Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2008
Александр Ревич. “Паломник”: Страницы европейской поэзии. — М.: Этерна, 2007.
Александр Ревич стал лауреатом премии “Мастер” за 2007 год, которой отмечен его продолжающийся в течение всей жизни творческий подвиг мастера художественного перевода. Сообщение об этом пришло в те дни, когда на столе у меня лежал раскрытый том вышедшей в издательстве “Этерна” книги Ревича “Паломник”. Подзаголовок — “Страницы европейской поэзии четырнадцатого—двадцатого веков”. 700 лет европейской поэзии, по которой пролегает путь Ревича-паломника!
Книга эта, как и другие издания и журнальные публикации поэта и переводчика в последние годы, заставляет задуматься над судьбой автора. Тот ореол, которым озарены нынешние годы жизни Александра Ревича, едва ли ему самому представляется славой. Хотя высокие оценки сделанного им звучат с завидным постоянством. И, добавим, глубокое уважение в профессиональной среде обретено поэтом на десятилетия раньше. Но широкое признание, в том смысле, что “поздней славы коготок царапает, не раня”, — сказано давно и точно. Могло ли это признание прийти раньше? Возможно — уже теперь скажем мы, — но и тут же усомнимся.
Страницы биографии военных лет Ревича — поистине трагичны. Мне это по-особенному близко и понятно. Мой отец, молодой военврач, сумел уйти из плена на третий день, потом были месяцы лесных скитаний, фронт уходил стремительно, выйти к своим не удалось, застрял на Брянщине, врачевал в сельской больничке, был связан с партизанским движением, а когда пришли свои, “отделался” санитаром штрафбата. “А всего страшней удары получал я от своих”, — написал я давно, вроде бы по иному поводу, но с тем же смыслом.
Вот и Ревичу довелось в штрафбате кровью смывать вину, которой не было!
А какая “вина” в послевоенные времена была в его стихах, что им не находилось места в журналах и книгах? Какая уж тут слава! Молчание. Но — молчаливый кровопролитный труд!
На что он рассчитывал? На эту позднюю славу? Во имя чего накапливал, набирал силу, мастерство, с какой надеждой на будущее работал?
Да не было никакого расчета!
Двигала им любовь к поэзии, поэзия, жившая в нем самом, — какие тут расчеты, это потребность — как пить, как дышать. А дыхание у него оказалось сильным и долгим. Не спринтерский выбег с последующим трепыханием на дорожке, а долгий стайерский труд, работа. С одним только “но”: работа поэта — есть творческая радость, которой всегда был наполнен Ревич.
Удивительно другое — поэтическое долголетие автора, продолжающийся набор высоты, непрерывно выплескивающаяся энергия, которые с годами обретают все новое качество!
Ревич из тех, к кому со свободой свобода и пришла! Кому нашлось что предъявить не только из ящиков старого письменного стола, но кто продолжает ревнивый разговор с новым временем. Раскованность его поэм, их сюжетно-лирический непредсказуемый ход — лучшее тому свидетельство. Как и многие, начиная с Пастернака и Тарковского, в былые времена вынужденного молчания, он, по собственному признанию, “эмигрировал” в переводы. Мне доводилось об этом размышлять по поводу “эмиграции” в культурно-историческую прозу Владимира Порудоминского, вдруг пронзительно и сильно выговаривающегося теперь в своей новой “вспоминательной” прозе. Да и в нашем поколении было немало тех, кто “эмигрировал” в “чистую лирику”. Но к чести таких писателей, как Порудоминский и Ревич, они и в этой своей “эмиграции” не ремесленничали, а воплощали в слове свое призвание и свои прозрения.
И в этом смысле книга “Паломник” — прямое свидетельство того, что поэтический перевод в исполнении Ревича есть прежде всего работа поэта.
“От правды к правде исподволь ступая”, — сказал словами поэмы “Паломник” Костаса Варналиса и о своей жизни Александр Ревич. И оттуда же: “Люблю рожденье гнева и сомнений”.
Ревич-переводчик остается поэтом вне школ и систем, поэтическое мастерство поддерживает мощное дыхание, которое — в свою очередь — в д о х н о в л я- е т умение. В основе переводческого труда автора — стих, опирающийся на точный звук:
Сердце усыпив.
Сновиденьем странным
Призраки парят
В зареве багряном,
Как в песках закат,
Долгим караваном,
Как в песках закат,
Их уходит ряд
В зареве багряном.
Это из Верлена.
Цитировать из переводных стихов Ревича — занятие пустое с точки зрения привычной аргументации и иллюстрации к критическим размышлениям. Кому выставляются в этом случае оценки? Автору? Скажем, польскому поэту Ярославу Ивашкевичу. Или — переводчику Ревичу? Не тому и не другому. Речь идет о третьем, вернее — о первом: о Ревиче поэте. Ревич в одном из интервью размышляет о силе “кинематографического” видения поэтов, в том числе — о пушкинской кинематографичности “Медного всадника”. Вот и пример из Ивашкевича — чтобы так воплотить в русском поэтическом слове подобное видение, нужно у в и д е т ь самому, нужна поэтическая, художественная озаренность:
И в двух шагах уже граница,
И снег сечет лицо крупой,
И пограничный страж бранится:
Мол, носит всяких в час такой.
Повертит паспорт грозный дядя,
Метнет свой взор из-под бровей
И, вслед автомобилю глядя,
Вздохнет, ах, сани б да коней.
Этот “грозный дядя” — очень, так сказать, ревичевский. Поэту под силу и в радость такое переключение регистров — от пафоса к иронии, от высокого слога к просторечью. И чем протяженней пространство поэтического сюжета, тем напористей и энергичнее стих, разнообразнее интонационная палитра.
Короткое стихотворение в оригинальном творчестве поэта — не только завершенное самостоятельное произведение, но и продолжение общего строя его поэзии, подтверждающее известную мысль, что лирический поэт всю жизнь пишет одно стихотворение. О Ревиче это сказать можно с особенной уверенностью. Добавив только, что, если лирик с коротким дыханием вынужден завершать стихотворение, делая остановку до нового вдохновенного мгновения, Ревич словно бы не нуждается в такой остановке: чем длиннее дистанция, тем стремительнее и свободнее его поэтическое движение, определеннее поэтический жест. В этом истоки раскованности художественного повествования в поэмах Александра Ревича, в этом, повторюсь, с приходом свободы обретение творческой свободы в его жизни.
И тут возникает вопрос: в какой степени напряженная переводческая деятельность, постоянная работа над стихом в переводах способствовала становлению собственного поэтического характера автора? Сам Ревич постоянно подчеркивает, что перевод для него был великой учебой и тогда природа его долгого и яркого творческого пути находит некоторое объяснение. Но парадокс в том и заключается, что его великие переводческие заслуги абсолютно невозможны в своем осуществлении без особой специфичности его оригинального поэтического дарования. Поэт-переводчик равновелик оригинальному поэту и — наоборот. Вот она формула Александра Ревича.
Невозможно в переводах это разнообразие поэтических красок, эта твердая поступь, эта классическая в своей отточенности поэтических формулировок простота без, кажется, безграничных возможностей собственного ревичевского стиха. С совершенно особенной силой это проявлено в главном, длившемся десятилетиями, творческом подвиге поэта — в его работе над переводом “Трагических поэм” Агриппы д’Обинье. Великий поэт французского Возрождения, фигура высокой жизненной трагедии, сподвижник Генриха Наваррского, великий гугенот в своем “русском” облике конгениален.
Трагедия, высокая драма, комическая портретность — все идет в художественную переплавку д’Обинье в его русском звучании, благодаря художественному мастерству и силе переводчика:
Нечистый дух возник в собранье чистом этом,
Замыслил злобный враг взять в руки
власть над светом,
В сонм ангелов тайком пробрался Вельзевул,
Но от всевидящих очей не ускользнул.
Он Бога ослепить хотел заемным блеском,
Под видом ангела парил он в свете резком,
Был ясен лик его, лучился яркий взгляд
Притворной добротой, а как сверкал наряд:
Безгрешной белизной ласкали складки зренье,
И белоснежное мерцало оперенье
Скрещенных за спиной недвижных легких крыл.
Убор свой и слова Нечистый отбелил…
Не хочется прерывать цитату. Хочется длить это наслаждение той самой кинематографичностью художественного образа, удивляться этим внешне таким легким, непредсказуемым, нечаянным находкам (Нечистый о т б е л и л), этому “заемному блеску”, исполненному с незаемным блеском! Да — в конце концов — просто наслаждаться красотой ненавязчиво, но густо аллитерированного стиха!
И так на протяжении всего десятитысячестрочного повествования! В “Паломник” вошла только пятая книга “Трагических поэм” д’Обинье, но она дает достаточное представление об этой выдающейся переводческой работе мастера. Как и в целом “Паломник” дает представление обо всем разнообразии переводческих интересов Александра Ревича.
Трудно понять, отдает ли Ревич кому-то свои предпочтения. Ведь помимо д’Обинье блистательно переведены и другие великие французы: Расин, Гюго, де Мюссе, де Нерваль, Бодлер, Верлен, Рембо, Малларме, Аполлинер и другие. А рядом — великие немцы: Гете, Брентано, Гейне. А что же тогда говорить о поляках — от Мицкевича, Словацкого, Норвида до Тувима, Галчинского, Ружевича вкупе с другими! Или — д’Обинье. Или — Петрарка! Или — греки!
Конечно, ему, профессору Литературного института, есть что сказать своим ученикам в семинаре поэтического перевода. Но само творчество поэта Ревича, его непрерывно нарастающее с годами поэтическое движение — парадоксально яркий пример не только молодым слушателям семинаров, но и всему поэтическому собратству. И книга его переводов из европейской поэзии семи столетий “Паломник” — тому еще одно яркое и весомое подтверждение.