Эссе
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2008
“Ведь и годы были уклончивые, витиеватые…”
Н.Евдокимов
“В нас все происходит как бы без нас…”
Л.Бежин
Много лет тому назад приснился мне сон. Я его переживаю доныне. Сон из разряда тех, что зовут “литературными”, в которые трудно поверить.
Едем мы с женой на юг, беззаботные и счастливые в приближении лета и моря. Выскакиваю из вагона на шумный привокзальный базарчик. Женщины в белых платочках продают снедь, разложенную на длинных столах… И вдруг налетает ветер, нагоняет черные тучи, все темнеет, и предо мной на длинных столах — только ровные доли черного хлеба и ничего больше, и женщины в черных платках недвижно застыли передо мной. Свисток паровоза за моей спиной. Оглядываюсь. Вместо веселых вагонов — теплушки. Поезд медленно трогается. “Младшой!” — кричит кто-то, протягивая руку. Я пытаюсь удержаться за нее, но шинель не по мне, с чужого плеча, жмет в подмышках, тяжелые руки… Наконец, меня втаскивают внутрь теплушки. “Куда?” — кричу я. — На Сталинград!”…
Я сразу в двух измерениях. Тоска. Колотится сердце.
А вспомнил я этот сон, прочитав рассказ Н.Евдокимова, моего товарища по Литинституту, по военной судьбе…
Рассказ называется “К сестре на день рождения”. В деревне под Истрой доживала одинокий вдовий век сестра героя. Они редко виделись, разделенные болезнями и бытовой суетой. А тут стыдно стало — 80 лет сестре, и пошел наш герой в длинную очередь — ветеранов войны — кое-что купить, не с пустыми же руками ехать. Не одну очередь выстоял он, наслушался грубостей и, выходя из магазина, упал в снег лицом…
Далее начинается фантасмагория. В вагоне холодной электрички кроме него сидел лишь солдатик. Голова его из-под ушанки была перебинтована несвежим бинтом. “Сержант, дай прикурить”, — сказал солдат и герой наш, лет тридцать назад как бросивший курить, полез в карман, нашел там кисет с махоркой… Перед Истрой солдат спрыгнул с подножки: “Немцы там!” Поезд остановился. Сошел и наш герой. Посреди степи стоял замерзший их паровоз и один вагон.
Он добрел до знакомого блиндажа. “Сержант вернулся из санбата”, — сказал кто-то. “Все смешалось у меня в голове. Да, я вернулся из медсанбата… И все же я вернулся… из других времен… Мне было двадцать лет… Но мне было уже и под семьдесят… И я не о медсанбате стал им рассказывать, а вспоминать будущее, Москву начала девяностых годов… пустые магазины, немецкие посылки, межнациональную резню, злодейство великого вождя, всеобщее безверие, крушение идеалов и надежд…”
Героя ведут на расстрел “за клевету на светлое будущее нашей коммунистической родины, за пораженчество…”
“Почему? — думает герой. — За что я, мечтавший о подвиге, о славе, уйду из этого мира с позором, как враг всего того, что любил, во что верил бесконечно и непререкаемо?”
Щелкнули затворы, раздалась команда…
Его расстреляли.
Но кто-то в белом халате склонился над ним: “Не волнуйтесь, все хорошо… “скорая” вас привезла… Помните, вы упали у магазина?..”
Рассказ кончается так: “Я закрыл глаза. Буду жить? Но как жить, когда жить невозможно?..”
Под рассказом дата: 1993 год. Не странно ли? Казалось, самая пора надежд, крушение былых идолов, решительные жесты новой власти. Но что-то, оказывается, уже брезжило, тревожно всматривалось в себя общество. Девяностые годы начинались и с восторга ожиданий и с тревоги и сомнений, ожидания перемен и одновременно с опасений, что перемены могут сбиться на перелицовку и штопание старого. Слишком шумно, слишком поспешно отторгалось все, что имело исторический опыт, а опыт всегда выстрадан, не случаен. Гласность опережала понимание, заговаривала, забалтывала главное. Сегодня стала ясной и неслучайность моей статьи “Бегство от Революции”1. Я, увы, оказался дурным провидцем. Смена эпох таила в себе опасности новые, чреватые серьезными последствиями. Статья о прощании с тоталитаризмом заканчивалась так: “Простимся же — не прощая! — с насилием… Но жаль того огня!..” Откатилась океанская волна, и на отмели закопошились некие насекомые, отравляя воздух дыханием гнилостным и нечистым.
Герой другого рассказа Н.Евдокимова (“Приземление”) “верил в то, что оказалось, увы, далеким от правды. Теперь живет как многие, в пустоте и одиночестве, окруженный словами, в которых все тот же обманчивый звон”. А вот еще один герой того же автора (“Метаморфозы Дениса Петровича”), почувствовав, что “старость зовет оглянуться на начало своей усталой жизни”, едет в родную деревню, где рядом с избами его однолеток и покосившимися домиками его прадедов, “похваляясь новой своей статью”, “кричали о богатстве и радости жизни” новые ее хозяева, как в оставленном на время городе оглушали его “крики витрин на чужих языках”.
Денис Петрович задается вопросом: “Но счастье ли это, или, наоборот, несчастье — жить только прошлым?” На этом распутье застает судьба еще одну героиню писателя (“Ольга Александровна”). По доносу негодяя ее, тогда двадцатилетнюю, наутро после свадьбы навек разлучили с любимым. А родителей их тоже раскидали по свету, замучили в лагерях, пятилетний брат ее, заброшенный в детский дом, сгинул без следа. И вот все оставшиеся годы Ольга Александровна ищет человека, виновного в крахе ее жизни. Но находит слепого одинокого старика с белой благородной бородой, с темной, выступающей ключицами шеей и маленьким крестиком на суровой нитке… В мечтах долгими ночами придумывала для него пытку, Ольга Александровна… выполнив просьбу старика, сходила за сигаретами… и ушла. Что это было? Прощение? Жалость? А может быть — прозрение?..
Уходила эпоха. Эпоха жалких, презренных винтиков. Не “маленький крестик на суровой нитке” — прозрение осенило жертву подлости этого человека — одного из многих — жертв режима. Прошлого?..
Если бы! Опыт разрушения человека в человеке не остановить любым потрясением основ. Крушение одной эпохи оставляет осколки не одних лишь надежд и упований. За прошлым долго тянется шлейф тягостных причин и следствий.
И новые поколения, неся на себе родимые пятна былого существования, только иначе, по-своему обнаруживают гены прошлых эпох.
Об этом отчетливо и беспощадно правдиво говорит в своих произведениях Леонид Бежин, родившийся в 1949 году, на самой грани переломных лет прошлого века.
Если у Н.Евдокимова детерминированность поступков личности социальными процессами отчетлива и определяет эти поступки и именно в этих пределах ищет писатель живую душу в царстве мертвечины общественной, для Л.Бежина характерен долговременный процесс вглядывания в тайны души человеческой, как феномена долгосрочной истории развития, связей человека с религией, загадочной предопределенностью судеб, их неоконченностью в рамках исторического момента.
Если где-то и соприкасаются два писателя разных поколений, то в повести Л.Бежина “Смерть отца Александра”, наиболее открытой в своей прямой направленности. Это повесть о мучительной смерти исторического лица, знаменитого отца Александра Меня, хотя он ни разу не появляется в числе действующих лиц. Но о нем речь, он центр, объединяющий всех героев, он, его свет притягивает одних и настораживает других. Как Ной вокруг Ковчега собрал он вокруг своего прихода в “Новой Деревне” по семь пар чистых и нечистых. А, впрочем, чистого-то раз-два и обчелся. Все больше “нечистых”. Но с ними и происходят любопытнейшие метаморфозы. Круче всех поворачивается судьба рыжего Жорки с золотыми зубами — парня лихого и хваткого, приставленного определенной организацией к отцу Александру. Хорошо несет службу Жорка, прибарахляется к удивленной радости жены, что ни день — обнова. Но что-то поворачивается в душе человека недалекого и легкомысленного — и в конце концов, холодея, ждет он… убийства священника. Он мечется, хочет предостеречь окружающих. Ему нет больше покоя. И предугаданное свершается… Запил Жорка, ушел к воде и не нашли его, сколько ни тыкали буграми дно… Есть что-то сходное с судьбой Иуды Искариота… И Света, жена Жорки, тихо повесилась. Валька, недолгая любовница Жорки, ушла в монахини. На могилу отца Александра часто приходит Кузя — сын артиста, вечный бунтарь против любых рецептов веры. Бывший скандалист, теперь преуспевающий коммерсант, человек мирской. Однако и он обуреваем навязчивой идеей: “написать когда-нибудь лик святого, умученного от… японцев, ведь среди японцев тоже есть православные”.
Тема веры — одна из ключевых в современном самоощущении человека. Веры как понятия расширительного. Речь идет об идеале. Утрата веры в основные моральные ценности, в добро личное и ответное часто мистифицирована: личность ищет пристанище духа — в возврате к религии. Но она уже не та, что была когда-то. С.Аверинцеву принадлежат слова о том, что люди поколения, рушившего церкви после революции, в частной жизни были чище, нежели те, кто вернулся в отстроенные заново храмы. Наблюдение не лишено смысла, хотя в контексте рассуждений Аверинцева выглядит парадоксом. А парадокса-то и нет: рушили церкви потому, что они не спасали человека, а он искал спасения. Ныне не спасения ищут в религии, а убежища от жизни, ничего в ней не добившись. Если это и “духовность”, то что же такое рабство духа?..
Герои Л.Бежина ищут в Боге исполнения своих желаний, недоданного им, а не Бога в себе. Потому артист Бобров играет, как исповедуется, а исповедуясь — играет очередную роль. Он никогда не остается самим собой — ни в жизни, ни на сцене. “Он позволял себе чуточку разумного эгоизма… бессознательно освобождался от обязательств перед другими”. Возможно, и поэтому сын его, Кузя, впитал с детства ненависть к “примиренству”, откуда бы оно ни исходило — от лицемерия отца, или даже от мудрого ощущения внутренней свободы духа отца Александра. Кузя — запутавшееся дитя своего времени, когда смута овладевает душами, не окрепшими в постоянном безволии.
Мать Кузи в бесцельном, измучившем ее споре с сыном говорит: “Церковь, увы, подчиняется не только высшим духовным, но и социальным законам — тем, по которым развивается или не развивается, хиреет, пребывает в застое общество, в том числе и наше, несмотря на новые лозунги. Церковь — отражение общества, она болеет всеми его болезнями”.
Но есть два православия, уверена Нина Евгеньевна. И за каждым из них определенный круг людей — от церковных иерархов до старух у свечного ящика, до простых прихожан.
Иными словами, есть высший суд духовной жизни, и он, увы, не совпадает с понятиями церковной власти над человеком.
Неспроста отцу Александру принадлежат на первый взгляд кощунственные слова об атеистах, как о великой “оздоравливающей силе”, ведь храм отнимается только у недостойных, тех, кто веру подменили церковным обрядом, целованием икон, освящением куличей, а главное — раболепствуют перед земной властью, “потому как сами безмерно любят власть”.
Вопрос-крик Нины Евгеньевны: “Почему в церкви так мало хороших лиц?” — это поиск высокой духовной красоты, которую она встретила лишь однажды… у отца Александра. И отсюда тяжесть прозрения — именно таких убивают. На вопрос сына “Кто убьет?” она отвечает: “Твое православие”, — и поправится тут же: “Вернее, наше, наше…”
Слабость человека, смутность эпохи нашей жизни — тема и другого рассказа Л.Бежина из жизни священнослужителя отца Валерия (“Остров должников”). Начав с похвальных просьб о пожертвованиях на дела прихода, отец церкви медленно входит во вкус дармовых денег своего преуспевающего друга, Левушки, человека отзывчивого, безотказного. Сначала — ремонт старенькой церкви, потом утвари, затем шаткой ограды, а затем… Для отца Валерия оказываемое им духовное покровительство другу “составляло предмет тайного тщеславия”. Но — и ущемленного чувства бедности. Власть денег, власть нового времени постепенно покоряет и семью отца Валерия. От церковных нужд они стали переходить к нуждам мирским. “…Резной буфет с цветными стеклышками, диван с выгнутой спинкой… большой абажур цвета морской волны…” Дело дошло до того, что, в меру помучившись угрызениями совести, больше по инерции, чем по убеждению, семья Агафоновых вместо того, чтобы начать рассчитываться с Левушкой по долгам, взяла у того деньги на круиз по Волге… Между тем у друга Агафоновых случилось такое несчастье, которое Левушку подкосило до конца дней, — умерла единственная, горячо любимая дочь. Левушка ушел в себя, стал читать, нашел веру и, продолжая уже машинально ссужать одну сумму за другой друзьям, порвал связи с былой жизнью и былыми интересами… Смутное время дало странную до неправдоподобия рокировку: Левушка возвысился над собой, нашел Бога, а отец Валерий, сам того не осознавая, — потерял.. Но и Агафонову открылась истина: он остался “должен” не другу — себе самому, не этому, в рясе, а тому, из университетских лет с томиком Державина в руках: “Как это там? — пробовал он вспомнить… знакомую строчку. — Я червь — я…” — и не мог, не вспоминалось, выветрилось из памяти”.
Многое выветривалось из памяти героев смутного времени — и то, чему поклонялись истово, с подлинной верой, что делало их людьми истинно духовными…
Пробным камнем былой веры было и отношение к искусству. Тонко и глубоко исследован этот процесс параллельной утраты личности и большого искусства в прекрасном рассказе Л.Бежина “Чары”, давшем название последней его книге избранного.
Случайно познакомились, но не случайно сблизились на почве любви к живописи рассказчик и супруги художники — живописный увалень, толстяк с подкупающе близорукими глазами Вильяминчик и его жена с редкой для художницы особенностью — дальтонизмом — маленькая рыжеволосая женщина, с которой у рассказчика начался роман. Звали ее Люсей. Рассказчик тоже баловался красками, но имел странное свойство… презирать профессионализм, так сказать, на корню (“я произведен на свет с иммунитетом ко всему на плебейский манер сознательному, творческие муки и страдания для меня пошлы и вульгарны”. Художник, взваливающий на себя чужие горести, беды, слезы, надежды, — не по нему. “…Для меня важно, чтобы была порвана пуповина, связывающая творение с его творцом”. Рассказчик — ценитель: “Гармония, пропорции, совершенство — это язык ценителей. Творцы же говорят иначе: страдание, жажда, мука… Пусть на сцене убивают быка — я лишь скромно поаплодирую тореадору”. Позиция эстета? Но в ней проскальзывает и нечто новое, более жесткая конструкция, свойство смутного времени переоценки былых ценностей.
Роман с Люсей выписан тонко — как дуэль, притяжение и отталкивание, ревность Люси к Москве, где оставалась некая пассия рассказчика и куда тот время от времени отлучался.
“— А не махнуть ли нам к Белому морю, на острова?”
Здесь и коварство и расчет. И вот уже — новые места, а там и новая близость героев.
А Вильяминчик? Что-то похожее на презрение и жалость к нему по-разному охватывает любовников. Но уже поздно: чувство настигает их “как лихорадка, как удушье. Бог не приведи…”
И здесь, как часто у Л.Бежина, — крутой поворот сюжета. Пока милые миловались, Вильяминчик совершил подвиг — открыл в искусстве себя, да в таких масштабах, что нельзя было и предугадать!
Рассказчик потрясен. От его привычного снобизма остались рожки да ножки. Он потрясен чудом искусства, чарами внезапного преображения жизни… И своего чувства. Нет, он не стыдится предательства по отношению к другу. Это что-то другое, чему он пока не нашел объяснения. Но восторг картинами друга все более оттесняет другое, казалось бы, неколебимое чувство страсти к женщине, которая его любит и страдает, видя перерождение чувства у своего любовника.
И еще. Церквушка, отраженная в холодной воде озера на полотне Вильямчика… клонится, едва не падая… Что это? Непрочность красоты? А может любви! — это почти кричит героиня, ожидая решения, торопя его. Как можно не видеть очевидного! Но и ее подсказка ничего не говорит Вильяминчику. Зато его соперник полностью открывается Люсе: “…В его живописи я словно угадываю свое навязчивое присутствие — навязчивое для Вили. Для меня же эта живопись — некое зеркало, обличающее все самое худшее, лживое, порочное, что во мне есть. Да, она обличает, но при этом оставляет мне слабенькую надежду. Надежду на спасение…”
Как сказала бы русская классика: “Выпрямила?..”
Но сегодня это все не то, не так.
Герои возвращаются из экспедиции. Люся изредка приходит к нашему герою в его холостяцкую квартиру. Но все реже, пока он, “выпрямившись”, не находит тихую пристань в лице некой Надежды Марковны с полной грудью, которая всегда ходит в домашнем халате, чтобы быстрее его расстегнуть…
Герои смутного времени имеют странные отношения с искусством, отделяя последнее от морали и нравственных норм. Так, Глеб Савич (“Смерть отца Александра”) пришел к убеждению, что “святое искусство” “держится на чем угодно, только не на добродетели”. Играя роль, он не выкорчевывал из себя пороки и недостатки, а, “подыскав им должную оправу, пригоршнями бросал в публику”. Он убежден, что искусство “произошло из слабости человеческой, из недопонимания жизни…”
Добро и зло поменялись местами. И, тем не менее, у героев Бежина не найти ни бездн человеческой низости, ни, тем более, высот человеческого благородства. У них торжествует некая серединность сознания и поведения.
Волевой поступок? Да что вы, смеетесь?
Когда-то этим гордились герои Н.Евдокимова. Но и они потерлись, потерлись о современную действительность и успокоились. Есть у Евдокимова любопытный образ опустившегося актера, собирающего бутылки на помойках, но посещающего многолюдные похороны, где, затерявшись среди родственников, можно закусить и выпить (“На пороге бытия”). Для этого у него есть выходной костюм. Герой наш не то чтоб элементарно насыщается за счет чужого горя. Он этому горю сочувствует, особо остро осознает на чужих тризнах, что даже при его невзгодах это все же лучше, чем лежать в земле, не зная, не слыша “нелепый, нищий, стоящий на грани катастрофы, беспечно воркующий мир”. Мир, который когда-то и он, провинциальный актер, обманывал со сцены “как малых детей”.
Искусство сегодня пасует перед жизнью, перенося ее ложь на профессию людей, призванных помочь человеку понять окружающую его действительность. Хрестоматийное понятие — “среда заела”, на которую и сегодня не забывают ссылаться, однако, во многом зависит от личности. Когда Достоевский спорил с Белинским о вине “среды”, он делал упор на нравственности личности, он не отвергал социальную значимость формирования личности, но испытывал на прочность саму личность.
Точно и коротко сказал Б.Пастернак: “Не утешайтесь неправотою времени”.
А с этим, ох как трудно, героям смутного времени… Достоевский писал, что христианство, делая человека ответственным, тем самым признает его свободу выбора. Тогда же, диктуя волю свою, освобождает личность от нравственной ответственности, добавлю я. Посмотрите, как легко перекладывают свою личную волю на волю обстоятельств герои Бежина: как уступчив, например, юный ученый, работавший над темой о “Бедной Лизе” Карамзина, по воле родителей предав свою любовь, реальную Лизу, женясь на дочери генерала (“Приватный наблюдатель”), как предают свои чувства герои “Чар”, “Руфи”. И всегда безволие или скрытый расчет, завуалированные в “сложившиеся обстоятельства”.
Сумятица в умах и чувствах русского человека после поры крушения надежд приняла угрожающий характер разрушения личности, свидетельствуют честные писатели. Повальная растерянность перед вызовами смутного времени породила нового героя, которого показали нам Н.Евдокимов и Л.Бежин.
Их проза — два этапа в развитии характеров смутного времени.
Если герои Н.Евдокимова еще цепляются за ностальгию, то у Л.Бежина все жестче, трезвее. Прошлое для него почти не участвует в формировании характеров. У Евдокимова — это, хоть ненадолго, война (“К сестре на день рождения”), с какой-то надеждой на будущее, или остатки иллюзии (“Приземление”), где попытка как-то иначе, “сверху” увидеть облагороженную жизнь, такую неприглядную вблизи, так как “все мы придумываем другую счастливую жизнь” (“Метаморфозы Дениса Петровича”), — то Л.Бежин сознательно избегает последних признаков сентиментальных концовок.
В этом смысле характерно сопоставление двух сходных сюжетов у обоих писателей. Я имею в виду “Ночную пристань” Н.Евдокимова и “Остров должников” Л.Бежина. Завязки похожи: старик, не желая мешать молодым, в первом случае; отец Валерий с женой и дочерью, ради которой и совершается путешествие, — во втором, — плывут по Волге на пароходе. И оба рассказа имеют одинаковый финал: старик у Евдокимова и о.Валерий у Бежина неожиданно сходят на берег на случайной ночной пристани. Но если для героя “Ночной пристани” — это катарсис (“Я сошел, сходни убрали… А я счастливый остался на родном берегу, в ладу с самим собой и со своей совестью”), то неожиданный поступок о.Валерия носит почти гротесковый характер. Преисполненный, казалось бы, решительной готовности начать новую жизнь, свободную от долгов, неожиданно обнаруживает он, что денег на билет до Москвы нет. И он дает телеграмму: “Дружище зпт три сотни последний раз тчк”. Это — последняя фраза рассказа… Круг замкнулся?
“…В нас все происходит как бы без нас…”
Неужели это надолго!..