Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2008
В минувшем 2007 году, в эйфорической атмосфере XII Яснополянских писательских встреч, у меня возникла одна идея. Пожалуй, самая дурная из тех, что забредали мне в голову. Мне вдруг подумалось, что суммарным итогом форума может быть некий манифест, полагающий начало новому общественному движению. Движению сопротивления культурной энтропии. Яснополянская декларация. В основу ее должен быть положен концепт, с которым может согласиться каждый. Призыв к единению вне политики и прагматики, вне конфессионального и национального фактора, на основе признания приоритета этики и авторитета культуры. Топос Ясной Поляны априори наделяет подобную инициативу статусом общественно значимого события. Соблазн силен… на то он и соблазн.
Но при трезвом размышлении я благоразумно отказался от мысли предложить эту идею к обсуждению. Не то чтобы подобная акция представилась мне невозможной и бесполезной — скорее, ненужной и бессмысленной. В тени ее вероятной успешности таилась неотвратимая угроза профанации. В пространстве постмодерна любая пафосная идея отражается как пародия, и только скандал получает резонанс. Попытка прямого словесного воздействия на общество в наши дни заведомо обречена на неудачу. Поражение Солженицына в правах пророка выявило масштаб системных изменений. Поэт в России больше не Поэт, не говоря уж о прозаиках. Что-то не так с писателем и что-то не то с читателем.
Что не так с писателем? Да все не так. Нельзя сказать, что это странное ремесло всегда пользовалось безусловным уважением. Между сакральным статусом писца в Египте и Шумере и коммерческим успехом современного борзописца — дистанция огромного размера. Просиявшая славой в Золотом веке, харизма писателя с тех пор потускнела и померкла. В наше время писатель как фигура речи утратил право первородства слова. Причин тому много — как общего порядка, так и частного. Русская литература XX века — особый случай в мировой культуре. Радикальное разделение словесности на предписанную и запрещенную породило шизофренический дискурс общественного сознания. Все разумное, а также доброе и вечное оказалось (вопреки Гегелю) не действительно, а действительное выходило глупо, зло и конъюнктурно. Речь не о личностях и не о шедеврах, отстоявших честь русского писателя и составивших славу нашей новой классики (без сомнительного титула советской). Исключительные меры и исключения из Союза лишь подтверждали общее правило: хочешь быть первым — будь как все. За вычетом героев и гениев, прописанных в нашем менталитете отдельной строкой, литература скомпрометирована в общественном мнении как любовница власти и содержанка государства. Всякое с ней было: бессердечное усердие 30-х, беззаветное служение 40-х, обескровленный конформизм 50-х, близорукий оптимизм 60-х, дешевый цинизм 70-х, судорожный энтузиазм 80-х, добросовестный разврат 90-х, хищный прагматизм нулевых лет нового века… Ничто ей не забыто и не прощено.
Нынешнее цветение словесности и процветание издательского дела обеспечено количественным ростом производства слов за счет стандартизации форматов и снижения качества. Редукция сферы литературы к книжному рынку породила пустое множество бестселлеров, в котором теряется все по-настоящему значительное. Хорошо просчитанные и грамотно продвинутые тексты, изготовленные производителями для потребителей, вытесняют с прилавков и полок подлинные произведения словесного искусства. Так по закону Грэшема в неструктурированной экономике порченая монета вытесняет хорошую. Как сказал великий издатель Галлимар, Честная книга, как и порядочная женщина, не продается. Поэтому тиражи книг Ольги Седаковой заведомо уступают тиражам Оксаны Робски и прочих скандальных знаменитостей.
Позицию превосходства, присущую авторству, в наши дни трудно обосновать и невозможно защитить. Претензия автора на авторитет больше не подтверждается общественным мнением. Намеренный обличить пороки века, он слышит в ответ: врачу, исцелися сам. Самолюбие писателя ущемлено, но самодовольство, к сожалению, продолжает иметь место. Власть над словом, как всякая власть, развращает, — и чем значительней писатель, тем больше искушение пасти народы (Н.Гумилев). Хотя большей частью современному литератору нечего предложить ни в “духовное окормление”, ни для “пропитания ума”. Священные коровы патриотизма и либерализма, отощавшие на пустырях, дают слишком мало молока — дай бог, чтоб самим пастухам хватило. Пенки с классики снимает телевидение. А новых источников духа нет. Истощенная революциями и катастрофами историческая почва суха и бесплодна. Подземные метафизические воды ушли в недосягаемую глубину.
Статус писателя подвергся символической кастрации. Писатель в наши дни может состояться как художник и как мыслитель, и это важное и нужное дело, но его миссия невыполнима. Он дееспособен, но не идееспособен. Слово, лишенное магической силы, не может оплодотворить действительность и зачать в человеке событие духовной жизни.
Текущий литературный процесс, если отследить его в половодье беллетристики, разделяется на два направления: деструктивная практика и реставрационная работа. Одни литераторы задались целью вытворять как еще не было, а другие — творить как ни в чем не бывало. Две стратегии, разрушительная и ритуальная, равно далекие от миссии художника — быть агентом влияния вечности в своем времени. Его задача — обнаружить новые возможности существования и произвести от них новые формы жизни. Чтобы расширить и обустроить пространство бытия. В то время как художники авангарда фактически перешли линию фронта, став на сторону абсурда. В то время как сторонники традиции практически под видом почитания классиков установили культ мертвых. Практика консерватизма бесперспективна. Теория концептуализма безнадежна.
Упадок русского духа в наши дни обусловлен чувством потери — потери главного направления жизни. Утопия Святой Руси и дистопия Нью-Рашан равно далеки от народа. Негативные последствия духовного упадка наглядно видны в кризисе культуры. Симптомы его очевидны. Прежде всего, как мне кажется, это тотальная дискредитация критического дискурса, то есть замещение в общественном мнении сократического диалога саркастическим перформансом. Превращение спора о человеке в ток-шоу. Молчание в последние годы Солженицына и многоглаголание Веллера — две стороны одного процесса. Потоки пустой болтовни промывают мозги на всех уровнях сознания. Особенно опасна профанация метафизического. Льва Толстого в массовом сознании заместил Пауло Коэльо. На лобном месте мысли — неутолимая тоска или ненасытная скука. Культура все дальше и глубже разделяется на элитарную и массовую. Писатель, оказавшийся на распутье, должен выбирать между высоким призванием и широким признанием. Налево пойдешь — читателя потеряешь, направо — талант загубишь. А прямо — дорога никуда.
Что не так с читателем? Он стал читать иначе: не вычитывать смысл, а считывать информацию. Читатель разуверился в логоцентрической концепции мира. Он больше никому не верит на слово. Мир, в котором мы живем, уже не тот, в котором мы родились. В начале нового мира не логос, а эйдос. Количественные изменения в семиосфере на стыке тысячелетий перешли в качественные. Информационное пространство изменило свои аксиологические параметры и топологические свойства. Оно трансформировалось из умозрительной сферы знания в некий когнитивный континуум, непрерывную совокупность сведений. Складывавшаяся веками иерархия знания разрушена. Философ постмодерна Мишель Фуко назвал это расслабленное состояние разума эпистемологической неуверенностью. Общего смысла у нашей эпохи нет. Постмодерн не настаивает на смысле и не настаивается на нем.
Бинарная оппозиция писатель/читатель потеряла обратную связь. Как наше слово отзовется? Никак. Или, хуже того, повторясь тысячекратно в расширенном воспроизводстве отзвуков, претворится в общедоступную банальность. Герберт Маклюэн, пророк информационного общества, сам стал его первой жертвой: парадокс “средство сообщения есть сообщение” теперь считается трюизмом.
Система поглощает любую речь и повторяет ее до полной бессмысленности. Не могу молчать! — восстает свидетель свинцовых мерзостей жизни. И что, ему затыкают глотку? Как бы не так! Ему устраивают пресс-конференцию. И требуют, чтобы он эти мерзости живописал поподробнее, во всех отвратительных деталях. Лавина комментариев и шквал опровержений хоронят под собой суть дела, оставляя в коллективной памяти только аллергическую реакцию на проблему. Ньюсмейкеры потирают руки и подсчитывают барыши. Шумим, братцы, шумим! Шумите, шумите…
Слово отлучено от власти над действительностью. В слове нет прежней креативной силы. Конвертируемой валютой глобального общества стал бит, мера количества информации. Визуальные способы кодирования реальности, как более емкие, возобладали над вербальными. В структуре восприятия понятия замещены образами. Новый человек конструируется не вразумлением, а впечатлением.
Оттого наибольший резонанс в массовом сознании имеет не текст, а перформанс. Быть увиденным и запомненным важнее, чем быть услышанным и понятым. Условный рефлекс как канал связи с реальностью надежнее второй сигнальной системы, связанной со словом. Классический пример прямого воздействия на зрителя — известная провокация Олега Кулика, в голом виде изображавшего собаку. Художник-концептуалист, публично сложивший с себя человеческий образ, через учиненный скандал вошел в силу и славу. Провокатор и скандалист прочно занял первое место в рейтинге культурных героев современности. Собака Кулика, ментальный клон собаки Павлова, как сторожевой пес охраняет мертвую зону искусства, зону особого эпистемологического режима. Оставь всякий смысл, сюда входящий.
Скандал явочным порядком установился в информационном обществе как норма массовой коммуникации и мера ее успешности. Чтобы иметь возможность высказаться и быть услышанным, нужно любой ценой привлечь к себе внимание. И здесь таится ловушка метода. Уловка-22. Чтобы продвинуть месседж (сообщение), нужен имидж (медийный образ), но имидж сам становится месседжем. Скандал вокруг явления замещает само явление. Круг обращения информации замкнулся, оставив смысл за горизонтом медийного события. Скандал — легкий способ добиться успеха ценой потери.
Новые стратегии власти неразрывно связаны с информационной революцией и определяются ею. Система неуязвима для критики, потому что репрезентирует компрометирующие материалы как естественные экскременты политической деятельности. Все тайное, что обнаружено, тем самым как бы оказывается снаружи, вне ответственности власти. Скандал — превентивный взрыв, разряжающий опасный потенциал на подступах к событию. Беспредел в СМИ надежнее блокирует дух сопротивления, чем контроль или запрет. Где лучше всего спрятать лист? В лесу. А труп? На поле боя. А истину? В средствах массовой информации. В Интернете. Где она, разложенная по полочкам и ячейкам, утрачивает креативный потенциал и редуцируется в базу данных. Кажется, что именно Интернет имел в виду Николай Гумилев, когда пророчил о смерти слова:
И, как пчелы в улье опустелом,
Дурно пахнут мертвые слова.
Круговорот информации в технологической среде происходит таким образом, что при дистилляции и перегонке по каналам связи ее сокровенный смысл теряется. Передается только значение. Живая вода превращается в мертвую. Она утоляет жажду впечатлений, но сушит душу.
Что не так в литературе? Пожалуй, все так. Именно потому, что от литературы больше никто не ждет откровения, для писателя открываются новые перспективы. Это отнюдь не парадокс. Дорога никуда, если хватит мужества пройти ее до конца, — единственный верный путь к недостижимой цели — к самому себе. Власть более не нуждается в литераторах (ей достаточно имиджмейкеров), а толпа поклоняется другим кумирам. Разжалованный и разлюбленный, писатель опущен на землю и отпущен на свободу. Чтобы начать с азов. Чтобы заново обрести власть над словом. И взять на себя связанную с ней ответственность. Категорический императив Канта Толстой переформатировал в этический констатив: не могу молчать! Миссия писателя невыполнима, но ее никто не отменял. Пусть в мире информации торжествует цифра, человек берет собственное бытие не числом, а словом. То, что есть, есть настолько, насколько оно осознано и осмыслено. И тут без писателя никак.
Быть сказанным — необходимость для слова. Быть услышанным — необходимость для писателя. Речь не о признании, хотя непризнанный гений такой же трагический парадокс, как незримый свет. Текст, существующий только как факт словесности, — кость, брошенная собаке Кулика. Только отозвавшееся слово исполняется смыслом.
Писатель подбирает слова, обкатанные в речи до семантической гладкости, и выстраивает их в текст в таком порядке, чтобы они не имели никакого значения, кроме стоящего за ними смысла. И последние слова станут первыми… Чтобы быть услышанным, надо умолчать о главном таким образом, чтобы это умолчание не оставляло читателю иного выбора, как самому решиться на смыслопорождающее усилие.
Главное в писателе — не божественное вдохновение, а человеческое, слишком человеческое, предельно человеческое переживание жизни. Костяк всякого стоящего текста — два перекрещивающихся экзистенциальных вектора: морального долга и свободы воли. Слово, распятое на этом этическом кресте, на лобном месте мысли, умрет в муках, сойдет в ад немоты и воскреснет во истине. А если не воскреснет, значит, позыв к слову был ложным.
Дело писателя — литература. А что это такое — каждый решает для себя. На свой страх и риск. Отвечая сполна за каждое слово. И все же, обернувшись из конца текста к его началу, я склоняюсь к мысли, что попытка отрефлексировать то общее, что объединяет нашу отдельность в нечто целое, имеет смысл. По крайней мере, я составил проект “директивного документа” для внутреннего пользования.
Кредо писателя традиционной ориентации:
1. Надо или молчать, или говорить вещи, которые лучше молчания.
2. Делай что должно, и пусть будет что будет.
3. Третьего не дано.