(Между собакой и волком)
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2008
Феликс Кривин. Полет жирафа. — Ужгород: Издательство В.Падяка, 2006.
Десять лет назад Феликс Кривин уехал из Ужгорода. Насовсем. В Израиль. Перед самым его отъездом я получила письмо, в котором он писал: “Конечно, трудно уезжать. 43 года в Ужгороде. 1 апреля у меня был прощальный вечер (я перенес свой юбилей на 1 апреля, потому что глупо его отмечать всерьез), и я особенно почувствовал, как мне трудно уезжать из этого города… Было так хорошо и так грустно. Такого количества цветов я еще не видел. Прямо как на похоронах”… Уехали они с женой вслед за детьми, которым надеялись помочь хотя бы пенсией, а дети уехали спасать жизнь: в Союзе не было инсулина и прочих необходимых лекарств. За спасением ехали на историческую родину. По поводу родины Феликс заметил в том же письме: “Раньше родина была землей отцов, а теперь она земля детей”. Какое точное замечание. Впрочем, как всегда у Кривина.
В моей библиотеке не меньше тридцати книжек Кривина. Первыми — поэтической “Вокруг капусты” и книжкой прозы “В стране вещей” — он буквально ворвался в литературу в 1960-м и 61-м году. Они произвели фурор новизной формы и содержания, остроумием, переосмыслением навязших на зубах вещей, веселой игрой со словом и смыслом, каким-то совсем другим юмором — мягким и интеллигентным, однако нередко переходящим в острую сатиру. А также философичностью. Можно ли забыть “ветреную форточку”, или “невинную бутылку”, или погремушку, поучающую скрипку: “надо быть проще, доходчивее”, или часы, которые “стояли на страже времени”, или многое другое.
Книги выходили одна за другой, и стало казаться, что это вот-вот кончится — сколько можно вытягивать из вещей новый смысл, изобретать новые сюжеты? Но Кривин открывал все новые материки, становился “находчивее”, мудрее, а его миниатюры все философичнее и серьезнее. Персонажами его книг становились то грамматика с математикой, то герои мифов Древней Греции, то лица Божественной истории или просто исторические лица, мыслители, политики, поэты, литературные жанры, и пр., и пр. Кажется, нет явления, которое Кривин по-своему не осмыслил бы. Вспомним хотя бы некоторые названия его книг: “Карманная школа”, “Божественные истории”, “Ученые сказки”, “Шутки с эпиграфами”, “Подражание театру”, “Слабые мира сего”, “Изобретатель вечности”, “Всемирная история в анекдотах”, “Тюрьма имени свободы”, “Дистрофики” (стихи по две строфы), “Жизнь с препятствиями” и др. На наших глазах создавалась энциклопедия, переосмысленная в ироническом, или сатирическом, или философском ключе.
Творчество Кривина оценила не только столица, его переводили на множество языков — английский, хинди, пенджаби, чешский, польский, немецкий, словацкий, венгерский, финский, болгарский (кстати, Кривин был неизменным участником габровского фестиваля), не говоря уж о языках республик Советского Союза, но, может быть, особенно важно то, что его оценил родной город (ведь, как известно, нет пророка в своем отечестве) — наверное, половину его книг издал Ужгород.
Вот и сейчас речь идет о книжке “Полет жирафа”, изданной именно в Ужгороде и, похоже, написанной автором для родного города. Об этом свидетельствуют имена ужгородцев и названия улиц, встречающиеся в миниатюрах автора. Это изящная книжка, напечатанная на хорошей бумаге, прекрасно, со вкусом оформленная, с серьезной вступительной. Такому изданию могут позавидовать и москвичи.
Здесь, как и во многих других его книгах, стихи перемежаются с прозой. И жанр все тот же — миниатюра, сказка, притча, эссе и, конечно, афоризмы. Хотя жанр у этого писателя определить бывает трудно — одно перетекает в другое, но — всегда иронично и символично. Темы — тоже, как всегда: мгновение и вечность, вчера, сегодя и завтра, то есть — прошедшее, настоящее и будущее. Звучит здесь и “Эхо классики” (вспомним “Уточненную классику”, “Сокращение классики”), есть и “автобиографические сказки” (то есть то, что имело место в той или иной мере в биографии автора).
Кривин не изменяет ни себе, ни… земле, на которой он прожил большую часть жизни.
Может быть, эту книгу отличает от прежних — грустная нота. Грусть как непременная составляющая истинного искусства всегда присутствовала у Кривина, но здесь она как бы постарела, стала терять надежду.
“Раньше наша земля была непригодна только для жизни, а теперь и для смерти непригодна, оказывается” — такой итог подводится в сказке “Трое в пустом городе”. Город не назван, но подразумевается, должно быть, Чернобыль.
“Светлое будущее.
Гаснет свет.
Будущее становится настоящим”.
“Не грусти, что минуты одна за другой/ и секунды, и даже мгновенья/ вырастают стеной у тебя за спиной,/ отрезая пути к отступленью.
Пусть и годы проходят, а ты не грусти/ не печалься о прошлом напрасно./ Лишь бы время не встало стеной впереди, то, что сзади, — оно не опасно”.
“…Я шагаю в молодость./ Замедляю шаг./ Что-то эта молодость выглядит, как старость…/ Эх, дорога в молодость,/ всем ты хороша!/ Но кому готовилась, а кому досталась”. Зато, как видно, и здесь Кривина не покидает чувство юмора (а когда оно его покидало?)
К вопросу о молодости, о возрасте. В диалоге рассказчика с Пустыней (“Пустыня сказала”) встает вопрос, что лучше выбрать — жить до семнадцати и опять начинать с нуля, и так пятьдесят семь раз, или — один раз — пятьдесят семь?.. Пустыня, конечно, выбрала “все по семнадцать”, а один человек — “Он уже от этих молодостей согнулся, сгорбился, еле ноги волочит. И когда его спрашивают: “Ты отчего так постарел?” — он отвечает: “От молодости этой проклятой, черт бы ее побрал!” Намек понят?!
Так что же, что такое полет жирафа в названии книги.
Это сказка о том, кому сверху виднее. Потому-то король жираф и строит вертикаль “влазьте”, высокую вертикаль, до неба. Конечно же не без поддержки тайного советника Жука-Жукареса де ля Жук, который, страдая от малого роста, удлинил свою фамилию.
Однако, летя в небо, жираф летел в пропасть, в прошлое, которое, как небо, — такая же глубокая пустота. “Но лететь в прошлое хорошо; по крайней мере, знаешь, что не разобьешься”. Вечная сказка. То ли про нас, то ли про них, т.е. про устройство жизни на той земле, где теперь живет Кривин…Точнее — про нас и про них.
“Когда человек поднимает одну руку, он отдает только голос, а когда две руки, — он отдает все”. Это тоже про всех и всегда. Как просто и точно.
А вот — “Высокие гости”, пользующиеся всякой возможностью слинять из страны с каким-нибудь гос. визитом. “В чужой стране им не кричали: “Долой!”, “В отставку!”, “На помойку!”, “К чертовой (как минимум) матери!” А если и кричали, то это было все равно непонятно…”. Вывод: “Высоким можно быть только гостем… и никак нельзя быть высоким хозяином…” — Без комментариев, так сказать.
И еще: “Вот и рухнули преграды,/воссиял свободы дух./Разбрелось по полю стадо,/каждый сам себе пастух./ Но не одолел природы/ возвышающий обман./Так устроена свобода:/каждый сам себе баран”. Ну уж это точно про нас! (Из восьмистиший раздела “Революционный сдержите шаг”.
И про родной Ужгород, его Театральную площадь, претерпевшую круговорот в природе, т.е в площадь Хрущева и обратно, точно, как ресторан “Корона” — в “Верховину” и обратно, а в Киеве улицу Жертв революции переименовали в Героев революции — ведь жертвы оказались героями! Только кладбище в Ужгороде осталось с прежним названием — Кальвария, хотя его-то в самый бы раз переименовать в кладбище Советское или Жертв революции, считает Кривин.
Непреходящи размышления автора на тему “Народ” и “Власть” — вместе и по отдельности. Где-то в форме иносказания — “Если жизнь борьба”, где-то почти впрямую — “Мечта Верховного главнокомандующего”, “Герой нашего времени”. Невольно думается о том, что умом и сердцем автор живет здесь, с нами, но время и расстояние все же играют свою роль — в прежних книгах эта тема звучала острее.
Зато, как всегда, прекрасны философические размышления — о скорости и времени (“Встречный ветер”), “Как различить, где белое, а где черное?/ Как распознать, где черное, а где белое?..”, “Звук не дошел до тишины…”, “Что сказать нашей памяти, ожиданию, нас томящему…”. В последнем тебя не отпускает щемящая интонация. А два стихотворения — “Элегия” и “Стансы” — вызывают улыбку игрой, намеренным сталкиванием формы с содержанием. В них соблюдены все формальные признаки и стансов, и элегии, но они активно противоречат смыслу, содержанию стиха:
“А морда просит кирпича
отнюдь не для беседы
о Тициановых холстах,
о ритмах Дебюсси…”
Забавны миниатюры чисто бытовые. “Хвост русалки” — про вертихвостку. “Принцесса на горошине” — “…горошина подброшена в принцессину кровать./ Была б она подброшена в кастрюлю или в таз,/как это ей положено, тогда бы в самый раз./А чтобы сытой задницей поверх продукта спать — /уж ты прости, красавица, как это понимать?/Ругаются прохожие: в стране гороха нет,/еще не огорошены детсад и горсовет…” — легко, смешно по-кривински. “Не плачь девчонка!” построена на цитатах из советских песен — ими пользуется попугай, провожая молоденькую курочку “в вечную жизнь”.
Читаешь и все ждешь — когда же будет про другую жизнь, про тамошнюю. Вот, наконец: “Рабинович был родом из анекдота. Не слишком смешного, не слишком остроумного, но присутствие Рабиновича анекдот оживляло и делало его чуть ли не смешным… Но там, где не видят ничего смешного, потому что не смотрят, а только у с м а т р и в а —
ю т…” (“Смешная жизнь”. Разрядка моя. — Э.М.) — ну, это-то нам хорошо известно, что там и тогда получается! Так что опять выходит, что Рабинович — наш персонаж.
Или: “…надо, надо закопать Рабиновича!” — обозлился хорек на мужа белочки, которая ему приглянулась (“Как медведь Рабинович…”). Тоже хорошо знакомый нам мотив!
Еще круче с “Письмом на родину”: “Василь (Иван пишет Василю! — Э.М.), ты не поверишь, я проплакал всю ночь, когда узнал, что у нас есть историческая родина. Это (определение государства) государство всю дорогу вбивало нам, что у нас родина только одна, хотя для нормального человека одной родины мало. Ему надо или у е х а ть на какую-нибудь родину, или какую-то родину п р и с о е —
д и н и т ь (разрядка моя. — Э.М.) к себе… Ты вспоминаешь, как вы исходили из Египта. Мы тоже исходим, уже сил никаких…” И дальше блистательная игра по поводу причин и виновников исхода из нашей (нашей!) родины.
Ну никак не получается у Кривина выйти за пределы прежней жизни. А, собственно, зачем?..
И тут не могу снова не процитировать то самое письмо от 23/IV — 98 г.: “А ты знаешь, что в Израиле имеется Союз русских писателей, насчитывающий, как мне говорили, чуть ли не пятьсот членов Союза… Не зря Израиль называют альтернативной Россией”.
Может быть, наша здешняя жизнь заряжена куда сильнее для творчества, чем в других местах?.. А может, просто, как пишет Кривин, “А слава — дым, а
слово — дом, и в этом доме я живу…”