет выглядят на шестьдесят четыре с половиной!
— С тобой я скоро стану выглядеть на все семьдесят пять! Доченька, я должна знать, с кем ты была прошлой ночью на Щекавице?
— Прошлую ночь я провела дома со своим ребенком!
— Ты понимаешь, о чем я спрашиваю! С кем ты была позапрошлой ночью на Щекавице?!
— Неужели тебе не достаточно того, что я была там не одна? Неужели ты думаешь, что я — я! — буду ходить по Щекавице ночью одна?!
— Но этот Сюченко, он же такой худенький, такой низенький, он и не защитит, если нападут какие-нибудь хулиганы!
— Ну при чем тут Сюченко?! Чего ты прицепилась к несчастному Сюченко?! Что тебе от него нужно?!
— Как это, при чем тут Сюченко?!
— Именно, при чем тут Сюченко?!
— Так картина же Сюченка?! Или нет?!
— Какая картина?! Какая еще тут картина?!
— Ну… Картина… Щекавица…поздно ночью…
— Боже мой! На поэзию ее потянуло!
Щекавица…поздно ночью…
Осенний ветер колет очи,
А мы залезли в темный льох1,
Поллитру выпили на трех!
1 Льох (укр.) — подвал, погреб.
— Поллитру! На трех! И ты пила?!
— И я пила! Знаешь, как тогда было холодно! Ты хочешь, чтоб я простудилась?! Ты всегда мне желаешь зла?!
— Я ей желаю зла! Я? Ей? Зла? Дочка, что ты говоришь?! У меня слов нет!
— Ну так помолчи, раз нет!
— Я ей желаю зла! Кто же тебе тогда желает счастья?! Сюченко?! Или тот, третий?!
— Кто третий?! Какой третий?! Что ты мелешь?!
— Ну… третий, из льоха!
— Нет, у тебя мышление гения! Или полной дебилки! Ты что же думаешь, если сказали, “красное”, значит, так оно и есть?!
— А разве нет?! Я привыкла только так!
— Боже мой! И она всю жизнь прожила с художником! И не научилась понимать язык красок, цвета, теней и полутеней!
— Главное, что я научилась отчищать ваши краски и полутени ото всего на свете!
— Она, глядя на картину, видит только грязный пол! И это человек с высшим образованием!
— Правильно! Кому-то надо и пол отмывать! И стены! И стирать одежду!
— Да не это, не это нужно! Пойми ты своей пустой головой!
— А что?! Что вам, гениям, нужно?!
— Не издевайся! Мы с отцом не гении, а просто одаренные люди! Не издеваться над нами, вот что нам нужно! Не из-де-ва-ться! Ясно?!
— Так неужели, когда я стираю ваши свитера, я над вами издеваюсь?! И тебе, как и отцу, необходимо стоять у мольберта только во всем импортном! В отечественном нельзя! Последнее приличное платье стянула с меня и пошла шляться по Щекавице! Штаны скоро с меня снимешь!
— Нужны мне твои штаны до колен!
— Ну как же! Не нужны! Ты же демонстрируешь своё бикини всем Щекавицам!
— У тебя что, совсем крыша поехала?! Какое бикини?! Каким Шекавицам?!
— А почему твои трусики все были в репьях?!
— Вспомнила бабка, как девкой была! То ж было летом! Летом! Я упала! Съехала вниз по глине! Хорошо, что жива осталась! А тебе только одно — трусы в репьях! Каждый понимает в меру своей распущенности!
— Вот уж меня только в распущенности обвинять! В чем угодно, только не в этом!
— Конечно, кто на тебя клюнет?! Ты хотела, чтобы я была такой же монашкой, как ты! Это была твоя заветная мечта?!
— Какая уж там монашка! Я терплю твое антимонашество начиная с твоих пятнадцати лет!
— Какие слова! Какие неологизмы! Антимонашество!
— Тебе в восемнадцать лет понадобилась отдельная квартира — тебе сделали! Тебе для творческого вдохновения потребовалось взять на год академку и путешествовать по Татарии! Я терпела! Деньги высылала! Тебе приспичило — тоже для творческого вдохновения — ребенка бог знает от кого!..
— Прошу не трогать отца моего ребенка! Прошу не издеваться надо мной!
— Хорошенькое “издеваться”! Я сижу с твоим ребенком! День и ночь! Пока ты шляешься по Щекавицам!
— Слушай, между прочим, я надумала отдать ее в садик! Надоели твои нарекания! Ты все равно ничего не можешь дать ребенку! Не развиваешь ее как нужно! Кормишь хреново! Только целуешь в попку!
— В детский садик! Ты сдурела! Туда, где детей кормят грязным и радиационным! Где детей голыми ставят на стульчики! Вместе с детьми сантехников!
— Это тебя нужно голой поставить на стул перед сантехниками! Вот это была бы Венера Милосская!
— Меня можно куда угодно! Но ребенка!..Ты для детского садика ее рожала?!
— А сколько я могу слышать, что живу со своим ребенком только за счет тебя?! Да ты счастлива должна быть уже тем, что я разрешаю тебе приближаться к ней!
— Я счастлива! Я самая счастливая на свете! Такая дочка! Такой муж! Я очень счастлива!
— И муж тебя не устраивает?! Да ты была хоть на одной его выставке?!
— Не была! Но все коньяки на его вернисажах были куплены на мои деньги! Я все статьи о нем собираю в папку!
— А ты спросила, ему это нужно?!
— А ты знаешь, чего мне стоило, чтобы он тебя впихнул в институт! Это не он, это я тебя туда устроила! Без меня ты бы училась в институте нефти и газа вместе с сантехниками!
— И ничего страшного! И в нефти-и-газе есть люди! Я в Татарии была на выставке работ нефтяников! Такая экспрессия!
— Ну вот и сидела бы со своей экспрессией, а твой отец — со своей бутылкой! Видела бы ты эту живопись! Видела бы ты это искусствознание! Как ты сказала? Бутылка на трех и темный льох!
— Гениальная память! Просто фантастическая! Ну, так ты знаешь чем кормить ребенка? Дашь ей 150 грамм пюре, только не смей давать 200, одну тефтельку, яблочко натрешь на морковной терке, только не три на свекольной! Почитаешь ей про индюка! Нет, про индюка не надо, это неэстетичная сказка!
— Я сама разберусь, что читать ребенку!
— Она разберется! А прошлый раз читала ей про скелетов! Додумалась, старая вешалка!
— А ты снова на Щекавицу? Ты же там все уже повидала?
— Она знает, что я видела, а что нет! Тогда была облачная ночь, а мне нужна ясная, со звездами!
— Так сейчас ведь дождь идет! Где же твои звезды?!
— Слушай, ты решила сегодня меня добить?! Ты уже с утра надо мной издевалась! В два часа облака развеются, будет полная луна!
— Когда уже над моей жизнью развеются облака?! И когда ты вернешься?!
— Нет, это невозможно терпеть! Ты отца всю жизнь добивала этим “когда ты вернешься?”, а теперь взялась за меня?!
— Доча, надень теплую куртку, не беги в плаще!.. Ты слышишь, вернись, надень куртку!.. Вдруг схватишь пневмонию, — я с ребенком сидеть не буду! Сама будешь ее нянчить!!
— Чего ты кричишь на весь подъезд! Горлопанка!
Внизу хлопнула дверь. Бабуся растерянно вернулась в квартиру. В груди клокотали рефрены ссоры, но нужно было готовить ребенку ужин. Она поплелась на кухню.
— А где мама?
— Мама пошла на работу.
— На ляботу? А поцему ты на нее клицяла?
— Я не кричала. Мы просто разговаривали.
— Пльосто ласьговаливали?
После ужина читали книжечки. Потом пошли в постельку. Стали переодеваться в ночную пижамку. Дитя было милое-милое, самое дорогое на свете и хорошенькое, как амурчик с заграничной открытки. Бабуся не выдержала, тщательно вытерла тыльной стороной ладони губы от помады и…
— Ну сьо ти такое делаесь, бабуся?.. — засмеялась малышка.
Полтора Григорюка
И больше всего на свете хотелось ему каким-нибудь образом подслушать или перехватить письмо и узнать, что она любит его больше всего на свете. Что в водовороте человеческих отношений и связей, брачных и внебрачных, легких и сложных, существут великая любовь, и она любит его именно так. Она появлялась дважды или трижды в год в связи со своей диссертацией. Звонила ему, и они встречались. И всегда было хорошо. Она появлялась как раз тогда, когда он оставался дома один, как будто кто-то подавал ей условный знак, что его жена с дочкой уехали в отпуск или к теще. Хотя жена уезжала довольно часто и попасть как раз в ее отсутствие было нетрудно. Итак, она появлялась дважды или трижды в год, и всегда было великолепно. Никаких лишних разговоров, никаких нареканий, никаких претензий. Все другие женщины, случавшиеся в его жизни, претензии к нему имели. Для одной он был чем-то даже хуже, чем палачи гестапо. Те калечили людские тела, а он, оказывается, размазал по стене ее душу, осталось только тело, правда, вполне гладкое и ухоженное: ходит, покачивает аппетитными бедрами… Нет, она всегда появлялась с улыбкой, с ней же и исчезала где-то в своем Ровно. А ему все казалась, что вот-вот — и он узнает ее тайну. Но, наверное, для этого еше не пришло время…
Однажды она исчезла более чем на год. Он начал тосковать, несколько раз звонил в Ровно: трубка долго стонала и грустила, но никто не отзывался. А потом она появилась и сказала, что родила ребенка, но диссертацию все равно надо писать, и вот она приехала к шефу. Каждый раз она по-разному называла имя и отчество шефа. Он у нее был и Дмитрием Петровичем, и Петром Дмитриевичем, и Демидом Платоновичем. И тема диссертации у нее менялась: то “Особенности конечностей шмелей”, то “Эволюция слуха от амебы до человекообразной обезьяны”, а то и “История инсектологии в Новой Зеландии”. Ему же порой так хотелось думать, что никакой диссертации она не пишет, ни шефа, ни полшефа в Киеве у нее нет и приезжает она за свой счет только потому, чтобы увидеться с ним. Порой она рассказывала о своем муже. То он ее побил, аж ребро сломал, то запер на всю ночь в туалете — и как она только не ударилась головой об унитаз, а то подарил бриллианты — вот этот платиновый крестик, а в нем два камешка. Не подделка — настоящие бриллианты. Он не разбирался в драгоценных камнях и благородных металлах, но ловить губами тот крестик было прекрасно. А может, никакого мужа у нее нет, и никого нет, а когда она не с ним, то только и живет что ожиданием встреч, воспоминаниями о минувших свиданиях, а этот муж, поломанные ребра, конечности шмелей, — все выдумки, есть только он, она, ненадежное прибежище на несколько часов, его губы на сомнительных бриллиантах… А ребенок, которого она родила?.. Здесь туман очарования исчезал. Иметь ребенка в Ровно ему не хотелось. Хватит с него законорожденной в Киеве.
Но всему свое время. А время идет быстро. Они встречаются уже — о, Господи! — восемь лет! Познакомились еще при Брежневе, ребенка она родила вроде при Андропове, а теперь уже перестройке который год! Скоро будет десять, пятнадцать, двадцать лет со дня их первой встречи. И вот войдут в его жизнь две чудесные женщины — тайная жена, тайная дочь… Мечты об этом согревали его в тяжелые минуты, когда казалось, что жизнь зашла в глухой угол, и тогда он представлял их обеих, стройных и прекрасных, похожих друг на друга и все же разных: осенью— в белых плащиках, в сапожках на звонких каблучках, зимой— в пушистых шубках, летом — в одинаковых открытых платьицах, только крестик будет на шейке у дочки. Хотя, кажется, у нее мальчик, а не девочка, да он уже как-то привык, если ребенок — то обязательно девочка… Хотя, есть ли у нее вообще ребенок? За тот год, что ее не было, она не изменилась, осталась такой же…
И что же будет, когда она напишет свою диссертацию и защитит ее? Неужели тогда она навсегда исчезнет из его жизни? Он никогда не провожал ее на поезд, может, она и не в Ровно живет, а где-нибудь в другом городе, или вообще в Киеве, что тут удивительного — в городе, где есть и Березняки, и Троещина, и Борщаговка…
Но однажды сквозь неготаки прошел ток высокого напряжения, а нижняя челюсть отвисла. Он читал в “Золотой рыбке” газету и прихлебывал кофе, когда вдруг за спиной послышался знакомый голос:
— Он огромный. Ну, представляешь… Ну… — она, по-видимому, долго не могла подобрать слова, чтоб описать, насколько велик был тот, о ком шла речь. — Ну… полтора Григорюка!
— Полтора Григорюка? — не поверила собеседница. — Не может такого быть!
— Ну, если не полтора, так один и три от Григорюка — это уж точно!
— Все равно, — не верила та, — да один Григорюк, да ноль восемь от Григорюка — и то очень много!
— Да нет, какие там ноль восемь! Полтора! Ну, может, один и три.
Он считался большим мужчиной, носил 44-й воротник рубашки и 44-й номер обуви. Но чтоб полтора какого-то Григорюка… И что это за единица измерения
такая — Григорюк? Он стал нервно прислушиваться к их разговору. Женщины что-то зашептали друг другу на ухо. Захохотали… Он немного пододвинул стул к их столику, и она его увидела, он даже не знал, что она уже в Киеве, она познакомила его с подругой, он подсел к ним, и началась непринужденная беседа, когда каждое слово воспринимается легко и к месту. Он угостил их кофе со словами “гулять, так гулять”, что было встречено веселым хохотом, а потом они ели еще какие-то пирожные и фруктовое желе.
А вечером она пришла к нему. Говорила, что ее муж ездил в Таиланд оформлять какой-то торговый договор (и что может делать человек такого уровня в Ровно?) и привез оттуда альбом с цветными иллюстрациями, на которых изображены разные способы любви между мужчиной и женщиной, так теперь не дает ей покоя; ей же хотелось поделиться приобретенным опытом с ним, и она посоветовала обязательно показать это жене. Он возразил, что с женой у них иные пропорции, и снова вспомнил про Григорюка. И впервые ощутил что-то похожее на ревность. Тот Григорюк, что составлял две трети или три четверти от него, может, существовал-таки в ее жизни. Хотя кто его знает, какую роль играл Григорюк в жизни этих женщин. Может, совсем и не о нем шла речь, и это не он равен полутора Григорюков. А ему еще нужно выяснить, какую тайну скрывает ее внешне веселый смех. Выяснить то, чего она и сама не знает.
Колоссальный сюжет
Грибок на детской площадке плохо защищал от дождя. Холодные капли назойливо примешивались к кофе в чашках с отбитыми ручками. И к белому сухому в граненых стаканах. Дождь шумел о вечном, а думалось о минувшем, которое не хотело миновать. Над головой в черной осенней сырости между другими вечерними окнами висели два окна. Одно — комнаты. Другое — кухни. Там было сухо и тепло. Но туда не хотелось. Домой, как в могилу. В девятом классе, — он уже тогда знал, что будет актером, — когда задали выучить на память монолог из драмы Островского “Гроза”, он читал так, что все поняли: “Домой, как в могилу”. И не имеет значения, что монолог женский. Настоящий актер сумеет все.
Здесь, здесь, во дворе, в мокрой темноте, была жизнь. Звучали невероятные аккорды, горели неоновые фонари, отражаясь в сонных витринах и мокром асфальте, мерцали окна, щемяще летели осенние листья, постепенно оголялись костлявые деревья, — и это была жизнь, жизнь. Спешили люди, и незримый дирижер задавал ритм их шагам и их коротким разговорам. И грузчики, прислонившись к грязным контейнерам, пили пиво из только что откупоренных зубами бутылок, и в этой группке возле черного хода в гастроном также пульсировала жизнь. Все это можно было вобрать в себя, а потом отобразить и заставить других ощутить этот пульс, это биение в висках, эти краски, этот грубый вакхический хохот.
Утром он убегал из дома в мокрый неуютный город с его неспокойными улицами и прокуренными кофейнями. Дожди той осени уже шумели в его крови.
— Давай за этот дождь, — Менченко достал из-под лавки бутылку, плеснул в стаканы. Стаканы немелодично звякнули друг о друга.
— За дождь, так за дождь, — согласился он и снова посмотрел на окна. Оба окна пропали, слились с чернотою дома. Значит, она пошла укачивать малыша. Не дай Боже появиться дома прямо сейчас. Сразу сунет сына ему в руки, а сама побежит стирать. В ванной забулькает вода, и в этом шуме не будут слышны звуки жизни. И черный вечер не пробьется сквозь душные створки быта.
— Допивай кофе.
— Какой залог ты оставил за чашки? По три?
— По пять. Ничего, завтра отдам, — Менченко засунул в портфель чашки с отбитыми ручками, зато вытащил бутылку “Золотой осени”. — Давай греться, а то, честное слово, пить сухое под таким дождем — это просто пижонство. Чтоб не сказать извращение.
Он обреченно протянул стакан. Окна оставались темными. Малыш может не засыпать час. А то и два. И осенние дожди не усыпляют его… Господи, спал бы!.. Когда где-то там, за чужими окнами, плачет дитя, в этом плаче слышится вселенская тревога, горькая и необъятная поэзия жизни. А тут свое собственное. Вопит над ухом, и нужно преодолевать сон, носить его на руках, пихать какую-то бутылочку, менять штанишки, и так каждую ночь.
— Почему ты не пьешь, — толкает его Менченко. Он машинально подносит стакан к губам. Вино дешевое. Во рту сладко и противно. Но приятное тепло разливается по телу и шумит в голове. Ах, Боже мой, сколько дешевого вина выпили выдающиеся люди в начале своей карьеры в такие вот неуютные осенние вечера!
— Давай еще, — Менченко разливает еще. Шум в затылке перекрывает шум дождя. В голове начинает танцевать пьяная мысль: “Все будет хорошо”. А окно в кухне безнадежно чернеет. Менченко знает, куда он смотрит.
— Я тебе говорил, не надо рано жениться. Двадцать один год — не брачный возраст для творческой личности.
— А сам женился в двадцать. И настрогал уже двоих.
— У меня другое дело. Теща заваптекой. Ее мать еще на ногах, сидит с правнуками. А ты радовался, что берешь сиротку, говорил, не будет тещи. А теща тоже, бывает что и пригодится.
— Она не сиротка, у нее есть отец.
— А какая от него польза? Тихо пьет самогон где-то в Тальном. А ты пьешь “Золотую осень” на краю стольного града.
— И что же мне делать? Что делать?
С самого начала осени жена просит его посидеть с малышом, чтоб она сбегала в свой институт оформить отпуск на год по уходу за ребенком. Он каждый день все откладывал: сегодня давали камеру, а завтра должен быть как раз нужный ему бутафор. Шел фестиваль студенческих работ в Доме кино. Приезжал венгерский сценарист, и это нельзя было пропустить. Уже несколько дней он носил в кармане письмо о том, что жену отчислили из института из-за академической задолженности. Кретины. Неужели не видели, что до мая она ходила с животом? Не могли оформить ей академку без этих бумажек? Идиотизм. Как и все в этой жизни.
А прошлую осень они с женой обошли всю — вдоль и поперек. Вместе мерзли в темных скверах, встречая первый снег. Весь город принадлежал им, это была их вотчина. И люди, что вечно куда-то бежали, не слыша звона струн жизни, не ощущая великого ритма, были хором в симфонии бытия. Перед Новым годом оформили брак. Нашли эту квартиру. Перезимовали. Потом пришла черная бессильная весна. Юной жене стало тяжело подолгу ходить. Но ее все равно тянуло с ним туда, в водоворот города, в сердцевину жизни, продолжением которой стала и их любовь. И жизнь даровала им великие радости, доступные только избранным. Тяжелая весна миновала. Цвели сады. Пригревало солнце. Когда они вдвоем сидели на Хоревой горе среди роскошных в майском цветении кустов и заброшенных плит Фроловского кладбища, жена почувствовала, что ей пора в больницу. Боже мой, а как хотелось еще до этого успеть сдать сессию! Он довел ее до Глибочицкой, остановил “скорую”. Через два часа они с Менчем пили припрятанный как раз для такого случая “Боржес”. Под окнами родильного дома. Он хорошо помнит вкус того вина. Это вам не “Солнечная долина”. Или как там еще? “Золотая осень”.
— Допивай.
— Больше не могу.
— Так что же мне, тащить домой открытую бутылку? Чтоб эта сладкая дрянь залила мой сценарий? — И после паузы: — У меня для тебя есть колоссальный сюжет.
Окно кухни ярко вспыхнуло. Так, первый этап закончился. Малыш спит. Но домой идти еще небезопасно. Его могут поставить на стирку.
— Вся наша жизнь — это колоссальный сюжет. Который порой оказывается достаточно мелким.
— Этот сюжет не из нашей жизни.
— Снова из жизни слонов? Или насекомых?
— Из жизни людей.
— Сюжет из жизни людей! Это действительно колоссально! Напиши сценарий о моей жизни.
— Про твою жизнь писать еще рано.
Верно, еще рано… Ну никак она не идет стирать! Шла бы скорее. Он уже замерз. И “Золотая осень” не греет.
— Значит, так. Действие происходит в годы застоя.
— Начало интригует.
— Ты не смейся. Действие происходит в годы застоя.
— Я уже слышал.
— Слушай дальше. Главный герой — сын высокого партийного работника. Члена ЦК.
— ЦК Украины или Союза?
— Не задавай глупых вопросов.
— Ладно. Умный вопрос. Кто нам даст деньги на цековские апартаменты?
— Ты слушай сюда внимательно. Деньги не нужны.
— Ты что же, поселишь цековского сыночка в общежитие?
— Я его поселю в барак, где обитают бомжи. Это можно отснять на Саперной Слободе, пока она еще стоит. Или…
На кухне выключили свет. Теперь только слегка угадывается окошко из ванной в кухню. Минут через двадцать можно будет идти домой.
— Я собственными руками сделаю для тебя декорации. Возьмешь меня к себе бутафором? Фильм поедет в Канны. И Оскара я тебе тоже гарантирую. Если только все снимешь как следует. Так, у нас осталось по полкапли на донышке.
Дождь припустил, как перед концом света. Пространство вокруг задрожало, прошитое неровными дождевыми нитками. А жена уже постирала. На кухне снова зажегся свет. Если он сейчас прибежит домой, то поможет ей развесить пеленки и ползунки на веревке в кухне. Все-таки не надо будет ей залезать на стул.
— Слушай дальше.
— Что дальше? Мне домой пора.
— Вспомнил! Где ты раньше был?
— Пил с тобой.
— А теперь слушай.
— Я уже слышал. Цековский сыночек среди бомжей. В застойный период. Они что, выкуп за него хотят? Так их бы всех из автомата!
— Нет, все совсем не так. Ты ничего не понимаешь.
— Зато ты все понимаешь.
— Не все. Но кое в чем больше, чем ты. Я все-таки служил в армии. Ну вот, сын высокого партийца. Понимаешь, ему все надоело.
— Партийцу?
— Нет, сыну. Ты меня не перебивай. Ему не дают дружить, с кем он хочет. Он не может никого полюбить. Ему все надоело, и аппаратура, и Карловы Вары. И он элементарно бежит из дома. И… без определенного места жительства… У него, кроме всего прочего, обостренное чувство свободы, которую он ощущает только в странствиях.
— Такого не бывает.
— В том-то и дело, что бывает. Я с ним разговаривал в Тотьме. Я там служил. Бывает! Еще и не такое бывает! Вот, скажем, кто твои родители? Из какой ты среды? Сам знаешь, какие у них убогие интересы. А вот ты у нас — гордость и надежда национального искусства!
— Ну, мне мама читала сказки братьев Гримм, — немного обиделся он.
— А Стендаля ты уже прочитал сам. И Борхеса, и Акутагаву. Но не об этом речь. Так вот, сначала он убегает в какую-то геологическую партию, но там его выслеживают. И он бежит к этим… вольным птицам.
— И все?
— Подожди! Я забочусь о том, чтобы у него был Оскар, а он не хочет. Ты что, не хочешь Оскара?
— Хочу. Но…
— Отец-партиец не оставляет его. У него знакомый генерал КГБ, который дает ему… Андрея… разыскать сына, которого тоже зовут Андрей. Если потребуется — уничтожить. Сын члена ЦК не имеет права стать бродягой. Это право есть только у детей простых родителей. И вот Андрей из КГБ временно становится бичом, чтобы найти того Андрея. И находит. Андрей из ЦК читает Андрею из КГБ свои стихи:
Сквозь меня проходит время, дождь
растворяет все мои оковы…
— Лучше размывает! Размывает оковы!
— А дождь такой, как сейчас. Андрей из ЦК — счастливый человек. Он поет свои стихи, аккомпанируя себе на разбитой гитаре, бомжи поют его песни, и ему больше ничего не нужно. Он таким образом оставляет свой след на этой земле.
— А бомжи, которые любят песни Андрея, убивают Андрея из КГБ? Да?
— Нет. Андрей, разыскивая Андрея среди отщепенцев, стал другим. В бараке умирает старый туберкулезный бомж. Андрей объяснил Андрею, кто его подослал. Они вместе поджигают халабуду, где умер тот, туберкулезник, подбросив туда паспорт Андрея, — он еще сохранял свой паспорт. А теперь его паспорт с противной цековской фамилией сгорит, утром придут местные менты и констатируют смерть Андрея, который на самом деле остался жив. Но уже без имени и прошлого. Они пожимают друг другу руки. Молча. А дождь такой, как сейчас. И лица обоих Андреев. Андрей из КГБ все сделает как надо. Паспорт сгорит лишь наполовину. А тело сгорит так, что его уже никто не узнает. Он дарит Андрею паспорт свободы…
Менч замолчал, а он уже видел тот барак, и тот дождь, и лица обоих Андреев, и слышал песню Андрея за кадром.
Они сидели молча, только дождь шумел, такой же дождь, как над одиноким пристанищем бомжей в застойный период. Бил озноб от холода и от коллизий колоссального сюжета.
— Но ведь ты сам меня учил первой заповеди — не лезть в такое, чего досконально не знаешь. Помнишь, как ты на втором курсе отбоярился от сталеваров?
— Так к чему я веду? Завтра идем за билетами на поезд до Архангельска. В общем вагоне.
— Ой, хотя бы в плацкарте!
— В плацкарте ты не узнаешь настоящей жизни. Сориентируешься, где нужно будет сойти. Потолкаешься там до весны. Летом сдашь обе сессии. Будешь держать связь со мной. Я тебе буду высылать бисептол. Плохо, конечно, что впереди зима…
— До весны я тут не выживу! Я погибну как личность! Сойду на нет как художник!
— И я о том же. Поедешь изучать материал. К будущей осени все отснимешь. А через год поедешь в Канны.
— А… — он вытянул руку в сторону дома, где тоскливо светилось окно кухни.
— Ты знаешь, жена все вынесет. Это мы умираем от каждого гриппа. А они живучие. И запомни: всем на свете мы обязаны женщинам. Об этом тоже стоит снять фильм.
г. Киев