Рубрику ведет Лев Аннинский
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2008
В зверинце жить удобнее, чем в храме… И все же хочется верить, что возрождаемый сегодня Храм русской культуры потеснит рыночный зверинец, в который погружены миллионы россиян.
Лола Звонарева. Между зверинцем и храмом
Как истый филолог — она скрупулезно фиксирует источник своей рефлексии: классическую работу Евгения Трубецкого о русской иконе. Но как носительница пламенного гражданского чувства — тайно окликает в этом рассуждении незабываемую старуху-грузинку, которая в разгар Перестройки спросила нас всех с экрана: где тут дорога, что ведет к храму?
Публицистический темперамент подмывает ответить на вопрос немедленно и недвусмысленно. Но академическая корректность велит взвешивать каждое слово и выверять формулировки, сдерживаясь в выявлении чувств.
Профессионально подкованный литературовед, обладающий еще и высшей искусствоведческой квалификацией, спокойно прячется за спиной анализируемого автора, но меня одолевает желание высветлить интеллектуальный ракурс и душевное состояние самого аналитика, по обертонам голоса и сбоям академической интонации уловить таящуюся тут исповедь. Выявить автопортрет среди чужих портретов.
Иногда Лола Звонарева сама демонстрирует такую технику.
— Да он будто родился в Калуге! Он еще более русский, чем все русские! В его седоватой окладистой бороде есть что-то провинциально-купеческое. Что-то бурлацкое. В большелобой, склоненной вперед голове, в умных, дерзких, смеющихся глазах! Русак! Природный русак! И похож разом на Гарибальди и на Достоевского.
Это — портрет Ренэ Герра, уроженца солнечного французского Прованса, “заболевшего” с детства Россией и ставшего уникальным знатоком-коллекционером русской эмигрантской культуры. Не анализ его деятельности как собирателя и эксперта — это, само собой, тоже проделано. А именно портрет, пластичный, живой, запоминающийся. И вот что удивительно: вышит этот портрет по глади литературоведческого исследования нитями, извлеченными из суждений других авторов, писавших об этом провансальском бурлаке!
В книге Лолы Звонаревой — полторы сотни портретов писателей, поэтов, живописцев, графиков, ею исследованных со всей академической строгостью.
Но я хочу извлечь из этого вернисажа ее собственный портрет. Точнее, автопортрет. Автопортрет поколения, автопортрет времени. Автопортрет той страны, которую полюбил светлоглазый провансалец. В темных глазах Лолы таится исповедь.
Исповедь начинается с даты рождения. “В пятидесятых рождены” — формула, из поэзии перемещенная в историческую хронологию, повторяется как заклинание: дети, рожденные в Первую Оттепель, получают возможность глянуть в обе бездны: в будущее, все еще светящееся (не только для них), и в прошлое, внезапно (для них) проступившее сквозь ослепление. В прошлом копошатся две фигуры: Сталин и Гитлер, ответственные за все. Дерутся между собой, как два зверя. Хищная рыба и хищная птица. Инфантильное воображение детей, выросших на преодолении этой жути, легко уживается с анимационной метафорой, — оказывается, что эти монстры не одиноки, за ними стоят шеренги единомышленников.
Применительно к Сталину — это партийные и карательные органы. В крайнем выражении — ГУЛАГ. Который проклят. Но что интересно: в сталинских лагерях и подвалах гибнут в том числе и бывшие палачи НКВД, брошенные туда их более молодыми соратниками-карьеристами.
Выходит, дело не столько в том, что борются друг с другом приверженцы разных мировоззрений, сколько в том, что молодые хищники подстерегают старых? И по закону естества это должно случаться во всех поколениях и во всех системах? Не брезжит ли тут впервые призрак зверинца на месте детской сказочки о зоосаде? Пока только призрак. Пока “рожденные в пятидесятых” книжные дети вырастают “средь военных трофеев и мирных костров” и вкушают сказочки о коммунизме, который наступит в самом ближайшем будущем по указу вождя. Дети поют пионерские песни, читают “Пионерскую правду”, слушают “Пионерскую зорьку”.
Меж тем вместо общества изобилия на них обрушивается весть о том, что вождь, все это обещавший, внезапно освобожден от занимаемой должности — и кем? Теми, кого он едва ли отличал от стула, считая бессловесным окружением, верными ленинцами!
Тут помогают прозреть дождавшиеся своего часа “шестидесятники”: они обличают советскую жизнь как великий самообман, как аморальное общество, где все совершается по приказу сверху и оттуда же раздают вознаграждения, где все живут по двойной морали, делая вид, что верят сказкам о пионерах-героях и большевиках-подпольщиках, а сами понимают, что в близких к уголовному миру партийных кругах, в коммунальных квартирах, трудовых коллективах принят неписаный закон: доносить на коллег и соседей и тем спасаться.
И безбожный этот зверинец прикрыт фиговым листком “Кодекса строителя коммунизма”, буквально повторяющего некоторые библейские заповеди!
Неудивительно, что разрушительные антиидеи “шестидесятников” принимают образ “антимира”, “антисказки”, а при более внимательном рассмотрении оборачиваются вурдалацкой оргией и демонстративной дурью. В обществе, требующем служения ложной идее, это можно рассматривать как стихийный протест естественного человека. Но и до естественного человека надо еще дожить, то есть выжить в мире глупых правителей в эпоху духовной анемии, переживаемой огромной страной под руководством самого старого правительства в мире.
На глазах подрастающих преемников романтики-интеллигенты, то есть все те же обманутые Оттепелью “шестидесятники”, бесшабашно эмигрируют из советской реальности в свои мечты: в борьбу за свободу, то есть за право искренне говорить и писать по любому поводу все, что считаешь необходимым.
Вот когда рожденные в 50-х дождались своего часа! В 90-х они получили это “всё”. Причем сразу! Они не успели даже понять, счастливо ли их поколение, они только поняли, что оно “удачливо”.
Результаты удачи предстояло им оценить по ходу утверждения той реальности, которая восторжествовала на руинах ненавистной советской лжи.
И вот из-под лжи проступает правда. Из-под разрушительной антиидейности “шестидесятников” — дикий капитализм.
Вместо всеобщего процветания — грабеж, пожар, убийство. Вместо всеобщего порядка — всеобщий бедлам. В душах — гнев, страх, сонливое безразличие, непреодолимое жестокосердие. В стремительно криминализирующейся реальности 90-х годов будничной повседневностью становится насильственная смерть. Совестливая интеллигенция, чаявшая всеобщего нравственного очищения, начинает сознавать, что у нее теперь три пути: самоуничтожение, холуйство или юродство.
Человек остается без убеждений. Традиционные идеи и нормы он воспринимает как ложные, он ощущает презрение ко всему, во что верил вчера. Фигуры советского прошлого, некогда неприкасаемые, становятся объектом безжалостного осмеяния и откровенного окарикатуриванья. Идет революция низких смыслов. Человек оказывается в мире девальвированных, перевернутых ценностей: культурно-исторических, натурфилософских, бытийных. На смену старым мифам являются новые, вытесняя старые. Возникает ощущение исторической щели между советским и послесоветским периодами. Хаос вновь стучится в наши двери: теперь главная опасность — раствориться в этом хаосе, то есть, попросту говоря, быть живьем съеденным соседями.
С полуразрушенного корабля бывшей советской империи крысами разбегаются эмигранты постперестроечных лет. Те, что остаются, — дорвавшиеся до власти, занявшие высокие посты нувориши — спешат дограбить и украсть то, что осталось недограбленного при коммунистах. В мире, перенасыщенном борцами за свою национальную исключительность, воцаряется психология катастроф.
У людей отнято не только светлое будущее. У них отнято достойное настоящее. Помнят ли они о Небе, способны ли разглядеть Звезды, или их душонки поглощены земными, сиюминутными заботами? В посттоталитарном социуме гораздо печальнее и страшнее многих ужастиков — будничная действительность, с которой, выходя на улицы и застревая в подвалах спальных микрорайонов, сталкиваются наши дети.
Куда им податься?
В армию, которая была когда-то гарантом порядка и стабильности? Но армия сегодня упорно дискредитируется в средствах массовой информации, и юные россияне норовят уклониться от службы. В прежнем относительно благополучном государстве слово “офицер” было сродни престижному и уважаемому титулу, а в псевдодемократической России эпохи рыночно-разбойничьего капитализма сам статус воина осмеян, опошлен и унижен обществом.
Семья? Казалось бы, куда еще — когда рушится гигантское государство, обессмысливаются прежние запросы, и человек неизбежно остается наедине с самыми близкими — детьми, родителями, любимыми. Но и тут все разрушается — изнутри. Манией, наваждением, психозом становится секс. Интеллектуальная энергия сублимируется в сексуальную, человек опустошается, он уже больше ни на что не способен, только на животное совокупление.
А культура? Где та накопленная веками русская культура, которую недотоптала, недодавила, недостреляла большевистская власть? До самых последних советских лет эта власть отметала на обочины все, что не вписывалось в идеологический стандарт. Но вот стандарт похоронили, и с обочин устремилось в мейнстрим все, что было задавлено. И что же? Внезапно возникшая (Да? Внезапно? Нежданно-негаданно? — Л.А.) диктатура доллара ломает судьбы многих одаренных людей, выросших в тепличных советских условиях.
Не буду сейчас копаться в оттенках определения и выяснять, чем у Лолы тепличное отличается от удушающего, но вывод один: современный русский человек в очередной раз ограблен властью.
Остается проклятый, вечный, русский же, вопрос: а власть откуда? Не от тех же людей? А может, дело не в том, какая очередная “новая” власть навербована из массы людей, а в том, каковы в массе своей наши люди?
Тут возникают две версии.
Одна — с упором на бытие древнее, пращурное, многотысячелетнее. Человек не виноват в своих несчастьях, они наносные. Человек может обрести опору. Как бы мало ни походили друг на друга русский, с тоской взирающий на гладь Светлояр-озера, еврей, исследующий свою родословную вплоть до Ноя, китаец, думающий, что горы его страны — разросшийся зародыш “вспучивающейся земли”, или тлинкит, с улыбкой вспоминающий, как его предок чуть не утонул, увлеченный любовными шашнями с родной теткой, — все они люди одной культуры. Только культура эта настолько древняя, богатая и разнообразная, что выглядит подчас разнородной, лишенной внутреннего единства. На самом деле корни у нее одни… Это и есть главный вывод, который следует из истории мифа о потопе1 .
Потоп, конечно, утешает. Но есть более современная и актуальная версия психологического состояния современного русского человека, отягощенного тысячелетней культурой и все это тысячелетие втягивавшегося в один обман за другим. Вернее, это проекция душевного состояния русского писателя (инженера человеческих душ), который может равнодушно отнестись к развалу страны, готов претерпеть очередной экономический и политический кризис, грабеж и развал (в частности, развал Союза писателей СССР на враждующие группировки), но, защищая Арину Родионовну, превращенную пушкинистами в литературного консультанта Пушкина, или большого фантазера Гоголя, сочинившего близкую дружбу с Пушкиным, — готов пуститься врукопашную.
Замечательное наблюдение! Не состыковать ли его с таким замечательным же качеством русского человека, как его легендарная блаженная дурь? Его виртуозное дурачество — это то нулевое и даже минусовое состояние ума и воли, которое делает возможным самооткрытие истины! (Печка катится “сама”, и истина открывается “сама”; главное — не мешать ей, все состричь под ноль… а ведь это не что иное, как способ подняться “с нуля”! — Л.А.) Значит, блаженны дурачки, юродивые, скоморохи — главные на Руси эксперты духа. И разве не юродствовали Иван Грозный, Алексей Михайлович — тишайший, Петр Великий? Еще как! Чуяли, как спасать души в “исторической щели”!
А может, все дело в том, что и сама Русь, Россия — в силу (и в слабость) фатального существования в вечных щелях (между Востоком и Западом, между варягами и греками, между законом и благодатью) — изначально и непоправимо находится в этом состоянии: между? Между животным и сверхчеловеком, как говорил Заратустра. Между лягушкой и овцой, как говорил Гойто Газданов. Между крысой и коровой, как говорят современные философы, а веселые ребята из современных издательских проектов откликаются: “Ку-ка-ре-ку!..”
Анализируя современное состояние умов и душ, Лола Звонарева как истинный филолог, привыкший оперировать лейтмотивами, фиксирует: “В амбаре крысы с голоду подохли, дом пустехонек”. И — полезли из щелей мошки да букашки. И этот зооморфный код вдохновляет европейских и российских ученых на солидные, этапные исследования типа: “Мухи русские, литературные” или “Образ таракана в массовом сознании”.
Встает вопрос: а эта зоософия (в просторечии: “все окрысились”) от чего зависит? От той или иной социальной системы (слишком мало демократии, слишком много демократии), от эпохи (у Высоцкого агрессия крыс, а у Пришвина “таинственная жизнь крыс и мышей — именно то, чего просила его душа”), от национальности (у немца Гофмана и у осетина Газданова)? А может, это нечто, вообще ни от чего исторического и культурного не зависящее, а изначально и естественно вживленное в природу вещей и душ?
Нет, все-таки от фатального зоологизма надо спасаться в какую-никакую культурную щель. Марксистское образование и христианское воспитание, унаследованное Лолой Звонаревой от ближних и дальних учителей, позволяют ей лечить разрывы и шрамы, мобилизуя культурологический багаж.
Что надо? Надо сблизить городской и деревенский образы жизни. Национальные культуры творятся безымянными крестьянами, а город нередко становится местом духовной гибели доверчивых Иванов, не помнящих родства “чудиков”, не выдержавших испытания массовой стандартизацией бытия, о трагедии которых так выстраданно писал Василий Шукшин.
Надо перебросить мостик через ту пропасть, которая отделяет нас, цивилизованных горожан, от деревенских жителей, существующих в мифологизированном, фантастическом мире современной полуразоренной деревни, и нет надежды, нет спасения, нет шансов на возможность гармонического бытия в суетливом, завистливом, душном современном городе, где острый локоть соседа норовит отпихнуть тебя от лакомого куска, а увидеть или представить себе кого-либо, способного предпочесть локтям крылья, очень трудно.
Надо нащупать еще один мостик — через щель, грозящую раздвинуться в пропасть: утвердить право на сочувствие и сострадание тем, кто преданно и честно служил изначально ложной идее (предпочитая крылья локтям? — Л.А.). Вот покончила с собой “известная поэтесса Юлия Друнина, отказавшаяся признать поражение идеалов, которым она служила всю сознательную жизнь”… (Так поди ж ты пойми, то ли идеалы были изначально ложны, и это, наконец, стало ясно, или, напротив, идеалы изначально истинны, они лишь потом оподлились от соприкосновения с реальностью. А идеалы демократии ни разу не оподлялись за века бытования? — Л.А.)
…Вот декабристы — хотели, как лучше, а между тем русским людям не нужны эти конституции и парламенты, а нужен заботливый Государь и своя вера. Без демократии.
Поколебавшись, принять ли из уст очередного собеседника такое суждение, Лола Звонарева осторожно замечает, что это — взгляд человека православного. Православие она считает для современной России спасительным. Но тогда куда девать, помимо демократии, весь чреватый атеизмом Девятнадцатый век, когда православие слилось с самодержавием на почве народности?
Может, отбуксовать в век Восемнадцатый? Почему именно туда? Потому что именно там забрезжили ответы на роковые вопросы, перед которыми оказался бессилен век Двадцатый? Именно художественная культура Восемнадцатого века по своей противоречивости и одновременно — насыщенности, масштабности достижений, стремительности развития оказалась необычайно близка культуре ХХ столетия. Она органично объединяла в себе прагматизм и легкомыслие, утонченный аристократизм и простоту, искренность и игру разнообразными масками, оборачивающуюся изысканной карнавальностью, жизнерадостность и безысходность, интерес к человеческой личности, уважение ее достоинств и высокомерие.
Это элегантное соединение несоединимого — искренняя попытка вырваться из очередной исторической щели, в которой защемило Россию.
Спонтанная метафоричность возвращает нас на реальные берега, которые надо непрерывно соединять мостиками. Европа — Азия. Запад — Восток…
Запад настолько естествен как союзник и даже собрат, что хочется поддержать гипотезу Ренэ Герра: если бы крепкий братский союз между Россией и Францией возник к началу Двадцатого века, то не было бы в России столь кровавого эксперимента, как Октябрьская революция. И двух мировых войн не было бы, и фашизма, и большевизма. Сегодня Россия наряду с Францией была бы процветающей страной и более того — по-настоящему первой просветительской державой мира. Увы, после Октябрьского переворота Россия отвернулась, отошла от Европы, что отодвинуло страну на много лет назад.
Вопрос: куда Россия отвернулась, отошла, отодвинулась?
Больше некуда, как в Азию.
И это так гибельно?
Не так. И Европа не однозначно хороша (самодовольная Европа не прочь превратить любого творческого человека в услужливого шута, чье призвание — развлекать и смешить нетребовательного зрителя — это уже не Герра, конечно, это Булат Мекебаев, казахский художник, живущий, впрочем, в Европе). И Азия в своей притчевой мудрости, в загадочной символике Востока таит для России живительные истины. Римма Казакова, например, числит своими родными сестрами и средневековую узбекскую поэтессу Зебунисо, писавшую на фарси дочь шаха, и пенджабскую поэтессу середины ХХ века Прабхджат Каур. И в газелях Навои, и в “снопах света” знаменитой ширазской школы, давшей миру Саади и Хафиза, — великая поддержка, позволяющая нам одухотворить и осмыслить наше текучее сегодня.
Это не просто филологическая оснастка. Люди, знающие Лолу Звонареву, могут оценить, насколько эти культурологические вехи соответствуют ее собственному характеру, в котором демократическая открытость западного стиля сочетается с потаенным аристократическим самообладанием Востока.
Почва — славянская. Гены польские, гены уйгурские. Пронзительная русская всеотзывчивость…
— Ордынка! Ардовы! Ахматова! О Боже!
Это отзыв на пронзительную строку псковитянки Карины Филипповой.
И отзыв на строку знаменитого австрийского русофила Рильке:
— Россия граничит с господом Богом.
Неподдельно русское состояние. Пограничное. Между Ордой и Орденом. Между Богом и тварью. Между травой, в которую зарывается Поэзия, полузатоптанная у городских стен, и высокой книжностью, которая выживает за этими же стенами.
Между зверинцем и храмом.
Нет, все-таки это наваждение ее преследует. Лезут из подполья крысы, летят мухи, бегут тараканы, и сам человек — больше обезьяна, чем иная из обезьян, а может быть, он, человек, — самое незащищенное из животных.
Найдется ли такой храм, где это животное окончательно очистится? Что может быть окончательным в этой вечной тяжбе верха и низа? Стихийная природа человека, никогда и никуда не денется, ни при каких справедливых порядках и светлых идеалах она не исчезнет.
Как совладать с этим уравнением света и тьмы? Отдать должное тому и другому?
“В зверинце жить удобнее, чем в Храме…”
Удобнее? Смотря кому. Тому, кто сумеет сожрать соседа-конкурента, может, и удобнее. Но вряд ли удобнее тому, кого сожрут. И вообще какое удобство во всеобщей грызне?
И Храм как место жительства — тоже не слишком удобное место.
Куда ж нам плыть? Где мы на бесконечной синусоиде, в какой мы точке? Куда ляжет плечо дороги от очередной развилки? Дойдет ли до предела зверство, и его придется пресекать железной рукой деспотии, чтобы заставить полузадушенного зверя слушать проповедь человеколюбия? Или эта проповедь дойдет до такой степени святошества, что замершим душам понадобится зверское вливание дикой, встающей из травы природности?
Куда нам ближе? И в ту, и в эту сторону одинаково? Не это ли равновесие звенит в сознании, созерцающем “обе бездны”?
Есть в русской речи потаенная магия, которая говорит о состоянии души больше, чем сам человек рискует осознать и высказать. На этом великая наша художественная словесность выстроилась. И любая исповедальная фраза, сказанная в сердцах, эту магию выдает.
“Храм русской культуры потеснит рыночный зверинец”.
О, коварный русский синтаксис, в котором подлежащее и дополнение переглядываются, грозя поменяться местами! Кто кого потеснит? Храм зверинец? Зверинец Храм?
А ведь точно выявлено в этом грамматическом эквилибре мучительное противоборство, терзающее душу. Потому я и взял его в эпиграф.
Если же для эпиграфа требуется нечто однозначное, могу предложить Максима Горького.
Горький ведь не только пустил в словесность сокола и ужа, а потом утвердил химеру социалистического реализма.
Горький еще сказал:
“Отцы ели кислый виноград, а на зубах детей оскомина”.
1 Предоставляю читателю возможность узнать из энциклопедии, кто такие тлинкиты, а еще лучше — прочесть работы Александра Афанасьева, цитируемые Лолой Звонаревой.