Перевод Арус Агаронян
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2008
Гурген Ханджян — прозаик, драматург. Родился в 1950 г. Автор многих рассказов, романов, пьес, сценария художественного фильма “Симфония молчания”, снятого на “Айфильме” в 2002 г. Лауреат трех национальных премий в области литературы.
И вот я стою здесь, в этом… Однако не будем спешить, хотя мне и невтерпеж: событие, я думаю, стоит того, чтобы рассказать о нем обстоятельно с самого начала.
По утрам мне обычно служит туалетом большая комната в полуразвалившемся покинутом доме. Привычка, появившаяся с недавних пор: однажды я случайно обнаружил этот полуразрушенный, отгороженный большими бетонными плитами дом, он пришелся мне по душе, и с тех пор я посещаю его каждый день. Вообще у меня быстро вырабатываются привычки, я попадаю к ним в плен, такой уж у меня характер. Если, скажем, два дня подряд по утрам я пью вино в одном и том же кафе, то на третий ноги сами несут меня туда. Правда, пример хотя и типичный, но устаревший, так как давно уже я не пью вина в кафе — чаевые там, простите… Однако не будем отклоняться, иначе я могу забрести в невообразимые дебри: мысли мои своенравны, их трудно обуздать, и если дать им волю, то за короткое время они унесут меня в такие дали, откуда не скоро вернешься. Кроме того, эти дали болезненны: возникает ощущение, будто мысли волокут меня голым по колючкам. Однако я вновь отклоняюсь; говоря о каждом конкретном случае, нельзя, невозможно касаться одновременно и общего, хотя это, может, и не лишено смысла. Но разве можно ради смысла без конца истязать себя! И потому я расскажу о последних событиях, ставших для меня, возможно, переломными, поскольку я стою сейчас здесь, в этом… Опять забежал вперед… Послушай, неужели не можешь сдержаться, ну что за безволие!
Итак, это было несколько дней назад, точнее, четыре дня назад; я проснулся рано утром, живот у меня что-то разболелся, вздулся — отсутствие зубов обычно вызывает обильное газообразование, конечно, если удается что-нибудь поесть. Проснулся, выполз из кустов, вынужденно расталкивая тела моих товарищей — да, именно тела. Если после ночной пьянки они спят вповалку, то это только тела; хочешь ругай, хочешь карманы опустоши — дрыхнут без задних ног. Хорошо сказано: “карманы опустоши”, так ведь карманы у них — если на этих изодранных одеждах вообще сохранились карманы — за редким исключением, и так пусты, особенно по утрам. Например, я пользуюсь только одним пиджачным карманом, нижним левым, — признак того, что прежний владелец пиджака был левшой. Кстати, интересно, как поживает этот добрый человек?.. Прискорбно, конечно, но пиджаки большей частью живут дольше своих хозяев… Итак, я выполз, проверил разбросанные вокруг
бутылки — увы, они были пусты, — нашел в траве окурок, сунул его в рот и вышел на улицу. Мог сразу же зажечь его, но я люблю курить в комнате, присев на корточки, так сказать, по ходу деятельности. У какого-то прохожего попросил огня. Бросив взгляд на помятый окурок, он достал из кармана пачку, но не протянул ее мне, а вытащил сигарету и отдал, сам же и зажигалкой щелкнул. Да, понимаю, руки у меня грязные, но обычно люди моют руки после туалета, не так ли?
Я присел под дальней стенкой и закурил. Сигарета была хорошая, дорогая. Я страдал запорами — следствие употребления красного вина. Не люблю его, но что поделаешь, не всегда удается достать любимую выпивку. Я люблю виноградную водку, но это другая история… Устроившись таким образом, я курил и размышлял о жизни, о человечестве. Думал о том, как незаметно человек скатывается в пропасть. Стоит упустить что-то даже в самом незначительном, слегка поскользнуться — и начинается падение, внешне, может, еще незаметное, но клубок уже пошел разматываться. И ты если упал, то вновь встать на ноги уже невероятно трудно. Так я размышлял; вообще я люблю размышлять, возможно, это мое самое любимое занятие. Иногда, когда перепадет немного денег, беру выпивку, сигареты и спускаюсь в овраг, сижу один под деревом, медленно потягивая вино, курю и размышляю. Когда же возвращаюсь в наш скверик, они разглядывают меня с таким подозрением, будто я лишен права на личную жизнь. Возмутительно! Однако вернемся к событиям того дня. Закончив дела, я уже собирался подтянуть штаны, как вдруг появился он. Поправив форму и взяв в руки резиновую дубинку, до этого висевшую на поясе, он с решительным видом встал в дверях. В мою сторону не смотрел, казалось, и не замечал меня. Я постоял некоторое время приподнявшись, затем, придя в себя, подтянул штаны. Мне он сразу не понравился, я решил, что не стоит с ним связываться, и молча подошел к двери, намереваясь выйти. Но он угрожающе покрутил дубинкой и приказал: “Отойди, быстро! Эй, я тебе говорю!” Я на всякий случай отошел и спросил: “Почему?” “Здесь пост, и с сегодняшнего дня я поставлен тут часовым”, — гордо ответил он. “Вы, наверное, что-то путаете, — сказал я, — это наполовину развалившийся, давно покинутый дом, какой тут может быть пост?” “Я не уполномочен давать разъяснения, — отрезал он, — сказал “пост”, и все тут, молчать!” “Согласен, пост, — уступил я, — но разрешите мне уйти с доверенной вам территории”. “Ни в коем случае! Приказано никого не впускать и не выпускать”. “Обычно не впускают, но выпустить…” — настаивал я. Однако он был непреклонен: “Меня не касается это самое “обычно”, я делаю то, что приказано”. “Понятно, — сказал я: упорствовать дальше было бессмысленно. — И как долго я должен тут оставаться?” “Пока не закончится моя смена, естественно”, — сухо ответил он. “Извините, а сколько она будет длиться, если не секрет, конечно?” “Сколько положено, — сказал он, но затем все-таки добавил: — Восемь часов. И не пытайся переубедить меня или подкупить, накажу. Так что заткнись”. “Вот так беда, — подумал я, — целых восемь часов, голодный, я должен оставаться рядом с этим психом…” А мои товарищи уже, наверное, проснулись и вышли на заработки, некоторые из них уже прочесывают ближайшие улицы, а те двое, которым трудно ходить (у одного — больные суставы, а у другого — кровоточащий геморрой), выложив на асфальт свои измятые шапки, сидят неизменно на противоположных концах смежного с парком тротуара. Я работаю на перекрестках, мгновенно выбираю из стоящих под светофором машин внушающие наибольшее доверие, подхожу и, глядя в упор в глаза моей жертве, говорю, не прошу, просто говорю: “Извините, так уж получилось, что сегодня я крайне нуждаюсь в деньгах, помогите, если вы в состоянии”. Из трех подходов один, как правило, успешный… Потом они пошлют женщин за вином, а меня здесь держит какой-то идиот. Расскажешь — не поверят. Что поделаешь, я молча сел на камень и краем глаза стал наблюдать за ним. Возмущению моему не было предела. Несмотря на это, я вынужден был признать, что форма очень шла этому психу. Она была совершенно новая: блестящие сапоги, сверкающие пуговицы и бляха. “Что ты так смотришь?” — спросил он, перехватив мой взгляд. “Наверно, недавно поступили на службу”, — сказал я. “Тебе какое дело? — неожиданно вспылил он. — Вставай, встань, я сказал! Сидит тут и языком мелет. Встань! Так! А теперь — бегом марш! Ну!” “Ради бога, — сказал я, — у меня больное сердце, мне противопоказан бег”. “Молчать! Сказано — бегом марш, выполняй!” — крикнул он и ударил меня дубинкой по спине. Я вынужден был побежать. “Расширяй круг! Так! Быстрее, еще быстрее!” — приказывал он и время от времени прикладывался дубинкой к моей спине и плечам. Я стал задыхаться, кашлять. “Хорошо, — сказал он, — теперь шагай, руки за спину, вперед!” Я зашагал, что после бега было особенно приятно. Но через некоторое время опять раздался приказ бежать. И так я то шагал, то бежал. В полдень мой мучитель подтащил к двери большой камень, расстелил на нем платок и сел. “Пора обедать”, — сказал он и из зеленой полотняной сумки, где находился и противогаз, вытащил огромный бутерброд. “Можно присесть?” — спросил я, поскольку не переставал бежать. “Как
хочешь, — сказал он, — воля твоя”. Я сел на подоконник, в окне не было рамы. Смертельно устал. Не мог вспомнить, когда в последний раз я столько бегал. “Даже не пытайся убежать, — намекая на окно, сказал он, — все равно поймаю”. “У меня и в мыслях нет бежать”, — сказал я. Действительно, я и не думал бежать. Он, чмокая, аппетитно уплетал бутерброд.
А я, отвернувшись, смотрел в окно. “Эй, держи!” — крикнул он и бросил мне кусок хлеба: наверное, наелся. А я не могу есть, пока не пропущу стаканчик, слюна не выделяется, но съел, чтобы не рассердить его. Хлеб был пропитан запахом колбасы. Он курил, прислонившись к стене. “Сигареткой не угостите?” — спросил я. “Сразу видно, что профессиональный попрошайка. Перебьешься”. Но вскоре он бросил мне окурок, крикнув: “На, кури, пока я добрый”. Ненавижу, когда слюнявят сигарету. Лично я, например, не слюнявлю. Я курил и время от времени посматривал на его форму. Наверное, уловив зависть в моем взгляде, он спросил: “Что, нравится?” “Прекрасная форма”, — искренне признался я. Он, довольный собой, усмехнулся и взглянул на сапоги: “Сапоги запылились из-за тебя, — сказал, — нет там какой-нибудь тряпки, посмотри”. Я вытащил из-под кусков бетона мятый платок и передал ему. Он не взял: “Ты что мне протягиваешь, сам почисть, они же нравятся тебе”. Я подчинился. Что мог поделать, это же был настоящий псих. Бока и спина у меня болели от ударов дубинки. Я вытирал сапоги, вдыхая свежий запах кожи. Вдруг перед моим взором ясно возникла мечта моей юности: я, генерал, нет, маршал, стою на высоком пьедестале, а внизу, выстроившись ровными рядами, неподвижно и безмолвно ждет моих приказаний многотысячная армия: захочу — пошлю направо, захочу — налево, захочу — направлю против врага, захочу — разделю на две части и пойдут они один на другого, захочу — атакую собственный город… Сделаю, что захочу, все зависит только от меня. Увлекшись мыслями, я и не заметил, что поглаживаю его сверкающие пуговицы и бляху. Вдруг он грубо оттолкнул меня: “Эй, я не любитель таких вещей, очнись!” Я сразу догадался, о чем он подумал, хотел объяснить, но он не дал мне и звука издать. “Перерыв кончился, встать! — рявкнул он. — А теперь бего-ом марш!” Я опять побежал по привычному кругу: что поделаешь, нелегко иметь дело с животным. После третьего или четвертого круга меня вдруг охватило какое-то странное чувство. Забегая вперед, скажу… Но нет, не стоит спешить. Итак, я ясно почувствовал какое-то странное душевное смятение, которое, однако, длилось очень недолго, чтобы можно было в нем разобраться, да и этот идиот без конца кричал, не давал мне сосредоточиться. “Быстро, быстро, выше ноги, не останавливайся!..” Наконец, задыхаясь, я без сил рухнул на пол и сказал: “Что хотите делайте, но я больше не могу, умираю”. “Не умрешь, — сказал он, — пять минут отдохнешь и опять побежишь”. Я попросил у него сигарету — он не дал: “Нельзя, противопоказано после бега. Резкая остановка тоже противопоказана. Встань, шагай!” Я вынужденно зашагал. Но он был прав, дыхание выровнялось. Снаружи уже темнело. Он взглянул на часы и с явным сожалением приказал: “Стой! Конец! Ну, я пошел, счастливо оставаться!” — повернулся и пошел. Я проследил за ним в окно и, как только он скрылся в конце улицы, сразу бросился в парк. Хорошо, мои товарищи не выпили всю вечернюю порцию вина, и я одним духом опорожнил бутылку. Они с недоумением следили за мной. Я сказал: “Случилась беда, угодил в полицию”. Никому не рассказал о случившемся, не знаю почему, но чутье подсказывало, что не следует говорить.
А утром ноги опять понесли меня к покинутому дому — я же говорил, что я пленник привычек. Конечно, я мог пойти пораньше, до его прихода закончить свои дела и уйти. Но, честно говоря, я хотел увидеть его: предыдущий совместно проведенный день уже сделал свое черное дело. Да, может, звучит странно, но так оно и было: я хотел увидеть своего мучителя и не в силах был противиться своему желанию. Кроме того, меня чрезвычайно интересовало, придет ли снова этот псих или я все-таки что-то перепутал. Пришел. Точно вовремя — у меня нет часов, но, глядя на улицу и небо, я почти безошибочно определяю время. Пришел и вроде не удивился, увидев меня, хотя сказал: “Опять ты здесь, собака бездомная?” “Сам ты собака”, — мысленно ответил я, что, видимо, отразилось на моем лице, так как он нахмурился и резко крикнул: “Напра-во! Нале-во! Правое плечо вперед, шагом марш! Бегом!”
До полудня, проклиная свою судьбу, я бегал, шагал, даже полз на животе. Ползая, я вспоминал прожитую жизнь… Когда погружаешься в воспоминания, легче переносишь муки, — это уже испытанная вещь. Вспомнил также неосуществившуюся юношескую мою мечту. Я посмотрел в его сторону (хотел оглядеть его форму, чтобы уточнить в памяти некоторые подробности), и вдруг мне показалось, что я — это не я, а он… а он — это я. Было какое-то нелепое душевное состояние. Со мной и раньше случалось такое: разглядывая других, я вдруг думал, а почему я — это я, а не тот прохожий, или продавец мороженого, или полицейский, да… почему я — это я, а не кто-то другой. Но это были только размышления, а вот в покинутом доме, в то время, когда я полз на животе, я очень явственно почувствовал, что я — это не я, а он. Мне даже показалось, будто это он ползет на животе, а я, облаченный в его форму, отдаю приказы. Усталость как рукой сняло, хотя до этого мышцы жалобно стонали, как кошка, угодившая в пасть к собаке, или мышь, оказавшаяся в кошачьих зубах.
В полдень он угостил меня целой сигаретой — наверное, пожалел: я заметил — иногда его долгий гнев сменялся минутами краткой доброты. Я курил, он ел. Потом он отдал мне остаток хлеба с маслом и джемом, а сам закурил. Обожаю инжирный джем. Я тихо пробормотал под нос: “Вот бы стаканчик вина…” Он услышал, усмехнулся: “Заруби себе на носу, господин пьяница, во время моего караула ни капельки алкоголя, иначе строго накажу. А теперь я на пару минут отлучусь, обещай, что не убежишь. Хотя я буду поблизости, все равно поймаю”. “Не убегу, — сказал я, — если бы хотел бежать, совсем бы не пришел”. “Как знать, утром у человека одно настроение, после полудня — другое”. “Не убегу, — успокоил я его. — Но вы можете отправить свою нужду и здесь”. “Этого не хватало, мы же с тобой не одно и то же”. Я чуть не сказал “одно и то же”, так как в эту минуту мне опять показалось, будто я разговариваю сам с собой. Однако говорил не я, а он. Выходит, мне показалось, будто он разговаривает сам с собой? Но это мог почувствовать только он сам… Размышляя подобным образом, я ощутил, что запутываюсь. Хорошо, что он скоро вернулся. Поправил китель и, придав лицу строгое выражение, приказал: “Начали! Смирно!”
Ночью, сидя под деревом и потягивая вино, я вдруг с удивлением обнаружил, что скучаю по нем. Мне хотелось, чтобы ночь поскорее кончилась. Наилучший способ скоротать ночь — это сон, но мои товарищи были настроены на болтовню, а с улицы непрерывно доносился шум транспорта.
Утром я проснулся в тревоге, думая, что проспал. Но, внимательно вглядевшись в окружение и в небо, понял, что напрасно беспокоюсь. Одна из наших женщин мирно посапывала рядом со мной, положив колено мне на живот. Она опять описалась. Из ее нагрудного кармана торчала помятая сигарета. Я не хотел тревожить ее сон только ради того, чтобы спросить разрешения, и просто взял сигарету. Рукой коснулся ее груди — ощущение было, будто коснулся целлофанового пакета с небольшим количеством теплой воды. Отряхнулся от травы-соринок и вышел на улицу. Дворник, ругаясь под нос, подметал тротуар. Разрешил прикурить от своей сигареты и продолжал ругаться: “Что за грязные люди живут в этом городе, мать их!..” Я сочувствующе прищурился и пошел. Какое удовольствие курить и шагать по пустынным улицам!.. Какое блаженство! Идешь как хозяин города!
Когда тот пришел, я сидел на камне и с серьезным видом просматривал утреннюю газету, подобранную под забором. Уже издали он крикнул мне: “Эй, ты пришел, бездомная собака?” Я не откликнулся, поздоровался легким кивком головы и продолжал читать. “Ты даже газеты читаешь?” — удивился он. Дурак, у меня почти полное высшее образование… проучился до третьего курса, потом бросил… случилось кое-что, потом брос… исключили. Хотел сказать все это, но на словах “третий курс” осекся, остановился. Иногда бывает, вдруг на полуслове сознание прерывается-сосредотачивается на одном-двух или, самое большее, трех словах. Он оторопело смотрел, как у меня судорожно дергается лицо и я машинально повторяю “третий курс… курс… до третьего… курса… до курса…” Воспоминания о проклятом неполном высшем образовании всегда причиняли мне боль. “Заткнись, если не можешь говорить”, — посоветовал он. Легко сказать, как будто это зависит от меня. “Встать! Смирно!” — вдруг рявкнул он громовым голосом. Забавно, я сразу же вышел из ступора и, вскочив на ноги, крикнул: “Есть!” И начался бег. “Видишь, упражнения излечивают тебя, ты должен быть мне благодарен, — сказал он и, резко перейдя на серьезный тон, приказал: — Взрыв впереди!” Я в недоумении посмотрел на него. Конечно, я хитрил, на самом деле я прекрасно знал, что надо делать, просто хотел выиграть время, чтобы перевести дух. “Ты что, не служил в армии?” — спросил он. “Служил, — ответил я, — но этот приказ мне не знаком”. “Так, надо немедленно повернуться спиной к взрыву, лечь ничком и руками прикрыть голову, — объяснил
он. — Понятно? Ну, если понял… Взрыв впереди!” Я сразу же повернулся спиной к воображаемому взрыву и бросился на землю. “Нормально, — послышался над головой его голос. — Но пятки торчат, опусти их. И голову втяни как следует, еще, еще. — Он подошвой нажал мне на голову, сказав шутливо: — Лучше уж мне надавить, чем оставить, чтобы осколком оторвало. Вставай, еще раз попробуем”. Я стоял по стойке “смирно”, ожидая нового приказа. “Взры…” — начал он, но, к своему ужасу, вдруг споткнулся на слове, остановился. Его лицо и шея судорожно задергались, и он стал механически повторять: “Взры… взры… слев… взры…” Наконец он замолк. Мы не мигая смотрели друг на друга. Вдруг мне показалось, что я все о нем знаю. Мне захотелось уточнить, и я спросил: “Извините, вы случайно не из деревни?” “Тебе-то что, собака паршивая? — зашипел он. — Ненавидишь деревенских, да?” “Нет, почему же, я сам… Правда, я родился в городе, но родители были из деревни. В конце концов, все мы корнями оттуда”, — стал оправдываться я, чувствуя, что его охватывает ярость. “Нет, я знаю, ненавидишь, меня не обманешь, я хорошо знаю тебя и тебе подобных. Ничего, ничего, месяца два побуду здесь охранником, а потом получу офицерское звание, и тогда увидим, кто есть кто…” — Последние слова, казалось, были обращены к кому-то другому. “Наверное, в верхах у вас хорошие родственники, — попытался я задобрить его, и, как выяснилось, неудачно, так как сначала он испугался (боже, как смешно он выглядел испуганный!), затем страшно рассердился и закричал: “Что ты мелешь! Встать! Смирно! Втянуть живот, поднять морду!” На минуту задумался, затем снял висевший сбоку противогаз и передал мне со словами: “Шесть секунд! Понял?” Я сказал: “Извините, насколько я помню, норматив восемь секунд”. “Сейчас уже шесть. — Он приготовил секундомер. — Внимание, начинаем. Надеть противогаз!” До перерыва мне так и не удалось за шесть секунд надеть эту проклятую резиновую пленку, выдиравшую мне волосы, так как она была мне мала. Мне дважды удалось надеть его за восемь секунд, но это не удовлетворяло его. Резина обжигала лицо, соленый пот, казалось, тек по нервам. “Ладно, продолжим после перерыва”, — сказал он наконец, посмотрев на часы. Совершенно разбитый, я сел на пористую бетонную плиту. Взгляд мой остановился на лежащем на моих коленях противогазе, и мне показалось, будто он хохочет надо мной. А тот уже поглощал свой бутерброд — сегодня он был с копченой колбасой. Аромат колбасы щекотал мне ноздри. Мне не предложил. И сигарету не дал. Я поискал среди камней окурок — страшно хотелось курить. Не нашел. Вместо этого на глаза попался осколок зеркала. Взглянул в него. Лицо мое походило на вареный бурак. Но я заметил еще кое-что более удивительное. Да, это не вызывало сомнений: мы были похожи друг на друга. Если бы я побрился, умылся и с лица сошла одутловатость… Но, слава богу, он не замечал этого, а то бы еще больше разозлился. Я отбросил зеркало. Звук привлек его внимание, и, обведя комнату взглядом, он приказал: “Собери эти камни и аккуратно сложи под стенкой. Только старайся не пылить. Начинай, перерыв кончился”. Я был рад, что избавился от противогаза. Собрал все камни и сложил под стенкой. Он долго смотрел на эту кучу, потом сказал: “Нет, там она как-то не смотрится, перенеси ее под противоположную стену”. И так до конца дня я переносил камни от одной стены к другой и наоборот. В конце дня отполировал его сапоги. Хотел отполировать и бляху, но он не разрешил. “Нет, — сказал он, — не могу доверить тебе пояс”. Спросить бы тебя, почему не можешь, съем, что ли? Я чистил сапоги и думал, что этот псих надоел мне до смерти. И форма совсем не шла ему. “Неужели нет от него спасения?” — думал я. И тут сообразил… Но, кажется, я опять забегаю вперед…
Одним словом, сегодня утром, когда он шел по коридору в сторону комнаты, я, затаив дыхание, стоял за стеной, держа наготове доску. “Эй, где ты, бездомная собака?” — позвал он. Я не откликнулся. “Неужели не пришел?” — опять позвал он и вошел в комнату. В тот же миг я с силой ударил его доской по голове. Тяжело застонав, он рухнул на пол. В глазах застыло удивление. Но у меня не было времени восхищаться им. Я быстро разделся. Сняв с него форму, натянул ее на себя, а свою одежду надел на него, что было крайне нелегко. Наконец, нахлобучил на него шапку и потащил в коридор. Бросил под стеной и посмотрел на него — настоящая бездомная собака. Так и сказал: “Тьфу, собака бездомная!” Форма была мне как раз, я оправил ее, пригладил под ремнем, отполировал бляху рукавом, заправил штанины поглубже в голенища сапог, взял дубинку и встал перед дверью. А он стал приходить в себя. Качаясь, кое-как встал на ноги и вытаращил на меня глаза. Я сказал: “Ну, как ты, собака бездомная?” Он оторопело смотрел то на мою форму, то на свою грязную, измятую одежду. “Я здесь сторожу, понятно? — сказал я. — А теперь убирайся, пока по шее не получил”. Он что-то хотел возразить, но я угрожающе поднял дубинку. Испуганно взглянув на меня, он съежился и молча убежал.
Теперь я страж полуразвалившегося дома.