Непридуманные истории
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2008
Глава 1
“Боже мой! Кому она все это говорит?!”
Как я люблю радио! Когда за звуками музыки и голосов угадывается потрескивание эфира, безмолвие бездонной и беспредельной Вселенной. Иногда мне хочется слушать только это вечное потрескивание и безмолвие, потому что слова в эфире — очень странная штука, практически непостижимая.
Во-первых, всякий раз приходит мысль: кто ты такой, чтобы нарушить вечную, прекрасную тишину? Действительно ли тебе есть что сказать миллионам и миллионам людей? Окликнуть — каждого в отдельности, прямо в его доме или в пути, или бог еще знает где и при каких обстоятельствах.
Даже просветленные Учителя, явившие себя миру в нашу эпоху, чаще всего отказываются выступать по радио.
— Нужно видеть лица тех, кто тебя слушает, — объясняют они, — тогда понимаешь, что должно быть произнесено в это самое мгновение для этого человека.
Конечно, в студии перед микрофоном ты не видишь своих собеседников, не знаешь, чем они заняты, какое у кого настроение. Что вы хотите, если на мое имя пришло письмо:
“Под вашу передачу мне стал близок хороший мужчина — инструктор из Йошкар-Олы…”
Или — один человек писал мне письма из тюрьмы. Вот он рассказывал, что в тот момент, когда начиналась передача “В компании Марины Москвиной”, заключенных выводили на прогулку в тюремный двор, — там, на столбе, вещал громкоговоритель. Все ходили по кругу — слушали и в финале — расходились по камерам.
А корреспондент журнала “Северное сияние” говорила, что в тундре эту передачу любят слушать чукчи-оленеводы. Они уже знают, когда начало, собираются в чуме, включают транзисторный приемник и — пых-пых! — раскуривают свои трубочки.
Радио — загадочное слуховое окно, прореха в крыше, узенькая щелочка, через которую к тебе умудряются просочиться звезды с луной, все небо, зелень и синева, целый мир, гудящий, словно пчелиный улей.
Есть даже такой анекдот:
— Дедушка, говорят, вы наконец-то купили телевизор.
— Да, правда.
— Ну, и как?
— Прекрасная вещь! Включишь, сядешь напротив, закроешь глаза — и полное впечатление, что слушаешь радио…
А мамин отец, дед Степан, просил, чтобы к нему на могилу обязательно провели радио:
— Кто-нибудь придет — послушает…
Картина мира, которую показывает радио, не так однозначна, ее не проверить алгеброй, она более абстрактна, более поэтична, здесь действует размытая логика и пересекаются параллельные линии.
Мои родители — Люся с Левой — познакомились на радио, так что — еще до зачатия — меня пронизывали радиоволны. Люся работала в молодежной редакции. Лева — в “Международной жизни”.
Я с детства не понимала, где можно работать, кроме как на радио? Радиоприемник у нас на кухне разговаривал бодрым маминым голосом. Когда она уезжала в командировку — на целину или в шахты Донбасса, из дальних городов и весей в Москву на перекладных стремительно доставляли ее ликующие интервью и репортажи, а мы с бабушкой краем уха прислушивались, ловили в эфире — как Люся там, кто ей целует пальцы…
Она утирала слезы Симоне Синьоре, повздорившей с Ивом Монтаном, — на Первом международном фестивале молодежи и студентов в Москве даже отдала плачущей легенде французского кинематографа свой сухой носовой платок. Зато кружевной платочек в слезах Симоны Синьоре пятьдесят лет лежит у нас на книжной полке в книге Ива Монтана “Солнцем полна голова”!
Первой, кого увидела на пути в родной городок Валентина Терешкова, овеянная славой единственной на Земле женщины, побывавшей в космосе, — это наша Люся с микрофоном.
Было заранее условлено, что на Минском шоссе, не доезжая до Ярославля, Терешкову как будто останавливает народ, от избытка чувств хлынувший навстречу. В назначенный час толпы земляков с духовым оркестром двинули вдоль шоссе. Ну, и, видимо, хотели как лучше — львиный отрезок пути в тот день покрыли дымящимся, черным асфальтом.
Прибыли радио, телевидение, а Терешкова запаздывает. Стало припекать. Внезапно по рации пронеслось:
— Едет! Едет!
Камеры — на изготовку, на середину шоссе выплывает дородная женщина в кокошнике с хлебом-солью на расписном полотенце. Естественно, дорога свободна, уже никаких других машин сюда не пускают.
В конце концов, словно мираж в раскаленной пустыне, появляется автомобиль, рассказывает Люся, самой лучшей марки, какая только была на нашей родине. За ним — почетный эскорт. Включаются камеры, микрофоны! Вся эта кавалькада подъезжает. Распахивается дверь — появляется ножка в туфельке на каблучке, вторая ножка, юбочка. Выпархивает наша Валя Терешкова — и — о, ужас! — она и шагу не может ступить. Жара, свежий асфальт: она увязла в этих туфельках на каблуках — как мотылек в янтарной капле.
Все кинулись доску искать, чтобы легендарная женщина-космонавт смогла перейти через дорогу, это же не космос! — а Люся подлетела к ней в своих непотопляемых “лодочках” с магнитофоном и в такой напряженной обстановке взяла у Валентины Терешковой эксклюзивное интервью.
…Та только попросила свои первые фразы в эфир не давать.
А незабываемый случай, как наша Люся ездила в Горный Алтай к знаменитейшей женщине-чабану! Потомственный чабан в пятнадцатом колене, орденоносец, депутат Верховного Совета, у ней и муж чабан, и маленькие дети уже мечтали стать чабанами, короче, вожделенный Люсин собеседник, герой программы “Трудовые резервы”.
Вот Люся едет-едет на поезде, летит на вертолете, несется в грузовике — по горному серпантину, карабкается на скалистую кручу (…а та — чабанит!). С громадным трудом отыскала свою героиню на высокогорном пастбище, включает магнитофон и говорит:
— Уф! Я приехала к вам из Москвы, ваша слава как чабана донеслась до столицы, такой вы прекрасный и знатный специалист, мастер своего дела. Говорят, ваши предки — чуть ли не до пятнадцатого колена были чабанами? Это правда?
А та отвечает утвердительно:
— Ну!
Люся:
— Значит, ваша прославленная трудовая династия не первый век трудится на этой ниве?
А та отвечает:
— Ну?!
— А ведь, в сущности, — говорит Люся доверительно, — это совсем не женская профессия! Больше месяца вдали от дома, в одиночестве, кругом леса… Тут волки водятся. Вам бывает страшно?
— Ну?! — отвечает ей женщина-чабан.
— Но вы все-таки любите горы, свои стада и плывущие по этим зеленым пастбищам облака?
— Ну?.. — мечтательно проговорила Люсина героиня.
— А вот вы еще ведете большую общественную работу — шутка ли — депутат всего Алтайского края?! Они, наверное, скучают, когда вы уезжаете на заседания Верховного Совета? — и Люся показала на овец.
— Ну?! — женщина-чабан улыбнулась.
— А ваши дети — тоже будут чабанами?
— Ну!..
А туман уже ложится на вершины гор, зажглись первые звезды. Где-то вдалеке послышался волчий вой. Тут водитель грузовика говорит Люсе:
— Закругляйтесь, поехали обратно, туман, плохие дороги, пора спускаться вниз.
Тогда Люся напоследок — в отчаянии:
— А вот ваши внуки, неужели и они — станут чабанами?
— Ну?! — услышала она в ответ.
Люся выключила магнитофон и отправилась в обратный путь.
Она вечно уносилась в неведомые дали, месяцами по колдобинам тряслась в пропыленном “газике”, записывая на пленку всех и вся на своем пути.
Однако, благодаря радиоточке у нас на кухне, в доме был абсолютный эффект ее присутствия. Так что королевский пудель Марчелло, заслышав позывные радиостанции “Юность”, бросался к приемнику, яростно его обнюхивал и озабоченно укладывался под ним, шевеля ушами и постукивая хвостом. Видимо, из радиоточки доносился не только Люсин голос, но и ее неуловимый запах.
Порой она звонила из какого-нибудь заштатного городка и кричала нам — через реки, горы и долины:
— Как вы, мои дорогие?! Скучаю ужасно!
Еще она всегда интересовалась, какой стул у Марчелло?
— Почему ты никогда не спрашиваешь, какой стул у бабушки, какой стул у Марины? В конце концов, у меня?! — возмущался Лев.
В свободное от работы время он обучался игре на аккордеоне, разучивал популярные песни. Как бесценную реликвию храню я нотную тетрадь его бесшабашной молодости. Чьей-то уверенной рукой простым карандашом красивым почерком записаны там ноты “Подмосковных вечеров” Соловьева-Седого, песенки “Пять минут”, “За фабричной заставой” Фрадкина (“темп вальса!”), “Уральская рябинушка” Родычина (“не спеша, певуче!”)…
Но самый хит был у нашего Льва — это песня “Любовь пожарника”! Он так лихо ее наигрывал — и мелодию, и басы:
— День сегодня такой лучезарный!
Каска медная тонет в луче!
Ах, вот в этой сияющей каске
Ходит милый мой на каланче!..
— Хо-хо! — восклицала бабушка.
— …Какими славными песнями порадовали нас жители села Мокроусово! — доносился из радиоприемника на кухне голос нашей Люси.
И вот я в один прекрасный день явилась на радио с первой записью, вошла в студию и на большом станке (тогда ведь не было компьютеров!) начала монтировать пленку. Раньше очень сложно было монтировать, сплошь механическая работа — причем ювелирная! Отрезал — подклеил ацетоном, отрезал — склеил, весь дрожа. Чуточку промахнулся — и все загубил! Особенно в середине фразы выкинуть лишнее слово и не “зарезать” соседнее, да соединить интонацию!.. И все-таки я сама сварганила свою радиопередачу, хотя в университете училась на газетном отделении.
Все страшно удивились. А кто-то сказал:
— Ну — Люськина дочка! Она это всосала с молоком матери!
Учиться журналистике легко. Недаром у нас на факультете через одного были студенты — спортсмены и балеруны, которым наступала пора покинуть сцену. А на вечернее и заочное отделение принимали абитуриентов без ограничения в возрасте. Естественно, при окончательном конкурсном отборе предпочтение отдавалось героям войн и революций.
Был мифологический случай, когда на заочное не приняли-таки участника Великой Октябрьской революции, хотя ему достался на экзамене билет по Гражданской войне, и он блистал познаниями: разные детали всплывали, известные ему одному, как очевидцу всех событий.
А в заключение он сказал:
— Ух, мы этим красным тогда показали!!!
…И возникает парадокс: хотя учиться легко, а научиться невозможно. Тут есть один секрет — всего ничего. Надо быть живым.
Я вспоминаю Александра Аронова, журналиста и поэта, которому я обязана одной из первых своих публикаций — в “Московском комсомольце”. Иду как-то, вижу, он стоит на Пушкинской улице. Александр-то Яковлевич меня не узнал, конечно, нас у него таких много было — кому он помог опубликоваться. А я прохожу и получаю в подарок удивительную фразу, незабываемую. Если кто готов — услышав подобное изречение, этот человек вполне мог бы обрести внезапное, глубокое и полное просветление.
Так вот, он произнес:
— Живым бы быть, а остальное все х..ня!
И я так обрадовалась: попал в самую точку!
Что ж это такое — быть живым?
И какой-то древний мудрец ответил мне через века:
— Самое близкое знакомство и самое глубокое поклонение — вот что такое жизнь.
С тех пор я с особенным трепетом внимаю мудрецам. И всячески транслирую это по радиоприемникам нашей страны. Хотя мой друг — писатель Владислав Отрошенко порой упрекает меня:
— Рассказываешь такие вещи, — с грустью говорит он, — которым в древние времена имели право внимать только брамины. Шудрам в это время закрывали ладонями уши.
А директор съемочной группы фильма “Ричард Львиное Сердце” Люба (фильм снимали в Крыму, в Коктебеле, мы с ней жили в одном коттедже и любили посидеть на закате за рюмочкой коньяка и черешней с абрикосами), встретив меня случайно в театре, в Москве, издалека закричала:
— Я все время слушаю твои передачи!!! И думаю: “Боже мой! КОМУ она все это говорит?!”
Главное, сама-то я никакой не мудрец. Сынок мой Сереня в раннем детстве мне сколько раз повторял:
— У тебя, Марин, улыбка с возрастом становится все глупее и глупее, и, что самое страшное, она появляется все чаще и чаще.
Глава 2
Явление Целаканта народу
Из пяти элементов бытия — земли, огня, воды, воздуха и мистической — акаши, мне ближе всего эфир.
Эфир открывает бездну возможностей. Я хотела бы танцевать по радио. Петь, смеяться, молчать. Мне хочется по радио поцеловать мир.
У меня был друг — он, как выпьет, придет, устроится на диване и что-то рассказывает часами — по-доброму, с любовью. Но он не давал себе труда артикулировать. А я сидела и ВСЕ ЭТО слушала блаженно.
Была б моя воля, я сделала бы такую программу — блаженство в чистом виде. Но ее вряд ли пустили бы. Поэтому два моих верных соратника — талантливейший журналист и редактор Жанна Переляева, а также абсолютный гений, Феллини эфира, — режиссер Виктор Трухан отважно прокладывали дорогу между нашим кайфом и настороженностью начальства Всесоюзного радио.
По этому поводу мы сочинили маленькую дорожную песенку:
Один шаг в сторону,
И все они придут.
Весело жить
Они нам не дадут.
Припев:
Весело, весело, жить нам не дадут…
Весело, весело, жить нам не дадут!..
Передачу мы назвали просто и скромно:
“В компании Марины Москвиной”.
Хотя мне мама не разрешила так называть мою программу.
— Имей совесть, — сказала она. — Есть звезды и более первой величины, чем ты.
Тогда я предложила ряд иных названий: “Фонендоскоп”, “Выпуклость”, “Мастодонт”, “Слуховое окно”, “Сногсшибательное рядом”… А мой друг Серега Седов посоветовал назвать передачу “Можно!”
“Мастодонт” был отвергнут без малейших колебаний, мол, в этом случае заслуженные деятели науки и культуры вряд ли согласятся участвовать в нашей затее.
“Фонендоскоп” с “Выпуклостью” тоже почему-то не подошли. Название “Можно!” не рассматривалось, как очевидная иллюзия. Сверху нам было спущено “У самовара”, с чем, в свою очередь, никак не соглашалась душа моя. И мы опять затоптались около “В компании…”
Это, в свою очередь, не одобрил мой гуру поэт Яков Аким.
— От подобного названия, — произнес он задумчиво, — веет чем-то вечным.
Однако я уже знала: ни от чего-то им особенно не веет.
Как в старой доброй английской пословице: “Увидим”, — сказал слепой, “Услышим”, — сказал глухой, “До всего доживем!” — сказал покойник на столе.
В памяти всплыли мои скандальные дебюты. Первая в жизни публикация в “Вечерней Москве”. Я еще училась в школе, там у нас был клуб интернациональной дружбы с Индией — имени Рабиндраната Тагора, и как раз мы лихорадочно ожидали прибытия сановитых индийских гостей. От этого многое зависело — поездка в Индию активистов клуба и прочее.
Объятые волнением, взбудораженные, взвинченные, разгоряченные, мы считали дни, часы и минуты до их приезда. И это, конечно, на нервной почве — меня угораздило в своей заметке перечислить на пару-тройку гостей больше, чем, собственно, предполагалось.
Причем самое удивительное — не то, что в моем воображении в школьный клуб имени Рабиндраната Тагора на Варшавке уже летели, очертя голову, Радж Капур, Индира Ганди, Джавахарлал Неру и чуть ли не Махатма Ганди вовсю паковал чемоданы, а то, что статья была напечатана безо всяких поправок и сокращений.
Страшно гордая, принесла я газету в школу и вручила ее руководителю клуба — энтузиасту, общественному деятелю, учительнице английской литературы Валерии Федоровне Быковой. Я ждала почестей, славы, что меня — первой — занесут в элитный список избранников на поездку в Индию…
Каково ж было мое удивление, когда эта замечательная женщина, добрейшей души человек, бросив только взгляд на мое произведение, в ярости созвала грандиозное собрание в актовом зале, всю школу — от первого класса до последнего — сняли с уроков, позвали директора, завуча, всех учителей…
И Валерия Федоровна, вскинув над головой газету, как всадник — обнаженную шашку на всем скаку, вскричала в великом возбуждении:
— Товарищи! Во вчерашней “Вечерней Москве” напечатана статья “Не счесть алмазов в Индии чудесной…” Москвиной из 10 “Б”. Так вот — это “политическая утка”! НЕ ВЕРЬТЕ НИ ОДНОМУ ЕЕ СЛОВУ!!!
Со временем я стала сотрудничать с газетой “Московская правда”, и мне дали колонку на третьей полосе, чтобы я рассказывала обо всем, на мой взгляд, знаменательном в жизни нашего города.
В поисках материала я забрела в Зоологический музей на улице Герцена — куда Верховный революционный совет Мадагаскара, положив конец неоколониалистскому режиму и провозгласив Хартию малагасийской социалистической революции — в знак любви и дружбы к Советскому Союзу, — прислал самое дорогое, что у них было: выловленную у африканских берегов — практически не существующую уже на этой планете реликтовую кистеперую рыбу. Такие гигантские рыбы из отряда целакантовых чуть не четыреста миллионов лет назад бороздили океаны и считались вымершими в конце мелового периода приблизительно семьдесят миллионов лет назад.
Короче, находка живой кистеперой рыбы для человечества была столь же ошеломляющей, как встреча с живым и свежим динозавром. Это открытие в 1938 году совершила мисс Марджори Кортене-Латимер — обитательница африканского городка Ист-Лондон, где она создала скромный музей на основе стареньких маминых платьев и украшений. (Впоследствии — биолог, орнитолог, ихтиолог, основатель Ассоциации южноафриканских музеев, городских исторических обществ и Ассоциации дикорастущих цветов, учредитель птичьих и ландшафтных заповедников, почетный доктор Родезийского университета, почетный гражданин города Ист-Лондон, писательница, скульптор и художница!..)
Мать честная! Вот с кем бы я с удовольствием сделала радиопередачу! Да что передачу!.. Позови меня Марджори куда-нибудь — на остров Птиц или в отчаянное плаванье к Коморским островам, я бы за ней — в огонь и в воду, до того это выдающийся человеческий экземпляр! И умерла-то Марджори Латимер совсем недавно — прожив без малого сто лет бешено плодотворной увлекательной жизни!
Явление целаканта народу считается самым солидным зоологическим открытием ХХ века и всей жизни мисс Латимер. Похоже, за девяносто семь лет она так и не удосужилась выйти замуж. Ископаемый кистеперый целакант для нее затмил целый мир. Он стал для нее опорой и отрадой, счастьем и судьбой. Никто не выдерживал с ним никакого сравнения. В свои 96 лет Марджори с мечтательной улыбкой рассказывала в интервью:
— …Это было самое удивительное существо, какое я когда-либо встречала!
Она умерла по чистой случайности — подхватила воспаление легких. Иначе жила бы вечно. Ее встретила на небесах и унесла в голубые дали сияющая душа целаканта.
“Уважаемый доктор Смит! — строчила Марджори письмо своему коллеге, когда грянул ее звездный час. — Вчера мне пришлось ознакомиться с весьма необычной рыбой. Сообщил о ней капитан рыболовного траулера, я немедленно отправилась на судно и увидела синий плавник, выступающий из большой кучи рыб. Я быстро удалила все экземпляры с вершины кучи и обнаружила такую красивую рыбу, какую можно увидеть только во сне.
Вот моя очень приблизительная зарисовка. Надеюсь, Вы сможете помочь мне определить это существо. Оно покрыто мощной чешуей, настоящей броней, плавники напоминают конечности — сплошь в чешуе до самой оторочки из кожных лучей. А каждый луч колючего спинного плавника ощетинился маленькими белыми шипами (смотрите набросок красными чернилами).
Искренне Ваша М. Кортене-Латимер”.
“…И возникло видение древних морей, рыб, которые жили в отдаленном прошлом и известны нам лишь по ископаемым окаменелостям… — написал потом в книге “Старый Четвероног” о целаканте профессор Дж. Л. Б. Смит. — Я не сводил глаз с зарисовки, пытаясь увидеть то, о чем не мог ни мечтать, ни помыслить…”
И доктор Смит объявил мировой общественности об открытии самой давней из живущих на планете рыб, этакого чудища морского, назвав его в честь прекрасной Марджори Латимер — Latimeria.
Все, конечно, кинулись изучать анатомию натуральной латимерии, явно пограничного существа между водной стихией и земною — двоякодышащей, живородящей… Особенное внимание притягивали к себе ее плавники, имеющие на конце подозрительные твердые лучи с мягкой подушечкой посередине.
Плавник это, лапа, кисть или стопа?.. Во всяком случае, именно кистеперая рыба могла стать отважным первопроходцем, которая на свой страх и риск выбралась из океана и начала осваивать сушу! Неистовым хордовым, кому мы обязаны тем, что через миллионы лет, вообще говоря, появились наземные позвоночные.
То, что латимерия по сей день существует на свете, — сказочное чудо. Их в океане — считанные единицы, ловить латимерию запрещено Вашингтонской конвенцией: статус “неприкосновенности” имеют все целакантовые, включая еще не открытые виды.
Чтобы взглянуть, как она живет в естественных условиях, Жак Ив Кусто самолично спускался на километровую глубину засвидетельствовать ей свое почтение.
А тут — пожалуйста, в обычном железном ящике — не в жидком азоте, не забальзамированную, а просто так — нам присылают в Москву мертвую кистеперую рыбу!
Быть может, этот на редкость нецивилизованный ящик летел к нам в каком-нибудь рефрижераторе. А тут о нем сначала забыли, потом стали думать да гадать, что с этой тварью морской делать… В конце концов, являюсь я, пока нештатный репортер престижной столичной газеты (которого — пара оптимистических репортажей — и примут в штат!), — и застаю картину ужасного тлена и распада.
Уже издалека чую нестерпимый запах, с зажатым носом приближаюсь к мадагаскарскому ДАРУ и, главное, знаю, что не надо заглядывать в ящик, а то эта рыба потом будет сниться ночами — бежать оттуда, бежать во все лопатки!.. Но — как-то неудобно — при исполнении служебных обязанностей…
Два бледных криптозоолога в белых халатах ведут меня холодным лабиринтом подвала, оправдываясь наперебой, дескать, прилагали отчаянные усилия, чтобы сохранить целакантыча, да куда там! Смотрите, какой ржавый ящик!
И тут же — то ли из гипса, то ли из папье-маше — старенький скульптор в сатиновом халате сидит на табуретке и лепит с натуры кистеперую рыбу, которая вскоре станет экспонатом музея. Ее и сейчас можно там увидеть.
Так я стояла над этим загубленным существом — настолько могучим когда-то и прекрасным, что даже в таком плачевном виде оно было великолепно. Огромный целакант, овеянный славой и легендой, колючий лучистый плавник на спине, словно гребень дракона, застывшее тело неоново-синее с белыми пятнами, разбросанными в беспорядке по чешуе, и — чуть ли не кисти рук — сложены на груди.
Я быстро шла, не оглядываясь, мимо Никитских ворот, по Тверскому бульвару — к дому в Большом Гнездниковском переулке, на крыше которого провела детство, куда я всегда прихожу, когда мне становится как-то не по себе.
И гневная песнь рвалась из моего сердца — о том, что сегодня прямо посреди Москвы в ржавом ящике железном распалась на пять изначальных элементов бытия чудом сохранившаяся с древнейших времен, возможно, последняя латимерия на этой планете:
“Я объявляю день памяти и скорби по нашему предку — целаканту, вынырнувшему в нижнем девонском периоде из океана и зашагавшему по земной тверди ради жизни на Земле!
Мы, люди, — прямые потомки кистеперой рыбы — не только благополучно развеяли по ветру ее таинственную способность слышать Зов Несбыточного, а, услышав, — поставить на карту ВСЕ, чтобы на собственной шкуре испытать то самое чудо преображения. Мы и хозяйственности никакой не нажили за эти миллионы миллиардов лет.
Хотя б успели сделать настоящий экспонат для музея! Исследовали бы ДНК, изучили бы клетку на молекулярном уровне!.. Скелет бы сохранили, черти! Показывали бы школьникам в экскурсии. НИ-ЧЕ-ГО!”
Так я плакала и пела, сидя на лавке на Тверском бульваре у стен отчего дома, и эту песнь — опять безо всяких ограничений — напечатали в “Московской правде” — органе Городского комитета коммунистической партии.
Тут же из Горкома партии главному редактору газеты пришла грозная депеша. “На ковер” вызвали заведующего отделом науки, школ и вузов, где я внештатно сотрудничала, теперь уже тщетно надеясь на зачисление в штат. Смысл этого письма был такой: публикация М. Москвиной вводит в заблуждение наш народ, распространяя заведомо ложные сведения, что советский человек произошел от какой-то там кистеперой рыбы, тем более африканской! В то время как МЫ произошли от обезьяны. От НАШЕЙ обезьяны!!!
И подпись высокопоставленного по тем временам партийного руководителя.
Наученная горьким опытом, я принялась за свою авторскую программу на радио с предельной осторожностью. Главное незыблемое требование, которое я предъявила к себе, это — Правда, Правда, ничего, кроме Правды. Как говорил мой великий друг Даур Зантария, есть такие писатели, которые пишут только о том, что они видели своими глазами. Если он написал: “Из трубы вылетела ведьма на метле”, значит, он действительно это видел, иначе бы не написал. Вот так я и решила действовать.
Глава 3
“К вам обращается высший разум Вселенной!”
(Эфир от 1 августа 1988 г. 19.05—20.00)
Первую передачу мы начали таинственнейшим скрипом тяжелой дубовой деревянной двери с несмазанными петлями. Из-за этой многопудовой двери, медленно нарастая, полилась музыка — космическая. И зазвучал мой голос:
— Люди Земли! Не стану скрывать от вас — грядут великие времена. Причем, кому ни скажешь об этом, все сразу — осведомленно: “Что? Конец света?!”
— Какой конец света?! — вскричала я, и, наверное, тысячи радиослушателей вздрогнули от неожиданности. — Разве свет может иметь конец или начало? Свет — он во всем. Даже тьма наполнена светом. Мой муж Леня — художник, старый черный карикатурист, говорит: “Черный юмор — это ночь без лунного света, когда все предметы видны еще яснее, потому что свет идет от них самих, а не льется сверху!..”
Я вам больше скажу: свет усиливается — от людей, от растений, от деревьев особенно! От зверей! Да, боже ты мой, у меня тараканы на кухне стали светиться в темноте, что я могу к этому добавить?
Все вокруг, я уверенно продолжала, так и поднимается на новую ступень бытия. Некоторые деревья, если с ними познакомиться поближе, — прямо Будды. А животные? Мой английский сеттер Лакки совсем стал человеком, понимает любые
слова — даже “будущее”, “шашлык” и “пипетка”. А как он любит, когда я читаю ему вслух рассказы о животных Льва Толстого для учащихся начальной школы?!
Людей — я вообще не узнаю. Муж Леня заходит в магазин. А там, на подоконнике, сидит монашек — сам навеселе, глаза блестят, раскраснелся…
Леня — ему:
— Ну, что? Бог-то приближается?
— Давно, батюшка, приблизился!!! — воскликнул тот.
— А где ж он?
— Да в печенке! — монах отвечает радостно. — В селезенке! В желудке! В мочевом пузыре! Везде!.. Где ж ЕГО нету??? — и он раскинул руки, с восторгом озирая всего себя.
Леня чуть не обнял этого распоясавшегося проповедника. Ведь он и сам только что нарисовал серию картин: “Прекрасный цветок по имени печень”, “Желчный пузырь — вместилище разума и драгоценных камней”, “Мой фаллос — небесная башня” и “Одинокого стомака в домик не пускают” — о жизни самостоятельно обитающего на Земле желудочно-кишечного тракта, прекрасного, как рождественская елка.
— А в наших легких, — Леня заявил, — чтоб ты знала — аккуратно сложены воздушные крылья! Которые мы всегда в случае чего можем расправить и использовать по назначению…
Кстати, об этом прекрасно знали древние мудрецы — еще давным-давно, около семи тысяч лет назад, они намекали в загадочных текстах, что цель и смысл жизни человека, даже всего человечества, — это “обнаружить солнце, спрятанное в темноте, и колодец меда внутри скалы”…
— А поскольку общая тенденция среди народов — все-таки на просветление, — более и более воодушевляясь, говорила я, — важная весть стучится в каждую дверь. Ее принесли нам великие книги, мудрые наставники, живущие вместе с нами на Земле, солидные ученые и даже голоса Высшего Разума Вселенной: что по всем признакам летоисчисления наша планета вступает в новую эру — эру Водолея. И человечество — прямо в эту минуту, в разгар нашей с вами жизни — поднимается на новую ступень эволюции!
— …Да-да-да! — обратилась я лично к Вите Трухану, моему режиссеру, который глядел на меня из-за стекла нашей студии широко раскрытыми глазами. — Хотите, верьте, хотите, нет, но это событие было ознаменовано обращением Высшего Разума Вселенной к жителям Земли.
(Тут, надо сказать по совести, лично ко мне никто не обращался, видно, побоялись меня до смерти напугать, однако множество людей приняли вот это сообщение, причем люди друг с другом незнакомые, живущие в разных точках нашей планеты и говорящие на разных языках.)
Снова зазвучала космическая музыка, и я — на легком ревербераторе, будто бы из глубины галактик, завораживая странностью и неизвестностью, голосом то ли сирены, то ли кентавра, то ли какой-то огромной мерцающей мыши, произнесла:
— Люди Земли! К вам обращается Высший Разум Вселенной! Космос просит серьезно отнестись к той информации, которую до вас донесут контактеры Высшего Разума. Мы посылаем эту весть каждому человеку планеты Земля независимо от возраста, расы и национальности. Поверьте, что вы не единственные разумные существа во Вселенной!
Может быть, для кого-то это и было откровением. Что касается меня, за несколько лет до этого своего эпохального эфира я видела летающую тарелку — поздней осенью вечером в Подмосковье. Она летела над лесом, от нее исходило оранжевое свечение. Вдруг она остановилась.
Мой приятель, с которым я мирно прогуливалась по лесу, шуршала осенними листьями, начал махать руками, подпрыгивать и кричать:
— Ну, давайте, летите сюда, тут надо с вами кое-что обсудить!
Я стала умолять его этого не делать. А он:
— Ерунда, — кричит, — неужели мы — два таких продвинутых человека — не в состоянии осуществить межпланетные переговоры?
Вообще, мне кажется, не нужно так ни к кому приставать. Придет время — к тебе подойдут и обратятся. А ты со своей стороны — зрей, наращивай понимание, дружелюбие и готовность вступить в контакт не только с представителями Высшего Разума Вселенной, но и со своими близкими родственниками, соседями по лестничной клетке, со всеми предметами и обитателями этого мира, где Дух и Вещество постоянно переплавляются одно в другое. Потому что далее в обращении говорилось:
…И знайте, что до вас на Земле было четыре цивилизации. Вы являетесь представителями пятой расы, пятой цивилизации, которая стоит на пороге шестой. Мы хотим подготовить вас к этому переходу, чтобы из пятой цивилизации человек смог шагнуть в шестую, не утратив ни души, ни тела!..
Прежде на радио я вела только детские передачи. На этот раз мне нужно было выступить весомо, зримо, вовлекая в горячий поток волнующих меня образов буквально все возрасты, все слои населения, все души, ищущие освобождения. Пусть кто-то, я думала, кто, как и я, верит в нечто невыразимое и легкое, в то, что каждый шаг смиренно подготавливает грядущие чудеса, — найдет в этом подтверждение своих догадок и прозрений.
А те, кто усмотрит лишь бред сумасшедшего, сбежавшего из психбольницы, — воспримут мою песнь — как чистую поэзию, голос вымысла и литературы. Так однажды писатель Франц Кафка, случайно разбудив спящего, попросил: “Считайте меня своим сном”, — вот пусть и мой слушатель будет погружен в сказку, которая вполне может оказаться правдой.
Короче, в их обращении говорилось, и я это, конечно, не утаила, что в атмосферу нашей планеты уже вошли мощные потоки энергии Водолея. Они пронизывают и очищают пространство, наполняют целебными силами Землю. Все вокруг преображается, меняет качества и свойства. Продукты, лекарства, травы действуют сегодня уже не так, как раньше. Поэтому, они советовали, особо не налегать на тяжелую пищу. А лучше есть мед, орехи, фрукты и злаки.
Кроме того, грандиозные изменения происходят в уме человека, в его сознании…
Да я это сама чувствую по себе и по своей семье! Буквально накануне я угадала семь геометрических фигур, которые мне мысленно передал Леня. Нам даже стало неприятно. И мы ели в разных комнатах.
В общем, это очень серьезный документ. Я привожу только выдержки, наиболее поразившие меня. Например:
Вы последние, кто воплощен на Земле в пятой цивилизации. У каждого из вас есть шанс стать человеком новой эры, обладателем сверхвозможностей. Поймите нас правильно: код, заложенный в ваше тело, имеет ограничения в сфере познания. Как бы ни был умен человек пятой цивилизации, он не сможет понять то, во что сможет с легкостью вникнуть человек шестой цивилизации. Не обижайтесь на такое объяснение предела ваших способностей.
…От всей нашей пятой цивилизации я поблагодарила Высший Разум за деликатность. Ума у нашего брата, конечно, палата, этого у нас не отнять, но упомянутый код с заведомым ограничением, нет-нет да и сказывается.
На эту тему есть уйма анекдотов. Будь моя воля, я выдала бы щедрую россыпь, но Виктор Трухан из-за стекла поднял указательный палец.
Ладно, один: когда американский астронавт Нейл Армстронг ступил на поверхность Луны, советское правительство потеряло покой. В ЦУПе собрались конструкторы, космонавты.
— Что ж это делается, — запрашивает Политбюро. — Американцы на Луне высадились, а русские — вокруг Земли да вокруг Земли? В общем, мы тут с товарищами посоветовались и решили высадить человека на Солнце!
— Сгорим! — заметил кто-то с места.
— Ни боже мой! — ответил докладчик. — Мы все обдумали и постановили: высаживаться на Солнце будем ночью.
Среди миллионов прохожих и разных происшествий, посреди гигантского пересечения вещей и обстоятельств, в сущности посредине своей жизни, я сидела перед микрофоном и отчаянно пыталась донести до человечества эту сбивчивую анархическую информацию.
Речь моя шла по неровному руслу. У меня не хватало слов, чтобы обозначить, наметить, описать нехоженые тропы, которые ведут Человека к будущему или, быть может, к его подлинному началу. Сердце у меня билось так, что стук моего сердца записался у Витьки на пленку.
В своей гордыне я прикоснулась к тайне эволюции Человека. Причем к ее кульминационному, поворотному моменту! И если уж родоначальником этой теории на Земле принято считать Чарльза Дарвина, а не бесконечно древних, скажем, индийских мудрецов — риши, которые когда еще провозгласили, что “в пустоте каждого атома лежат обширные миры, разнообразные, как пылинки в солнечном луче”, то — пожалуйста. Около 1835 года на Галапагосском архипелаге Чарльз Дарвин впервые сформулировал основы своей теории эволюции:
игуанам не суждено быть вечно игуанами,
да и люди тоже не останутся навеки людьми.
Это было ослепительным озарением, перевернувшим все представления о мире и до такой степени потрясшим самого Дарвина, что ему понадобилось двадцать лет, прежде чем он осмелился выпустить в свет, как сокола с кожаной рукавицы, свой беспримерный труд “Происхождение видов”.
Этим вопросом жадно интересовался писатель Жюль Верн. Отцы квантовой физики Макс Планк и Альберт Эйнштейн пытались погрузиться в пустоту, откуда возникает вся тьма вещей, и подготавливаются вселенские перемены. На берегу Бенгальского залива Учитель Шри Ауробиндо и его сподвижница Мирра Альфанса на примере своей удивительной жизни провозгласили: “Человек — это переходное существо”. И таинственный гений Фридрих Ницше устами пророка Заратустры сказал как отрезал:
— Человек — это мост!..
…К иному существу, к другому способу существования. Так первая амфибия вышла на солнечные берега нового мира. Первая рептилия разбежалась и полетела, и стала птицей. Это ж моя любимая тема! Я даже сочинила притчу — про крокодила: как у всех крокодилов вылупились из яиц крокодильчики, а у него — …птенец. Но крокодил не бросил сына, не съел, не сделал вид, будто у него никто не родился. Он растил его, кормил-поил, защищал от других крокодилов, обучал добывать червяков и мошек. Однако атмосфера вокруг была до того удушающей, что они вдвоем улетели в конце концов оттуда к чертовой матери!..
А что? Взмыли в небо и полетели!
У крокодила сначала не получалось летать. Тогда птенец — крокодилу — сварливо:
— Я не понимаю, в чем дело?! Ну, папа! Отталкивайся хвостом от земли! Двигай, двигай лапами, как будто в воде плывешь…
Вдохновленный судьбой моего героя режиссер Александр Горленко снял мультфильм “Что случилось с крокодилом”. Это был абсолютный хит. Правда, народ подумал, что фильм французский. Поскольку за кадром идет синхронный перевод. Но этот перевод — с крокодильского языка.
Вся жизнь у меня переменилась с безумным взлетом этого крокодила! Весь мир, в котором мы жили с ним раньше, остался позади. Отныне мы сделались обитателями иного пространства, и время для нас потекло по-другому. Сверхъестественное стало естественным. Сознание раздвинуло свои границы. А тело обрело невиданную свободу!
Вот так и новый вид человечества — все будет иное: зрение, осязание, в одно мгновение можно будет достичь отдаленных галактик, будто и нет совсем расстояний, будто все происходит внутри нас. Мы сможем находиться одновременно на Борнео, в Уваровке и в Комсомольске-на-Амуре! И бог еще знает где! Мы выйдем в открытое пространство жизни!
Там еще сказано, в этом эпохальном обращении:
Все, кому посчастливится перейти из пятой цивилизации в шестую, переменятся к лучшему. Вы измените облик: внешние черты останутся прежними, но каждый обретет совершенство, о котором сейчас имеет очень отдаленное представление. Новый человек будет божественно красив. При этом он сохранит вид человека пятой расы. Дети повзрослеют. А пожилые люди помолодеют до двадцати-тридцати лет.
Рост человека возвысится — от 170 сантиметров до 3 метров. Кожа посветлеет и станет молочно-розового и персикого цветов. Глаза у людей будут всех оттенков голубого, синего и зеленого. Вырастут недостающие зубы. Человеческий облик будет идеальным, и возможности его станут беспредельны.
Каждый человек шестой расы, ведомый высшим разумом земли, будет гениален. Цивилизация, которая придет на смену вашей, начнет развиваться на более тонком уровне в новой среде обитания. Ни войн, ни национальных распрей, ни религиозных предрассудков, ни экологических катастроф.
Вы станете существами, которые достигнут высшей мудрости отношений между мужчиной и женщиной. Связи будут вечно неизменными, каждый обретет свою половинку, а соединение этих двух начал примется излучать невиданные свет и гармонию.
Человек шестой расы отчетливо поймет, что смерть — иллюзия. Болезнь — иллюзия. Они лишены реальности. Только ЛЮБОВЬ, ЛЮБОВЬ и ЛЮБОВЬ — безмерная, огромная, беспредельная, всеподдерживающая и всеобъемлющая.
Он без труда найдет связь между двумя измерениями, где мирно сосуществуют живые и мертвые, и между теми и другими нет никакой разницы.
И последнее. Переход будет мгновенным. С помощью одной только силы мысли. Но вхождение в эту расу бессмертия предусматривает строгий духовный и физический отбор. Вам надо постоянно двигаться к совершенству. Поскольку целые страны и народы, наполненные злобой, алчностью, самомнением, уйдут в небытие, впадут в спячку, возможно, на многие-многие миллиарды лет, чтобы потом начать новое восхождение…
Витя из-за стекла стал чертить пальцем в воздухе круг — намекая, что пора закругляться. (Мать моя Люся рассказывала, как однажды в прямом эфире она беседовала с генералом. И он до того увлекся! Вообще выкинул из головы, что когда-нибудь все кончается, даже выступление по радио. Она ему показывает абсолютно недвусмысленный жест: “закругляемся”… На что тот радостно воскликнул:
— О! Забыл вам рассказать про окружную железную дорогу!!!)
— …В общем, — я стала подводить итоги, — нам надо как-то сосредоточиться, понимаете? Потому что каждый новый день чреват разными неожиданностями. Каждое утро — новая эра в масштабах вселенной! Недаром один мудрец китайский, он был император, не дожидаясь феерического момента, когда Небо смешается с Землей, взял и на собственной ванне начертал такие слова:
“Каждый день начинай жизнь сначала,
тогда что бы ни случилось,
куда бы ни повела тебя жизнь, —
ты готов”.
— Точно то же самое, — воскликнула я, — начертано на ваннах режиссера нашей передачи Виктора Трухана и редактора Жанны Переляевой.
— До новой встречи, дорогие друзья! Пока! — и мой вздох облегчения пронесся по звездным космическим просторам.
— Вы слушали передачу “В компании Марины Москвиной”, — сказала Жанна.
А Витя дал звук тяжелой дубовой двери, захлопнувшейся со скрипом.
Глава 4
“Откуда мы пришли? Куда свой путь вершим?”
(Эфир от 5 октября 1988 г. — 19.05—20.00,
от 20 ноября 1988 г. — 19.05—20.00,
от 14 декабря 1988 г. — 19.05—20.00)
Ой, какой разразился скандал! Жанну вызвали к главному редактору. И яростно стали допытываться, что мы всем этим хотели сказать? Откуда она всплыла, черт бы нас всех побрал! — столь недостоверная, подозрительная, вносящая смуту в умы и сердца, не имеющая ни малейшего научного основания информация? Весь этот бред, который обрушила на головы радиослушателей Москвина, где вы его взяли?
Это был первый бой, который выстояла за меня Жанна, — она держалась твердо, как морской утес, о который вдребезги разбивались океанские волны.
— Это всего лишь сказка, — отвечала она. — Людям необходимы в жизни сказки. Причем не только детям, взрослым тоже. Но особенно они нужны подросткам!!!
Сама Жанна всегда верила и продолжает верить в чудеса этого мира. Поэтому, если она идет по улице, а там стоит человек и собирает деньги на озеленение Луны, она обязательно вынет из кошелька все, что у нее есть, и отдаст — на развитие этого благородного дела.
Мой бесценный друг и соратник Жанна Переляева по своей феноменальной доверчивости и урону, который ей эта доверчивость приносит, могла бы пополнить рекорды Гиннесса и на этой ниве ужасно разбогатеть. А славы у нее и без того хватает — дети всей нашей бескрайней заснеженной родины выросли и продолжают расти на ее радиопередачах. И, заслышав этот до боли знакомый голос — где угодно — в поликлинике, в магазине или в троллейбусе, люди самого разного возраста, порою весьма преклонного, восклицают, изумленные ее молодостью и красотой:
— Вы Жанна Переляева??? Мы же выросли на ваших передачах!!!
Мне она поверила сразу и навсегда.
Она полюбила меня — с моими летающими тарелками, толпами приведений, стаями ангелов, йогов, странствующих фехтовальщиков, косматыми снежными людьми и разными другими запредельными сущностями, которые нам настойчиво звонили по телефону, писали письма, предлагали руку и сердце, заваливали мистической литературой, являлись в студию, усаживались — нога на ногу — перед микрофоном и очень важно разглагольствовали о разных чудесах в решете.
Единственное, что нас спасало, это здоровый скепсис и строго научный подход ко всякому невероятному явлению.
Во-первых, мой папа Лев, зная о патологическом интересе его дочери к иным мирам, аккуратно вырезал из газет каждое скупое сообщение о встречах нашего брата с инопланетянами или о том, что сияющий шар, позванивая, пронесся над Орехово-Борисовом в сторону Капотни.
Причем к подобным заметкам всегда прилагался комментарий видного деятеля науки, мол, все это ерунда, а ваше НЛО — мираж, северное сияние, шаровая молния, метеорит, свечение вокруг солнца — галло, фейерверк, плазменное образование или залетный метеорологический зонд.
Однажды Лев, потрясенный, явился из своего Института международного рабочего движения и сказал:
— Дети мои! Что я сегодня услышал! Я знал, я всегда подозревал, что мы не одиноки во Вселенной!
Оказывается, у них на работе с лекцией выступили двое ученых, которые в свете своих фамилий вполне могли бы стать героями сказок братьев Гримм. Это были астроном Феликс Юрьевич Зигель и морской офицер, инженер Владимир Георгиевич Ажажа.
В тот памятный день сотрудники ИМРД оказались перед фактом, что они живут в эру высочайшей активности НЛО. Именно это, а не противоборство сил империализма и социализма является важнейшей проблемой современности, от которой не спрячешься, как страус в песок.
Собравшимся марксистам поведали поразительные случаи, леденящие кровь, о гостях из космоса. Продемонстрировали туманные слайды. Привели ошеломительную статистику. И, наконец, пригласили всей конторой учиться в университет “Базис”, где они узнают главное в этой жизни: что делать, если ты станешь свидетелем приземления инопланетного корабля, — кинуться ли навстречу или бежать оттуда во весь дух, распахнуть объятия пришельцам или повременить и присмотреться.
— А по окончании университета, — пообещал им Владимир Георгиевич Ажажа, — выпускникам будет выдан сертификат о том, что они прослушали этот основополагающий курс.
— И что мы с ним делать будем, с вашим сертификатом? — спросил кто-то осторожно.
— А что вы делаете с дипломом об окончании Школы марксизма-ленинизма? — парировал Владимир Георгиевич. — Ну, я не знаю, — развел он руками, — мыла вам по нашему документу не дадут и стирального порошка тоже… (по тем временам — редкость!) Просто у вас будет такое удостоверение, что человек продвинулся по этому вопросу!
Разумеется, я немедленно туда записалась.
В университете “Базис” на первом этаже под стеклом, как в нормальных учебных заведениях, висело расписание:
“Введение в уфологию” — 6 часов.
“Философские аспекты уфологии” — 3 и 3 часа.
“Палеоуфология” — 6 часов.
“Древняя астрономия и уфология” — 6 часов.
“Основы наблюдательной астрономии и наблюдений за НЛО” — 6 часов.
“Характеристики неопознанных летающих объектов” — 3 и 3 часа.
“Сбор и обработка данных об НЛО” — 6.
“Исследования контактов высшей степени странности” — 3 и 3 (с демонстрацией слайдов).
“Биолокационные методы исследования НЛО” — 6.
(можно договориться — поработать на местности)
“Психофизический аспект проблемы НЛО” — 3 и 3.
Кинофильмы: “В поисках пришельцев” — наш.
“УФО” — Япония (весь наполнен наблюдениями за НЛО)
Эрих Фон Дэникен “Воспоминания о будущем”
“Послание богов”.
Резервная тема: “Контактант третьего рода” — рассказ человека, приглашенного пришельцами на борт НЛО, о том, как это случилось, что он видел внутри корабля, а также — картины, представшие его взору, когда он высадился на другие небесные тела”.
Итоговое занятие: вопросы, диспуты.
И список литературы для тех, кто хочет продвинуться еще дальше, который я старательно штудировала, хотя там были издания на мало известных мне и неизвестных языках.
С тех пор со всеми людьми на Земле — врачами, водопроводчиками, сторожами, случайными попутчиками и соседями по лестничной клетке я разговаривала только о пришельцах. В Коктебеле в Доме творчества писателей мы сидели с мальчиком Ваней Юдахиным на крыльце и смотрели на звезды.
Я спросила:
— Вань, ты веришь в летающие тарелки?
А сама подумала:
“Если он ничего об этом не знает, я сейчас ему ВСЕ расскажу!”
Он посмотрел на меня серьезно и промолчал.
Это был внук Феликса Юрьевича Зигеля.
Отныне меня волновали исключительно взаимоотношения с космосом и то место, которое мы занимаем в мироздании, больше ничего. Не прерываясь на сон или еду, я записывала на пленку солидные доклады и задушевные разговоры, свидетельства очевидцев, размышления астрономов, математиков, философов, геологов, биологов, антропологов, специалистов по биолокации, физиков, инженеров — все это уфологи с большим стажем!
Сам Владимир Георгиевич Ажажа выразил готовность дать мне интервью у себя дома. Я позвонила, он открыл дверь, вдруг неожиданно выхватил из кармана согнутую под прямым углом металлическую спицу и с этой спицей стал медленно, но неуклонно на меня надвигаться. Однако я сразу поняла: не таков Владимир Георгиевич, чтобы протыкать малознакомую женщину спицей. В руке он держал биоэнерголокационную рамку. Видимо, с ее помощью хотел определить прямо на лестничной клетке, как я, во-первых, к нему отношусь, а во-вторых, мое отношение в целом к летающим тарелкам.
(Биорамка может ответить на любой вопрос — только односложно: ДА или НЕТ. Например, наш преподаватель по биолокации Александр Иванович Плужников на Бородинском поле со своей неразлучной рамкой указал, где был смертельно ранен Багратион, в каком месте стоял Наполеон и откуда командовал сражением Кутузов. Сто шесть километров — вот какое огромное Бородинское поле. А Плужников говорит скульпторам:
— Вы куда памятник Кутузову поставили? Михаил Илларионович вон где стоял! А вы вон куда. Не туда!!!)
Когда-то Владимир Георгиевич служил командиром подводной лодки “Северянка” — вроде “Наутилуса” Жюля Верна — с иллюминаторами и подводным телевизором. Они бороздили глубины Атлантического океана.
— Бывает так: ночь, море, тишина, корабль, — рассказывал Владимир Георгиевич. И, прильнув к радиоприемникам, на кухнях нашей необъятной страны слушал его рассказ советский народ. — Внезапно из глубины поднимается свет. Корабль попадает в сердцевину светового круга. Свет вспыхивает и гаснет. Матросы выходят на палубу, хотя их никто не будил и не звал. По воде пробегает рябь. Корабль дрожит. Людей охватывает страх. Эхолот нащупывает какой-то мощный предмет под килем на глубине двадцати метров. Он может вынырнуть или растаять в небе, или зависнуть над кораблем, или лечь на дно — НЛО может все. Они даже выскакивают из-подо льда рядом с ледоколами, взламывая толстый арктический лед…
— Иногда НЛО висит в воздухе несколько суток, — он говорил. — Потом растворяется, меркнет, сквозь него просвечивают звезды. Потом звезды остаются, а он исчезает. Или опускается на землю. Я сам не видел, но, говорят, это происходит, будто падает осенний лист. Оттуда выходят энлонавты — под покровом тьмы, когда шума меньше, а зелени больше, они бродят здесь, верша свои таинственные дела…
Мы очень подружились с Владимиром Георгиевичем. Он даже проявил ко мне какую-то особенную космическую теплоту и говорил потом:
— Простите, что я протянул к вам свои протуберанцы.
— Видимо, я напомнила вам, — отвечала я, — карликового гуманоида — малорослого, яйцеголового, с большими и круглыми глазами.
Блистательная Марина Попович, летчик-испытатель первого класса, инженер-полковник ВВС на протяжении четырех часов давала нам интервью в студии, вернувшись из Соединенных Штатов, где она участвовала во Всемирном уфологическом конгрессе и была так наэлектризована, что у Вити Трухана глючила аппаратура.
Вот она там познакомилась с одной женщиной (мне была показана ее фотография), у той мама — наша, землянка, а папа — из созвездия Плеяды. По отцу инопланетянка, красивая, как Аэлита, высокая — мы ей с Мариной Лаврентьевной примерно по пояс. Она может входить в волновое состояние, приподниматься над землей и на некоторое время (минуты на три!) вообще исчезать из виду.
Еще Марина Попович показала печальную фотографию — погибшего в катастрофе пришельца. Он лежал с закрытыми глазами, сомкнутыми губами, похожий на спящего резинового японца в ярком серебряном комбинезоне.
Мы с Жанной так расстроились, что я даже в финале передачи спросила у Марины Попович, не страшно ли ей было на войне бороться с фашистскими “мессершмиттами”.
— Деточка моя! — воскликнула Марина Лаврентьевна. — Я во время войны пешком под стол ходила! А ты: бороться с “мессершмиттами”!
Мудрейший палеуфолог Советского Союза Владимир Иванович Авинский, автор грандиозного международного проекта, цель которого — привлечь внимание ученых к руинам древних космических цивилизаций на Земле, Луне, Марсе и на других беспредельно далеких планетах, — нанес нам с Леней и Сереней визит в Орехово-Борисово. Я испекла пирог, поджарила треску, накрыла стол, включила диктофон, и он сказал:
— Здравствуйте, друзья! Первым делом я хочу сказать спасибо моим родителям. Именно благодаря моим дорогим родителям я хожу по этой прекрасной планете и могу поведать вам о своих поистине сенсационных открытиях.
Дальше он поднял бокал и с глубоким чувством прочитал стихотворение Омара Хайяма:
Откуда мы пришли?
Куда свой путь вершим?
После чего со всеми подробностями, будто сам был тому изумленным очевидцем, приступил к эпическому повествованию о древних посещениях Земли пришельцами с далеких звезд.
— Кто они? — риторически спрашивал у нас с Леней и Сереней Владимир Иванович. — Небесные лыжники… Человекоптицы… Круглоголовые, будто бы в скафандрах люди, которых запечатлевали первобытные художники на скалах, в пещерах и пустынях? Почему на древневавилонской печати изображен крылатый диск? Что за непонятные предметы с крыльями вырезаны на клыке моржа две тысячи лет назад на Чукотке? Кто и для кого рисовал картины в пустыне Наска? Действительно ли, на других планетах существуют пирамиды, как две капли воды похожие на те, что уцелели в Мексике или Египте?..
В общем, я стала таким зубром в этих вопросах, что даже академик Мигдал не мог со мной сравниться. (Владимир Георгиевич Ажажа, обиженный на Аркадия Бенедиктовича Мигдала, что тот не признает “летающих тарелок”, говорил нам на лекции: “Вот академик Мигдал — прекрасный ядерщик, лауреат ордена Ленина, ордена Октябрьской Революции, трех орденов Красного Знамени, человек гражданских позиций, защищает борца за права человека — Андрея Сахарова!.. Но абсолютный профан в области НЛО!”)
В нашей воскресной уфологической школе у нас у каждого был свой стул. Всем велели запомнить соседей. Например, со мной рядом сидел консул Аргентины. В первую встречу, чтобы наладить добрососедские отношения, он подарил мне красивый значок с девизом Бразильской академии: “Стой на земле и устремляй свой взгляд к звездам”.
Я всякий раз боялась — вдруг я приду, а мой стул занят.
Леня успокаивал меня:
— Иди, не бойся. Обязательно найдется свободное местечко. Кому-нибудь дома скандал устроят: “Куда? Целую неделю тебя нет дома, а теперь и по субботам с воскресеньями не будет??? Мамка мне говорит: “Какие гуманоиды? У него там, наверное…” А он: “Маш, ну, Маш!!!” — “Давай-давай, с детьми на прогулку!” — “Гуманоиды!” Вот на его место и сядешь.
Я неистово, буйно формировала и углубляла свое космическое сознание, как рекомендовал нам философ Г.И.Куницын.
А заодно и космическое сознание радиослушателей.
— Для великой философии, — вдохновенно говорил, расхаживая по сцене, Георгий Иванович (и его речи мы с Жанной, практически не монтируя, на свой страх и риск, транслировали в эфир), — связь с космосом никогда не была неожиданностью! Древний грек Анаксимандр утверждал, что жизнь на Земле возникла не спонтанно — сама собой, но имеет космический характер. Джордано Бруно провозгласил идею множественности обитаемых миров. Родоначальник немецкой классической философии Иммануил Кант ни на секунду не сомневался, что Земля — часть космической вселенской системы. Русский философ Николай Федоров всерьез размышлял о преодоленной смерти в масштабах Вселенной. Школьный учитель по физике и математике Циолковский, уникум, с детства туг на ухо, самоучка, считай, на пустом месте наметил все пути земной космонавтики и ракетостроения на ближайшие несколько веков! Он так и говорил: “Для меня ракета не самоцель, а средство достижения иных миров!” Поскольку был убежден, что наша Вселенная таит миллион миллиардов цивилизаций. А что там в других Вселенных?.. — вопрошал Циолковский, глядя в небо, а потом опускал голову и быстрым почерком записывал в тетрадь “Космическую философию”, “Космическую этику”, “Волю Вселенной”, “Грезы о Земле и Небе”, как будто сверху ему диктовали слышный ему одному небесный диктант. Профессор Вернадский! Александр Чижевский, открывший солнечные бури, за что несколько лет отсидел в тюрьме! И тот, и другой высказывали похожие гипотезы. Причем все эти бесчисленные цивилизации, считал Кант, — человеческого типа! Того же мнения придерживался писатель-фантаст Иван Ефремов! Разумная цивилизация, говорил он, должна быть гуманоидной! Из космоса могут прийти только человеческие сущности. Пусть мы, земляне, замешены на углеродной основе, а посланцы иных миров — на фторовой или кремниевой, Нравственный Закон, провозглашенный Кантом, идет из прото-цивилизации. Это уважение ко всему живому, сократовское “Единство Истины, Добра и Красоты” — применительно к Мирозданию! “Я никогда не перестану восхищаться двумя вещами, — сказал Иммануил Кант, — звездным небом над головой (под которым он подразумевал мировой разум!) и нравственным законом в моем сердце!”
Зал рукоплескал.
Георгий Иванович Куницын обвел горящим взором взбудораженную публику, вознес руку, словно пушкинский медный всадник, остановивший над бездной коня, и произнес:
— Не обязательно всем думать, как я. Моя задача — загнать вам под череп ежа, чтобы он вас подвиг на собственные концепции!
— Георгий Иванович — это п е с н я! — восхищался Куницыным Владимир Георгиевич Ажажа.
А мой сын Сереня, которого я умышленно прихватила с собой для формирования его космического сознания, мрачно заметил:
— Какая-то взрослая бубня! Понимаю, если б ты еды взяла — нашу большую черную сумку, — ворчал он по дороге обратно, — я бы все время ел, пил “пепси-колу”. А так?! Ни одного слова не понял!..
Я же отвечала ему сердито:
— Больше слов надо знать! Стыдно ребенку скучать на ученой лекции шестичасовой. Позор!
Поздно вечером я увидела, что он сидит с большой общей тетрадью и на обложке печатными буквами пишет:
“ИНОПАНТЯН РАЗЫСКИВАЮТ”
Недавно я нашла эту тетрадь. На первой странице там нарисован человек у
окна — спиной к зрителю — с чайником в руке. А под ним стихотворение:
Мне кажется, мой папа —
инопланетянин.
Он длинный весь, худой,
большеголовый.
Он любит чай пить
и конфеты кушать,
И радио он почему-то
любит слушать.
Наверное, на той планете
дальней,
С которой прилетел
мой папа Леня,
Ни песен не поют,
ни чайника не ставят,
Конфет не продают
и май веселый не встречают.
И он глядит на небо
утром ранним.
А я боюсь, чтоб он
не улетел.
Глава 5
“И в небе, и в земле сокрыто больше,
чем снится вашей мудрости, Горация!”
(Эфир от 7 февраля 1989 г. — 19.05—20.00)
Как-то раз, беседуя с Владимиром Георгиевичем, я задала ему вопрос, который меня давно тревожил: сам-то он видел когда-нибудь НЛО или пришельцев? Своими глазами?
— Уфолог в научных исследованиях должен опираться на опыт всего человечества. И ему совершенно необязательно это видеть, — неожиданно сухо ответил Владимир Георгиевич.
И вдруг добавил — так сердечно:
— Но я видел. Я был в гостях. Возвращаюсь домой. А у меня застекленная дверь на кухню. Вижу — сквозь стекло — существо невысокое, чуть больше метра. У меня, как говорят морские офицеры, “подводное” спокойствие, ни страха, ни удивления, а только вдруг почему-то, хотя в этом совестно признаться, — взыграло оскорбленное самолюбие. Я — ответственный квартиросъемщик, а в кухне какая-то нечисть.
— Я выпятил грудь, — рассказывает Владимир Георгиевич, — и пошел на него в наступление. Он попятился. Я оттеснил его к окну. Он отступил, но не был испуган. Спокойно смотрел на меня, даже немного насмешливо. И я на всю жизнь запомнил этот взгляд. Потом он исчез. Я кусал локти и рвал на себе волосы, я был не я, но факт остается фактом.
Мы долго молчали, потрясенные непредсказуемостью наших реакций. Я восприняла эту историю, как суфийскую притчу, имеющую не семь, а семьдесят семь смыслов.
Я мучительно думала, как бы я поступила, и не находила ответа. Уж если Владимир Георгиевич Ажажа прогнал с кухни пришельца! — что говорить о нас, не очень-то готовых к подобной встрече. Что во мне взыграет — Вездесущая, Всюдуприсутствующая Душа или ответственный квартиросъемщик?
Естественно, мой взор устремлен был исключительно в небеса. Тишков как-то не зажегся. А мы с Сереней только и думали об инопланетянах. Сереня в своей общей тетради в клеточку писал:
Жду ночь и день инопланетян,
Они ко мне не приходят…
А может, это все обман,
И за нос меня водят?
Но в черном небе, знаю я,
Он появиться должен.
Хороший он? Плохой?..
Я искренне верила: уж ко мне-то обязательно прилетит умный, добрый, просветленный инопланетянин в шелестящем скафандре и позовет в иные галактики, далекие миры — туда, где …под небом го-лу-бым есть го-род зо-ло-той, с прозра-ачными воротами и яс-но-ю звездой! Ме-ня там встретит огнегривый лев и синий вол, исполненный очей… С ними золотой орел небе-есный, чей так светел взор незабыва-е-мый!..
Ничтоже сумняшеся, рискнула я исполнить эту песню в эфире, пытаясь осилить всю ее, целиком, от начала до конца, подыгрывая себе на гитаре, вплетая в свой нехитрый аккомпанимент некое подобие средневекового лютневого проигрыша.
Первый, кто не выдержал моего отчаянного исполнения “Города золотого”, это Виктор Трухан. Прямо посреди песни он включил режиссерский микрофон и громко произнес на весь Союз Советских Социалистических Республик:
— Фальшивишь!
— Витька, — я отозвалась прозой, и это, конечно, тоже прозвучало в эфире. — Дай мне допеть — очень хочется!
— Ну, если очень хочется — допой! — великодушно разрешил Трухан, умывая руки.
— …А в не-бе голубом го-рит одна звезда, она твоя, о, ангел мой, она твоя все-гда! — я продолжала как бог на душу положит, окончательно попирая канон Хвостенко-Гребенщикова. — …Кто любит — тот любим, кто светел — тот и свят!.. — я пела с такой несокрушимой силой, что наш музыкальный редактор Андрей Карпенко потом говорил: есть такие люди, вроде Маринки Москвиной, которым надо позволить петь, как им вздумается. Правильно у них все равно не получится, а НЕ ПЕТЬ они просто не могут, их прямо на куски разорвет, если начать сдерживать.
Полностью восприимчивая, открытая, без единой запертой двери, без единого закрытого окна, я ждала встречи с чем-то непостижимым и безымянным.
— Марина, вы на верном пути! — подбадривал меня палеоуфолог Владимир Иванович Авинский. — Нельзя отгораживаться от внеземных цивилизаций! Как это бесславно — жить в мире зафиксированных понятий! Мы должны создать атмосферу постоянно меняющихся представлений. Хорошо относиться к феноменам НЛО, телепатии, ясновидению, телекинезу, левитации, телепортации. И неустанно искать человекоподобных во Вселенной, не отрицая высшего разума в виде мыслящей плесени, океана, электромагнитных полей, мерцающих контуров. Может существовать цивилизация духов, которые вообще плоти не имеют. …Вплоть до лучистого человечества по Циолковскому!..
Кстати, многие уфологи в нашем университете не разрешали мне в радиопередачах называть НЛО космическими кораблями.
— Мы никого так не называем: инопланетяне, — они говорили мне строго, — “UFO” или НЛО — термин исторический, первичный и международный. Когда американский астронавт с “Джемини-4” увидел и сфотографировал сверкающее блюдце, он сказал: “Вовсе не значит, что это чей-то космический корабль. Вовсе не значит, что это НЕ космический корабль. Это Неопознанный Летающий Объект. И прошу оставить меня в покое!”
Владимир Георгиевич Ажажа меня серьезно отчитывал:
— Почему вы называете их внеземными объектами? Встречи ведь происходят на Земле! Значит, мы видим перед собой особую форму земной жизни. Здесь, на планете, вполне могут находиться неведомые нам эфирные пространства. И совершенно неясно, кто тут хозяева — мы или они. Что если мы как раз — инопланетяне, а они коренные обитатели Земли?
И в качестве домашнего задания вручил мне для всестороннего изучения статью профессора Казначеева “Инопланетяне или сопланетники?”
Ее содержание я честно довела до умов радиослушателей. Правда, сама уже не понимала — кто, собственно, меня слушает? Дети или взрослые? Или запредельные старики? Или накурившиеся подростки, пьющие в подворотнях пиво? Потому что письма приходили от всех слоев населения, но очень многие люди, которые мне писали, явно были немного не в себе. Кое-кто исписывал целые тетрадки корявым почерком, так что можно прочитать только: “Здравствуй, Марина!” Остальное неразборчиво.
Однако радийному начальству мы твердили, глядя прямо в глаза, что передача — детская, абсолютно фантастическая, типа “Туманности Андромеды” Ивана Ефремова, “Головы профессора Доуэля” Беляева или “Аэлиты” Алексея Толстого.
Действительно, дети радостно откликались, вступали в разговор. Поэтому на “летучки” Жанна честно притаскивала пачки писем от ребят: “Маринка! Вчера я гулял с бабушкой во дворе и видел летающую тарелку. Она светилась, кружилась, а потом — фьють! И улетела…”
Я же — под композицию Свиридова “Время, вперед!” — сообщала всерьез, не шутя, без скидки на возраст и умственное развитие радиослушателей:
— Космиты или местные? — вот он, краеугольный камень уфологии! Возможно, мы не одни на этой Земле, а НЛО — живая земная цивилизация, более древняя и высокая — словом, параллельные миры, поэтому мы с ними, в большинстве своем, не сталкиваемся. Только иногда они заглядывают к нам в окошко и прячутся…
На что замечательный писатель Саша Дорофеев, он вскоре уехал в Мексику, прожил там много лет (теперь вернулся в Москву и очень полюбил гулять по улице Эльдорадовской), так вот, Дорофеев, памятуя о моем пристрастии к разным неопознанным объектам, рассказывал мне, раскуривая трубочку:
— Мой товарищ просыпается утром, а у него по груди кто-то бегает. Пригляделся, а это маленькие милиционеры. Он им: кыш! Кыш! А они все равно. Тогда он согнал их с груди и платочек расстелил. Они сбежались, а он раз! Платочек и завязал. И несет их в милицию к самому главному начальнику. “Что? — говорит, — распустили сотрудников?”. — “А в чем дело?” — “Бегают, — говорит, — по груди”. — “Как так?” — “А вот так!” Платочек на стол, и развязывает.
Тот говорит: “Обождите, товарищ. Я с ними мигом разберусь”. Вышел, приходит с двумя милиционерами. Те его к стулу привязали и в психбольницу увезли.
— И ничего в этом нету хорошего! — я отвечала Дорофееву. — Люди не дают себе труда проникнуть в мир другого человека, отозваться на его надежды и чаяния. Им даже в голову не приходит: то, что видит один, — для другого может оказаться полностью прозрачным!
Так устроен глаз человека, мы видим малую толику мира, значит, нам пока не по силам выдержать это зрелище во всей полноте и разнообразии. Но уже древние мудрецы отлично знали, что существует не только видимый мир, но мир невидимый, тонкий, и мы находимся в таинственной связи с ним, хотим мы этого или нет.
Раньше все миры были переплетены, никто ни от кого не прятался. Существа иных цивилизаций открыто появлялись перед первобытными славянами, египтянами, греками, средиземноморцами, индусами — люди воспринимали их естественным образом, как всемогущие духовные силы, стоящие за солнцем, ветром, громом, дождем, жизнью, смертью, плодородием…
Теперь не тот, конечно, период, докладывала я со знанием дела. Но все равно у нас на Земле можно встретить самые что ни на есть неожиданные формы жизни. Это подтверждают радиолокаторы, кинокамеры и даже обычные фотоаппараты. Пусть в нашей повседневной жизни потусторонние герои не слишком бросаются в глаза, однако они с полным правом имеют возможность сфотографироваться на фоне памятника Пушкина или …Пизанской башни.
Итальянский ученый по имени Лучиано Боккони поблизости от Генуи устроил фотолабораторию. Вооружившись магнитометрами, счетчиками Гейгера, чувствительными микрофонами, он стал наблюдать пустое пространство вокруг уединенного холма в районе Аренцано. Если специальные приборы показывают нечто необычное или собака залает, а никого нет, Лучиано — щелк! И сфотографирует. Правда, он снимал в невидимом человеческому глазу спектре — инфракрасном. Ну, и еще какие-то хитрости.
И что же? На фотографиях получилось огромное множество странных, в том числе и человекообразных существ — плотных и непрозрачных, в виде тающих облаков и неясных сгустков. На снимках видны черные расплывчатые тела, блуждающие огни… Небывалой длины фигуры — вроде грифонов, — на них с особенной яростью лаяли собаки. “Грифоны” скользили, плыли, подпрыгивали в воздухе. Живые подвижные существа!
Синьор Лучиано говорил, что все они летали на самых разных высотах или двигались по земле — в двух шагах от него. С бешеной скоростью катились с горы или неподвижно висели в небе над городом, взлетали и приземлялись, парили, покачиваясь, над пожарами и вдруг вытягивались в огромные фигуры, похожие на дельфинов, и гонялись за самолетами.
Он их назвал неоптеродактили — новые птеродактили. Если захотят — они видимые, не захотят — невидимые. А собаки с кошками видят их всегда или по крайней мере чуют.
Они излучают свет, тепло, поражался Лучиано Боккони, обладают магнитными свойствами, это какая-то особая, не биологическая форма жизни, но плазменная или эфирная — легкая, воздушная.
Эх, жаль, я не могла взять интервью у славного Лучиано, побывать у него в лаборатории на вершине холма (могу себе представить, какой оттуда открывался пейзаж!), погулять, поглядеть вокруг сквозь изобретенную им оптику. Вот что было полностью нереально в советские времена: сорваться, поехать в Италию… С кем-то встретиться, с кем тебе захочется… Пожить там в свое удовольствие…
Но жизнь такая интересная штука! Не прошло и десяти лет, как я познакомилась с нашим русским ученым, который независимо от итальянца Боккони изобрел аппаратуру, наблюдавшую жизнь невидимок.
Случилось это так. Я же все время выступаю. Дети, дети!.. Библиотеки, школы, клубы, дома культуры, кинотеатры — огромные залы детей. А тут “Открытое общество” имени дедушки Сороса устроило гастроли детских писателей по всей России.
— Поехали — развеяться в Нижний Тагил? — звала меня с собой предводитель наших беспримерных походов — заведующая детским читальным залом Библиотеки иностранной литературы Ольга Мяэотс.
Или она говорила:
— Ну, что, Маринка? Отвести душу — в Томск?
Или:
— Хватит прохлаждаться в Архангельске. Теперь едем отогреться душою в Геленджик!
Где только мы с ней не побывали: и на Камчатке, даже на Сахалине!..
Однажды мне в руки случайно попал журнал, где я прочитала, что в городе Воронеже геофизику, фотографу, кинолюбителю Генриху Силанову удалось запечатлеть на пленке странных полупрозрачных существ, летающих вокруг нас в атмосфере.
Все началось в Новохоперской области под Воронежем, куда каждое лето Генрих Силанов привозил группу исследователей разных необычных явлений. И знакомые летчики из Борисоглебского летного училища попросили Силанова помочь им разобраться с летающими объектами, которые часто во время учебных полетов преследуют самолеты. Причем ведут себя эти небесные хулиганы весьма разумно: в точности до деталей повторяют траекторию самолета и нарочно мешают посадке.
Воронеж не входил в наши производственные планы, но, когда выяснилось, что там живет русский Лучиано Боккони, я стала туда проситься. Несколько дней мы с Ольгой Мяэотс и поэтом Тимом Собакиным ударно выступали перед воронежской публикой. Наконец нам раздобыли адрес и телефон местного исследователя неопознанных летающих объектов Генриха Силанова.
Я ему позвонила, он пригласил нас в гости. Мы и Собакина собирались взять с собой, но в последний момент Тим занервничал, яростно ополчился на энергетичекие сгустки и, распалившись, бросил мне в лицо, что все эти гуманоиды — типичная дьявольщина.
Я предложила Тиму остаться в гостинице. Собакин расстроился, обиделся, выпил лишнего, жалобно бормотал нам вслед:
— На кого ж вы меня покидаете?.. Ладно, черт с вами, я тоже иду и буду молчать, как рыба.
В общем, вел себя крайне противоречиво. Но мы побоялись с ним связываться, вдруг в нем взыграет? Дружба дружбой, а мы его решили не брать. Чтобы он не нервировал воронежского ученого своим мятежным состоянием духа.
Был темный вечер. В Воронеже падал снег, и там такие ветлы старые на улицах растут. Особенно мне этот город запомнился памятниками писателей — как по дороге шагает золотой Андрей Платонов — полы пальто развеваются, чувствуется, что сильный ветер дует ему в лицо!.. И, конечно, его дом-музей, где я узнала о том, каким Платонов был замечательным мелиоратором. Или Иван Сергеевич Бунин в натуральную величину, без всякого пьедестала, непринужденно сидящий на кресле в парке, а рядом — на редкость правдоподобный ирландский сеттер…
Кажется, мы заехали на окраину Воронежа. Здесь уже встретили нас не ветлы, а высоченные южные пирамидальные тополя. Снег повалил густыми хлопьями. Мы подняли головы и стали глядеть вверх, прищурившись, чтоб снегом не слепило глаза: сквозь облака просвечивали крупные голубые звезды, которых почти задевали, раскачиваясь на ветру, сверх всякой меры взмывшие ввысь, обледенелые тополиные ветки.
Ни одна лампочка не горела в подъезде блочной пятиэтажки, зато на четвертом, а то и на пятом этаже в потоке электрического света возник сам Генрих Силанов. Заблаговременно — без стука и звонка! (А то есть анекдот: тук-тук-тук! — стучится кто-то к ясновидящей. А ясновидящая: “…КТО-О ТАМ?”)
Нет, Силанов был точно такой, как на фотографии в журнале, — с феноменально внимательным взглядом, просвечивающим пространство, как рентген. Кстати, этот журнал “Воронеж” я хранила до встречи с ним несколько лет!
Мы с Ольгой заранее купили большую коробку конфет — чернослив в шоколаде с миндальным орехом внутри. Генрих Михайлович усадил нас чай пить на кухне и давай рассказывать, как начинал свою охоту за НЛО с обычным фотоаппаратом и сколько у него было с этим связано досадных недоразумений.
— То я встречал на снимках предметы, которых не видел в натуре, — он жаловался, — то, наоборот, — абсолютно зримый объект, потрясающий воображение, — ни на фотографию, ни на негатив почему-то не попадал!
В один прекрасный день Силанов понял, что диапазон чувствительности глаза не совпадает с диапазоном объектива. И чтобы расширить оптические возможности в ультрафиолетовую часть спектра, он взялся выплавлять линзы из речного кварцевого песка и шлифовать их вручную, как делал триста лет назад Исаак Ньютон!
Мы, конечно, с Ольгой, наперебой искренне восхищались проницательностью Генриха Михайловича. Поэтому тоже ему понравились. Особенно Ольга. Силанов прямо глаз с нее не сводил. Хотя я снимала его на видеокамеру и требовала смотреть в объектив. Вообще я намеревалась сделать фильм про Новохоперскую аномальную зону — там вдоль реки на сотни километров с юга на север тянется тектонический разлом, так называемая геопатогенная зона, очень привлекательная для “летающих тарелок”. В этом смысле Воронежская область не менее интересное место, чем Памир. Думала, поеду летом с Генрихом Силановым в экспедицию, вступлю в контакт с неведомыми мирами. У меня уже и сценарную заявку на телевидении приняли. (Правда, потом отказали, объяснив тем, что в стране не хватает средств даже на фильмы о хорошо заметных явлениях, а уж о невидимых — и подавно!)
Два часа подряд Силанов демонстрировал нам фотографии диковинных звездолетов и портреты пришельцев крупным планом, которые наснимал своим удивительным аппаратом.
— Так это “наши” или “варяги”, — я спрашивала, — примчавшиеся с других планет?
— Ни то, ни другое, — отвечал Генрих Михайлович. — Они ниоткуда не летят, не тратят на перемещение сотни тысяч лет, которые нам бы пришлось затратить, соберись мы на другие планеты. НЛО овладело временем и пространством. Судя по моим наблюдениям, они прокалывают пространство и мгновенно проникают в наш мир. Вот пожалуйста — на фотографии над лесом появляется НЛО. Я его не вижу своими глазами. Но у нас вдруг зашкалил магнитометр! Я схватил аппарат и неожиданно для себя снял момент проникновения. Этот самый “прокол”. Обратите внимание, что вокруг объекта пространство деформировалось. Как от камня, брошенного в воду, расходятся круги! Прямо волны разбегаются по картинке! Мы не знаем, какую энергию они используют, чтобы так возбудить пространство, деформировать, проколоть и очутиться здесь. Они, может быть, из будущего прилетают, понимаете? Зато мы видим — какие бывают возможности, как у них происходит посадка, подзарядка.
Этот НЛО я видел воочию, рассказывал Генрих Михайлович. Заметил яркие вспышки в небе. Сфотографировал — и, глядите, какой красавец сел на противоположном берегу Хопра! Плотно так сидит на земле, сам ярко светится, а ничего не освещает вокруг, не распространяет свет — в нашем понимании…
Порой их видно безо всякой оптики. А иногда, наоборот: пейзаж красивый снимаем и вдруг обнаруживаем на пленке — проявилось. Да просто чувствуешь: рядом что-то есть… Как, например, это плазменное существо с человеческими очертаниями. Три метра роста! При большом увеличении у него виден глаз и зуб, говорил Силанов, явно любуясь прозрачным великаном, гордясь каждым зубом его и каждым глазом!
О! Парочка в скафандрах опускается с небес на землю. Они медленно приземляются вниз головой. Для них ведь не существует верха и низа.
А эти широкими шагами деловой походкой шагают по воздуху над лесом — прочь от зависшего в небе аппарата. Три часа ночи. Яркая голубая вспышка — я снимаю.
Загадочная фигура стоит на земле у нас в лагере среди палаток и что-то темное держит в руке, похожее на чемодан, продолжает Силанов.
— Командировочный, — вдруг подала голос Ольга, чем очень насмешила Генриха Михайловича.
— А этого симпатягу я называю “снежным человеком”. Он меня дважды провожал, — с нежностью вспоминал Генрих Михайлович. — Я пошел вечером на озеро Желтояр. Иду по лесной дороге, тишина, вдруг вижу боковым зрением: полностью бесшумно — ни шороха, ни звука шагов — громадная тень появляется из-за дерева— чуть ли не четырехметровая фигура.
Дальше я двигался вперед, повернув голову, не упуская его из виду. Он понял, что я его заметил. Проводил до кромки леса и остановился. Я пересек поле, добрался до озера, посидел на берегу. И все мысли у меня, естественно, — о нем. Как я пожалел, что не взял с собой камеру.
Когда я возвращался, он меня встретил на том же месте и проводил обратно до лагеря. Было уже поздно, темно. А утром я отправился на то же место, где он меня ждал вчера, и снял наугад. Я уже не видел его. А на фотографии, обратите внимание, он смотрит прямо на меня. По всем приметам — снежный человек: остроконечная голова, покрыт шерстью. Видимо, такой тип гуманоидов.
— Нет, ну надо же! — говорю, разглядывая снимок. — Вполне человекообразная фигура, довольно объемная. Главное — не просвечивает.
— Я же и говорю: нормальная форма жизни, только плазменная! — радостно воскликнул Генрих Михайлович. — Я снимаю в ультрафиолетовом диапазоне, Лучиано Боккони в инфракрасном, так что, друзья мои, по обе стороны маленького спектра, в котором мы обитаем, лежат гигантские области, где кипит своя жизнь.
— А если бы вам расширили границы видения, — спрашиваю, — вы бы согласились?
— Да, — твердо сказал Генрих Михайлович. — Потому что я исследователь.
— А я бы ни за что не согласилась! — сказала Ольга.
— Почему?
— Потому что — страшно!
— Понимаете, — стал объяснять ей Силанов, — когда происходит контакт, страх блокируется. Хотя он потом догоняет — дня через два, через три. Вот кто испугается сейчас, это вы. Я вам такое сейчас покажу!..
— Может быть, хватит? — спросила Ольга.
Ей было в самом деле достаточно, я потом поняла. Но мы так увлеклись с Генрихом Михайловичем. Прямо оторваться не могли. Тем более он стал демонстрировать фрагменты перемещения цилиндра с иллюминаторами — извилистую траекторию полета над Хопром.
— О, как он был красив, — воспевал Генрих Михайлович свои “нормальные формы жизни”. — Днище красное, розовое, голубое, синее, синее, синее — и все черное! Весь тот берег заслонил, когда приземлился. Абсолютно материальное
тело — он порвал металлический трос! И оттуда подвысыпала компания сороконожек-саламандр. Креветки светящиеся — по пять метров!
— Вы с таким восторгом рассказываете! — говорю.
— А как без восторга? — воскликнул он. — Когда такой разнообразный мир!
— Можно я вас сфотографирую? — неожиданно обратился Генрих Михайлович к Ольге.
— Ни в коем случае! — ответила Ольга, перепугавшись, что на этой фотографии у нее из-за плеча будут выглядывать какие-нибудь ужасные призраки.
— Видите ли, — Силанов замялся, — я мог бы сфотографировать вас и без вас, после того, как вы уйдете. Мой фотоаппарат умеет снимать прошлое. Я это обнаружил, когда сфотографировал абсолютно пустынный берег реки, где не только людей, даже следов их пребывания не было. А на снимках получились палатки, сохнущие рыбацкие сети, часть надувной резиновой лодки, несколько автомобильных бамперов с четкими номерами… Просохшие сети давно сняли с кольев, палатки свернули, рыболовы отчалили восвояси, а берег помнит их. Так я обнаружил, что у Земли есть память. Фотографировал тополь над рекой — у него от старости обрушилась верхушка, а на снимке отчетливо, хотя и бледнее, чем все остальное, видна его бывшая ветвистая крона. Снимал траву, а на снимке проявилось из прошлого изображение дикого кабана. Снимал поляну — обычную с кустами и травкой, а на фотографии — мужские фигуры с оружием древних воинов. Вот еще — танк времен Первой мировой войны. Или — на фоне безлюдного хоперского леса — на фотографии проявились солдаты — сидящие в окопе, идущие сквозь деревья, в касках, со скатками шинелей и винтовками. Краеведы по форме каски определили, что этот солдат — ополченец чехословацкого корпуса, сформированного в здешних краях Людвигом Свободой в 1943 году.
Машина времени! — воскликнул он. Жаль, моими путешествиями правит случай. Мне пока непонятно, как попасть в определенную эпоху! Но я верю, что когда-нибудь можно будет запечатлеть любое событие, происходившее на Земле, если суметь настроиться. Даже момент зарождения жизни у нас на планете!!! Впрочем, если я сниму табуретку, на которой вы только что сидели, а потом встали и ушли, на отпечатанной фотографии вы будете сидеть как ни в чем не бывало, хотя при съемке, повторяю, вас тут уже не сидело.
…Через неделю Генрих Михайлович прислал нам конверт с фотографией. Там была четко изображена его комната и — на фоне окна — пара неясных энергетических сгустков. Судя по очертаниям, это были мы с Ольгой Мяэотс.
Глава 6
Сердце — дом без границ
(Эфир от 10 апреля 1990 г. 19.05—20.00)
О, как я вдохновилась! Выходит, никто не исчезает, не уплывает, не улетает от тебя, не покидает, что меня ужасно тревожило. Меня сводили с ума пространство и время, память, погружение в гущу этого мира и воспарение над ним, душа, сознание, человеческое тело, моя чудовищная привязанность к людям и Земле, желание остановить мгновение и ненасытная жажда любви — весь этот клокочущий, бурлящий поток, сбивавший с ног и увлекавший по острому каменистому руслу.
Во мне роились страшные подозрения, что смерть, болезнь, разлуки, безоговорочная сдача на милость земного притяжения, разные “нельзя” и “невозможно”, всего лишь вредные привычки, которые люди перенимают друг у друга.
Я мечтала овладеть пятью сверхъестественными способностями — божественным зрением, божественным слухом, чтением чужих мыслей, проникновением в свои и чужие прошлые жизни, а также волшебной возможностью появляться в любом месте на этой планете.
И для этого были причины. От меня навеки уезжала в Иерусалим моя золотая подруга, писатель Дина Рубина.
До дня ее отъезда, вот до того мгновенья, когда Динкин самолет из “Шереметьево” оторвался от взлетной полосы, я отказывалась верить, что она улетает навсегда. Мы с ней встречались, смеялись, ни с кем я, наверное, столько не хохотала, сколько с ней. А я со многими хохотала. Я до сих пор, встретив человека, смотрю первым делом: удастся ли мне с ним похохотать? И если да — то становлюсь ему верным товарищем и уж остаюсь им до своего последнего вздоха, даже если он спустя какое-то время впадет в хроническую ипохондрию.
Правда, по крупному счету у Динки всегда было трагическое мироощущение. Все в ней дышало трагедией — и форма, и содержание. Катастрофы вселенной лежали на ее плечах, драмы всех времен и народов терзали ей сердце, горечь встречного-поперечного ранила ее душу.
— Как подумаю, что в Индии и Пакистане люди убивают друг друга, — жаловалась Динка, — все! Эта мысль наваливается на меня ночами, душит и не дает спокойно спать.
— Вот Динка — человек! — ставил мне ее в пример мой муж Леня. — Любая неприятность — ее неприятность. А у тебя? Даже твоя неприятность — не твоя.
Леня преувеличивал. Как раз я очень страдала, что мы, наверняка, больше не увидимся с Динкой. Никто ведь из нас не разъезжал тогда по разным странам — только дипломаты ездили уговаривать друг друга не развязывать мировую ядерную войну, пока не придет пора.
А те, кто просто-напросто собирался благостно пожить в какой-нибудь другой стране, подышать иным воздухом, почувствовать, что в любой точке нашей планеты человек человеку племянник, — считался предателем своей прекрасной родины.
Мы познакомились в Москве, Дина Рубина была уже маститым писателем. “Я старый молодой писатель”, — она про себя говорила. (Естественно — если человек с шестнадцати лет начал печататься в московских литературных журналах, будучи ташкентским девятиклассником!)
Она подписала мне свою книгу рассказов и повестей “Уроки музыки”, изданную в Ташкенте:
“Маринке Москвиной — пока мы молоды, пока недурны собой, пока не мафия…”
(В столичном издательстве “Советский писатель” восемь лет готовились к выходу ее повести. Книга “Двойная фамилия” вышла только за несколько дней до отъезда.)
Ну, ничего, не место красит человека. Книжке “Уроки музыки” в Болгарии присудили премию. Дину Рубину очень торжественно стали зазывать на церемонию вручения. Но никто ее, конечно, не выпустил из Советского Союза.
К тому времени Динка стала москвичом, но таким, окраинным. Большой семьей — муж Боря Карафелов, живописец, сын Дима и маленькая дочка Ева, они жили в крошечной квартире обшарпанной пятиэтажки на улице Милашенкова, напротив пивзавода Будаева, этакий московский гарлем. В подъезде вечные крики, ругань, пьяные драки.
— Маринка! Сегодня мне надо было встретить на автобусной остановке моего американского переводчика, — она рассказывала. — Я убралась в квартире, принарядилась, а когда вышла из подъезда на улицу, кто-то из окна бросил в меня яйцо. И попал!
“Разница между комической стороной вещей и их космической стороной зависит от одной свистящей согласной”, — сказал Владимир Набоков. Такое впечатление, что ироничный взгляд Динки вперед нее появился на свет, и, бросив этот взгляд на мир, она узрела в нем натуру. Недаром нам с ней понравился анекдот замечательного фотографа Миколы Гнисюка:
В утробе матери сидят двое близнецов. Один у другого спрашивает:
— Как ты думаешь, ТАМ есть жизнь?
— Не знаю, — отвечает второй. — ОТТУДА никто еще не возвращался.
…Когда уезжала от меня Динка в дальние страны, в теплые края, она подарила мне на прощание голову африканца, выполненную в реалистической манере в натуральную величину из терракоты.
— Еле добралась до тебя, — сказала она своим неподражаемым голосом, явившись ко мне средь бела дня, чего с ней никогда не бывало, днем она обычно работала. — Я шла по улице с этой непокрытой головой, нежно прижимая ее
к груди, — рассказывала Дина, — и хотела пройти так в метро мимо контролера. Вытаскиваю из кармана проездной, а она мне говорит:
“Гражданочка! Одну минуточку! Вы вот часть тела несете, за часть тела — как вообще?..” Я говорю: “Это же скульптура!” А она — знаешь, как они это делают? — свисток в зубы и грудью на тебя: “За часть тела, — мне говорит угрожающе, — собираетесь оплачивать проезд?”
— Я отвечаю терпеливо, — рассказывала Динка, — “Поймите, это фрагмент скульптуры Родена, был такой замечательный французский скульптор, может быть, вы слышали — его выдающиеся работы “Поцелуй”, “Весна”, “Мыслитель”… Та немного смягчилась, но говорит очень строго: “Зачем же вы ее несете тогда просто так? Ведь неприятно же смотреть! Голова без тулова?” — “А что мне с ней делать? — я спрашиваю. — Куда мне ее?” Она говорит: “Ну, в сумку положите!” Я говорю: “Вот, авоська в кармане плаща”. — “Ну, в авоську положите”.
— Я положила голову этого негра в авоську, и она, качаясь, поплыла со мной рядом по перрону…
Мы водрузили голову ко мне на шкаф, чтобы Саймон (так звали Динкиного африканца!) обозревал с высоты окрестности.
— Видишь, — она говорила, — какой у него высокий лоб, глаза какие выразительные. Кажется, он вобрал в себя все мастерство Родена.
— Только бы он мне на голову не свалился, — я грустно отвечала.
В то время я еще не избавилась от привычки хватать все, что любишь, — и держать в своих лапах, прижав к груди! Напрасно твердили мудрецы всех времен: “В жизни нет ничего постоянного и ничего вашего. Даже вы сами! И чем живее то, что для вас дорого, тем оно мимолетнее. Камни могут быть постоянными. Цветы не могут. А любовь — это не камень. Это цветок. И очень редкий…”
— …Ах, опостылел мне берег, берег, — вид угрожающий, рев злодейский, римские шлемы — орлы на белых скалах да чаячий писк пигмейский! Может быть, там впереди, на глади (в море открытом, а как в лагуне!), всю эту синь поместив во взгляде, можно тайком отдохнуть на шхуне?.. — пела у меня в наушниках Новелла Матвеева. Ясно было, что эта песенка прозвучит у меня в передаче, когда я буду прощаться с Динкой.
В самый последний раз мы поехали вместе в Дом творчества писателей — Малеевку, мы много лет туда ездили не в сезон на весенние школьные каникулы. Я стояла у окна, прижавшись лбом к стеклу. Передо мной уходила в березовый лес, в деревеньку Глухово, подтаявшая мартовская дорога, тени деревьев темнели на ней, как деревянные шпалы, и три дорогие мне спины — Динка, Ева и Боря, взявшись за руки, удалялись от меня в прямом и в переносном смысле.
…Перед отъездом я повела ее в Зоологический музей.
— Ты когда-нибудь бывала, — спросила я, — в Зоологическом музее?
Она ответила:
— Нет, никогда.
— Как же так? — я воскликнула. — Ты навсегда уезжаешь в другую страну, еще не всех чучел повидав в этой?!
…Когда уезжала от меня Дина Рубина, вдаль устремив свой взор и ввысь, к Землям Чистой Радости для обретения совершенства и бессмертия, не оборачиваясь, не прощаясь, сжигая за собой мосты, — мы встретились в студии у микрофона в хорошо знакомом ей Доме звукозаписи на улице Качалова, где Витя Трухан записывал эпохальный спектакль по ее сценарию: сказку Гауфа “Карлик Нос” с самыми лучшими артистами ХХ века.
— Не огорчайся Маринка, тебе ли горевать по таким пустякам? — она говорила — не об иммиграции, об этом и речи не могло быть! — так — вообще — о разлуке. — Ведь у тебя вселенский взгляд на жизнь! Ты, человек, который со дня на день ожидает пришествия инопланетян на Землю! Что Сократ бы по этому поводу сказал??? Что Диоген?.. Кстати, ты знаешь, что я потомок великого философа Спинозы? Девичья фамилия моей бабушки Спиноза! Я просто вылитая Спиноза, если мне волосы на щеках отпустить.
— А я, — отвечала я, утирая слезы, — чувствую себя потомком древнегреческого философа Диогена. Если ко мне повнимательней присмотреться и запустить в глиняную бочку, я просто вылитый Диоген.
Невозмутимо беседовали мы о своих философских генеологических корнях, о философском отношении к жизни, не имея возможности произнести главное. При всем желании я не могла сказать:
— Люди добрые! Дина Рубина уезжает из России. Она уезжает не только от меня, но и от вас. Понимаете вы это или нет?!
Тогда на редакционном совете Жанне Переляевой и Вите Трухану отрубили бы головы.
Что ж, мы с Динкой сыпали именами прославленных философов, ибо философия — лучшее лекарство от душевных ран.
— Ты знаешь, — я говорила, — Ека Гэнкаку, дзенский учитель периода тан, последователь шестого патриарха дзен Хуэйнэна, советовал своим ученикам: “Не будь ни к чему привязан. Даже когда ты придешь туда, где уже никакая привязанность невозможна, будь все-таки непривязан и еще раз непривязан. Будь непривязан. Будь непривязан. Будь совсем непривязан!..
— И что тогда? — спрашивала Динка.
— Сосна зеленая, а снег белый, — я отвечала словами великого Гэнкаку.
— Вот здорово, — говорила она.
И вступал на саксофоне Бен Уэбстер.
— Подпрыгивай и лети, — я кричала ей с сумасшедшей улыбкой, — не тормози, взлетай повыше, там отдохнешь, опершись крылом на ветер! Может, к тебе придет переживание чудесного понимания, каковы вещи?..
— Да что мы, не понимаем, что ли, — отвечала Динка, — что каждый человек — это часть одного большого Космического Человека!!!
— Наша ошибка в том, — я ужасно горячилась, — что мы все думаем про себя, что мы очень умные. А на самом деле каждый из нас может смело сказать о себе: “Я дурак”.
— Да, конечно, Маринка, я давно уже про себя думаю: “Я дурак”.
— И я про себя так думаю! Знаешь, был один мудрец, он, когда просыпался, — дико хохотал. И перед сном хохотал. Ровно два раза в день, регулярно. А когда стал умирать, его спросили — почему ты смеялся утром и вечером, всю свою жизнь? Он ответил: “Утром я смеялся из-за глупости мира. Я опять вступал в мир, а кругом одни дураки. А вечером я смеялся от радости — потому что день прошел так хорошо!..”
Тут мы как раз набрели на иносказательный эзопов путь, мол, жизнь — это Дорога.
— И что ты взяла бы с собой в Дорогу? — спросила я Динку.
Уж я-то знала: она возьмет с собой мою портативную немецкую машинку. Поскольку раритетный старинный пишущий агрегат, переданный Дине Рубиной вдовой писателя Григория Медынского, автора нашумевшего романа “Честь”, не выпускали из Союза как музейную реликвию.
Мы встретились на станции метро “Тверская”, словно два резидента, и таинственно обменялись — я ей дала легкий новенький белый ящичек — “TREVELLER DE LUX”, плотно защелкнутый на замочки, с прохладной гладкой ручкой, а она мне — увесистый черный, изрядно потертый, матерчатый чемодан неправильной формы с вычурной надписью “DIPLOMAT”, перепоясанный для пущей надежности кожаным ремнем с Бориных брюк.
Динка ответила:
— Философ Антисфен когда-то произнес прекрасные слова: “В дорогу надо запасаться тем, чего не потеряешь даже при кораблекрушении”.
— Прямо как в стихотворении врача и поэта Юры Шеенко, — я обрадовалась. И стала читать с выражением:
Через неделю, честное слово,
мы уплывем на надежном корвете,
если, конечно, все будет готово,
И если подует попутный ветер.
Честное слово, под парусами
Мы полетим на волнах бирюзовых
На корабле, что придумали сами,
И что не удастся придумать снова.
Честное слово, перед отплытьем
Мы вам подарим ненужные вещи —
Старые сказки, цепи событий
И зеркало с тоненькой сетью трещин.
Честное слово, залпом салюта
Мы попрощаемся с берегом нашим,
Черными шапками с бака и юта
толпе провожающих мы помашем.
Мы не вернемся, честное слово,
Даже не вспомним про гавани эти.
Если, конечно, все будет готово,
И если подует попутный ветер.
Так разными окольными путями — с помощью поэзии и философии — мы наощупь пробирались сквозь туманы намеков и недомолвок, но кто имел уши, тот услышал.
Правда, напоследок я прямо спросила:
— Динка, а как ты считаешь, что такое родина для человека?
— Когда к нам уже инопланетяне прилетают, родина для нас — это вся вселенная, и уж, по крайней мере, наша Земля.
— Вот и я того же мнения! — говорю. — Однажды у нас в Уваровке остановилась электричка. Там что-то сломалось. А ехала она в город Вязьму. И вот вышло несколько вязьменцев, они отправились гулять по Уваровке. Распили бутылочку. И до того им понравилось в Уваровке, что электричка поехала дальше, а трое вязьменцев остались в Уваровке. Представляешь? Они остались в Уваровке навсегда! И ты знаешь, когда их упрекали друзья из Вязьмы, что, дескать, ваша родина — Вязьма, а вы торчите в Уваровке, они точно так же ответили:
— Родина человека — это вся вселенная, и вся планета, а человек может жить в любой точке своей галактики!
— Даже для Земли мы гости! — они заверяли всех, кто интересовался, долго они собираются околачиваться в Уваровке или нет.
— Сердце, — они говорили мечтательно, — вот наш дом, который мы ищем.
Там — любовь. Только там ты не чужеземец в чужой стране.
“Весь мир — мой сад, они говорили, — продолжала я, боюсь, уже сильно перебарщивая, под аккомпанемент Бенни Гудмена, — птицы поют мои песни, ветер — мое дыхание, обезьяньи танцы — мои! Плывущая рыба — это моя свобода, вечерняя луна — отражается в тысяче озер… Я люблю каждый цветок, возвещающий весну, и каждый лист, раскрашенный осенью.
Да пребудут вовек счастливые превращения!..”
Тут, разумеется, на трубе заиграл и запел своим родным хриплым голосом Луи Армстронг песню “Hello, brother!” Где речь, собственно, о том, что ты можешь путешествовать вокруг всего Света и обратно, ты можешь летать ввысь и вдаль, ты свободен, свободен, сто тысяч раз свободен, и легок, и счастлив, не стоит об этом забывать, друг мой. Я приветствую вас, братья, на безграничных вселенских просторах!!!
Дальше не помню, что было. Кажется, Витька забабахал шум базара. Кто-то кричал: Сосиски горячие!!! Скрипка Граппели запела-заиграла. И я на этом фоне провозгласила изречение Светлейшего Будды, единственное, какое тогда вычитала в журнале “Наука и религия”:
— Да будут счастливы все существа, да живут они все в радости и довольстве! Все живые существа, которые только есть на свете, — и слабые и сильные, и длинные и короткие, и большие и средние, и великие и малые, видимые и невидимые, близкие и далекие, рожденные или носимые в утробе, — все они да будут счастливы! Пусть каждый объемлет своим благоволением мир. Пусть он простирает свое благоволение сквозь все миры, пусть обнимет он их своим благосклонным духом и вдаль, и вглубь, и ввысь, без вражды, без тревоги, без ненависти…
И вдруг — неожиданно для себя — спонтанно воспользовалась приемом фехтовальщика Миямото Мусаси: в момент нанесения решающего смертельного удара своему противнику Сасаки Кодзиро он издал боевой клич кульминационного момента “Киай!!!” Так вот этот Миямото Мусаси рекомедовал: в поединке, собираясь нанести удар, крикни “Эй!”, чтобы посеять смущение, а затем ударь длинным мечом!”
Поэтому я собрала всю свою мощь духа и крикнула:
— Я люблю тебя, Динка! И я не хочу расставаться с тобой — НИКОГДА!!!
А потом вздохнула и попросила:
— Витя, будь другом, поставь “буги-вуги”!
Витя на всю катушку врубил “буги-вуги”.
— Спляшем “буги-вуги”, — я продолжала выписывать затейливые виражи, — редактор Жанна Переляева, режиссер Виктор Трухан, оператор Галина Тимченко, музыкальный редактор Андрей Карпенко!.. Спляшем, а? Все, кто с нами сейчас и кто не с нами!..
Жанна — бодро:
— Вы слушали передачу детской редакции радио “В компании Марины Москвиной”. Прозвучала музыка Луи Армстронга, Дюка Эллингтона, Бенни Гудмена, Каунта Бэйси, Лестера Янга и песни Эллы Фицджеральд, Лайзы Минелли, Шолома Лутца Эллиаса, Ива Монтана, грузинского ансамбля “Рустави”…
Она перечисляла бы и перечисляла, но бешеное “буги-вуги” накрыло нас штормовой волной. Слова иссякли. Можно было подумать: коллектив, который трудился над программой, — как полоумный кинулся в пляс. А если учитывать, что гостья передачи явно собирается иммигрировать, а ведущая ей откровенно симпатизирует, все это, конечно, получалось немного вызывающе по отношению к нашему знаменитому “железному занавесу” и вполне могло вызвать нарекания со стороны руководства Радиокомитета. (Мой папа Лев, дипломат, наблюдая за моими свершениями, до сих пор интересуется осторожно: “Ну? Какие отзывы? Не было нареканий?”)
Однако извержение Везувия, которое грянуло после эфира, превзошло наши самые смелые ожидания. Горящая лава опустошила всю округу, тучи пепла плотно занавесили небеса. Причем роль клокочущего жерла исполнила музыкальная редакция Всесоюзного радио. Нам было вменено в преступление, что мы использовали слишком много иностранной музыки, да еще до того безвкусный замес, — тошно слушать.
— Почему? — удивлялась Жанна. — В передаче прозвучало несколько прекрасных русских песен, сочиненных Мариной: “Эскимосики гуляют по лугу, топчут рожь, пшеницу, гречку, лебеду… Дай мне мама поскорее кочергу, эскимосиков я ею прогоню… Они песню поют: ляй-ля! Эскимосики, как носит вас Земля?..” Или мелодичная по форме и философская по содержанию песня “Не наступай, пожалуйста, на ЭТО!..”???
— Все утонуло, — бросили ей гневно, — в вашем чудовищном музыкальном винегрете.
Это мне напомнило анекдот, как одного человека принимали в партию. Он говорит:
— Наверное, вы меня не примете, у меня в биографии отягчающее обстоятельство… Моя бабушка была пиратом!
— Ерунда! — отвечают, махнув рукой. — Она ведь грабила богатых и раздавала награбленное бедным.
— Но есть еще одно, — сокрушенно говорит кандидат. — У меня дедушка иудей.
— Ерунда! — тем же тоном откликаются из президиума. — В нашей стране все национальности равны. Русские, украинцы, белорусы, татары, грузины!
…А вот что у вас бабушка была пиратом…
Передачу закрыли. Жанне с Витей устроили показательную нахлобучку — “за дешевые заигрывания с несознательной частью молодежи”. Старая история: сегодня ты играешь джаз, а завтра Родину продашь.
Мы даже не могли сослаться на детскую почту, потому что на этот раз пришло одно письмо от Игоря Лопухина из города Пензы:
“Здравствуй, Динка! Мне очень понравилась передача, где ты рассказывала, как ты играла в школьном спектакле “Борис Годунов” монаха Григория. Я так хохотал, когда тебе говорил Сенька Плоткин: “Подай костыль, Григорий”. А ты его забыла в пионерской комнате! Я тоже играю у нас в драмкружке — Одеяло в “Федорином горе” и грудного младенца, на которого садится мамаша. Танька Бакланова из шестого “А” плюхается со всей дури на куклу, и раздается дикий вопль — это я ору из-за кулис. Жалко, что какая-то противная тетка ничего не давала тебе рассказать, постоянно перебивала и задавала свои дурацкие вопросы!”
…Но все еще долго в редакции напевали-насвистывали мою песенку, посвященную Дине Рубиной. Это песня-диалог. Один начинал:
— Не наступай, пожалуйста, на ЭТО!
Ты что, слепой? Перешагни!
Сам пожалеешь через месяц где-то,
когда зажгутся фонари!
А другой откликался:
— Да ладно, что ты в самом деле?
И хватит дергать за пальто!
Мы все равно с тобой наступим
Ну, не на ЭТО, так на ТО!
Глава 7
Обычный рабочий момент
— Ох, как Маринка неудачно опустилась с небес на землю, — сочувствовали мне в редакции.
— Не надо ей было соваться в земные дела, — качали головами радийные старейшины. — Шпарила бы себе дальше про инопланетян, уже к ней привыкли, смирились, махнули рукой.
А ведь сами говорили мне:
— Если бы все были такими, как ты, никого на Земле не осталось бы, все находились бы в космосе.
До сих пор даже мои родные и близкие считают, что я интересуюсь исключительно чудесами, далекими планетами, летающими тарелками…
Мол, я устремляю свой взгляд к звездам, жду с нетерпением контакта с инопланетным разумом, а сама напоминаю древнегреческого философа Фалеса, который однажды в полночь вышел на улицу понаблюдать звездное небо и свалился в яму. Философ стал молить о помощи. Мимо шла старуха. Она посмотрела на него сверху вниз и сказала:
— Эх, Фалес, Фалес! Ты не видишь того, что под ногами, а надеешься познать то, что в небесах.
Да ничего подобного! “О жизни, о жизни, и только о ней!..” — есть такой стих Юнны Мориц. Я буквально клокотала идеями радиопередач, у меня накопилось столько потрясающих магнитофонных записей. Где бы я ни бродила, куда бы ни заглядывала, я прямо на пороге включала диктофон и приближалась к человеку с таким изумлением и восторгом, что он мгновенно открывал мне всю свою жизнь.
С юных лет микрофон служил мне проводником для осознания духовной связи с универсумом, наглядно показывая, что Божественное Творение — само совершенство, направленное неизменно к Добру. Любое случайное событие я воспринимала как уникальное проявление вселенной, которое может открыть для меня тайну жизни. Каждого человека приветствовала я как скрытого Бога, уже пробудившегося или идущего по этому пути семимильными шагами. И неосознанно исповедовала древний даосский принцип “Ветра и Потока”: куда ветер дунет, туда меня и несет.
Однажды на улице мы встретились с бывшей одноклассницей Валькой Филатовой. В школе обе мечтали стать артистками. Но я поступила на журфак и подрабатывала репортажами на радиостанции “Юность”.
— А я играю в театре, — она сказала гордо. — В “Щуке” провалилась. Но с прослушки меня взяли в музыкальный театр “Скоморох”. Там и балет, и пантомима, и драма, короче, театр будущего! Скандальный режиссер Юденич, слышала? Иду к нему на репетицию.
Я хотела ее только проводить, а Филатова: заходи, посидишь, посмотришь!
Валька переоделась в треники и футболку, натянула “чешки”, мы вошли в зал, и она, вся трепеща, представила меня Геннадию Юденичу:
— Моя подруга, — сказала Филатова. — Корреспондент Всесоюзного радио, — и добавила своевольно: — Будет делать о нас передачу.
— Рад, — сказал Юденич — в бежевом вельветовом пиджаке, интересный такой мужик, абсолютно лысый, и мы обменялись с ним дружеским рукопожатием.
Это была репетиция “Оптимистической трагедии”. На сцену высыпала гурьба актеров. Девушки, я так поняла, в том числе и моя Филатова, провожали матросов в плаванье. Они привставали на цыпочки, прикладывали к бровям руку козырьком, будто бы загораживаясь от солнца, устремляли взоры вдаль, и в глазах у них плескалось синее-синее море.
— Ты-ы, моряк, красивый сам собою, — пронзительно запели они звонкими голосами, — тебе-е от роду двадцать лет. Па-алюби меня моряк душою! Что ты скажешь мне-е в ответ?
В ответ им грянул бравый мужской хор:
— По морям!
— По волнам!
— Нынче здесь!
— Завтра там!
— Па-а морям!..
— Морям! Морям! Морям!
— Ны-ынче зде-есь,
— А завтра там!..
— Сто-оп!!! — зарычал из зала Юденич. — Ах, вы, такие-сякие, затянули волынку! Резко обрываем после каждой строки! — и запел: — “Ты-ы, моряк, красивый сам собою!” Оборвали! “Тебе-е от роду двадцать лет!” Обрыв!
— Ты-ы, моряк, красивый сам собою!!! — заголосили девушки. — Тебе-е отроду двадцать ле-ет…
— Так вас растак! — снова закричал Юденич. — Я кому говорю! Что?! Со слухом проблемы? Да-а! Таким артисткам самое место в музыкальном театре. “Ты-ы, моряк, красивый сам собою!” Молчок!
— Ты-ы, моряк, красивый сам собою!.. — певицы попытались вовремя смолкнуть, но вышло окончательно — кто в лес, кто по дрова.
Геннадий Иванович вне себя от негодования метался по залу, бурно жестикулировал, делал страшные глаза, не режиссер, а огнедышащий гейзер. Мне он страшно понравился.
— Ты-ы, моряк, уходишь в сине море! — маршировала я домой глубоко за полночь, автобусы уже не ходили. — Меня-я оставишь ты одну. А-а я бу-уду плакать и рыдать! (Молчок!) Тебя, моряк мой, вспоминать!
Дома в ночь-полночь я наизусть и в лицах исполнила все, что они репетировали, как попугай. И заводила матери моей Люсе, никому не давая уснуть, портативный катушечный “репортер”, который она выпросила для меня у своих друзей на радиостанции “Юность”. (Сама она к тому времени перешла на телевидение в творческое объединение документальных фильмов “Экран”, комментируя это так: “То была моя радиомолодость, а теперь — наступила телезрелость!”)
Юденич меня как будто загипнотизировал, приворожил, лишил и без того не слишком блистательных мыслительных способностей. Клянусь, я торчала на всех репетициях, опьяненная темпераментом режиссера, накалом страсти и ярости, которые он обрушивал на головы зазевавшихся актеров, подстегивая, встряхивая, будоража. Время от времени Геннадий Иванович замирал, бледнел и хватался за сердце.
Если бы Юденич не был так вызывающе лыс, чисто выбрит и, в сущности, так молод — ну, сколько ему было в начале 70-х? Тридцать пять? Он бы напоминал свирепого Карабаса-Барабаса. Но театр волновался: как бы их главного режиссера “кондратий” не хватил, такое он устраивал на репитициях публичное самосожжение.
Артисты, бедолаги, взмокшие, сбегали со сцены — водички глотнуть — и вспархивали обратно. А ведь многие днем работали или учились. Валька Филатова, например, в каком-то вузе параллельно овладевала профессией бухгалтера, что удивительно — очень у нас с ней плохи были дела по математике. Нам еще в школе нравился анекдот: приходит мальчик и заявляет родителям: “У нас учительница по арифметике: “Пять плюс пять, — говорит, — будет десять. …И семь плюс три — тоже десять!!!” Совсем с ума сошла!”
Когда мы познакомились, Геннадий Юденич ставил не только “Оптимистическую трагедию” Всеволода Вишневского, но и “Город на заре” Алексея Арбузова. Зрелище он сулил по тем временам небывалое. Бродвейский мюзикл считался идеологически чуждым советскому театру, а “Оптимистической трагедии” вообще противопоказанным. Не имея ни статуса, ни помещения, “Скоморох” в поисках жанра двигался по лезвию ножа. Ведь от того, как их воспримут в Министерстве культуры, зависела жизнь театра.
Понятно, что нервы у Геннадия Ивановича были натянуты, как струна.
Однако он твердо решил, не уступив ни пяди, покорить Москву своей экзальтированной массовкой (ярким представителем которой была моя Филатова), так он их в хвост и в гриву муштровал.
Комиссара в “Оптимистической” играла жена Юденича — статная красавица. А главные мужские роли исполнял невзрачный на вид актер, ничем не примечательный, — очкарик в немодных очках с толстыми линзами в прямоугольной черной оправе.
(Мать моя Люся сказала мне однажды, мы с ней гуляли в греческом зале Эрмитажа:
— Смотри, все такие красивые, стройные — с греческими и римскими носами!.. Только Сократ — курносый, смешной, бородатый…)
Но как он играл! С каким азартом и пылом! Какое пламя полыхало в его монологах из “Города на заре”! С каким страшным треском он разрывал на груди тельняшку в “Оптимистической трагедии” ! Какими испепеляющими эмоциями были наполнены сцены, где он из ничего сотворял миры. Он то ввергал тебя в пучины отчаяния, то возносил на вершины блаженства.
Неудивительно, что я влюбилась в него как сумасшедшая. Кажется, я еще не сказала, как звали моего кумира. Имя его экстравагантно, волнующе, неслыханно в нашей среднерусской полосе:
БУМА САНДЛЕР.
Каждый выход Бумы, каждый вдох, каждый взгляд я маниакально записывала на магнитофон. А дома чахла над горой пленок, как царь Кащей.
Свою молодую жизнь и нерастраченную любовь, а также могучий артистический дар он возложил на алтарь Мельпомены, и все это без остатка отдал театру “Скоморох”. Мне же доставались только всполохи и отголоски грозовой бури, которую являл собой этот выдающийся актер.
Не помню, то ли Юденич, то ли Бума, не исключено — и тот, и другой, обитали в коммуналках около “Маяковской” или “Тургеневской”, вот эти районы Москвы приходят на ум, когда я вспоминаю, как после репетиции мы мчали поздним вечером в такси, а может, и шли пешком к кому-то в гости пить чай. Помню на столе бутылку красного вина, а вот еды совсем не припоминаю. После такой изнурительной репетиции они с жаром производили разбор полетов, а я записывала, записывала, записывала.
Своей передачей на радиостанции “Юность” я собралась перевернуть мир. Человечество оцепенеет от ужаса, что до сих пор ни сном ни духом не ведало о существовании театра “Скоморох”. Я выпущу в эфир огневую команду Юденича, как чертей из табакерки. В мыслях я уже приравнивала это историческое событие чуть ли не к открытию Америки. Мне мерещились праздники и фейерверки по случаю столь многообещающего прорыва. После моей программы их на ура примет театральная общественность, а чиновники из Министерства культуры поймут, что МХАТ и Малый отдыхают рядом со “Скоморохом” Юденича — потомком революционного театра Мейерхольда. Причем эксперименты Геннадия Ивановича в советской классике будут покруче хождения по проволоке и разных сальто-мортале в спектаклях Всеволода Эмильевича по пьесам Островского. А впрочем, таких удивительных театров еще не бывало в подлунном мире!
Естественно, эта передача сразу войдет в “золотой фонд” радио. А меня примут в штат радиостанции “Юность”, где буквально с ее основания работали моя мать Люся и наши дорогие и родные дядя Олег и Эра Куденко, Боречка Абакумов, Галя Соломонова, Ксана Васильева, дядя Аркаша Ревенко… Там начали свой звездный журналистский путь дядя Юра Визбор, Ада Якушева, дядя Максим, отец моего друга детства Лешки Кусургашева, тетя Вера Соколовская, Галка Ершова!.. Только мечтать можно работать — на радио — в такой компании.
Я выпила, закайфовала, до чего хорошо было сидеть за столом — своим человеком среди таких больших артистов. Перед нашим уходом в предрассветные сумерки Бума взял гитару и запел — на стихи Пастернака, вот это была моя бесценная добыча:
Мело, мело по всей Земле во все пределы.
Свеча горела на столе, свеча горела.
На побелевший потолок ложились тени,
Сплетенье губ, сплетенье рук, судьбы сплетенье…
Дома мне устроили скандал, но на все мамины расспросы я — с затуманенным взором — твердила одно только слово: Бума.
Летели недели, пролетали месяцы.
Наконец Люся не выдержала и сказала:
— Боюсь, ты увязла в материале. К тому же вся твоя магнитофонная запись — ты только не огорчайся — некачественная. Они у тебя то шепчут, то орут. Уровень звука зашкаливает. Теперь, когда ты с головой погрузилась в материал, надо вызвать тонваген (передвижную студию звукозаписи) и профессионально записать интервью с Юденичем, Бумой, сцены из спектакля. Потом расшифровать, смонтировать и запустить в эфир.
Я позвонила моему редактору Инне, та очень обрадовалась, что я дозрела до решительных действий, и мы договорились, что в “Скоморох” к назначенному часу вечером приедет машина с оператором.
Я кинулась предупредить Геннадия Ивановича. И для меня, и для него это долгожданное событие, мы давно его с ним вынашивали, но плод ведь должен поспеть, подрумяниться, налиться, нельзя же с бухты-барахты делать такие вещи!..
И вдруг он мне заявляет:
— А мы не будем записываться.
— Как? — я опешила.
— Видишь, какая штука, — сказал Юденич, — еще вчера мы бы с тобой записались. А сегодня к нам из радиостанции “Юность” приедет корреспондент, известный журналист, с опытом, его зовут Веня, и у него уже есть сценарий.
— Из радиостанции “Юность”?! — я просто ушам не поверила.
— Да, — он развел руками. — Такие, брат, странные дела…
— А как же машина?.. — и я посмотрела на Буму, тот, молча, стоял у окна с каким-то расфокусированным взором.
— Машину придется отменить, — сказал Юденич, а Бума внимательно смотрел в окно на дождь и на случайных прохожих.
И тут я заплакала.
Меня стали утешать, мол, у тебя вся жизнь впереди, лиха беда начало, у-у, сколько еще будет передач, и о “Скоморохе” сделаешь, когда мы станем заслуженные и знаменитые: никому интервью не дадим, только тебе. Но сейчас у нас положение — хуже губернаторского, пан или пропал, понимаешь? А тут первая программа, субботний вечер, сорок пять минут!!! От этой передачи слишком многое зависит! Надо, чтобы штурвал был в надежных мозолистых руках!..
Тогда я повернулась и побежала. Я выскочила на улицу, дворами — под
дождем — по-видимому, на улицу Кирова. Да, все-таки “Тургеневская”, поскольку автомат, из которого я звонила Люсе, стоял напротив магазина “Чай”, раскрашенного под китайскую пагоду.
Я все ей рассказала, обливаясь слезами. Люся долго ахала (тогда ведь на одну двушку сколько хочешь разговаривай!), а потом задумалась:
— Кто ж такой Веня? Дай-ка я позвоню в редакцию, спрошу. А ты поезжай домой, отдохнешь, пообедаешь, завьешь горе веревочкой, и мы еще увидим небо в алмазах.
Когда я вернулась, она уже знала, что произошло.
Во-первых, Веня — такой же, как я, внештатник. Второе: я-то застолбила тему “Скоморох”, а он столбил “Театр Юденича”. Инна спрашивала у всех:
— К Юденичу кто-нибудь отправлял корреспондента?
Ей отвечали:
— А к Врангелю?
— А к Деникину?
Это ж такая радиостанция — ради красного словца не пожалеют ни мать, ни отца. Так что у нашего общего с Веней редактора никаких не возникло иных ассоциаций, для нее эта фамилия тоже была связана исключительно с белогвардейским движением времен Гражданской войны. Поэтому она сказала Вене:
— Валяй!
А машину-то не остановить, машина уехала на задание и как раз к вечеру, не заезжая в редакцию, прибудет в театр.
Мысль о том, что я опять заявлюсь и буду ассистировать Вене, привела меня в такое уныние, — мы это мгновенно отвергли.
Тем более с мамой! Какой позор!
— Ладно, — решительно сказала Люся. — Я поеду сама, хотя бы встречу оператора.
Люся надела дымчатый велюровый пиджак, привезенный Львом из Парижа, изящным жестом повязала на шею косынку с изображением Эйфелевой башни, подкрасила губы, духи у нее любимые тогда были, как у Мерилин Монро, — “Chanel
№ 5”, и, уходя, взметнув по-кубински кулак, воскликнула:
— Победа или смерть!
— Давай, — сказала я, вся зареванная. — Кстати, возьми с собой этот ролик, отдай, кому захочешь, мне он больше не нужен, — и протянула ей коробочку с пленкой, где Бума пел про свечу.
Дальше, она мне потом рассказывала, события развивались так. Люся приехала на место происшествия и отыскала Юденича — он как раз объяснял прибывшему звукооператору Василию Андреевичу, что запись отменяется.
— А где журналист? — упорствовал оператор. — Нам надо наряд подписать.
— Я вам подпишу наряд, — сказала Люся, показывая корочку Гостелерадио СССР. — В чем дело, Гена? — спросила она. — Мы к вам послали корреспондентку, она чуть не полгода вникала во все ваши проблемы, заказана машина, а вы не хотите записываться?
— Но вы послали к нам двух журналистов, — серьезно стал объяснять
Юденич. — Вениамин оказался более опытным. Представьте, у него уже готов сценарий. Теперь мы без сценария не хотим. Вдруг что-нибудь ляпнем не то?
— Вы ляпнете, а мы вырежем, — парировала Люся. — Это живое дело, Гена!
А вы — как Леонид Ильич Брежнев на трибуне: “Некоторые люди считают, что я все свои речи могу только читать по бумажке. Я смеюсь над этими людьми! Ха — тире —
ха — тире — ха!!!”
— Шутки в сторону, — сказал Геннадий Иванович. — Нам сейчас нельзя рисковать. От этой передачи зависит наше будущее. С минуты на минуту приедет Веня, и все встанет на свои места.
— Да кто такой этот Веня? — гневно спросила Люся.
— Пока не знаем, — сказал Юденич.
— Вы что, его никогда не видели?
— Нет.
— И не читали сценарий?
— Нет.
— Театр абсурда! — сказала Люся.
Тут открывается дверь, и в зал входит невысокий мужчина в шляпе с огромным портфелем.
— Здравствуйте, — он говорит. — Веня — это я.
— Ах, это вы! — произнесла насмешливо Люся. — А мы вас ждем с надеждой упованья!
— Да? — удивился Веня, снимая шляпу, оказываясь под ней лысоватым блондином, немного седоватым, бесцветный такой человек лет сорока, с реденькими усиками, в общем, вид у него был довольно обветшалый.
Ничего, Геннадий Иванович ему обрадовался, как родному, долго тряс руку, хлопал по плечу и в конце концов спрашивает, как бы невзначай, мол, где же, Вениамин, ваш хваленый сценарий? А то тут различные претенденты рвутся в бой — хотят воспевать наш сплоченный коллектив, но мы, согласно договоренности, храним верность вашему сценарию.
— Какому сценарию? — спрашивает Веня.
— Который вы написали? — подсказывает ему Юденич, сверля взглядом портфель.
— А у меня пока нет никакого сценария, — сказал Веня, обезоруживающе улыбаясь.
— Но вы по телефону говорили: сценарий, сценарий…
— У-у, какой быстрый! — продолжая улыбаться, Веня вытащил из портфеля до боли знакомый уже Геннадию Ивановичу катушечный “репортер”. — Вот я буду ходить, смотреть, познакомимся поближе… Сядем рядком, поговорим ладком…
Юденич обмер. И вместе с ним весь его театральный коллектив: исполнители главных ролей и массовка. На мгновение из-за кулис возник Бума, как Полоний из “Гамлета”, и снова исчез.
— Не будем вам мешать, — сказала Люся и обратилась к оператору: — Пойдемте, Василий Андреич, я вам путевку подпишу.
— Людмила Степановна! — спохватился Юденич, почуяв, наконец, в чьи здесь надежные мозолистые руки было бы неплохо вверить штурвал. — А может быть, ВЫ возьмете у нас интервью?
— О, нет, — ответила Люся. — Я в этом не испытываю никакой потребности.
— Тогда Марина? Она все-таки в курсе, как тут и что…
— Марина к вам больше не придет, — произнесла, торжествуя, Люся. — Она у нас просто нарасхват. Сегодня ей поручили взяться за большую программу о …Театре на Таганке. Любимов сказал: “Только Марина Москвина пусть о нас делает. Больше никто”. Такая у нас профессия, Гена: “По морям — по волнам, нынче здесь — завтра там”…
Она уже открыла дверь, чтобы триумфально покинуть ристалище, и вдруг услышала голос Вени:
— Ой! А у меня батареек нету в магнитофоне!
Люся обернулась. Это была сцена из “Ревизора”.
Веня стоял обескураженный, все, все у него сегодня шло наперекосяк, вокруг абсолютно молча столпились артисты, и атмосфера возникла какая-то удушающая. Как же он мог, черт возьми, не позаботиться о батарейках!!!
А Люся подумала: “Да-а. Законченный неудачник. Вечный внештатный корреспондент в мешковатых брюках. Не Визбор, в общем. И не Максим Кусургашев”.
Она посмотрела на эти растерянные лица, на режиссера Юденича, Буму Сандлера, на хорошо ей знакомую Вальку Филатову, с легкой руки которой заварилась такая котовасия, потом опять на Веню, на его старые запыленные ботинки — вздохнула и сказала:
— Ну, ладно, Веня, прячь в портфель свой обесточенный “репортер”, тут целый воз аппаратуры приехал. Давай, командуй. А я буду по технической части.
По знаку Люси матерый звукооператор Андреич стал разворачивать технику, протянул провода — на сцену и к столику режиссера, установил микрофоны.
— Но я же ничего у них не видел! — зашептал Веня.
— Я помогу, — успокоила его Люся. — Первый вопрос задавайте такой: “Ваш театр называют театром будущего. Правда ли это?”
Вениамин озвучил ее вопрос, Юденич мгновенно воодушевился:
— Разумеется! — вскричал он. И пошло-поехало.
— Итак, “Город на заре”! — руководила Люся. — Вот этот отрывок, где Бума…
Все прямо ахнули, до чего она была в курсе. Никто, конечно, не подозревал, что это моя мама. Знала только Валька Филатова, но виду не подавала.
Веня был послушен стихии, запись прошла на ура.
— Смонтировать сможете? — спросила Люся.
— Все будет в лучшем виде, — Веня вытянулся во фрунт. — Снимаю шляпу, — сказал он и поцеловал Люсе руку.
— Тогда держите — это вам на финал, запись в доме Сандлера в неформальной обстановке, может стать изюминкой, — сказала Люся и протянула мою заветную катушку.
А когда уходила — не знаю, может, придумала? Она иногда додумывала такие ситуации, чтобы меня утешить, — на лестнице ее догнал Бума.
— Передайте, пожалуйста, Марине… — сказал он и замолчал.
— …Передам, — ответила Люся.
В субботу вечером мы всей семьей пили чай на кухне и слушали передачу о театре Юденича “Скоморох”. Вел ее Веня.
— Ваш театр называют театром будущего, — уверенно спрашивал корреспондент. — Правда ли это?
— Разумеется! — браво отвечал главный режиссер.
Звучали они здорово, ничего не скажешь. И смонтировано хорошо. А в конце раздались мелодические переборы гитары, и артист Бума Сандлер запел в неформальной обстановке:
— Мело, мело по всей земле, во все пределы,
Свеча горела на столе, свеча горела…
— Не грусти, — сказала мне Люся. — Знаешь, как это называется?
— ?
— …ОБЫЧНЫЙ РАБОЧИЙ МОМЕНТ!..
Глава 8
“Воспоминание об Альгамбре”
Обычный рабочий момент вверг меня в великое смятение и депрессию. Я решила завязать с журналистикой. Мне хотелось чего-то безвременного и бесформенного в своем сверкании. Поэтому однажды, проходя мимо объявления, гласившего о том, что на стройке требуются маляры и штукатуры, я зашла в контору и предложила принять меня на должность маляра.
Я живо представила, как я — в рабочей спецовке, вся в краске от макушки до пят, с огромной малярной кистью в люльке на тросах воспаряю в необозримую высь, мой громогласный смех разносится по объекту, и в меня по уши влюбляется хороший парень, каменщик или штукатур, который тонко чувствует поэзию, играет на гитаре и записан в …Чеховскую библиотеку.
Я мужественно прошла медкомиссию, раздобыла справки о своем здоровье, а когда мне оформляли документы, в контору зашел прораб. Он окинул меня беспощадным взором, до самых глубин просмотрел мою бездонную душу и сказал:
— Вы нам не подходите.
— Почему? — удивилась я.
— Потому что, — ответил мудрый прораб в кепке-восьмиклинке, телогрейке и сапогах, перемазанных в глине, — если принимать на работу таких, как вы, у нас будет очень высокая текучесть кадров.
Тогда я вернулась к старому доброму намерению стать актрисой.
Когда-то в школе на конкурсах чтецов я занимала исключительно первые места. В городском Дворце пионеров меня даже спросил кто-то из жюри, потрясенный тем, как я патетически, наизусть, энергично жестикулируя, шпарю немаленькую поэму Эдуарда Багрицкого “Смерть пионерки”:
— Девочка, а где у тебя работают родители?
— На радио, — ответила я с гордостью.
— А-а-а, тогда понятно, — кто-то протянул разочарованно.
Они-то думали, перед ними самородок, вундеркинд, а я, значит, просто-напросто вымуштрованный ребенок из семьи отъявленных профессионалов?..
— Да у нее мама на радио уборщицей работает! — крикнул наш учитель по литературе, чтобы спасти положение.
Люся очень смеялась. Хотя она и правда готовила со мной все номера, водила на прослушивания, пыталась наладить связи с театральными институтами, каким-то чудом протащила меня на третий тур в Щепкинском училище — декан актерского факультета Михаил Новохижин был ее хорошим приятелем. Впрочем, он ей посоветовал не травмировать лишний раз мою психику:
— Понимашь, — объяснил он ей, — в Щепкинском (Малый театр!) есть специальная “разнарядка” на героинь, а твоя Маринка — “с ног до головы характерная”, так что Гоголева с Царевым на нее даже смотреть не будут.
Сама Люся, вернувшись с фронта, поступила в университет на филфак, и тут же ее приняли в училище МХАТ. Но бабушка не разрешила бросить университет. Поэтому Люся мне сопереживала, стараясь сделать все возможное, чтобы исполнились любые мои, даже полностью безумные и сумасбродные мечты.
У нее был друг Михаил Злотников, режиссер цирка. Злотников познакомил ее с силовым жонглером Жеребцовым, и тот в нее без памяти влюбился. Он ей звонил, они подолгу разговаривали по телефону, Жеребцов Люсю часто в цирк приглашал — к неудовольствию Льва.
Однажды, рассказывала Люся, она с Жеребцовым возвращалась с представления. А им навстречу двигалась компания подгулявших молодых людей. В нормальной жизни — не на арене — Жеребцов не производил впечатление атлета. Обычный мужчина среднего телосложения в твидовом пальто. Поэтому, когда самонадеянный архаровец, заслонивший ему дорогу, внезапно отлетел на десять метров, уважительное “Ого!” пронеслось по всей честной компании.
Главное, Люсин спутник даже не вытащил руки из карманов. А только едва заметно шевельнул плечом.
Так вот, легендарный силач Жеребцов и режиссер Злотников выразили готовность устроить меня в цирковое училище на эстрадное отделение. И для пущей важности привлекли к этому мероприятию артиста Сергея Филиппова. Гениальный комический актер, король эпизода — низкий глухой голос, долговязая фигура, длиннющие ноги-руки. Он играл в первом фильме Эльдара Рязанова “Карнавальная ночь”. А незабываемая роль злого Казимира Алмазова в “Укротительнице тигров”? Говорят, Филиппов ужасно боялся тигров. Но, когда настоящему дрессировщику — Запашному пришлось отлучиться, вернувшись, он обнаружил такую картину: Филиппов один на один общался с тиграми, величественно шел с тигром по коридору, а какому-то расшалившемуся хищнику просто отвесил оплеуху.
— От меня бы он такого не потерпел, — в ужасе прошептал Запашный.
Какую бы второстепенную роль ни играл Филиппов, именно он царил в фильме. На его счету больше ста неповторимых образов разных жуликов, проходимцев, хитрых и коварных врагов социализма, причем весь наш советский народ относился к его героям с обожанием. Я уж не говорю о роли Кисы Воробьянинова в “Двенадцати стульях” у Гайдая.
Однако — несмотря на столь солидную группу поддержки, цирковое училище у меня тоже не выгорело. Как в анекдоте Никулина: ночью из двух городов навстречу друг другу выходят два поезда и мчатся на всех парах, не подозревая, что едут по одной колее. И все-таки они не встречаются.
— А знаете почему? — в этом месте Юрий Владимирович делал эффектную паузу. — …Не судьба!..
Тогда мать моя Люся, ни на кого не уповая, пристроила меня в Студенческий театр МГУ, где она блистала в первые годы после войны.
Хотя мне было далеко до Люсиной раскованности, яркости, отсутствия боязни быть смешной, Люся водила меня по театральным институтам, пока мне не исполнилось двадцать восемь лет — дальше у женщин не принимают документы. Но и в двадцать восемь меня спросили:
— Предположим, вы закончите наш институт, — кого же вы в таком возрасте собираетесь играть?
— Не волнуйтесь! — гордо ответила Люся. — Моя дочь создаст блистательную плеяду старушек!
В конце концов, наш потрепанный штормами драккар нашел тихую пристань в молодежной студии театра ДК завода ЗИЛ, где мой артистический дар был оценен по достоинству: я получила главную роль сурового неподкупного прокурора — в какой-то современной пьесе с публицистическим уклоном.
А когда я сама собралась стать матерью, и “прокурор” начал с каждым месяцем все заметнее терять свои прокурорские очертания, Люся с огромным трудом выучила мою роль и заменила меня на подмостках! Так что этот спектакль доигрывали уже вторым составом.
Впрочем, куда бы ни забрасывала меня судьба, Люся не прекращала приветливо обозревать окрестности: не подвернется ли что-нибудь еще более привлекательное, достойное нашего внимания?
Именно после моего фиаско с Юденичем, когда я оказалась как Геракл на перепутье, она где-то прочитала, что горячо любимая нами певица Елена Камбурова собирается открыть театр.
Господи, как мы воодушевились!
Если Камбурову показывали по телевизору, а это бывало очень редко, мы сбегались всей семьей — Люся, мой старший брат Юрик и я (Лев у нас был тогда фанатом Эдиты Пьехи, а бабушка — Людмилы Зыкиной!) и сопереживали каждому движению души этой потрясающей певицы.
Все в ней пленяло — глубокий, благородный голос, сдержанная манера исполнения, музыка, поэзия. Кто тогда мог себе позволить петь Марину Цветаеву, Мандельштама, Пастернака? Разве что Бума Сандлер дома на рассвете. Она пела песни на стихи Окуджавы, Юрия Левитанского, Юлия Кима, Григория Поженяна, Юнны Мориц!.. Это ж все наши любимые поэты! Я ходила на ее сольный концерт в университет на Ленинских горах — это были три часа, которые потрясли мир. Такого душевного контакта артиста со своим зрителем я больше не встречала нигде и никогда.
Мы, конечно, понимали, что театр Камбуровой будет связан с песней, причем авторской песней — в самом высоком смысле слова. Но это нас не смущало. Мой брат Юрик учил меня с детства играть на гитаре. Он же самостоятельно осваивал инструмент. И не как я: три года — три аккорда. Но на одном дыхании, шквально, ураганно. Он и ночью мог вскочить и заиграть, и посреди обеда. У нас была очень простая гитара — за семь рублей.
Видя такое рвение, Люся купила ему хорошую чешскую гитару в магазине музыкальных инструментов на Неглинной. Он схватил ее и не выпускал из рук, пока не сбацал без запинки Этюд Тремоло “Воспоминание об Альгамбре”, “Легенду” Альбениса, “Аргентинскую мелодию” Марии Луизы Анидо, кое-что из репертуара Иванова-Крамского, Сеговии, я уж не говорю про “Четвертый этюд” Джулиани.
Юрик учился в техникуме геодезии и картографии. А его лучший друг Саша Коленов работал в Театре Пушкина осветителем. И у них был любимый спектакль “Романьола”. Юрик тысячу раз ее смотрел из ложи осветителя, притулившись на жестяном фонаре, и все мелодии из спектакля подобрал на своей гитаре. А вечерами играл во дворе, напевая по-итальянски “Се риди примавэйро…” В спектакле песни исполняли по-итальянски. Они с Коленовым запомнили на слух, наверняка, перевирали, но звучало внушительно. Им все хотелось спеть настоящему итальянцу. Интересно, понял бы он что-нибудь?
Как-то в Театре Пушкина заболел гитарист, и Коленов поклялся, что приведет замену — нашего Юрика. Все страшно обрадовались, а то пришлось бы отменять спектакль.
Я помню, как Юрик ругался и топал ногами, а Коленов оправдывался:
— Что тут такого? Ты же играешь все это.
— Но как? Трын-брын! Там ведь надо профессионально!
— Подрепетируешь! Вот я тебе ноты принес. До вечера еще времени — ого-го!
В общем, он все-таки пошел, дрожа от страха. И сыграл. С тех пор они играли по очереди — то Юрик, то прежний гитарист Серега.
И мы, конечно, с Люсей явились не запылились при первой возможности. Меня, правда, не пускали: на вечерние спектакли детям до шестнадцати не разрешалось. А мне тогда было десять лет. Но Люся всех уговорила.
Коленов нас мигом увидел со своей верхотуры. И подал знак Юрику.
В зрительном зале горел яркий свет, входили и рассаживались в кресла нарядные люди. Юрик — в белой рубашке при галстуке, сидел с гитарой в ложе возле сцены. А уж мы с Люсей нарядились! Она в импортном розовом костюмчике — прямо из Парижа, распространяя аромат Коко Шанель. Я — в новой белой юбке шерстяной в складочку с бретелечками! Мы уселись в партере — прямо посередине, я стала крутить головой и отчаянно махать — то Коленову, то Юрику, буйно афишируя наше близкое знакомство.
Потом прозвенел второй звонок. Юрик проверил звукосниматель на гитаре. Подключился к динамикам.
Третий звонок. Свет стал медленно гаснуть. Коленов направил на занавес голубовато-лунный луч. Юрик начал потихоньку играть очень грустный пролог. На просцениум вышла Доменика (засл. арт. РСФСР Лилия Гриценко) в черном покрывале: “Диду э гвори амальяти, профинандо де круну…” — такие слова или что-то похожее говорила она под музыку, наверно, молилась.
Тут занавес открылся и солнце — как настоящее — ворвалось в зрительный зал. Юрик внимательно следил за действием — крестьяне танцуют на празднике урожая, а вот и грузовичок-библиотечка, сейчас Чечилия будет петь под его аккомпанемент свою сумасшедшую песенку тарантеллу: “Се риди — примавэйро..” А теперь вальс… Юрик играл его для Чечилии и Микеле, а они медленно кружились и влюблено смотрели друг другу в глаза.
— Что ты будешь делать, Микеле, если камень свалится на наши головы разом, ты испугаешься? — спрашивала Чечилия.
— Если ОНА свалится на наши головы… — отвечал Микеле (Алексей Локтев).
— Почему ты говоришь “она”, ведь камень мужского рода…
— Я говорю — ОНА… Я говорю — ОНА… Я говорю — ОНА…
А потом как закричит:
— Чечилия!!! — схватил ее, прижал к себе, как будто и правда ей на голову сейчас обрушится камень.
Так началась их любовь.
Вместе с Микеле я любила Чечилию и дрожала от страха, когда Доменика отстранила ее ладонь: “Нет, я не буду тебе гадать”. И волосы шевелились у меня на голове от страшного пророчества старухи: “Им обоим смерть на горбатом мосту!”
В конце спектакля, когда Чечилия выкрикивала: “Я хочу быть красивой. Микеле любил, когда я была красивая. И я хочу, чтобы вы запомнили меня такой!” — наш Юрик что есть силы ударил по струнам, а Чечилия плясала и пела, и автоматная очередь обрывала ее песню и его игру.
И это было не все. Еще предстоял финал:
— Там-та-там, та-та-та-та-та-та-та-та, там-та-там… — играл Юрик.
Опускался занавес. На темном фоне в круге света Доменика снова говорила свои непонятные роковые слова.
В зрительном зале вспыхнул свет. Разразилась буря аплодисментов. Это был счастливейший момент нашей жизни, Люся очень здорово описала его в своей книжке “Дядя Визбор — мой кумир”. Я тоже, когда выросла, описала его в своей повести “Не наступите на жука”. Вернее, слово в слово списала у Люси. Она мне потом сказала: “Ты что ж ничего не изменила? Смотри, больше ни у кого так не списывай. А то получишь по шапке!”
И вот я снова Люсиными словами рассказываю о “Романьоле”. Потому что, возможно, это была величайшая победа в истории театра, всего театрального искусства, итальянского драматурга Луиджи Скуарцина, переводчика Богемского (литературная обработка, между прочим, Михаила Аркадьевича Светлова!), влюбленных в “Романьолу” актеров, композитора Колмановского, главного режиссера театра Бориса Равенских, нашего Юрика и Сашки Коленова, — если единственный, по недоразумению впущенный к ним на спектакль ребенок испытал такой силы катарсис, такой могучий восторг перед победой истинной и вечной любви над разлукой, войной, даже самой смертью, настолько забыл о себе и об окружающем обыденном мире, что просто-напросто обкакался.
Люся сразу почуяла неладное, схватила меня, поволокла к выходу, омыла в семи водах, ведь надо было успеть до антракта — когда народ хлынет в буфет и в туалет.
Все это я к тому, что и у меня была кое-какая школа игры на шестиструнной гитаре. Я тоже распевала песни Булата Окуджавы, Редьярда Киплинга, Александра Галича. Поэтому смело могла предлагать свою кандидатуру театру Камбуровой в качестве хотя и неказистого, но рыцаря духа и света.
Отец мой Лев был в ужасе от нашего легкомыслия. Он-то помнил, каких трудов и заоблачных пируэтов нам стоило мое поступление в МГУ. А мы с Люсей, как бабочки, готовы снова лететь на огонь. Люся только не велела сразу признаваться Елене Камбуровой, зачем я звоню.
— Начни издалека, — она учила меня. — Спроси, нельзя ли взять интервью о новом театре? …А заодно, действительно, сделай передачу!
Мы раздобыли телефон, и я позвонила:
— Алло? — произнесла Камбурова встревоженным голосом, таившим в себе термоядерную мощь.
— Здравствуйте, Лена! — сказала я, набрав побольше воздуха. — Это корреспондент радиостанции “Юность”. Ходят слухи, что вы собираетесь открыть театр?
— О чем вы говорите, — она грустно отозвалась. — Сейчас о театре и речи быть не может.
— А я читала, вы хотите…
— Хочу. Но кто ж мне разрешит?
И такая печаль была в ее голосе, что я сказала бодро:
— Ну, тогда я сделаю передачу — о вас.
Она почему-то ответила:
— Не выйдет.
(Потом мне объясняли, вроде Камбурова подписала какую-то мятежную петицию — то ли в защиту прав человека, то ли против того, чтобы вводить наши войска, куда ни попадя…)
— Эт-то мы еще посмотрим! — я почувствовала себя Дон Кихотом с медным тазом на голове, скачущим защищать свою несравненную Дульсинею. — Где встречаемся?
— Я сегодня выступаю на вечере в Колонном зале. Так — сборная солянка… Можем встретиться в полшестого на “Площади Свердлова”. Я буду в белом милицейском тулупе.
— Вот и я тоже! — обрадовалась я. (У меня как раз белая дубленка-самопал, скорняк на станции Болшево продал из-под полы.)
А сама подумала: “Да я вас и в космическом скафандре узнаю!”
В метро народу! Все с работы возвращаются. И в людском водовороте, никем не узнанная, поджидает меня певица Елена Камбурова.
Мы друг друга поприветствовали — я очень радушно, Камбурова — сдержанно. И зашагали — в милицейских тулупах деловыми походками прямо в “служебный вход” Колонного зала. У нее на плече сумка с концертным костюмом. У меня “репортер”. Я на седьмом небе от счастья. А она, я вижу, мрачнее тучи.
Тут она мне и говорит:
— У меня аккомпаниатор заболел.
— Вот черт, — говорю, — а что же делать?
— Просить кого-нибудь придется. Как я этого не люблю!
— Кто ж любит! — сказала я понимающе.
Ну, мы пришли, скинули тулупы. И с места в карьер начали беспокоиться насчет аккомпаниатора. Все ходят довольные — Иосиф Кобзон, Лев Лещенко, Валентина Толкунова… А мы с Еленой Камбуровой все в заботах, глядим на них исподлобья и держимся особняком. Я даже не помню, поздоровались мы с кем-нибудь или нет. Как в разных мирах — несоприкасающихся.
К нам вышла женщина — как говорится, без праздника в душе. И строго сказала:
— Давайте ноты, попробуем.
Камбурова протянула ноты и понуро поплелась за ней к роялю. Невооруженным взглядом было заметно: эти люди не созданы друг для друга. Что и не замедлило подтвердиться.
Аккомпаниаторша играла то слишком громко, то не в меру акцентированно, то чересчур бравурно — словом, однозначно. Не было в ней трепетности, зыбкости, вот этой игры теней и лунного света, присущей Камбуровой, шелеста листвы или звука набегающей волны. И в то же время — темной глубины, безутешности, неутоленности. Короче, “Капли датского короля” в ее исполнении смотрелись обычной валерьянкой.
Я сидела в углу на столе и переживала за Камбурову. Она пробовала и так, и эдак, приноравливалась, обрывала и начинала сначала. Иногда она бросала на меня взгляд утопающего. А я ей подавала ответные знаки: мол, ничего, все образуется, только не надо отчаиваться. О! не так уж и плохо!..
Мне хочется думать, ей было чуть легче от того, что в эту трудную минуту на чужом для нее празднике, подчеркнуто официозном, в парадном, чрезмерно освещенном тяжелыми хрустальными люстрами, многолюдном Колонном зале, — за кулисами, на обшарпаном столе, свесив ноги, сидел один человек, который ее понимал.
Расстроенная, рассерженная, Камбурова переоделась в бархатный костюм и шелковую кофту с жабо. Черным карандашом подвела глаза — вот и весь грим. Тут ее объявили. Она отправилась на сцену, а я — в зрительный зал.
Это была полностью не ее публика. Непреодолимая пропасть лежала между зрителями и певицей. Колонный зал показался мне драконом, которому привели на съедение принцессу.
— Качает ночь в окне фонари,
но уже без тебя, Мари!
Светло и огни, к чему мне они
без тебя? Слышишь, Мари?..
Молитвы, сны, слова, алтари,
Это все суета, Мари…
— пела Камбурова, будто потерявшаяся, на огромной сцене — серье-озные песни из спектакля “Глазами клоуна” Генриха Белля. В них слышались и вызов, и мольба, и горечь, и неусыпная боль, нежность и какая-то светлая радость. Однако публика громко разговаривала, кашляла, шуршала обертками от конфет…
Я включила магнитофон, пытаясь записать это удивительное пение, но оно почти не пробивалось сквозь глухую стену равнодушия зрительного зала.
— Ваши надежды и ваши желания, зимние сны…
Ах, набирайтесь терпенья заранее, ждите весны!
Только весною в снегу обнаружится горстка травы,
Только весной кто-то кружится, кружится, кружится
…Без головы!..
В черном бархате, она казалась нарисованной тушью на полях стихотворения чьей-то легкой рукой! Ее не слушают? Ну, так что ж? Разве это важно? Стоит ли соловью заботиться о таких вещах? В кольце непонимания: впереди — “закрытая” публика, за спиной — беспонтовая аккомпаниаторша, ни к дереву прислониться, ни на камень опереться. Ясно, что пора сматывать удочки.
Но, возвысив голос, Камбурова запела “Песню клоуна”:
— Я клоун, я затейник,
Я выбегаю на манеж не ради денег!
А просто ради смеха:
“Вот это клоун, вот потеха, вот чудной!..”
Быть может, когда я вот он —
Одной печалью станет меньше у кого-то…
Выходит ровным счетом
На свете больше станет радостью одной!..
Увы, публика осталась безучастной к переживаниям доброго клоуна. Мало того, она откровенно заскучала. Хорошо, что не затопала ногами, а ведь могла бы и помидором бросить. Вот такие простые, жестокие люди сидели в креслах Колонного зала Дома союзов…
Я скорее побежала за кулисы. Ни слова не говоря, мы с ней надели наши милицейские тулупы и стали спускаться с лестницы, а вслед нам неслось:
— Стою на полустаночке, в цветастом полушалочке, а ми-имо-о про-олетают поезда. А рельсы — так уж водится, за горизонтом сходятся, где-е ж вы мои весенние года-а?..
— Вот это они будут слушать, — горестно произнесла Камбурова с видом гонимого ветрами короля Лира.
Боюсь, того праздничного вечера в Колонном зале Дома союзов хватило, чтобы погасить мою иллюзию — мол, актрисой быть лучше, чем “трое суток не спать, трое суток шагать ради нескольких строчек в газете…”
Жаль, я тогда еще не слыхала о четырехкратном отрицании тибетского мудреца Нагарджуны:
— Ни это, ни то, ни оба, ни один из них.
Глава 9
“Юрии-ик!!!”
Клоуны — наша с Люсей особая любовь. И Солнечные, как Олег Попов, и с Осенью в Сердце, как Леонид Енгибаров. Меня Люся не прочила в цирковые клоуны. А вот моего брата Юрика самым серьезным образом собиралась благословить на это дело.
Он мог бы стать настоящим клоуном. Ему была известна тайна смеха. Я помню, как в детстве ходила за ним по пятам, ждала, когда он пошутит. Он любил Марка Твена, Ильфа и Петрова, рассказы Михаила Зощенко, Джерома К. Джерома “Трое в лодке, не считая собаки” — все эти книжки Юрик зачитывал до дыр. Самые смешные моменты оглашались для меня вслух, и мы с ним дико хохотали, держась за животы, катаясь по полу и дрыгая ногами, правда, я не всегда улавливала, что там смешного? Но виду не подавала. Мне хотелось, чтобы он считал меня человеком с чувством юмора.
Сам Юрик никогда не опускался до объяснений, хотя был старше меня на семь лет! Как можно объяснить, в чем соль анекдота? Особенно абстрактного? Он так отлично рассказывал анекдоты — полностью невозмутимо, а все вокруг ухохатывались. Я запомнила один и всюду им щеголяла, не находя понимания буквально ни в каких слоях населения.
Идет человек по лесу. Вдруг видит — рояль в кустах. Он спрашивает:
— Чей рояль?
— Мой, — кто-то отвечает, не помню — кто.
— А почему в кустах?
— Мой рояль, — ему отвечают независимо, — куда хочу, туда и ставлю.
Это был прямой хук в нос, неразрешимая загадка, в ее глубинах таилось буйное веселье и безграничная свобода. Я испытала потрясение бытием, вылет за пределы этого мира, когда услышала: “МОЙ РОЯЛЬ — КУДА ХОЧУ, ТУДА И СТАВЛЮ!!!”
Кумирами Юрика были Чарли Чаплин и Бастер Китон. С другом Женькой (Юрик звал его по-ковбойски Джон) они часто ходили в “Иллюзион” на старые комедии, а дома разыгрывали в лицах, как Бастер Китон с женой перевозят громоздкую тележку через железную дорогу: толкают, тянут, замешкались, застряли, вдруг смотрят — поезд!
Муж с женой обнялись напоследок, головы втянули.
А тот пронесся мимо по другому пути.
Парочка возликовала, радостно запрыгала!
Тут сзади их другой поезд — бац!
Однажды на даче в Кратове Юрик и Джон забыли зайти за мной в детский сад. Мой дед Степан с женой Матильдой обитали поблизости, в поселке старых большевиков, и воспитательница Ольга Ивановна, которая дружила с ними еще с довоенных времен, хотела сама отвести меня к деду. Но я — ни в какую. Я знала, что два эти оболтуса рано или поздно вспомнят обо мне.
Мы с ней сидели в саду. Смеркалось. Уже запахло ночными фиалками, цветками табака. В небе зажглись первые звезды.
— А ВОТ И МЫ! — по-клоунски воскликнул Юрик и прошелся колесом.
— Ю-РИ-ИК! — закричал Джон точно так же, как в настоящем цирке Михаил Шуйдин вызывал на манеж Юрия Никулина.
После чего они полчаса перед нами валяли дурака. Мы с Ольгой Ивановной покатывались со смеху. Я им, конечно, все простила, а Ольга Ивановна вообще была очарована, поскольку великий клоун Юрий Никулин приходился ей единственным и неповторимым, родным и безгранично любимым племянником.
Она рассказывала нам истории из его детства, как некоторые другие воспитательницы — про маленького Ленина:
— Дома, под Новый год, Юрочка всегда выставлял ботинки, зная, что Дед Мороз обязательно положит в них игрушку или что-нибудь вкусное. Иногда Юра несколько дней подряд выставлял ботинки — и Дед Мороз все время в них что-нибудь оставлял. Но однажды он подошел к ботинку, а там лежал завернутый в лист бумаги кусок черного хлеба, посыпанный сахаром. Это у родителей кончились деньги, — рассказывала Ольга Ивановна. — Юра увидел, возмутился и закричал: “Да что, Дед Мороз, обалдел что ли?” А его папа сказал: “Да-а, надо будет мне переговорить с Дедом Морозом”. И на следующий день Дед Мороз положил в ботинок пряник в форме рыбки…
В молодости Юрий Никулин с Ольгой Ивановной у нашего деда Степана и бабушки Матильды частенько вечерами гоняли чаи. (И не только чаи!) Дед мой, Степан Степаныч Захаров, имел неповторимое чувство юмора, был большой хохмач и шутил напропалую над всеми подряд, невзирая на лица.
Рыжий, конопатый, хромой, сам себя дед называл мордоворотом.
— Я иду, а на меня все морды воротят, — с гордостью говорил он.
Дед был участником двух войн и двух революций, героической личностью. Каким-то чудом Люся сохранила богатые архивы, свидетельствующие об удивительной жизни Степана, полной опасностей и приключений, о его сумасшедшей отваге, силе духа, абсолютной преданности друзьям, а также экстравагантных выходках.
Малая толика того, что она мне рассказала, легла в основу моей книги рассказов “Мусорная корзина для Алмазной сутры”.
Например, как во время Великой Отечественной войны он работал в Центральном Авиационном институте в городе Жуковском, и вахтер потребовал, чтобы Степан сфотографировался на пропуск. Деду неохота фотографироваться, его и так все хорошо знали, но вахтер, старый заводской кадр, уперся — время военное, порядок есть порядок.
— Ладно, — сказал Степан.
Он пошел в фотоателье — там был пластиночный фотоаппарат на треножнике, сел перед объективом и состроил кошмарную рожу. Его сняли, и он приклеил эту фотографию на удостоверение.
У него все фотографии, в большинстве своем, носили несерьезный характер. Особенно одна — он там уже в зрелом возрасте сидит у окошка в платке, по-бабьи подперев голову рукою.
В то время у них жила домработница из деревни, она помогала Матильде по хозяйству. Когда началась война, Степан устроил ее в заводскую столовую посудомойкой, чтобы ей доставались хлебные карточки. Жила она по-прежнему у них в доме и переписывалась с фронтовым солдатом. Тот все просил послать ее фотографию, ведь они никогда не виделись.
В один прекрасный день Степан Степанович заметил на столе готовое письмо на фронт, еще не запечатанное, и вложил туда свой портрет, где он в зрелом возрасте в бабьем платке.
Солдат замолчал. Девушка расстроилась, подумала, что друг по переписке погиб, давай его оплакивать. Тогда Степан признался, что он послал ему свою карточку. Та страшно обиделась, разозлилась, пришлось деду писать молодому бойцу объяснительную записку.
Степан был уникальный экземпляр — и по характеру и по фактуре, поэтому неудивительно, что Никулин любил с ним общаться и, как мне хочется думать, некоторые черты своего клоунского образа почерпнул из этого бездонного колодца всяческих эскапад и художеств.
В своих письмах Ольге Ивановне с фронта “Юрочка” неизменно передавал приветы нашим старикам. Когда на побывку приехала в Кратово Люся (ее зенитная батарея стояла в Крылатском под Москвой), Ольга Ивановна читала им письмо от племянника, вроде бы, из Латвии. Там было написано, что в боях они заняли роскошную усадьбу, брошенную хозяевами. Обследуя окрестности, разведчики заметили взрыхленную землю и подумали, что убежавшие буржуи зарыли клад. Красноармейцы вооружились лопатами и под предводительством старшего сержанта Никулина стали энергично копать, но быстро выяснилось, что там зарыт нужник.
Надо сказать, Юрия Никулина и мою маму Люсю с детства объединял тот факт, что они были ярыми фанатами “Динамо”. Только Никулин обожал футбол, а Люся — хоккей. Юрий Владимирович сквозь всю войну пронес, как портрет любимой девушки, фотографию любимой футбольной команды — в рамке под стеклом. (“Тяжесть жуткая, — он говорил. — Но своя ноша не тянет”.) А Люся даже играла за “Динамо” в юношеской хоккейной команде: в любой мороз еще затемно, до рассвета, с коньками, каской и клюшкой, она выходила из нашего дома в Большом Гнездниковском переулке и ехала на стадион.
Весной 1945-го Никулин сдал документы на актерский факультет ВГИКа. Люся в это время штурмовала театральные училища (где повсюду в тот весенний набор было чуть ли не 500 человек на место!), так что они не встретились на прослушивании. А вот мой будущий учитель — поэт Яков Аким, вернувшись с фронта, сразу пошел поступать во ВГИК. И познакомился там с Юрием Никулиным. Им обоим дали от ворот поворот. “Что-то в вас, товарищ Никулин, есть, но для кино вы не годитесь. Не тот профиль. Скажем честно: вас вряд ли будут снимать в кино”, — заявили ему в приемной комиссии.
Этот человек бы ахнул, если б увидел фильмы “Когда деревья были большие” или “Ко мне, Мухтар!”, “Двадцать лет без войны” или мой любимый фильм по рассказам О.Генри “Деловые люди”. Я уж не говорю про “Кавказскую пленницу” или “Бриллиантовую руку”, после которых имя Юрия Никулина занесли в энциклопедию “Комики мирового экрана”.
Правильно кто-то заметил: судьба играет человеком, а человек играет на трубе. Никулина ждал цирк, в предвкушении от этой встречи радостно потирая ладони, звал его, манил. И хотя Юрия Владимировича настойчиво приглашали работать в милицию: “Вы прошли войну, имеете боевые награды. Жалованье будет хорошее, спец-одежда. Хватит вам выдумывать насчет артиста!”, он откликнулся на зов цирка, как Мухтар на клич лейтенанта милиции Глазычева.
В цирке Никулин учился у легендарного клоуна Карандаша. Ольга Ивановна, заглядывая к моей бабушке на огонек (Матильда ей и себе красила брови с ресницами черной сурьмой, они раскладывали пасьянс, до трех ночи вышивали, пили на веранде чай, щипцами раскалывали “сахарные головы”), так вот Ольга Ивановна жаловалась, что Карандаш заставляет Юрочку с Шуйдиным наряжаться в шкуру коровы. А в программе работает один известный дрессировщик с львами. И для репризы Карандаша “Дрессированная корова” Юра с Мишей, надев коровью шкуру, проходят мимо клеток с хищниками. Львы ревут, встают на задние лапы, а передними бьют по прутьям клетки — принимают Никулина с Шуйдиным за настоящую корову.
— Просто страшно подумать, что будет, если кто-нибудь из хищников разобьет клетку и кинется на Юрочку, — огорченно говорила тетя Оля.
К тому же Карандаш настолько своенравный, прямо невозможно терпеть. “Он велел Юрочке прийти к одиннадцати утра, тот пришел без пяти. И Карандаш недовольно спросил: “ПОЧЕМУ ТАК ПОЗДНО?”
Когда Леонид Енгибаров шагнул в первый раз на арену цирка, он осторожно “достал” из своей груди бьющееся сердце, тут же вдребезги расколол его на тысячи пылающих кусочков и раздал все до единого притихшей публике.
Зритель дрогнул. В ответ на арену полетели букеты, обрушился шквал аплодисментов, а Енгибаров, собрав в охапку цветы, стал бросать их обратно в зал. Потом тихо лег на краешек арены, положил голову на сложенные ладони и “заснул” под гром оваций.
“Моя работа в том, — говорил Бастер Китон, — чтобы выйти и, молча, сказать: “Я люблю вас!”
“Почему человек становится клоуном? — размышлял в своей книге “Почти серьезно” Юрий Никулин. — Наверное, чтобы идти в клоуны, нужно обладать особым складом характера. Особыми взглядами на жизнь. Не каждый согласился бы на то, чтобы публично смеялись над ним, чтобы каждый вечер его обливали водой, посыпали голову мукой, ставили подножки. И он, клоун, должен падать или, как говорят в цирке, делать каскады. И все ради того, чтобы вызывать смех. Слышать смех — радость, вызвать смех — гордость для меня. После такого смеха — человек становится добрее. А кто смеется добрым смехом, заражает добротой других”.
В результате Юрий Никулин стал до того удивительным клоуном, что с него даже сделали игрушку.
У меня была такая в детстве — мягкая, вроде бы из губки, в зеленой тюбетейке набекрень — голова Юрия Никулина. А сзади головы пять дырочек для пальцев. При помощи пальцев и этих вот дырочек лицу можно было придать любое выражение — лукавое, насупленное, озадаченное — любое!
Помню, его голову раскупили в один момент. Причем не тетушки Юрия Никулина, не соседи, не его товарищи по работе, а просто какая-то незнакомая публика.
Голову Никулина я очень любила, носила ее в кармане и никогда с ней не расставалась. Но однажды к нам в Черемушки заехал друг моего папы — Мохсен-аль-Айни, араб (он потом возглавил демократическую революцию и стал премьер-министром Йемена), а в тот день уезжал к себе на родину. И я на прощанье отдала ему эту голову с условием, что, когда она объедет с ним разные страны, он вышлет мне ее в Москву обратно по почте.
Настоящего Юрия Никулина я увидела в цирке, когда мой — игрушечный — уже отправился за границу.
— Ю-риик! — позвал его Михаил Шуйдин.
И ОН явился, весь целиком, в плоской шляпе, испуганно озираясь по сторонам. Руки у него длинные, кургузый пиджачок, узенькие в полоску брюки, штанины короткие!.. Такой прекрасный в своих громадных разлапистых башмаках.
Он пробежал со стаканом воды. Потом с кружкой. Потом с ведром. Его спрашивают:
— Куда???
— Пожа…Пожа… — на бегу отвечает Никулин.
— Где ПОЖАР?!
— Да не пожар, — говорит Никулин. — Пожарник селедки объелся, пить хочет.
Главное, серьезный! Ни разу не улыбнулся. Он выступал со своим собственным, а не наклеенным носом. Почти обыкновенный человек, только страшный недотепа. То за ним по всему манежу гоняется ненастоящая резиновая змея. То на манеж из-под его дивана вдруг выползут огромные бутафорские тараканы…
Или Юрий Никулин совал за шиворот кусок льда Михаилу Шуйдину. И на вопрос ведущего, зачем это, отвечал:
— Измеряю больному температуру. Если лед будет долго таять, значит, нормальная, а если быстро — повышенная…
Мой брат Юрик бурно восторгался, глядя, как Никулин с Шуйдиным “на киносъемках перед камерой” дубль за дублем таскали туда-сюда неподъемное бревно. Такая умора! Говорят, министр культуры Фурцева даже заподозрила, не намекают ли клоуны на тот исторический субботник, когда Ленин с большевиками нес бревно?
Все сказали:
— Что вы! Что вы!
И реприза была спасена.
А меня прямо заворожило, когда Никулин выехал на какой-то странной лошади. И меланхолично прогуливался верхом по манежу. Причем на полном серьезе зазывал народ прокатиться.
Я сказала Люсе:
— Я выйду.
Она:
— Ни в коем случае.
— Почему?
— У него ноги ненастоящие!
— ???
Тут она мне объяснила, что Никулин ходит по манежу на своих ногах — а “лошадь” у него искусственная. И на ее боках висят тряпичные ноги в больших ботинках.
Культ Юрия Никулина в нашей семье достиг кульминации, когда Люся тайно отправила от имени Юрика письмо в цирк на Цветном бульваре, где он якобы спрашивал, что нужно для того, чтобы поступить в студию клоунады?
Из цирка пришел ответ, который мы с ней сохранили как сказочную, но неиспользованную возможность.
“Министерство культуры СССР
Всесоюзное объединение государственных цирков
“Союзгосцирк”
Московский ордена Ленина цирк
Москва Цветной бульвар, д.13. Тел. К 0-16-40
9 августа 1965 г.
Уважаемый Юрий!
В ответ на Ваше письмо сообщаем следующее: при получении сведений, которые я высылаю, необходимо собрать все документы и выслать в адрес Московского цирка до 1 сентября с. г.
5—6—7 сентября в 10 часов утра будут происходить экзамены в три тура. Занятия начнутся 20 сентября. Если Ваш год призывной, то сообщаем, что Клоунская Мастерская отсрочек не дает.
Для поступления в Клоунскую Мастерскую необходимо подготовить:
две басни — классическую и современную, а также этюд — комедийный отрывок или музыкальный номер.
Секретарь цирка — Г. Пашина”
Жаль, его год был призывной. И Юрик поступил в геодезический техникум с военной кафедрой и стал военным геодезистом.
Мы с Леней тоже мечтали, чтобы наш сын стал клоуном. Только мы не знали, как говорил Енгибаров, ждет ли его переполненная чаша цирка, на золотистом донышке которой так тяжело работать, или таинственная сцена, медленно раздвигающийся занавес, обнажающий все самое сокровенное, что есть у тебя на душе?
А с нами по соседству жила Людмила Николаевна Уразова, красавица, искусствовед, в любое время года она спала на балконе, вела здоровый и счастливый образ жизни, кажется, вполне одинокий. Ни разу я не слышала, чтобы она выказывала недовольство, когда поздними вечерами после концерта к нам приходили музыканты Сережа Рыженко и Андрей Жабин из ансамбля “Последний шанс”, а также другие замечательные гости, и шумный пир длился до рассвета. Или когда наш громадный пудель Марчелло оглашал кооператив журналистов заливистым лаем или тоскливым воем, стоило нам только выйти без него из дому.
Жаловались все, особенно соседка сверху, сочинитель сатирических куплетов.
— Когда воет ваша собака, — сердито заявляла она, — такое впечатление, что ты сидишь и сочиняешь сатирические куплеты на кладбище.
— Какая ерунда, — отвечала достойнейшая, я бы сказала, рафинированная, Людмила Николаевна. — А как же люди живут в деревне? На рассвете петухи, ночи напролет — собаки…
Так вот эта удивительная женщина влюбилась в выдающегося историка цирка Юрия Арсеньевича Дмитриева. (Ему было семьдесят, когда они поженились, он прожил с Людмилой Николаевной долгую жизнь, наполненную творчеством, путешествиями, разными интересными встречами и событиями, в начале третьего тысячелетия они отпраздновали серебряную свадьбу!..)
Отныне все разговоры у нас с ней велись исключительно о цирке. Мы только и слышали от Людмилы Николаевны: “Дмитриев то сказал… Дмитриев сделал это…” — с сияющими глазами.
Про нас она говорила:
— Первый раз вижу родителей, которые хотят, чтоб их сын стал клоуном. Я попрошу Дмитриева, и он присмотрит Сергею тепленькое местечко в цирковом училище.
Эх, самое большее, на что Серега согласился в сознательном возрасте, лет пять ему было или шесть, — попытать счастья в джазовой студии ДК “Москворечье”. (Еще одна моя голубая мечта, чтобы он стал джазменом. Однако туда можно было поступить только по протекции Луи Армстронга.)
— Вот так живешь, — Сереня потом ругался на меня, — вполне доволен жизнью и собой, и вдруг выясняется: ТЫ НЕ ПОДХОДИШЬ ДЛЯ ДЖАЗА!.. И что теперь? Вся жизнь кувырком?
Эта катастрофа подвигла меня на книгу “Моя собака любит джаз”.
Но — прав был индийский учитель Ошо: “Вы никогда не видите целого, поэтому куда бы вы ни шли, идите, танцуя. Доверьтесь потоку, и навстречу выйдут именно те люди, которые должны выйти, и произойдут события, которые приведут еще к большим чудесам”.
Впрочем, даже такой мудрец, как Юрий Никулин — Ходжа Насреддин наших дней, на своем семидесятилетии на вопрос:
— А если бы начать все сначала?
ответил:
— Я бы не согласился.
Наверно, так, ради красного словца. Ибо это был редкий человек, исполнивший свою судьбу, настоящий воин света против уныния и озлобленности. Само его присутствие на Земле наполняло людей теплом и состраданием.
Когда он взялся перестраивать старый цирк на Цветном бульваре, мне предложили на радиостанции “Юность” записать с ним интервью — сама бы не решилась.
Я позвонила Юрию Никулину в конце декабря 1985 года. Как раз мы переехали на новую квартиру в далекое Орехово-Борисово. Метро у нас тогда не было. Телефона тоже. Звонили из автомата на улице.
— Юрий Владимирович! Это Марина Москвина, — сказала я.
(“Ты так важно представляешься, — посмеивалась надо мной Люся, — будто незнакомый с тобой человек на том конце провода должен воскликнуть: “О, Боже! Собственной персоной?!”)
— Сейчас не могу, переезжаем из цирка, нет ни минуты, — ответил он. — Позвоните после Нового года. Я с вами встречусь.
13 января в девять утра — на улице снег, метель. Трубка ледяная. А в этой
трубке — голос Никулина!
— Приезжайте в одиннадцать. Петровский бульвар, дом 25. Некрашеная дверь. На первом этаже ремонт. Поднимайтесь на второй. Только не опаздывать!
А мне до центра больше двух часов на перекладных! Я побежала домой за “репортером”. Что интересно, по телевизору показывали фильм “Бриллиантовая рука”. Леня с Сереней сидели на диване, пили чай с соевыми батончиками, Леня “Бриллиантовую руку” смотрел в сотый раз, Сереня — в пятый.
— Ты куда? — спрашивают, не отрываясь от экрана.
— К Юрию Никулину!
Это прозвучало как гром среди ясного неба.
Я взяла фотографию деда и — бегом — на автобусную остановку. Час — автобусом, чуть ли не час — в метро. От “Пушкинской” на троллейбусе! Поднимаюсь по темной пустынной лестнице, перемазанной краской, мчу гулким коридором, притормаживаю у двери и прямо не верю, что сейчас увижу Никулина, буду с ним разговаривать!
Захожу — ОН!
— Раздевайтесь, — говорит. — У нас там вешалка есть.
Юрий Никулин в кресле — за огромным письменным столом, выжидательно смотрит на меня. Я — на краешке стула для посетителей, онемевшая от восторга, с включенным магнитофоном. Передо мной фотография Аллы Пугачевой: “Юрию Владимировичу — с любовью!”, бюст Пушкина и керамическая лягушка.
Мне кажется, он понял, что путь, который меня сюда привел, не так прост, как дорога от Орехова-Борисова до Цветного бульвара. Встал, взял с вешалки пальто, накинул на плечи, там холодно было у него, окна не заклеены и …занялся своими делами.
Какой-то мужик явился, давай с ним про зубы разговаривать.
Юрий Владимирович говорит:
— Мне в институте делали снимок — круговую панораму. Через минуту вынесли — ВОТ ТАКУЮ ЧЕЛЮСТЬ! — никулинский жест — разведенные кисти рук — как будто он держит дыню-торпеду. — Потом операция в госпитале для ветеранов войны. “У вас кровь как сворачивается?” — спрашивают. — “Да ничего”, — отвечаю. Положили меня на стол. А там плюс шесть градусов. В результате с зубами все нормально, а у самого — воспаление легких!
Тут к нему валом повалил народ — от самых важных и сановитых до канонических уборщиц со швабрами в сатиновых халатах. Придут, встанут и стоят, глядят на него, как будто чего-то ждут. Он улыбнется, пошутит, и все — абсолютно все и
каждый — уходят от него с хохотом!
“Подзаряжаться приходят”, — я подумала.
Он мне:
— Вы извините, — показывая на этот нескончаемый людской поток.
А я и рада. Ну, что мне у него спрашивать? Ведь самые лучшие случаи он описал в своей книжке “Почти серьезно”. Я у знакомых взяла ее почитать и целый год не отдавала. Да просто посидеть с ним, пусть даже в холодной комнате, поглядеть на него, послушать. Такой родной человек.
Когда ушел дядька — с зубами, в дверь робко постучал фронтовой товарищ “Витя”.
Никулин — ласково:
— Вить, ты садись! — а сам по телефону кому-то объясняет, немного раздраженно, как подъехать к цирку грузовику с кирпичами и где разгрузиться :
— До Трубной плошади! Труб-на-я! Вы знаете, есть такая площадь — Трубная?
Водитель не знал. И пока записывал адрес, Юрий Владимирович, прикрыв трубку, совсем другим тоном — Вите:
— Вить, ну ты как?
Витя, волнуясь:
— Живой… Здо…
Никулин:
— Нет, ты живой, оказывается?
Тот ему стал подробно рассказывать про свой телевизор. Как он у него плохо работает, хотя и новый… По всем программам помехи. На первой и второй продольные, а на остальных — поперечные. Не может даже комедию посмотреть с участием своего фронтового товарища. Ушел в отставку, а времени все равно ни на что не хватает!…
Юрий Владимирович слушает его терпеливо и смотрит задумчиво на большой лист картона, где расписан его рабочий день — ровно двадцать пунктов. Каждое утро он намечал себе двадцать дел.
— Если к концу дня половину зачеркну, — он мне бросил, — очень хорошо!
Архитекторы склоняются над его столом, проектировщики расстилают перед Никулиным чертежи, приходят прорабы из Главмоспромстроя, заглядывают строители из финской фирмы “Полар”… Незнакомый цирковой артист уговаривает Юрия Владимировича принять его аттракцион. Никулин объясняет, что это никак не вписывается в программу. И сам же огорчается — не любит отказывать артистам. Поэтому провожает его ободряющим анекдотом:
— Телефонный звонок директору цирка. “Скажите пожалуйста, вам не нужна говорящая лошадь?” Директор бросает трубку. Снова звонок. “Скажите все-таки, вам не нужна говорящая лошадь?” — “Перестаньте хулиганить!” Снова звонок: “Слушай, идиот! Ты думаешь, мне легко набирать копытом номер?”
— Знаете, сколько желающих выступить в нашем цирке? — он грустно мне говорит. — Семь тысяч! А в каждой программе занято всего семьдесят-восемьдесят артистов. Что делать? Заставлять людей в очереди по нескольку лет стоять? Тоже ведь жестоко. А менять программы — очень дорого.
После всеобщего подорожания нечем артистам платить, зверей кормить. Я уж не говорю про гастроли, оплату гостиниц и дороги. Каких денег это все стоит — ого-го-го! Но в убыток себе — не будем повышать цены на спектакли, чтобы и малообеспеченные семьи иногда могли своих детей порадовать…
Погрузки, разгрузки, уборки, продукты для животных — все к нему.
— И репетиции, и строительство, — подхватывает Юрий Владимирович. — И заботы о том, увезут ли вовремя говно из конюшни или опять нас оштрафуют… Тем не менее, наши звери получают все, что положено международными нормами. А мясо у нас почем нынче, в курсе? Вот и нам оно не дешевле достается.
(Однажды служитель из московского циркового поезда в провинциальном городке придумал продавать мясо, предназначенное для тигров, местному населению. У вагона выстроилась очередь. Подходит мужик в кепке и в телогрейке: “Мне два
кило”, — протягивает деньги. Это был Юрий Никулин. Парень смутился. А Юрий Владимирович: “Мальчик, не обижай тигров!”)
Явился пожарный, угрожая санкциями.
Никулин:
— С кем я не могу договориться — это с пожарными. Мы с Игорем Кио выступали в Америке, ездили по разным городам. У него был номер — сжигание женщины. На репетиции вечно толпятся пожарные и полицейские. И все у нас спрашивали: “Как это у него получается?” Я говорю: “А что, разве у вас в Америке сложно каждый вечер новую бабу найти?” Тогда пожарные стали выяснять, что за пламя, какой высоты, другие технические подробности. Я говорю: “Что вы так волнуетесь. Мы в Америке два месяца выступаем, и всего два зала сгорело…” Они такой крик подняли, а потом взяли, да и запретили представление. Кио на меня страшно разозлился: “Вот до чего ваш юмор доводит!” Но было уже поздно. Там пожарные железные — если уж сказали “нет”, ничто их не переубедит.
Какая-то девушка потребовала автограф на цирковую афишу:
— Юрий Владимирович, подпишите: Петру Федоровичу Синельникову.
Никулин, подписывая:
— А кто это — Петр Федорович?
Та:
— Не знаю. Меня тоже попросили.
Пришел человек, ведя за руку шимпанзе, для серьезного разговора с директором.
— Ну, все, — я подумала. — Человек с шимпанзе, а я со своим дедом Степаном. Разве тут встрянешь? Да и время мое истекло.
Вдруг речь зашла о собаках.
— У меня, — сказал Юрий Владимирович, — одна — маленькая: фокстерьер жесткошерстный Кутя, ее сын подобрал, когда учился на первом курсе. А второй — ризеншнауцер Данила. Зверь! Когда я играл жуликов и совершал очередное зло, она сурово сдирала с меня штаны! Потом собака перестала работать в цирке, так слово “цирк” при ней нельзя было произносить.
— А я помню спаниеля вашей тети — Ольги Ивановны, — сказала я, наконец.
— А? — изумленно отозвался Никулин.
— Я у Ольги Ивановны в Кратове была в детском саду.
— Да вы что?! Вы?! А она там живет. Я ей терраску пристроил. Только сейчас она в Москве. У нее инфаркт был.
— А вы и моего деда, наверное, помните…
И даю фотографию.
— Степан Степаныч!.. Это твой дед? А Матильда Ивановна!.. Ой, сегодня же передам привет Ольге Ивановне от внучки Матильды Ивановны!..
А ты где живешь? В Москве? Вы же в Риге…
Я говорю:
— Нет, это мой дядя Степа — в Риге, мамин брат.
— А я от него как раз новогоднее поздравление получил и ответил. Я в Риге у них останавливался. Надо же, Степан Степаныч! Ты его хоть помнишь? Это ж мировой был мужик. А выпить любил!.. Ты замужем? Дети есть? Дай я твой телефон запишу! Нет телефона? Ну тогда позвони сама. Как отстроимся — приходи. Кто у тебя — сын или дочка? Семь лет? Наш человек!
(Мы когда прослушивали пленку, Сережа спросил удивленно: “А что — разве Никулин не знал, что я есть, тут, дома, на свете?”)
И, раз такое дело, Юрий Владимирович повел меня показывать цирк. Привычно запахло конюшней, опилками, я почувствовала себя в родном доме. Правда, лошадей здесь уже не было. Двери нараспашку. Сквозняки.
На полу — скрученный занавес, как хобот слона.
“Каждый раз перед выходом на манеж я смотрю в щелочку у занавеса на зрительный зал и чуть быстрее начинает биться сердце. Я уже мысленно там, с публикой, которая ждет, настраиваюсь на встречу с ней, — пишет Юрий Никулин в своей книжке. — Как нас сегодня примут? Если публика благожелательная, тепло встречает твое первое появление, то забываешь обо всем на свете. И, подогретый аплодисментами, настроенный на хороший прием, я радостно выхожу на манеж, чтобы начать свою работу”.
Возле клоунской комнаты (“надо говорить “клоунская комната”, а не гардеробная!”. — Ю.Н.) табличка: “Олег Попов”, “Карандаш”, “Альперов”… Кругом ящики, запакованная мебель, лампы, вешалки, зеркала…
— Как себя чувствуем, Юрий Владимирович? — на бегу спросил кто-то.
— Замечательно! Завтра похороны… — с легкостью отозвался Никулин.
— Хочу все сохранить — когда станем открывать новый цирк, старый новый цирк, — сказал Юрий Владимирович. — Та же мебель будет стоять в кабинете, тот же самый диван, тот же самый — висеть абажур. Этот шкаф — в нем лежат моя клоунская шляпа и мои клоунские ботинки. Мало ли, вдруг придется выйти на манеж…
— Юрочка! Посмотри, какие костюмы остались от Чиннезелли…
— Зоя — наш костюмер, — познакомил нас Юрий Владимирович.
— Так не хочется с вами прощаться! — сказала Зоя.
— Да никто и не прощается! — ответил Никулин.
Когда старый новый цирк на Цветном бульваре открылся, развернули занавес, подмели манеж от строительной пыли, грянул цирковой марш, зазвучали смех и аплодисменты зрителей, его директор вышел на ковер в своем костюме клоунском. И запел песню, которую сам сочинил:
— Спасибо, цирк, за красоту твоей души,
Спасибо, цирк, за доброту, за веру в жизнь,
Спасибо, цирк, за праздник твой,
Короткое свидание с мечтой!..
Мы сидели у самого бортика, на каком-то металлическом ящике. Чуть ли не на манеже. Так все было ничего, а когда кони поскакали, мы с Сережкой струхнули и спрятались за бортик.
На этот ящик нас посадил сам Юрий Владимирович. Перед премьерным спектаклем он встретил нас у входа:
— Значит, ты, рыжик, правнук Степана Степановича? Вижу породу! В нем есть что-то наше, клоунское, — сказал Никулин и пожал Сереже руку.
Больше мы не виделись с Юрием Владимировичем. Но пути наши снова пересеклись — круг разомкнулся, чтобы сомкнуться во времени. Никулин умер во время операции на сердце в клинике Александра Семеновича Бронштейна. Того самого Александра Семеновича, который помог мне сохранить Сережку, еще не родившегося, когда его мама — то есть я — на восьмом месяце поступила по “скорой помощи” в 7-ю горбольницу с приступом острого аппендицита. Александр Семенович организовал моментальное обследование, позвал самого лучшего в больнице хирурга, и все закончилось для нас хорошо.
…Старый клоун уходит… Победы свои и потери,
словно старый солдат навсегда он уносит с собой.
Осторожно, осторожно, не скрипните, двери —
он прощается с цирком, как с любовью своей и судьбой…
А тогда, после представления, мы ехали в метро, оглушенные светом рампы, трубами музыкантов, перед глазами скакали кони и летали воздушные гимнасты. Как величайшую драгоценность несли мы домой фотографию Никулина с надписью и автопортретом. Поскольку Юрий Владимирович надписал фотографию на обороте, мы придумали повесить ее на ниточку. Чтобы она поворачивалась к нам то лицом Никулина, то надписью.
Еще был один секрет, который я сейчас открою, — спустя двадцать лет! Юрий Владимирович подписал свою фотографию только мне и Сережке. А чтобы Лене было не обидно, я взяла и прямо в метро, по дороге, вписала его имя никулинским почерком.
Этот почерк — летящие смешные буквы — теперь всегда напоминает мне, что наша жизнь — куда веселее, чем нам кажется. И что клоун Юрик стоит за цирковым занавесом — глядит в щелочку, как мы работаем на манеже, и переживает за нас.
Глава 10
В лучах чужой славы
У Ираклия Андроникова есть устный рассказ “Воспоминание о Блоке”. Ираклию было четыре года, его в Петербурге привели к тетушке, там сидел Блок. Он спросил Ираклия:
— Ты уже гулял или собираешься гулять?
Тот ответил:
— Я уже нагулялся.
И это наложило отпечаток на всю его жизнь — что он был знаком с Александром Блоком. Ведь это не Блок из книжки, а гораздо больше!
— Вот так и у меня, — говорила Люся. — Наровчатов, Паустовский, Катаев, Окуджава, Вероника Тушнова, Коненков и …кто там еще?
Вообще, у них в радиостанции “Юность” считалось высшим пилотажем залучить в редакцию “звезду”, чье имя у всех на устах. Было даже негласное состязание — кто приведет самого знаменитого артиста или писателя. За это корреспондент мог получить свободное посещение службы или передышку на недельку-другую. Один молодой журналист вдруг объявил, что приведет Михаила Зощенко. Народ безмолвствовал: все знали, что писатель Зощенко уж семь лет как был в мире ином. А главный редактор, не дрогнув, ответил:
— Валяй!
Все с нетерпением стали ждать пришествия Зощенко. Через неделю молодой корреспондент понял, что попал в переплет. Он взял больничный. Согласился поехать на уборку свеклы в подшефный колхоз. Записался на учебу в университет марксизма-ленинизма. Все напрасно.
— Что у нас с Зощенко? — строго спрашивал главный редактор.
Тучи сгущались. Спасти его могло только чудо.
Когда настал последний час, он торжественно вошел в кабинет главного редактора и представил Михаила Зощенко. Им оказался скромный юноша, слесарь-слаботочник из ближайшего Подмосковья, отец-одиночка, ударник коммунистического труда.
Люся была виртуозом и асом добывания “звезд”, она хватала их прямо с неба, могла подобрать заветный ключ к сердцу любого, самого что ни на есть именитого человека, навести мосты, найти точки соприкосновения, обаять. И обязательно — записывала ли она своих героев на радио или снимала о них документальные
фильмы — приносила домой книги с их автографами.
“Людмиле Москвиной — настойчивой и милой”, — написал ей Константин Георгиевич Паустовский на только что вышедшем первом томе своего первого собрания сочинений. Она приехала к нему зимой, в Тарусу, как снег на голову — со звукорежиссером и целой машиной аппаратуры. Константин Георгиевич упирался, всячески пытался отвертеться, но Люся его уговорила.
Мастер фотоальбомов, она собрала увесистый альбом “В лучах чужой славы”. Он открывается крестинами, в двадцатых годах прошлого века это называлось “октябрины”. Там с маленькой Люсей сфотографирован брат Ленина — врач Дмитрий Ильич Ульянов, друг деда Степана, Люсин крестный.
Дальше — знаменитая московская “школа Капцовых” в Малом Гнездниковском переулке, где учились и актриса Целиковская, и режиссер Андрей Гончаров, доктор искусствоведения Дмитрий Сарабьянов, педагог Леонид Исидорович Мильграм и многие другие замечательные люди.
Потом война, непродолжительная эвакуация в Казань, несколько месяцев Люся проучилась в Казанском университете. Ее спрашивали: “Ты из Москвы?” — “Да”. — “А ты Лемешева знаешь?” — “Знаю”, — Люся отвечала, и ей все завидовали.
Однажды они идут на лекции, вдруг видят — Лемешев. “Лемешев! — ей
шепчут. — Лемешев!” Люся: “Да, это Лемешев!” А он шагает им навстречу. Что делать? Люся — на свой страх и риск: “Сергей Яковлевич! Здрасьте!” Лемешев очень удивился, но ответил: “…Здрасьте!” — “Вы из Москвы?” — “Да-а”. — “Ну, как там в Москве?” — “М-м, ничего…” А сам идет, не останавливаясь. Она говорит: “Ну, хорошо, до свидания!” — “До свидания!” — он ей ответил.
Мы жили в Большом Гнездниковском переулке, в первой московской высотке, доме Нирнзее, построенном в 1913 году. Свой небывалый многоэтажный проект Эрнст-Рихард Нирнзее назвал “домом дешевых квартир” или “домом холостяков”. Там внутри пересекались длинные светлые коридоры, по которым милое дело гонять на самокате, а по сторонам, как в гостинице, располагались “типовые жилые ячейки”.
На пятерых у нас была несказанно светлая однокомнатная квартира с огромным окном, глядящим на Тверской бульвар, — предназначенная для одинокого служащего. Поэтому ничем не огороженный санузел стоял прямо посреди крошечной кухни. Бабушка жарила гренки, обваливая хлеб в яйце. А ты сидел на унитазе и уплетал жареный хлебушек прямо с пылу с жару!
Со временем бабушка позвала из столярной мастерской одноглазого плотника Котова, и тот, повозившись денек-другой, возвел вокруг унитаза “великую китайскую стену”.
Там обитали и по сей день живут, пошли им, господи, здоровья, многие поразительные герои моих радиопередач, и я нередко захожу туда, охваченная священным трепетом, вдыхая запахи детства, чтобы записать какой-нибудь душевный разговор под стаканчик-другой кагора или просто побродить по лестницам и коридорам, потоптаться под дверью бабушки Марфуши, которая собирала серебряные обертки от чая. Она шила юбки всему этажу и ввязывала туда крючком эти чайные фантики. Две наши юбки — моя и Люсина — потом еще долго хранились на антресолях.
Соседом справа нам приходился артист Владимир Сергеевич Володин, знакомый любому по кинофильмам “Кубанские казаки”, “Волга-Волга”, особенно — “Цирк”. Это он катался на трехколесном велосипеде по манежу с двумя другими ветеранами цирка, неутомимо напевая:
Весь век мы поем,
мы поем, мы поем…
В финале — он, усатый пожилой человек немыслимой доброты, поет первый куплет колыбельной, качая на руках негритенка, с нежностью глядя на него:
Спя-ят медведи и слоны
Дяди спят и те-е-ти…
Зрители передают малыша из рук в руки, в том числе великий актер Михоэлс:
Все кру-угом спать должны
Но не на рабо-оте…
Этот парень, Джим Паттерсон, кажется, тоже был обитателем нашего дома. Он дружил с моим братом Юриком. А потом вырос и стал поэтом.
В подвале находился театр “Ромэн”, там некоторое время “выправляла партийную линию” моя бабушка Фаина Федоровна Захарова. Ее деятельность закручивалась вокруг того, чтобы худо-бедно пополнять ряды коммунистической партии представителями малочисленных народов — в данном случае цыган. Не важно, чем ты занимался до встречи с Фаиной, гадал на кофейной гуще или крал коней, отныне ты артист советского цыганского театра, член партии, и не имеешь никакого морального права смываться с заезжим табором на месяц или навсегда, если у тебя вечером спектакль!
Фаина не мыслила жизни без нашего дома. И все-таки мечтала о расширении жилплощади. Но крупногабаритных квартир в доме Нирнзее не было. Видимо, в связи с этим к нам как-то заглянула прима “Ромэн” знойная красавица Ляля Черная. Они с мужем, актером МХАТа, Михаилом Яншиным, хотели перебраться поближе к своим театрам.
— У-у, — низким голосом грудным разочарованно произнесла цыганка Ляля, оглядев нашу крохотную кухню и туалет, похожий на бочку Диогена. — У вас тут Яншин не поместится в уборной!
А в этом доме — он один такой в Москве — крыша заменяла жильцам двор. Там был клуб, клумбы, качели, волейбольная площадка. Мы разъезжали по крыше на самокатах, роликах и велосипедах. А вечерами в клубный телескоп разглядывали звезды и планеты.
Там же, на десятом этаже, было издательство “Советский писатель”. Издательские окна — огромные, от пола до потолка, смотрели на крышу.
Однажды летом мы играли в “12 палочек”. Игра вроде пряток, но выручаться надо, стукнув ногой по доске. С доски падают двенадцать палочек. Пока ты их подбираешь, все снова прячутся.
В этот день мне страшно не везло. Я эти палочки собирала раз восемь. Вдруг из окна издательства шагнул на крышу человек. Он был в очках, костюм с жилетом. В кармане на груди платок… Как дирижер. И он сказал:
— Чур, на новенького!
— Вот вы и водите, — говорю, — раз “на новенького”.
— Я и буду, — ответил этот человек.
Он собрал палочки, сложил на край доски… Но тут ему крикнули:
— Кассиль! Где вы?
— Зовут, — он сказал. И ушел. Обратно в окно.
Это был швамбранский адмирал, автор “необычайных приключений двух рыцарей, в поисках справедливости открывших на материке Большого Зуба великое государство Швамбранское”!
Тем летом я перешла в пятый класс и с жадностью “проглотила” “Кондуита и Швамбранию”. Все там было любимое, вплоть до Длинношеего, Тараканьего Уса, Историка Э-мюэ, даже Цап-Царапыча!
— “У нас в Швамбрании здорово! — шпарила я наизусть. — Мостовые всюду, и мускулы у всех во какие! Ребята от родителей свободны. Потом сахару сколько хочешь. Похороны редко, а кино каждый день. Погода — солнце всегда и холодок. Все бедные — богатые. Все довольны. И вшей нет”.
Я старалась представить, что творилось во времена детства Лели и Оси в Покровске! Жизнь на материке Большого Зуба бурлила чудовищными потрясениями — войнами, путешествиями, приключениями и чемпионатами. Чего стоит фраза “О закате в тот день адмирал ничего не пишет, очевидно, в Швамбрании по случаю переворота был сплошной непрерывный восход”.
Я пыталась вообразить Брешку — Брехаловку — Базарную площадь, городской театр, гимназию, Народный Сад. Как Леля с Оськой, наказанные родителями, томятся в темном углу, сочиняя гимн Швамбрании, тщательно продумывая герб — шахматная Королева, Корабль, Автомобиль и Зуб; ни на миг не теряя из виду остров, блуждающий в поисках единой всеобщей Истины…
— Ну, а зачем вам это нужно? — их спрашивали.
— Мечтаем, — они отвечали, — чтоб красиво было.
Главу “Бог и Оська” мы с Люсей перечитывали по многу раз вслух.
“ — Мой мяч упрыгнул, где “цветы не рвать”, — сказал Оська в спину даме.
Дама обернулась, и Оська с ужасом увидел, что у нее густая борода.
— Тетя! А зачем на вас борода?
— Да разве я тетя? Я ж священник.
— Освященник? А юбка зачем?
— Сие не юбка, а ряса зовется”.
А этот дивный эпизод, когда священник пытается катехизировать Оську и спрашивает, простерев длань:
“ — Ну, кто это сделал?
Оська, заметив помятые цветы на газоне:
— Честное слово, не я!
— Бог все это создал!..
И он ушел, пыля рясой.
— Такой смешной весь, — рассказывал потом Оська. — Сам в юбке, а борода”.
Наше затейливое семейное предание гласит, что одно из первых изданий “Кондуита…” подарил Люсе сам Лев Кассиль.
Она училась в пятом или шестом классе. На летних каникулах в Кратове, в пионерлагере “Старый большевик”, Люся бегала “загольным кипером” на футбольных соревнованиях. Или “заворотным хавом”, как называли человека, подающего мячи футболистам. Как-то на спартакиаде во время матча с пионерлагерем “Счастливое детство” вратарь команды “Старого большевика” получил травму. В ворота поставили “загольного кипера”. Тут команда активизировалась. Особенно ее капитан — форвард Зедон Имбовиц. Он вбил “Счастливому детству” подряд четыре гола.
На этой спартакиаде почетными членами жюри были режиссер детского радио Роза Йоффе и Лев Кассиль. Они поздравили победителей и вручили им кубок.
— А что, ваш вратарь — девочка? — спросил Кассиль.
— Да, — отвечал Зедон. — Бывший “заворотный хав”, голкипер Люся.
Вот тогда-то и получила моя мама в подарок от Кассиля “Кондуит и Швамбранию”. Или просто “Кондуит”: сначала “Кондуит” и “Швамбрания” выходили отдельно.
Зедон сказал “голкипер”, потому что вратарем защитника ворот стали называть позже. После того как Лев Кассиль написал феерически популярный роман “Вратарь республики”. Это история о подвигах волгаря-арбузника, легендарного футболиста Антона Кандидова, непобедимого, непробиваемого чудо-вратаря. Будто роман был ответом на письмо школьника Льву Кассилю: “Дорогой Лев Кассиль, пожалуйста, напишите такую книгу, на каждой странице которой что-нибудь бы случалось!”
Другой парень — Коля Коврижкин — переписал от руки целый роман и послал Кассилю как знак своей сумасшедшей любви, преданности и поклонения.
Свист голубятников, дрынчание воздушных змеев, гомон пристаней, великолепный бас профундо большого парохода, скрежет мотора глиссеров, уханье паровозных труб, восторженный рев зрителей на трибунах стадиона… Лев Кассиль знал это все, и не понаслышке. Как болельщик и спортивный журналист, он объездил весь мир.
“Мо-лод-цы!” — кричат болельщики на стадионах спортсменам и даже не подозревают, что этот зажигательный клич изобрел Лев Кассиль. Дело происходило на зимних Олимпийских играх в Италии. Разыгрывались титулы мировых и олимпийских чемпионов по хоккею с шайбой. Советская команда встречалась с американской. Шла “сухая ничья”. И вдруг наш Хлыстов распечатывает ворота противника. До этого советские болельщики кричали своим “Давай!” А тут Лев Кассиль говорит:
— Что бы нам крикнуть такое позвучнее хором? Хо-ро-шо!.. Нет, слабо. Впе-ред!.. Не звучит. Мо-лод-цы! А? Мо-лод-цы! Попробуем?
И вот, из ложи прессы маленький но дружный хор во главе с Кассилем начал скандировать: “Мо-лод-цы!!!”.
Не берусь утверждать наверняка, но секретарь детско-юношеской секции Союза писателей, хорошо знавшая Кассиля, рассказывала, что Лев Абрамыч умер от огорчения, когда Марадона забил нашим гол. Не знаю, правда это или миф. Лев Кассиль, он же Лев Швамбранович, он же Арделяр Кейс-Каршандарский, — человек мифологический.
Даже один астроном, открыв малую планету, не удержался и назвал ее Швамбранией. Что же говорить о коренных жителях Покровска (ныне Энгельса), небольшого городка — на другой стороне Волги — от Саратова, силой воображения Кассиля превращенного в Швамбранию? О, там есть особые знатоки достопримечательностей материка Большого Зуба, готовые провести желающих по самым укромным его закоулкам.
Видимо, и для меня свидание с Кассилем, как для четырехлетнего Андроникова — в Петербурге — с Блоком, не прошло бесследно. Теперь мне, наверное, столько же лет, сколько было Льву Абрамовичу, шагнувшему из окна издательства “Советский писатель” на мою крышу. Я тоже знаменитый детский писатель. Меня торжественно приглашают в Энгельс на открытие памятника Кассилю. Я почетный гость. Меня встречают на вокзале с машиной, везут в музей, где готовится мое выступление.
В стеклянной витрине выставлены мои книги, рисунки детей по мотивам моих сказок и рассказов. А посередине — торжественный портрет какой-то блондинки спортивного вида в топике, лет двадцати пяти, довольно симпатичной — веселая, голубоглазая, улыбающаяся. Не я. Но есть что-то общее. И подпись: “Марина Москвина”.
Конечно, вида не показываю, пускай буду я. Все-таки не такая знаменитая, как Лев Толстой, которого от мала до велика узнают на любом полустанке, а не только в Остапове.
Два часа выступала на фоне портрета, ни взрослые, ни дети ничего не заподозрили. Я подумала: надо мне эту фотографию у них попросить и поместить в своей новой книге на четвертую сторонку переплета.
О музее Кассиля рассказывала на “Эхе Москвы”. О моем восхищении людьми, которые не позволили снести покосившийся, вросший в землю двухэтажный кирпичный дом отца Лели и Оси, известного в городе врача-гинеколога. Сохранили его кабинет, стол, старинные книги на столе, инструменты в медицинском шкафчике. Долго думали — поставить в кабинете гинекологическое кресло или не надо? Для достоверности надо бы. А с другой стороны, в музей приходят толпы детей. Что они подумают?
Так до сих пор и не решили, ставить кресло или не ставить. Просто ширму раздвинули, а за ширмой тайна.
Много было звонков от благодарных радиослушателей.
Все повсюду любят Кассиля, открывателя целых трех государств, которых не существует на карте мира: Швамбрании, Синегории и Джунгахоры, вспоминают о нем его же добрыми словами:
Он открывал детям страны,
Которых на свете нет,
Уча любить ту землю,
Что была ему дороже всего на свете.
Лишь один отчаянный поэт-лианозовец Генрих Сапгир однажды явился к нему в день рожденья на дачу, где как раз собрались коллеги чествовать всеобщего
любимца — председателя секции детско-юношеской литературы (а то и члена секретариата СП!), и бросил, как перчатку, в приступе безумной дерзости:
— Лев Абрамович, вы говно!
Конечно, Кассиль этого не заслужил. Да, он был большим функционером в Союзе писателей, блистательным, успешливым, а Генрих — нонконформист, как сказали бы сейчас, его печатали со скрипом. После той выходки вообще стали считать дессидентом и с некоторой опаской поглядывали на его детские стихи.
А стихи-то у Генриха Сапгира — чудесные.
“Погода была ужасная, принцесса была прекрасная”, — пели наши друзья- музыканты из “Последнего шанса”.
Но книг у него долго не было.
Тогда у Генриха, наверное, родилась эта идея — сонета на рубашке. Если не издают издательства, то взять и самому размножить, напечатать несколько копий на пишущей машинке, как делал его друг Игорь Холин, или фломастером крупными буквами написать свои стихи на белой рубашке — выходишь в такой рубашке на улицу, и прохожие читают твои стихи.
А ты идешь с гордо поднятой головой в толпе, поэт без единой книжки, но зато со стихами на рубашке.
Конечно, в таком виде не попадешь в Союз писателей. Вот и высказал Генрих, прямолинейно, но искренне — что было на душе. Может, они с Игорем Холиным тоже бы согласились поехать бесплатно в Англию или Испанию поболеть за наших спортсменов, а куда их, таких маргиналов, пустят? Только в Московскую область, по линии общества пропаганды, выступать в школах или интернатах.
Так Сапгир и Холин отправились на заработки — читать стихи в школу города Гжель. Им пообещали заплатить по двадцать рублей за выступление. В этот момент оба были на нулях, и это предложение показалось им заманчивым. Рано утром они встретились на вокзале, долго ехали, выступили в школе, дети были в восторге. После концерта завуч пригласила поэтов к себе в кабинет и сказала:
— Огромное вам спасибо за ваши прекрасные стихи. Для ребят это настоящий праздник. Только с деньгами у нас сейчас перебои, поэтому примите от нас в подарок…
И протянула им две авоськи расписной посуды и статуэток.
Вот тут Генрих снова проявил свою неудержимую натуру анархиста — на станции перед электричкой раскокошил об асфальт весь “гонорар” на мелкие голубые кусочки. То же самое сделал и Холин.
“Не знаете Холина, и не советую знать”, — грозно писал патриарх литературного андеграунда Игорь Холин.
Я знала его, мы в столовой в Переделкине сидели с ним за одним столом. Я не смела есть, когда он приходил — налысо остриженный, неопределимого возраста (недавно прочитала, что он родился в двадцатом году! И что он ветеран отечественной войны!), под два метра ростом, худой, словно “житель города Кале” Родена, в коротких фетровых валенках и заячьей душегрейке (родне пугачевскому тулупчику). Только глядела на него, разинув рот. И застенчиво предлагала причитавшиеся мне котлеты. Холин их царственно принимал.
Это был один из лучших людей на свете. Его доброта, юмор, абсолютное бесстрашие и абсолютная подлинность вдохновляла любого человека, с которым он считал возможным вступить в разговор.
Собеседников он делил на три категории:
Творческие люди
Те, с которыми есть о чем
поговорить
Те, с которыми говорить
не о чем.
Из третьей категории, где я по всем приметам должна была очутиться, он переместил меня во вторую исключительно из-за моих родственных связей.
Холин так прямо и заявил, возвращая лучшую мою книгу, отмеченную высокими международными наградами:
— Ох, Марина, какой у вас бытовой язык. Прямо невозможно читать.
Ваше назначение знаете какое? Художника Леню Тишкова беречь.
И с негодованием отверг мою просьбу записать его на радио.
Генриха тоже помню в Переделкине — то ли осень, то ли зима такая теплая, он в светлой куртке распахнутой идет по дорожке на обед из нового корпуса. Вдруг остановился, к дереву прислонился.
И я подумала:
— Ой. Сердце у него, наверно, болит, одышка.
Он постоял и дальше пошел.
Люди небо придумали
Люди солнце придумали
Люди любовь придумали
Люди себя придумали
Иду навстречу небу
Иду навстречу Солнцу
Иду навстречу страху
Иду навстречу смерти
(стихотворение Игоря Холина)
…В тот день мне страшно не везло. Я эти палочки собирала раз восемь. На девятый я снова все собрала, сложила на край доски и пошла искать своих друзей, спрятавшихся на крыше дома. Тут кто-то выбежал и стукнул ногой по доске.
Палочки летят, летят…
И почему-то не падают на землю.
Глава 11
“Во лузях, расцвели цветы лазоревые…”
Столько времени ушло на детство! Три четверти жизни. Каких людей я бы могла записать, если бы, не мешкая, взялась за дело! (Кто-то мне рассказывал, не помню кто, что в свои шесть лет мог толково и аргументированно объяснить, почему Анна Каренина бросилась под поезд.)
Под Новый год меня водили “на Карандаша” — до начала представления мы с Люсей заглядывали к нему в клоунскую комнату, сидели — чай пили на диванчике, пока он гримировался. С тех пор я всю жизнь мечтаю о веселом, похожем на швабру, скотчтерьере.
Ну, до чего ж на нем был пиджак зеленый, когда он выходил на манеж!
— Карандаш, а почему ты без елки? — спрашивал у него Буше.
— Зачем мне елка? — отвечал Карандаш.
В этот момент по всему пиджаку у него загорались лампочки. Они мигали, и Карандаш, будто маленькая зеленая елочка, под смех и аплодисменты удалялся с манежа.
Совсем близко видела Олега Попова.
Грустного клоуна Муслю, вынимающего из кармана штанов горящую свечу.
Живого Леонида Енгибарова — его номер “Шар на ладони”, о котором он говорил:
— …Все забывается, развеивается, уходит, кроме вот этого момента: когда ты стоишь на двух руках, медленно отрываешь одну руку от пола и понимаешь, что у тебя на ладони лежит земной шар.
В Доме звукозаписи на улице Качалова в начале 60-х Люся показала мне Марка Бернеса. Мне было восемь лет, но я знала наизусть все песни, которые он пел: “Шаланды, полные кефали”, “Темная ночь”, “Вот и все, я звоню вам с вокзала”, “Просто я работаю волшебником”, особенно мне нравилась песня, где были такие слова: “Боюсь, что не выдержишь ты и заплачешь, и я улыбаюсь тебе…” Мне всегда казалось, что он поет от моего имени. Наверное, так думал каждый.
Мы стояли в коридоре, а он вышел из студии, плотный такой мужчина в белой рубашке с завернутыми рукавами. Вроде бы на нем были подтяжки.
— Смотри и запомни, — сказала Люся. — Это Марк Бернес.
Зато когда я взяла в руки микрофон, то уже была одержима разными судьбами, именами, формами. Я брала интервью у всех без разбору, даже у гималайского медведя Амура из “Уголка Дурова”. Голос — нить жизни, не важно, считает ли нужным твой собеседник разговаривать с тобой по-человечески.
Дядя Миша Караманов, сосед, отправляясь в Сочи, оставил мне на попечение голубого волнистого попугайчика Петю. Целыми днями Петя молчал, как будто набрал в рот воды. Но стоило мне поднести к его клюву микрофон, Петька произносил хриплым голосом:
— Какой ужасный район. Надо переезжать отсюда к чертовой матери.
Я уж не говорю о людях. Разговоры на рынке, в автобусе, в пельменной, дворовые перепалки. Моя бабушка — в Новых Черемушках командует с балкона, как с капитанского мостика:
— Девочка! Не позволяй своей собаке писать на деревья! Ты что, не видишь? Из-за твоего пса все листья пожелтели!..
— Так ведь осень, Фаина Федоровна! — кричит ей снизу девочка. — Осень золотая!!!
Запись бабушкиного рассказа о том, как она служила сестрой милосердия у Федора Ивановича Шаляпина и его жены — балерины Иолы Игнатьевны, ухаживала за их детьми, встречалась в доме Шаляпина с художником Коровиным, могла бы украсить “золотой фонд” радио. Или как моя бабушка Фаина в двадцатые годы в Москве была главным человеком по борьбе с беспризорностью. Все, ограбленные и обиженные малолетками, шли к ней жаловаться.
— Ой, милая, спаси, помоги, последние гроши отобрали мальчики у подъезда, — плачет старушка.
Фаина кожаную куртку наденет, ремнем подпояшется и — в подвальный кабачок, где у ребят “малина”. Возьмет чашку чая. Сразу к ней подсядет какой-нибудь чумазый авторитет в стоптанных башмаках.
— Что, Фаин?
— Кто бабушку ограбил, Мясницкая, дом семнадцать, возле второго подъезда?
— А сколько взяли? В чем деньги лежали? …Сейчас, Фаин, подожди.
Пойдет, все урегулирует, вернется, деньги на стол положит:
— Кошель не нашли!
Или целая эпопея — как бабушка Фаина с врачом Дмитрием Ильичом Ульяновым в Гражданскую войну сопровождали санитарный поезд с крымского фронта — битком набитый ранеными бойцами.
Все помнила дальней памятью, рассказывала с подробностями, достойными “Улисса” Джойса.
Когда жарила оладьи, варила борщи, — напевала цыганские романсы.
Над нами жил чудный старикан, Соломон Израилевич.
— Как вы поете, Фаина Федоровна, — он искренне восхищался, встречаясь с ней около мусоропровода. — Вам надо непременно устроиться к нам в хор старых большевиков.
— Спасибо, я еще не выжила из ума, — простодушно отзывалась бабушка.
Хор старых большевиков Соломона Израилевича я тоже записывала. Они так проникновенно пели революционные песни!
С галерки в Театре на Таганке мне удалось увековечить спектакль “Галилей” с Высоцким в главной роли. И “Вкус черешни” в “Современнике” с Олегом Далем.
24 января 1982 года мы встретились в концертной студии “Останкино” с Эдитой Пьехой, я собиралась сделать о ней передачу — двадцать пять лет концертной деятельности, и у нее самой, как мне тогда казалось, — немалый юбилей — сорок пять лет!
Она подъехала на черной “Волге” — в темных очках и в светлой норковой шубе с голубоватым отливом. А я, как цуцик, мерзну перед входом. Она так царственно махнула мне рукой (не забыла, что ее ждут!), и мы пошли с ней рядом — Пат и Паташонок. Я — ниже Пьехи на две головы.
Вот мы приходим с ней в гримерную. А там сидит комический артист из Театра Сатиры — нога на ногу — лысоватый, немолодой, в костюме пожарного и курит папиросу.
— В чем дело? — говорит Эдита Пьеха. — Здесь женская комната!
— Не, Эдита Станиславовна, — это общая комната.
— Что значит — общая? И потом — пожарный, а курите!
— Ухожу, ухожу, ухожу… — отступает он.
Я включила “репортер” и попросила рассказать какие-нибудь смешные истории из ее жизни. Она задумалась. Мы посидели, помолчали очень серьезно. Наконец, она говорит:
— Так, сейчас позвоним Алисе Фрейндлих, у нее всегда есть что-нибудь смешное. И сделаем вид, как будто это с нами вместе произошло. Со мной и с ней. Хотя я знаю одну историю. Два композитора — Кац и Богословский выступали где-то в Сибири. Богословский — в первом отделении, Кац — во втором. Зная, что первое отделение — Богословского, Кац не приехал к началу концерта. А Богословский выходит и говорит: “Я — композитор Кац. Родился там-то и там-то…” Рассказывает о себе, как будто он — Кац. И поет все песни Каца. Ко второму отделению приезжает Кац. Выходит на сцену. “Добрый вечер. Я — Кац…” Рассказывает, поет — а все хохочут.
Я не была фанатом Эдиты Пьехи, но с каждой минутой она мне больше и больше нравилась.
— А можно не только смешные случаи? — спрашивает. — Знаете, как я впервые услышала Шульженку? В пятьдесят восьмом году в Запорожье еще совсем девочкой иду после концерта домой, расстроенная, все у меня — кувырком, ничего не получается, и вдруг из репродуктора — нежный бархатный голос: “Руки, вы словно две большие птицы…” Я оцепенела у телеграфного столба. Вот как надо петь! А случайный прохожий мне и говорит: “Что, нравится? Это Клавдия Шульженко”. Потом я специально поехала из Ленинграда в Тбилиси на ее концерт. Она выплыла на сцену, и я слушала голос, который мне вернул веру в себя. В Москве я преподнесла ей цветы. Она потом говорила, что букет в руках у Пьехи горел, как факел. Старые харьковчане называли ее “Шульженко Клава — кипучая лава”.
Вот уж не думала не гадала, что мы с Эдитой Пьехой будем сидеть на каких-то разболтанных стульях в прокуренном помещении и дружески беседовать о том о сем. Я прямо предвкушала, как вечерком на кухне эту запись послушаем с папой:
— Еще была одна встреча, — вспоминала Пьеха. — Я выступала в Гомеле на стадионе. И обратила внимание: в углу гримерной — женщина, не похожая на артистку, хотя в народном костюме. Она ушла на сцену, а мне сказали, что это Лидия Русланова. Я так и ахнула. Та самая Русланова! Она тоже слушала, как я пела. И сказала мне: “Девочка, ты далеко пойдешь”. А потом рассказала удивительный случай: однажды видит — через весь стадион к ней идет мужчина с огромным букетом сирени. Поднимается на сцену и говорит: “В мае сорок пятого года вы пели на ступенях Рейхстага. И молодой солдат преподнес вам обгорелую ветку сирени. Так вот примите от меня этот букет!” — и поклонился ей низко в ноги.
Тут мы с Эдитой Пьехой чуть не заплакали обе, до того это все было трогательно. Вообще, она о своих собратьях по сцене отзывалась только положительно, ни зависти, ни ревности, одно сплошное восхищение и русскими и зарубежными звездами эстрады.
Пора было готовиться к выходу — в студии снимали концерт к Дню советской армии и военно-морского флота. Но она все-таки хотела выполнить мою просьбу.
— Сейчас, сейчас мы вспомним что-нибудь смешное, — говорила Эдита Станиславовна, расправляя на вешалке бирюзовое платье с бантом. — Таким высоким артисткам, как я, — вздохнула она, — нелегко достаются сценические костюмы. А костюм должен быть обязательно красивым. Одной знаменитой польской певице, я читала книгу о ее жизни, постоянно привозили наряды из Парижа. Как-то ей принесли чрезмерно декольтированное платье. Она отказалась его принять. Возмущенная перекупщица спрашивает: “Кто ж у меня его купит?” “Отдайте его в публичный
дом”, — отвечает певица. А та ей: “Где ж я возьму такую длинную б…, как ты?”
— Это была очень талантливая певица, — поспешно добавила Эдита Станиславовна. — Когда она умерла, злющий критик написал: “…осталась верна себе и после смерти. У нее на похоронах был полный аншлаг”.
Я засобиралась, стала откланиваться, чтобы не мешаться под ногами, и на прощание получаю историю:
— В шестьдесят первом году я выступала в старом цирке в Павловске, в Казахстане. За кулисами клетки со зверями — львы, пантеры, собаки, петухи. Полконцерта стояла гробовая тишина. А как я запела тихую лирическую песню, вдруг от этой песни завелся петух. И давай кукарекать. Зрители покатились со смеху. И я убежала с манежа.
Интересно, что после разговора с Эдитой Пьехой на меня накатил колоссальный прилив энергии и созидательной силы. В тот вечер я написала свой первый рассказ “Кроха” — про черепашонка, которого привезли мне в подарок из пустыни Каракумы. Вскоре он заболел, и ветеринарный врач поставила Крохе диагноз “ностальгия”. Тогда я сунула Кроху в варежку, отправилась в аэропорт и попросила геолога, летевшего в Ашхабад, доставить его в Каракумы.
Я строчила как ненормальная. Через три часа рассказ был практически готов. Больше я так никогда не сочиняла — на всех парусах — ни до, ни после. Правда, понятия не имела, чем это дело закончить. И муж мой, Леня, придумал финал: дескать, спустя некоторое время пришла телеграмма:
“КАРАКУМАХ ЦВЕТУТ ТЮЛЬПАНЫ. НЕ СКУЧАЙТЕ
ВАШ КРОХА”
Говорят, этот рассказ теперь входит в школьную программу начальных классов. И по-хорошему надо бы посвятить его Эдите Пьехе.
Не важно, для мига или для вечности, при каждом удобном случае, я включала диктофон и получала уникальные аудиоснимки.
На семинаре молодых писателей в Дубултах — мэтр Валерий Медведев, автор книги “Баранкин, будь человеком!” — абсолютной классики детской литературы, — массируя ладони карандашом:
— Вот я, например, считаюсь очень остроумным человеком. А я ведь не родился таким! Наоборот, я родился совсем не остроумным. Я этот юмор в себе натренировал…
Галстук у него пышный, что-то наподобие банта, рубашка разукрашена женщинами с тевтонскими рогами, на нем велюровый пиджак, и на фиолетовом переливающемся лацкане — орден Надежды Константиновны Крупской.
— Вот вам поучительный пример из моей практики, — рассуждает он. — Смотрите, как рождается реприза! “Где бабка?” — “Она вышла”. — “Куда?” — “Замуж”. — “???” — “Да вы подождите, она скоро вернется!” Понимаете? — массирует указательным пальцем какую-то важную точку на макушке. — Она вышла — НЕ ПРОСТО!.. — И жест — классический, эстрадный — ладонями приглаживает на затылке волосы.
— …Так. Про графоманов я вам говорил… — листает свои записи. И тут же — зигзагообразное движение — подтягивание штанов к банту. — …Да! Однажды я так сострил. Кто-то нудно рассказывал, как у него пропало триста рублей. Он дал взаймы, ему не вернули… Я: “Значит, у вас случился пожар трехстага?” Все это вызвало очень большой хохот.
Я слышала, спустя некоторое время у самого Валерия Владимировича занял деньги поэт Григорий Поженян. После чего долго не показывался ему на глаза. Когда они встретились, Валерий Медведев ласково спросил:
— Куда запропастился, Гриша?
Григорий Поженян ответил:
— Понимаешь, старик, в дружбе, как и в море, бывают приливы и отливы.
— Да, но почему-то, — ответил находчивый Медведев, — приливы бывают, когда нужно занять денег, а когда приходит пора отдавать — неминуемо наступают отливы.
— Я собираю частушки, — доверительно сообщал нам Валерий Владимирович. — Вот одна из них:
Я купила колбасу
и в карман полОжила.
Отчего-то вдруг она
меня растревожила.
— Видите, — радостно восклицал, — как рождается остроумие и острота? И что без острот обойтись нельзя. Однажды певец Александр Вертинский, — он рассказывал, — гастролировал в Сибири. Заходит в гостиничный номер, а в кровати уже лежит сибирячка. Он — ей: “Только ничего не говорите, я уже ВСЕ слышал от женщин!..”
— Запомните, — он поучал нас, и мы внимали с благоговением, — беседа — это бой на шпагах. Укол! Двойной укол! Ты должен разить собеседника наповал своими остротами. Тут все собирается воедино — и юмор, и полет фантазии. Уж выдумщик-то я дай боже! Хоть я и дружу с Валентином Катаевым, но, должен сказать, я пишу острей и, с позволенья сказать, умнее… Вот у меня выходит книга “Петины помогайки”. Чувствуете, какая игра слов? Все это вызывает очень большой хохот.
И повторял после каждого пассажа:
— В этом весь мой кость зарыт!
Больше всего меня притягивали старики — мирно беседующие на лавочке у подъезда, а также старые художники, писатели и артисты.
Кто-то радостно и доверчиво раскрывал мне навстречу двери, — как, например, художница Татьяна Алексеевна Маврина.
— Марина? Из “Московской правды”? Ах, по случаю вручения мне Золотой медали Андерсена! Конечно, приходите!
И вот мы сидим на тяжелых деревянных стульях у стола, покрытого скатертью с кистями, под абажуром, все сундуки — с живописью, акварелями, рисунками — распахнуты предо мною. Перебирай — и любуйся сокровищами Мавриной.
Как хорошо, что Леокадия Яковлевна Либет, редактор моего учителя и одного из лучших на свете писателей — Юрия Коваля, свела их под одной обложкой. И что Коваль (потом, после меня!) сидел на том же деревянном стуле и, трепеща, перебирал столь близкую ему натуру.
В свою очередь, моя ученица Юля Говорова, увидевшая Коваля на Земле, да не увидевшая Маврину, напишет о них обоих:
— Хочу солнце! — говорил Татьяне Алексеевне Юрий Коваль, когда они работали вместе над книжкой.
— У меня много зимних солнц, — отвечала художница. — Вот зеленое, желтое… Кабан пробежал быстро, я еле успела нарисовать. Собака одна и та же, с двух ракурсов, звезды… А что делать с воронами — возьмем или нет? Сороки у нас были, а ворон не было. А грачей в конец. Так-так, лося взяли, нужен иней…
Нарисовала Татьяна Алексеевна ручей осенью и написала на рисунке: “Лесная речка”.
— Разве ж это речка? — заспорил Коваль. — Это — ручей.
— Это летом — ручей, а осенью — речка, — не сдается Маврина.
Поэт становился художником, художник — поэтом. Теперь даже не понять, кто кого иллюстрировал.
Прочитала Татьяна Алексеевна рассказ Коваля “После грозы” и подписала у себя на рисунке:
Во лузях, во лузях,
Расцвели цветы лазоревые,
Пошли духи малиновые…
В этом и есть, пишет Юлька, и щедрость, и мастерство художника — в узнавании: и ты мог там быть, и ты мог видеть…
— Было ведь и такое, — рассказывал Юрий Иосич, — и я стоял на бугре, с которого был написан этюд. Тот дальний лес называется “Мишуковский”, а речка внизу Сестра, и вон под теми ветлами лучше не ловить — коряги, ловить тут надо с лодки, да вот и лодка на рисунке, стоит над ямой, где берет язь…
Все перемешалось в моей жизни, переплелось, а узор выходит красивый.
Когда я уходила, Татьяна Алексеевна протянула мне “Сказки” Пушкина — тот самый шедевр, расписанный, словно чудесный терем, за который она и получила всепланетную Золотую медаль Андерсена.
— Это вам подарок, — сказала, выводя фирменные мавринские буковки — вокруг Ученого кота:
“Дорогой Марине Москвиной
на память.
3 мая 1976 г.
Т. Маврина”
И память моя, память — где-то хрупкая, а где-то цепкая, как у Фаины, когда она вспоминала о Гражданской войне, — память пока не подводит меня.
Есть такой анекдот о Ходже Насреддине.
— У моей жены что-то с памятью, — жалуется доктору Насреддин.
— Она ничего не помнит?
— Нет, доктор, она помнит ВСЕ!!!
…И тех, кто подозвал меня, и тех, кто отфутболил, как Виктор Борисович Шкловский, — практически, с одинаковой любовью и благодарностью.
Ему было за девяносто, когда я позвонила и попросила его к телефону.
— А вы по какому вопросу? — спросила жена Шкловского, Серафима Густавовна.
— Я хочу взять у него интервью.
— Деточка, — ответила эта мудрая женщина, — Виктор Борисович работает. У него уже нет времени встретиться с вами.