Повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2008
Публикуется при поддержке фонда “Русский мир”.
Быть счастливым вообще как-то совестно, а в наш печальный век и подавно.
Вл. Соловьев
Вместо справки
В 1864 году наместник на Кавказе Великий князь Михаил Александрович в урочище Кабаада (ныне Красная Поляна) принял участие в торжественном молебне и параде войск Кавказской армии. Он поздравил соотечественников с покорением Западного Кавказа и завершением Кавказской войны, которая длилась тридцать пять лет. Сбылась имперская мечта — Северо-Западное Причерноморье было окончательно присоединено к России. Чтобы избежать ползучей партизанской войны на южных границах, царское правительство предъявило коренному населению ультиматум: переселиться на равнины Кубани или уехать в Турцию.
В то время на побережье и в подступающих почти вплотную к нему горах обитали западные адыги (иноязычное наименование — черкесы, как восточные адыги иначе зовутся кабардинцами), шапсуги, убыхи, натухайцы, абазины и другие этнические образования, относящиеся к южной ветви европеоидной расы и к адыго-абазино-абхазской группе северокавказской языковой семьи. Территорию между реками Шахе и Хоста занимала Убыхия, главное селение убыхов Сочипсы находилось в устье реки Саше (русскоязычное — Сочи). Именно воинственные убыхи дали последний бой царским войскам. Большинство местных племен исповедовало ислам суннитского толка и предпочло мусульманскую Османскую империю православной Российской. Кроме того, жить побежденными среди победителей кавказцы не умели. Это был массовый исход — родину и могилы предков покинули свыше полумиллиона человек, унося в своем сердце камень ненависти. Возможно, они мечтали его сбросить и вернуться — людям свойственно мечтать, даже если нет надежды.
Освободившиеся земли заселили русские, белорусы, украинцы, амшенские армяне, греки из понтийской Турции, грузины, немцы, молдаване и представители многих иных народов.
Чуть более ста лет назад, 15 мая 1899 года, Госсовет Министерства внутренних дел, Земледелия и Государственных имуществ Российского государства издал постановление об устроении на территории Черноморской губернии городского поселения Хоста и отводе в устье одноименной реки 500 десятин земли, на которой нарезали 175 участков для городских усадеб. И вскоре они возникли: похожие на тихие подмосковные дачи и на пышные восточные дворцы. Люди победнее прибывали семьями и целыми деревнями, в надежде на хозяйственную свободу и щедрые урожаи. Русским подданным полагалось денежное пособие и 30 десятин удобной земли (для иностранцев льготы не предусматривались), что для безземельных и малоземельных крестьян выглядело неожиданно сбывшейся мечтой. Они строили рубленые дома, со временем их сменили кирпичные и панельные, теперь уже в моде монолит. Ничто не напоминает ту жизнь, которая была насильственно прервана всего полтора столетия назад. Следы былого вытоптаны и укрыты асфальтом. В Сочи живут лишь несколько человек, ведущих происхождение от убыхов. Отныне уже и по российскому паспорту нельзя определить национальность — все мы граждане страны, мира, Вселенной… Достижение демократии или победа стандарта над личностью?
Город Хоста стал районом Большого Сочи, который в ХХI веке из доступного для населения всей страны санаторно-бальнеологического курорта целенаправленно превращается в горноклиматическую зону отдыха для элиты. Есть проект — построить в море напротив Хосты насыпные острова с высотными пятизвездочными гостиницами и паркингами для дорогих яхт, что нанесет побережью непоправимый экологический урон. Уникальная Мацеста медленно умирает, содержать ее невыгодно из-за высокой стоимости лечебных сероводородных ванн.
Потомки переселенцев, среди которых после славян главенствуют армяне, давно забыли, как появились в этом благодатном краю. Они понятия не имеют, кто такие, например, мамлюки, и уж тем более, что в средние века в течение 135 лет адыгская династия мамлюков правила Египтом. Одни нелюбопытны от природы, другие заняты выживанием, не оставляя времени на размышление. Третьи уверены, что знание истории — лишняя обуза и ничего не меняет в реальности. Память всегда обязывает, а когда вокруг все зыбко и никакой уверенности в завтрашнем дне, кому есть дело до дня вчерашнего?
Сто лет! Это слишком далеко. Или близко?
В I веке Филодем из Геркуланума в трактате о смерти писал, что долгая жизнь вмещает в себя не больше времени, чем короткая.
1
Василий Панюшкин узнал, что проснулся, ощутив голыми ягодицами колкость шерстяного ковра, поскольку спал у стенки, а кровать была всего лишь полуторной, и Капа, жена, припирала его спиной да еще лягала во сне ногами. Спала она неспокойно и часто бессознательно щупала себя за грудь, где к бюстгальтеру изнутри английской булавкой был приколот пакет с деньгами. К тому же Капа храпела.
Подобные мелочи не могли испортить Ваське ликующего чувства нового дня. В отличие от многих соотечественников Вася не верил, что радость скрывается где-то в будущем, он жил настоящим. Ему все было хорошо, все по нраву. И крепость собственного тела, жилистого и неутомимого, и птичьи голоса за окном, и желтые звездочки по синему полю на диване под часами. Часы большие, на батарейках, с ежеминутным пощелкиванием, которое глушил толстый ковер, целиком закрывавший вторую стену. Третью занимала секционная полированная мебель-стенка, набитая вещами и посудой, там же, в нише, стоял новый японский телевизор с видиком: крутить фильмы по праздникам, когда заглянут внуки. Линолеумный пол тоже был плотно устлан коврами. Во влажном морском климате обилие ковров рождало специфический запах прелой земли, тяжелый для свежего носа. Васька, человек без претензий, принюхался.
Он приподнялся на локте. Стрелки показывали ровно пять, в чем Василий не сомневался, а сверялся с часами по привычке.
Панюшкин просыпался безо всякого будильника в одно и то же время с тех пор, как солдатом впервые попал в казарму. Правда, зимой, когда дождь и темень, он вставал в шесть, а летом, при любой погоде — в пять, как сегодня. Это по молодости они с женой в кино бегали, а теперь всю культурную жизнь им заменил телевизор. Книжек в доме не держали, газет не покупали. Капа написанное разбирала по складам, к тому же плохо видела без очков, а очки не покупала — зачем без надобности тратить нелегкие деньги. Если что интересное — убили кого, наводнение или власть сменилась (хоть у нас, хоть у негров каких), — по телику моментально покажут. Да и зачем чужой жизнью интересоваться — со своей бы управиться.
Васька — другое дело, тому сил девать некуда. Иногда по ночам, на малом звуке, смотрел футбол или бокс, а то еще такой срам изобразят, что неловко, хоть и любопытно. Однако и без телевизора вокруг столько занятного — голова кругом! Каждое утро он глядел на мир словно впервые и восхищался его великим разнообразим и красотой, такой яркой и осязаемой на юге. Южнее и теплее в нашей стране края нету.
Если бы Василий Панюшкин имел хоть малюсенькую склонность к размышлению, то подумал бы о благосклонности судьбы, об удаче или просто о везении. Но подобные мысли его не посещали. Он просто жил в свое удовольствие, удивляясь, отчего люди вокруг ссорятся, ругают порядки и даже погоду.
Он осторожно перелез через жену. Та на несколько секунд перестала сопеть, охранно провела рукой по груди и, убедившись, что деньги на месте, взялась трубить носом с удвоенной силой. Вася не помнил, храпела ли она молодой, так давно это было — сорок лет они спали вместе, что нравилось им обоим даже после того, как сын с дочерью выросли. Однако в последнее время Капа все чаще отказывала ему в удовлетворении неубывающих плотских желаний. Когда Васька приходил навеселе, то подкатывался ночью к жене под жесткий бок и давал волю рукам. Она внезапно спрашивала строгим громким голосом, словно и не спала:
— Опять нализался, чурбан чертов! Работать не хочешь, а водку жрешь!
— Не на свои пил, на чужие, чего кричишь. Я выиграл — они поставили. Отказываться, что ли? Я еще не больной на голову.
Выяснив главное, Капа снова погружалась в глубокий сон. Васька жены побаивался — зачем беса дразнить? Но однажды по пьяни отвесил ей оплеуху, чтоб заткнулась, и вдруг увидел в глазах Капы страх. Он так обрадовался, что хотел еще добавить, но она закрылась в комнате на замок. Васька покричал-покричал срывающимся петушиным голосом и лег спать, а утром, когда жена стала ему выговаривать, ничего не мог вспомнить. Но на всякий случай храбро сказал:
— Теперь будешь знать, какой я сильный, если разозлюсь. Это я в молодости тебя боялся, а теперь — ты меня бойся, теперь я тебя крепче. Глянь, как износилась, а туда же, в ферзи лезешь.
— Износисси-и! — неожиданно взвыла Капа на одной высокой ноте и заплакала.
Ваське стало ее жаль. Он обнял костистые плечи жены и поцеловал жесткие волосы.
— Пошутил я, не видишь, что ли? Нету у тебя мозгов, и где ж их взять, не понимаешь ты шуток.
Жаль-то жаль, а глядеть на скукожившуюся, шаркающую растоптанными подагрическими ступнями женщину удовольствие небольшое. Васька вздыхал и отводил глаза в сторону.
У Капы чутье как у собаки.
— Чего морду воротишь! Старая стала, да?
Ну как ей объяснить? Да, состарилась женка-одногодка, и это создавало проблемы. Энергия здорового, ничем не обремененного мужского тела давала о себе знать, потому Васька наладился захаживать с приятелями к одной девице. Ставишь бутылку портвейна, и она принимает всю компанию по очереди, каждого в своем роде, по заказу. Шик! Но это так, мелочи жизни.
Натянув просторные сатиновые трусы, прозванные семейными, Василий пошел в кухню, поставил греть чай и густой вермишелевый суп, приправленный желтым куриным жиром. Обед, ужин — этого он не понимал, еда есть еда. Беззлобно ругнув медленно нагревающуюся электроплиту под названием “Русь”, сбегал в туалет — это у него завсегда по часам, как у строевого коня, потом в ванной небрежно прошелся безопасной бритвой по редкой щетине, плеснул в лицо холодной водой — горячей не подавали третий год, поскольку высотный блочный дом числился бесхозным: раньше принадлежал Совету курорта, который приказал долго жить вместе с советской властью. Однако отсутствие такой роскоши, как горячая вода, волновало Василия столь же мало, как политические события. Зимой Капа силком гнала мужа в баню, летом он изредка ходил на море, хотя купаться не любил и плавать не умел. Зубы никогда не чистил — крупные, желтые, без единой пломбы, подвели только раз — сломался коренник, не осилив грецкого ореха, пришлось идти в поликлинику и выдрать с корнем, так что вместо тридцати двух, ему служил только тридцать один зуб, но служил исправно. Вот у Капы уже обе челюсти пластмассовые, как ветерану труда их сделали бесплатно, а значит, топорно, надевала она их лишь затем, чтобы пожевать мясца да яблочка с огурчиком, и сразу возвращала в банку с водой — больно.
Еда толком разогреться не успела, и Панюшкин поковырял ложкой слипшуюся в комья вермишель, откусил шматок полукопченой колбасы с крупным жиром, наспех запил его кипятком из термоса, который Капа держала на случай — не всякий же раз из-за стакана чаю кочегарить плиту — электричество у нынешней власти золотое, натянул полотняные брюки с пузырями на коленках, первую попавшуюся под руку майку, сунул босые ноги в летние сандалии и выскочил из дома, словно опаздывал на поезд.
В глаза Панюшкину ударили первые солнечные лучи, заставив сладко прижмуриться, нос сморщился, ловя ароматы цветов, можжевеловой смолки и особенного южного воздуха, обласканного морем и смягченного таинственной прохладой самшитового ущелья.
Даже сидевшая на скамейке перед домом молодая толстозадая Мокрухина с неизменным пакетом семечек и своим дрянным псом, который спозаранку писал и лаял в подъезде, имевшем акустику лучше, чем оперный театр, а потому будил жителей всех двенадцати этажей, — даже Мокрухина в серой растянутой кофте, и тротуар из красно-желтой керамической плитки, обмытый ночным дождем, и усыпанная мелкими желтыми плодами мушмула, такая густая, что земля под нею оставалась сухой даже в дождь, — все имело свою невысказанную, но понятную Ваське прелесть. Он неосознанно страдал, удивляясь этой красоте в одиночестве, и искал, с кем разделить радость наступающего дня.
— Привет, Мокрухина! Погодка-то нынче славная, теплая! — закричал Васька, улыбаясь до ушей, при этом морщинистое лицо его еще больше сморщилось, а глаза, и без того узкие, превратились в щелочки. От переполнявших его положительных чувств Панюшкин обычно не говорил, а кричал, поднимая с постели тех, кто успел заснуть после собачьего лая. Уже который год приезжающий на лето из столицы Владимир Петрович Шапошников, в прошлом знаменитый пианист, а ныне пенсионер и постоянный партнер по шахматам, не раз просил сбавить тон, но напрасно — натура Василия пересиливала желание угодить. Во всяком случае, хозяину она не подчинялась.
— Че ей быть холодной? — игнорируя приветствие соседа, ответила толстуха с полным безразличием и смахнула повисшую на губе подсолнечную шелуху. — Юг — это тебе не Север, где ты в детстве хрен отморозил.
— Так он оттого только крепче стал. Только вот откуда тебе известно?
— То ж мне Штирлиц! — хмыкнула Мокрухина, шире расставляя ноги в домашних тапочках с целью улучшения вентиляции нижней части тела. — Двадцать лет в одном доме живем. Я про тебя и не то знаю. Например, как ты на Зинку пялишься.
Зинка — Зинаида Сероповна Черемисина, в девичестве Айдинян, дама лет пятидесяти с довеском, жила напротив, в одном подъезде с Шапошниковым. Хотя образования — десять классов и курсы машинописи, но по местным меркам вполне интеллигентная и Ваське не ровня.
— Я?! Ты чего, совсем сдурела? — испугался Василий. — На кой мне хромая армянка? Да мы тыщу лет в ссоре! Ты еще не родилась, как я ее в милицейском “Прожекторе” пропесочил за то, что клеши носила. Тогда женские брюки были под запретом.
Сказал и сам удивился — какие странные в разные времена случаются порядки, которые потом сами по себе куда-то исчезают, а на их место приходят новые. Теперь хоть голым по поселку шастай — никто головы не повернет! За сквернословие тоже на пятнадцать суток не заметут, да на всех и места не хватит: у нынешних мат — через раз, вроде довеска, без которого от слов впечатления нету. И за порчу скамеек в парке тоже не привлекают. Преступника мало словить, еще надо доказать, что он преступник. А зачем? Отрубить руку, чтобы плитку с парапета на набережной не отковыривал, тогда следующий подумает, прежде чем шкодить. Несерьезные нынче порядки, но уж какие есть, надо их соблюдать, не рассуждая, иначе выйдет бардак. И Панюшкин добавил:
— Я свои обязанности хорошо выполнял, потому Зинка меня терпеть не может.
— Так то она, а то ты, — резонно заметила толстуха, чем совсем сбила с толку собеседника.
Василий озадачился: иногда он пьяных девок под кусты затаскивает — что верно, то верно, от природы куда ж денешься. Но Зина? Казалось, он ничего такого про нее и не думал. Что же разглядела Мокрухина? Наловчилась шпионить, с утра до ночи сидит на скамейке, наблюдает.
На всякий случай решил отвести разговор в сторону:
— Лучше скажи, как тебе удается меня упредить? Встаю спозаранку, а ты уж на посту. Вовсе не спишь или здесь ночуешь — на живца ловишь? Лопай поменьше, а то ухажер рядом не поместится.
Привычная перепалка нисколько не повлияла на его настроение, напротив разогрела, как любил выражаться Панюшкин, энергию организма, требовавшего движения. Он миновал усыпанный белыми цветами куст мальвы, прячущий от чувствительных взоров контейнер с мусором, и неспешно зашагал по центральной улице вдоль пальм в сторону моря, выступая с достоинством человека, обходящего дозором собственные владения. Потому вертел головой во все стороны и сразу отмечал самые незначительные изменения.
Панюшкин жил тут так давно, что считал себя местным, хотя попал случайно, по армейскому призыву, прямиком из архангельского села, где в 41-м страшном году оказался с матерью и теткой в эвакуации. Беженцы там и осели — отец с войны не вернулся, хату на Смоленщине сожгли, родственников раскидало военными бурями кого куда, а может, и вовсе без вести пропали, разве теперь узнаешь? Срок служить подошел Василию в мирном пятидесятом. Повезло — сберег жизнь и не стал калекой, что могло произойти с большой долей вероятности. К тому же он изначально не был приспособлен к убийству даже самой ничтожной твари, не то что человека. Конечно, защищая свой живот, наверняка научился бы убивать, как этому все научаются на войне. Но Бог миловал, и Василий сохранил чистоту природного характера.
Призывник окончил всего пять классов, от недоедания был худосочен, кривоног, мал ростом и страдал хроническим фурункулезом. Был он в меру хитер и в меру глуп, в меру добр, трусоват и покладист, но когда надо — нахален и с виду ершист. Всего намешано, притом ни одна черта не подавляла другую — в общем, нормальный парень, а главное веселый. И везучий — это точно, этого не отнять. В важных делах ему везло обязательно, он даже по этому поводу никогда не волновался. Вот и военком — болезненного недокормленного призывника, умевшего плотничать, определил в стройбат и послал на Кавказское побережье восстанавливать всесоюзную здравницу, а заодно и хилое здоровье.
Василию на юге понравилось — ну слов нет как! Тепло, санатории с колоннами, и везде растения, каких он прежде не видел. Особенно поразили его воображение высоко уходящие в небо пики кипарисов и разные пальмы. В глубоком, довоенном Васькином детстве, которого он почти не помнил, были сад и лес за околицей, поэтому он вообще любил все, что растет и цветет, а тут такой праздник круглый год!
Небольшой поселок Хоста, куда привезли молодого солдатика, уютно примостился на самом берегу Черного моря в устье одноименной реки. Археологи нашли неподалеку дольмены и развалины крепостей, значит, люди давно приметили красоту здешнего края. Если забраться повыше — даже и не на самый верх — можно увидеть узкую, крутую дугу земли, прижатую к воде зелеными горами, с тетивой пляжей километра в полтора. Пяток улиц с частными домиками утопали в щедрой растительности. Поселок разделяла на две части горная речка, вытекавшая из глубокого ущелья. Каждое лето по сухому руслу прокладывала себе дорогу в новом месте узкая, но шумная на перекатах, тугая ледяная струя. С дождями вода в считанные часы заполняла широченное галечное ложе, поднималась, как на дрожжах, заливая хлипкие жилые бараки на правом берегу, и неслась с бешеной силой к морю, ворочая огромные валуны и бросаясь стволами деревьев, будто щепками. Василий в изумлении качал головой: вот это да, такого он еще не видывал! Привычная Двина — характера северного, умеренного, да и море там другое — серое, стылое, а к этому, яркому и теплому, вся страна летом съезжалась поплескаться в зеленых волнах.
После войны развернулось строительство и не без его, Василия, участия поселок стал менять деревенский облик на городской. Прежде всего втиснули в каменные берега норовистую реку — с тех пор наводнений не случалось. Набережную густо засадили могучими платанами: всякая ветка такой толщины, как у иного дерева ствол, концы ветвей перекинулись через высокий парапет и густая листва образовала сплошной тенистый коридор для пешеходов. На главной улице возвели с десяток нестандартных домов-”сталинок”, на них и сегодня любо-дорого посмотреть; по обе стороны — кипарисы да пальмы, а между ними — кусты роз. Чуть позже, в шестидесятых годах, улицу продлили от моря до стадиона, заполнив пустые места кирпичными пятиэтажками. В каждой квартире балкон, что и хорошо, и плохо. Жильцы, имеющие разные вкусы и разные доходы, балконы самодеятельно застеклили и утеплили, эта дешевая пестрота общую картину не слишком украсила. Но гораздо больше испортили вид поднявшиеся в семидесятых несколько блочных башен, с квадратами черных швов. Панели скоро облупились и дома стали походить на больных псориазом, приезжающих в Хосту лечиться мацестинскими ваннами. Благо втиснули уродцев во второй ряд, под самую гору, почти вплотную к подпорной бетонной стенке, сдерживающей оползень. Но все равно улица, с уходящими вдаль шеренгами пальм, осталась в поселке не только самой длинной, но и самой красивой, хотя и другие — с каштанами, магнолиями, даже с голубыми елями были не хуже.
Единственный бетонный мост через реку потребности растущего населения удовлетворять перестал, и было решено соорудить два подвесных — один напротив рынка, другой ближе к морю, с выходом на главную торговую улицу и вокзал. Рядовой Панюшкин вырезал для мостов деревянные ограждения и стелил доски, их постоянно приходилось чинить — так всем полюбились изящные переходы, а ведь поначалу ступать боялись, потому что легкие сооружения сильно раскачивались.
Худосочный архангельский паренек отъелся, окреп и превратился в невысокого, но жилистого и выносливого мужчину. Климат самостоятельно избавил его от фурункулов, а в военном госпитале, что размещался в нынешней поликлинике, Василия излечили от неудобной болезни, которую он заработал, как правильно намекнула вездесущая Мокрухина, когда еще до призыва провалился под лед на Двине. В общем, во всех смыслах Панюшкин сделался справным кавалером и, отслужив в армии положенное, уезжать на Север не захотел, попросился на сверхсрочную в местную милицию, где прежде ставил оконные рамы и двери собственноручного изготовления. Теперь топор ему наскучил, а привлекала техника: в райотделе внутренних войск имелись два трофейных мотоцикла — один простой, другой с коляской, а еще опель “Адам”, почти игрушечный, слегка помятый, без глушителя, но на ходу, крейсерская скорость — сорок километров в час. Управлять этими средствами передвижения любознательного Панюшкина обучили, правда, за отсутствием образования он долго пребывал в должности дорожного постового, что, однако, позволяло ему в охотку гонять по поселку на мотоцикле, вызывая жгучую зависть мальчишек и вздохи девиц, оставшихся после войны без женихов. Потом Василий состоял участковым и считался грозой поселковых стиляг, рыночных торговцев и бабулек, предлагавших отдыхающим зелень и ягоды в газетных кулечках прямо на улицах, что категорически запрещалось — антисанитария и искажение курортного вида.
Получив комнату в общежитии — бараке на крутом склоне горы в жилом секторе под названием “Украинка”, Панюшкин сразу женился — надоело шляться по бабам, до которых он хоть и был охотник, но собственная сподручнее, да и к семейным на службе проявляли больше внимания, многократно возрастали перспективы на отдельную жилплощадь — тоже не последнее дело. Жену Василий выбрал по своим, крестьянским, меркам: домовитую и выносливую, работницу сытого профсоюзного санатория “Мыс Видный”, а профсоюзы при советской власти были богатые, поскольку каждый работающий отчислял им с зарплаты и любого левого заработка два процента.
Когда женихались, Капитолина, желая показать интерес к прошлому ухажера, спросила:
— Расскажи про Север.
— Чего рассказывать? Деревня, как деревня. Ну, тротуары деревянные.
— Какие? — делала Капа большие глаза.
— Деревянные! Чтобы по мокроте не хлюпать.
— А еще чего?
— Еще? — Васька припомнил белесые призрачные ночи. — Еще летом сутками светло, молодежь после ночной гулянки сразу на работу идет.
— Ну, да? — ахнула Капа. — Прям совсем-совсем светло? Словно днем?
— Почти. Красотища.
У Капы воображение как у воробья.
— Чего хорошего-то! Ночь — она для того и ночь, чтоб было темно и спать.
Василий мало встречал людей, способных разделить его восторг перед природой. Тем более девки — о чем они, кроме замужества могут мечтать? Оттого ни в молодости, ни потом отсутствие фантазии в жене его не смущало. Свое дело она знала, а это главное. Надежды супруга оправдала с лихвой: работала с утра до ночи, родила и воспитала сына и дочь, да еще держала рядом с домом обширный огород. Когда получили двухкомнатную квартиру в высотке, землю эту закрепили за собой как дачный участок. Василий соорудил фанерную времянку и сдавал отдыхающим. Капе прибавилось стирки, но лишней копейкой она, детдомовка, привыкла дорожить. Экономила на всем: что умела — шила, перелицовывала, штопала, стригла детей и
мужа — неужели на парикмахерскую деньги транжирить? Волосы, они ведь растут без остановки, за всю жизнь эти рубли в целые тыщи сложатся. Продукты покупала самые дешевые — лишь бы сытные.
Прошло долгое время, пока вконец измочаленная трудом женщина и еще крепкий телом и духом мужчина получили право выйти на пенсию. Замаячила возможность пожить в свое удовольствие. Дочь выросла, удачно вышла замуж за офицера в Ярославль, — неказистого, но хваткого интенданта, жила в достатке, троих родила. Сын работал автослесарем и женился на медсестре из Адлера, девке стервозной, с гонором, любящей наряжаться по моде. Ничего из богатого заработка мужу не оставляла, даже из-под стелек в ботинках деньги выуживала, говорила: “Ты мне кругом должен, на моей площади живешь”. Квартира — всего в одну комнату, однако ж квартира, с ванной и водопроводом — досталась невестке от родителей.
Сыну, загруженному заказами, некогда было ни отношений выяснять, ни разводиться, да и детишки подрастали. Тогда Василий с Капой составили завещание — свои квадратные метры отписали дочке, а сыну, чтобы баба не грызла, начали возводить на дачном участке просторный шлакоблочный дом с мезонином и рядом просторный каменный гараж. Панюшкин идеей загорелся и возмечтал: вот построит дом, возьмет себе комнату в мезонине — из нее видно море и внуков, которые станут возиться в саду. Детей он любит, в детях жизнь. Для них расчищал участок от камней, корчевал кусты, для них посадит фруктовые деревья, с деревьями он возиться любит. Женщины вареньев наварят, компотов на зиму накрутят — подпол в доме запланирован глубокий, прохладный. А когда он совсем состарится и народятся правнуки, будет весь день лежать возле открытого окна, вдыхать запахи выброшенной прибоем морской травы, радоваться солнцу и голосам внизу. Разве человеку еще что-нибудь нужно для счастья?
Каждый день, после обеда, Василий ездил на дачу. Наблюдал, как продвигается строительство, втихаря от жены носил работягам выпить, не так, чтобы допьяна, но они потом свое добавляли и спали в тени кустов до вечера, а в темноте — какая работа, пора по домам. Вася и сам не дурак, выпивал с мужиками за компанию, а иногда и спал. Никто никуда не спешил — все при деле. Так и двигалась стройка — ни шатко ни валко. К осени нулевой цикл с грехом пополам закончили. Каменщик запросил по-божески, материалы доставали по знакомству и расплачивались частично самогоном, но средства потребовались большие. На пенсию не разгуляешься, пришлось потревожить деньги, отложенные по русскому обычаю на “черный день”. Несколько лет дом сооружали, осталось совсем немного. Сын уже у себя в мастерской и решетки для окон сварил, а Василий двери-рамы в плотницком цеху из выдержанного дерева заказал и на место доставил. Но тут случилось несчастье: домкрат сломался, и сынка автомобилем, который он чинил, придавило насмерть.
Василий с женой горе пережили, крепко держась вместе. Часами лежали в обнимку и плакали, добрые слова друг другу говорили, а утешиться не могли, оставались еще дочь, внуки, всем надо помогать и дачу достроить, иначе скандальная невестка грозилась предъявить законные права на квартиру, отписанную по завещанию дочери.
Как всегда положение спасла Капа. Утерев слезы, свернула домашние дела и нанялась работницей в теплицы, которые возвели корейцы у реки Псоу на границе с Абхазией. Правда, ноги болят, но это ничего — главное, не помереть, дом закончить, а то Васька-шелапут все пропьет, профукает. Он разве о пользе когда думает?
Жена после смерти сына сильно сдала, однако крепкая, управится, считал Панюшкин. Он тоже мог бы шоферить, но работа таксиста требует нахрапистости, постоянной гонки за клиентами, соперничества с другими водителями — это ему противно, да и где машину взять? Мог бы плотничать, восстановив прежние навыки, но топором он еще в молодости намахался будь здоров.
Пять лет прошло, а дом еще недостроили, когда случилась новая беда. Капа наняла по дешевке штукатурить стены заезжих молдаван, мужа с женой, и ежедневно снабжала обедами да еще и аванс выплатила, чтобы потом цену не набивали. Васька по выходным вместе с ними водку-пиво пил, не думал, что после этого у людей рука подымется на чужое добро. Поднялась. Продали молдаване готовые двери и рамы вместе с решетками, материалами и инструментами, а сами исчезли. Панюшкин даже в милицию заявлять не стал — паспортов у работников не спрашивал, верил на слово. Да и милиция нынче не та, чего уж тут душой кривить. Искать не будут, если только за большие деньги.
Потеря вышла практически невосполнимая, работы остановились. С горы дом сиротливо глядел в морскую даль мертвыми оконными провалами. Мечта о комнате в мезонине и тихой старости если не погибла совсем, то отодвинулась до лучших времен. Раз в три дня Капа гоняла Василия на участок с большой флягой объедков: велела взять с улицы бродячего пса и привязать на длинную цепь, не то и урожай потаскают, и недострой по камушку разберут.
— Совести у людей совсем не стало, — сокрушалась Капа. — В церковь ходят! Чего в церковь ходить, если Бога не бояться? Бог нынче вроде баловства. На слово никому верить нельзя. Кругом одни жулики. Милиции за порядком смотреть некогда, она налог в свой карман с торговок укропом собирает.
Васька скривился, не любил, когда милицию ругала Капа. Плохая, хорошая — не ее ума дело.
— И когда ты чем довольна была!
— А какое такое довольство я в жизни видела? А? Скажи? Рожать, стирать, над грядками корячиться? И чего имею? Последнее старшему внуку на учебу отдала — невестка опять приходила собачиться.
— А за пазухой что прячешь?
Голос у Капы был визгливый, тем более, если она кричала, а кричала она почти всегда:
— Сколько ни есть — все мое! Тебе бы только пива нахлестаться со своими дружками, а дача на моей шее висит!
В общем, жизнь вошла в накатанную колею, но если Капе двигаться по ней становилось все труднее, то Василий возраста пока не ощущал и на пенсию, хоть и невеликую, смотрел как на манну небесную. Получить исключительно в собственное распоряжение крепкое, полное жизненной энергии тело да еще деньги в придачу — представлялось волшебным везением. И это состояние легкости и приподнятости над суетным миром, где большинство все еще продолжает борьбу за кусок хлеба, рождало в его душе фантазии.
Одну он уже осуществил — довел до совершенства процесс самогоноварения из фруктов, в обилии созревавших на дачном участке. Сам Василий из крепких напитков предпочитал водку, и ту пил без особой страсти и пьянел быстро, но наполненная прозрачной пятидесятиградусной жидкостью фляга из-под сметаны вызывала у него ребячий азарт и неубывающий восторг. Спиртное без ограничений и практически задарма — это же мечта любого русского мужика!
Второе увлечение пребывало в стадии воплощения. Василий, всегда неравнодушный к растениям, занялся доморощенными экспериментами по колировке роз и скрещиванию фруктовых деревьев, даже ездил в адлерский питомник южных культур на консультации — очень уж не терпелось получить впечатляющий результат.
Попросил селекционера показать на практике, где стебель разрезать, куда что приставить, как забинтовать. Вскоре бывший милиционер получил на алыче новый сорт слив, крупных, круглых и сладких, с авторским названием “Черноморская красавица Панюшкина”. Нынешним летом ожидался первый полноценный урожай. Скрещивание нескольких сортов груш тоже дало необычный результат — крупную скороспелку, а то обычно скороспелки маленькие, как елочные игрушки. Вел Василий постоянную работу с персиками и розами. Как ни отбивалась Наталья Петровна, жена его нового приятеля — москвича Шапошникова, он регулярно приносил ей цветы, а также фрукты в бидоне из-под собачьей еды — сливы, яблоки, персики, груши, рыхлые кисти пахнущего клопами винограда “Изабелла”, мелкую незрелую лещину, все вперемешку — целое и мятое, а то и с гнильцой, подобранное под деревьями вместе с мелкими черными муравьями.
Она просила, боясь обидеть:
— Васенька, я вас умоляю, не надо, у нас все есть, рынок же под боком!
— Так это свое, бесплатное. Не хотите так кушать, компот Владимиру Петровичу сварите.
— Ну, хорошо, только больше не надо.
Но он все равно нес и нес, а Наталья Петровна, крепко замотав пакет, чтобы не выпустить шустрых муравьев, тайком отправляла подношения на помойку.
Третья мечта Панюшкина — самая иллюзорная — научиться обыгрывать в шахматы Шапошникова. К игре Василий пристрастился еще на службе в милиции во время ночных дежурств. Был цепок, сметлив, никогда не пропускал чужих ошибок, слабых обставлял, сильным уступал, что, однако, страсти к процессу не умаляло. Даже начальная теоретическая подготовка у любителя-самоучки отсутствовала, между тем как Владимир Петрович играл красиво, по науке, и если не расслаблялся или не подставлялся, чтобы у партнера не угас интерес, объявить пианисту мат не удавалось. Выход один — навострить память и усиленно тренироваться, благо недостатка в желающих не наблюдалось. Панюшкин постоянно таскал в полотняной хозяйственной сумке большую доску с фигурами и мог проводить в шахматных баталиях сутки напролет.
Капа возмущалась:
— Вечно где-то шляешься, словно у тебя шило в заднице! Бездельник!
— Врешь. Я третьего дня абрикос на хурму привил — похоже, приживется.
— И кому твои дурацкие фокусы нужны! Нет бы захотеть чего нормального: дачу достроить, радиатор починить — течет с прошлой зимы, воду из ведра еле успеваю выливать.
— Сантехника позови.
— Ему деньги платить надо! Ничего не умеешь.
— Как не умею? — весело вскидывался Василий. — А детей кто тебе сделал?
— Так то ж не пальцем!
— Я и пальцами все могу, только времени на радиатор жалко. Время человеку отпущено, чтобы красоту сотворять. Я башковитый. Между прочим, на днях у Шапошникова партию выиграл. Думаешь, легко? Мне нельзя унитазы ремонтировать, во мне искра Божия. Сегодня на даче лавр у калитки под шахматную ладью стричь буду, чтоб наподобие сторожевой башни!
Капа расстроилась. Опять ерундой занимается. Что ни день, словно малолетка, придумывает себе новую игрушку. Ну, ладно Шапошников — все-таки бывшая московская знаменитость, пианист, от него плохого не будет. Но вокруг столько забот, а Васька витает в облаках. Была в этой черте мужа для Капы загадка.
Сегодня Панюшкин сумку с шахматами оставил дома, поскольку был приглашен москвичом на игру в собственную трехкомнатную квартиру, обставленную непривычно — картины, кресла с высокими спинками и ковры только на полу. Пианист вставал и завтракал тоже по городскому — поздно, поэтому хватит времени обойти весь поселок из конца в конец, хлебнуть пивка с приятелями, если кто угостит, а если таких не найдется, поставит сам. Выпивка за чужой счет была показателем солидарности мужской части поселкового населения, степени дружеских отношений и относительного благосостояния на данный момент. Но то были обычные мужики, свои. Пить у Владимира Петровича Васька стеснялся, хотя знал, что угощение обязательно случится и он не устоит, а Капа дома потребует: “А ну, дыхни!” — и станет ругаться, поучать, что пианист ему не ровня. Васька и без нее это знал, хотя не так ясно. Но с тех пор как Шапошников показал ему видеозапись своего концерта с оркестром, где крупным планом засняты руки, с молниеносной скоростью летающие над черно-белыми клавишами, Васька более не сомневался в чудесном происхождении своего шахматного партнера. Вытворять такое на глазах у массы народу не всякому смертному дано.
Солнце уже припекало, но шагать по новым тротуарам мимо магазинов с кондиционерами, куда всегда можно зайти охладиться, — одно удовольствие. Между тем нынешняя жизнь, совсем не похожая на прежнюю, многим активно не нравилась, даже отдыхающие стали другими, а раньше были такие же, как все, — бедные и скромные. Конечно, и новым приезжим улыбались во весь рот, поскольку от них зависело благосостояние сдатчиков жилья и процветание курорта вообще. Но в
душе — презирали. За то, что никогда не видели инжира и, не доверяя советам продавцов, выбирали на рынке твердые сине-зеленые плоды вместо мятых, истекающих медовым соком ягод. За северную белокожесть и равнодушие к высоким ценам, за неуважение к местным нравам, предписывающим мужчинам носить брюки, а не шорты, женщинам не появляться в купальнике на улицах поселка. Богатых, заполнявших рестораны и гостиничные люксы (дешевые номера теперь ликвидировали), презирали более, чем тех, кто снимал комнату или койку, обедал в столовках и пляжных забегаловках, хотя по-настоящему богатые в Хосту не ездят — это курорт средней руки. Однако у пенсионеров и бюджетников чужаки, способные отвалить двадцать тысяч рублей за две недели проживания в однокомнатной квартире (без еды!), вызывали сложные чувства — нечто вроде смеси из благодарности с завистью.
Панюшкину при рождении достался счастливый билет — зависти он не знал, потому и новые порядки из колеи его не выбили, напротив, легкие деньги, пестрота, толчея, всеобщая торговая деятельность были ему по нраву — жизнь кипит! У Васьки даже ноги приплясывали на ходу и сами по себе куда-то рвались. На каждом шагу палатки. Чем плохо?
Сквозь густую толпу продающих, покупающих и жующих протискивались к морю курортники победнее, зажав под мышками надувные круги и матрасы. Другие, которые в хаосе приватизации уже успели оторвать сладкий кусок собственности, давили на клаксоны импортных авто и ругались, застревая в узком раздолбанном проезде. Автомобилей красивых прибавилось заметно. Моторы у них работали словно шепотом: если сзади не подудят, запросто под колеса угодишь. Машины нежно шуршали по колдобинам, поблескивая гладкими заграничными боками и заставляя мужское сердце замирать от восторга. Даже последний пастух с Калинового озера, что поставил фанерную палатку возле детской площадки, прозванной муравейником, за два года торговли фруктами купил себе “Форд” с тонированными стеклами.
Василий пошевелил пальцами, стосковавшимися по рулю, однако волю чувствам не дал. Как безглазый знает, что никогда ему не увидеть неба, так Васька понимал, что эдаким чудом ему никогда не обладать, потому в разряд мечты иномарка пока не переходила. Он старался о машине не думать, чтобы не отравлять радости жизни, однако глаза, которыми Панюшкин смотрел на автомобильных красоток, выдавали глубоко запрятанную страсть.
Возле подвесного моста он покричал в открытое окно второго этажа Генке-каменотесу, веселому заводному мужику, живущему в большом доме над муниципальной аптекой.
Генка не откликнулся, и Василий двинулся дальше, поигрывая в кармане штанов карамельками, которые носил на случай встречи со знакомыми. Дешевые конфеты таяли и прилипали к бумажным оберткам, но дело не в цене, дело во внимании. Женское население поселка Панюшкина восхищало. Ноги у девиц кончались на уровне Васькиных подмышек, смазливые — все, как одна, одеты модно, кто с пузом, а иные уже и с детской коляской. Детишки, раскинувшись свободно, болтали голыми ножками-ручками, розовенькие и упитанные, как поросятки. Еще бы — воздух чистый, пахучий, такой ощутимый, хоть ножом режь, и овощи-фрукты круглый год — это ж где найдешь! Даже старики, совсем древние и больные, в легких одежках шаркали по тротуарам домашними тапочками, облепляли скамейки и благостно щурились на солнце, грея старые кости. Он вспомнил мать и тетку, которые, как и другие северные жители, большую часть года, кроме бесконечных сумок с продуктами на всю семью, таскали на себе тяжелые, подбитые ватой пальто. Мать-то здесь, в теплом климате померла, под его присмотром, а к тетке надо осенью съездить, гостинцев свозить.
Висячий мост через реку делил поселок на две части: на левом берегу — спальный район, на правом начиналась торгово-развлекательная зона, жившая своей отдельной громкой и красочной жизнью. Из магазинов, ресторанов, из самой распоследней уличной кафешки на четыре столика неслась модная оглушительная музыка. Летом, по вечерам, в толпе разряженных приезжих трудно протолкнуться. Мужики — в шортах и открытых борцовских майках, а бабы в лифчиках и с прозрачным цветным платком на бедрах.
Иногда, если была охота, Панюшкин часами сидел на пластиковом стуле под уличным зонтиком, разглядывая прохожих и поджидая кого-нибудь, с кем можно душевно побеседовать. Впрочем, таких людей было крайне мало. Василий в основном общался с простыми работягами, жадными до дармовой выпивки и безразличными к чужим проблемам — своих хватает. Встречались и злые мужики, которые побывали в Афгане. Эти ни о чем другом говорить не могли и все втолковывали жизнерадостному Ваське, что в России цена человеческой жизни всегда была — полушка, унизить человека, растоптать, обобрать, послать на смерть — обыденность. Он им верил как-то отстраненно, примерно, как инопланетянам, если бы такая встреча случилась. Особое место среди знакомых Панюшкина занимал грузин Арчил — человек серьезный, никто не видел его пьяным или в компании местных, наверное, сильно богатый и светиться не хочет, своим прикидывается. Образованный, но уж очень деловой. Совета у грузина лучше не спрашивать — охотно он разговаривает только о деньгах, словно у него вместо сердца — кошелек.
Сегодня Василий задерживаться нигде не стал, не спеша, добрался до Вокзальной площади, где по праздникам проходили общественные мероприятия. В День Победы сюда привозили полевую кухню. Панюшкин надевал старую гимнастерку с тремя ленточками невнятных общевойсковых медалей и отправлялся на площадь. Кашевары документов не спрашивали, седому мужику в военной форме подносили стопку водки, в крышку от алюминиевого котелка смачно шлепали полевой каши с тушенкой. Выпив и закусив, Вася с приятелями отправлялся в Адлер, где все повторялось по нескольку раз, потом в Сочи — там площадок для угощения солдат еще больше, так что домой компания возвращалась затемно, сильно пьяная, довольная и шумная. Дома добавляли еще — от щедрот своих жен, которые такой праздник считали святым и мужей в тот день не ругали, а мирно укладывали спать.
Вокзал в Хосте — картинка с открытки: с одной стороны — синее море,
с другой — финиковые пальмы, так и хочется спрыгнуть с поезда и остаться тут навсегда. Во всяком случае, так казалось Панюшкину, влюбленному в свой поселок. Сегодня у вокзала буднично соперничали автобусы и маршрутки, поджидали клиентов напористые таксисты, чтобы отвезти на Ахун-гору или в Красную Поляну — куда душа пожелает, хоть на озеро Рица в Грузинском государстве. Сам Василий везде побывал еще при советской власти — тогда кавказское побережье считалось нашим до самой турецкой границы — и все интересные места знал не хуже экскурсовода. Десять лет назад, когда москвичи Шапошниковы только купили здесь в качестве летней резиденции квартиру, он безжалостно таскал пианиста по окрестностям — и в Самшитовую рощу, и к пробковым дубам, и на Агурские водопады.
В последние годы пианист больше дома сидит, на ноги и руки сильно жалуется. А жаль, такой попутчик потерян, в красоте понимает! Васька глянул на подаренные Шапошниковым часы и направился мимо Дома художника через большой, когда-то роскошный, а ныне заброшенный парк, чтобы выйти на шоссе возле Звездочки — района с несколькими панельными домами, поднимавшимися уступами вверх по зеленой горе. Там жила одинокая мать Зины.
От Звездочки, миновав церковь, наконец-то закончившую своими силами долгий ремонт, Василий спустился прямо к бетонному мосту. Покрытие местами раскрошилось, образовались ямы, на которых непрерывный поток транспорта хрустел щебнем, поднимал пыль и громыхал железным нутром. Панюшкин не без гордости отметил, что во времена его милицейской службы дороги содержались лучше, и поглядел вниз. За мостом, на левому берегу, притулилось длинное панельное строение — пансионат для железнодорожников среднего и низшего звена. За ним вставали зеленые горы.
Здесь работала секретарем директора Зинаида Черемисина, бывшая Айдинян. Он знал ее больше сорока лет и помнил еще молодой разбитной девицей, за которой ухлестывал весь поселок. Гибкая талия, чуть прикрытая короткой кофтенкой, модные брюки на бедрах. У участкового Панюшкина от вида копны непослушных волос, перехваченных яркой лентой, от загорелой полоски голого тела с пятнышком пупка что-то внутри начинало ныть, как больной зуб. Он даже губу прикусывал от злости, оттого и решил Зинку на посмешище в стенгазете выставить, что и стало причиной их ссоры.
С тех пор Зина дважды побывала замужем, но уже лет пять как жила одна. Васька и прежде частенько наблюдал за ней на улице исподтишка, а теперь почти всякий будний день ровно в половине восьмого утра прятался за большим платаном возле реки и слушал неровный перестук каблучков по плиткам набережной — секретарша шла на работу. Когда звук отдалялся, он выходил из своего убежища и смотрел вслед маленькой одинокой женщине, пока та не скрывалась за поворотом.
Сейчас Панюшкин стоял на мосту, щурился на однообразную ленту балконов, перепоясывающих пансионат, и думал о Зине, как вдруг она материализовалась в галерее первого этажа и широким плавным жестом вылила воду из графина на клумбу. Василий застыл, завороженно глядя на открытые до плеч руки женщины. Такой удачи он не ожидал!
Между тем девица Айдинян давно превратилась в немолодую солидную даму. Крупная голова с начесом из поредевших крашеных волос, короткое туловище с большой грудью, утянутой в дорогую блузку. Она немного стеснялась полноты и особенно хромоты, которая образовалась совсем недавно, после перелома шейки бедра. Однако черные глаза не потеряли блеска и кожа оставалась гладкой и розовой, как в юности. Разодетая и надушенная, Зина любила по выходным вместе с приятельницами фланировать в пестрой толпе отдыхающих, в глубине души не веря, что красота и привлекательность остались в прошлом.
Для Панюшкина метаморфоза Зины из девушки в пожилую женщину происходила неприметно, да и была ли вообще? Время в Хосте текло медленно, скрывая от глаз течение жизни. Василий и сам не замечал, как стареет. Лишь однажды, разбирая коробку со старым барахлом, поразился, наткнувшись на свадебное фото — неужели это он? Такой глазастый и кучерявый? Удивление быстро прошло, вытесненное видом невесты: вот Капа действительно постарела — не узнать. Но Зина — совсем другое дело, Зина совершенно не изменилась и сейчас там, внизу, показалась ему необыкновенно привлекательной.
Секретарша постояла минутку, задумчиво провожая глазами быструю реку, и снова скрылась в помещении. Выражение ее лица было грустным. Почему? Василий почувствовал болезненную жалость. Хотелось утешить. Но как? Вопрос утонул в радости нечаянной встречи. Нынешний день задался с самого начала и казался удачлив даже более чем обычно. Василий бессознательно улыбнулся и отправился восторгаться жизнью дальше.
2
В тот день Капа, как всегда, собралась ехать в парниковое хозяйство. Обратно предстояло тащить на себе капусту — товар недорогой и тяжелый, прибыли от него мало, только на зиму засолить для собственного потребления. Однако синенькие поспеют лишь через неделю, пока придется брать, что дают. Автобуса на Псоу долго не было, и Капа вся извелась. Народу на остановке собралось порядочно, но, работая острыми локтями, ей удалось занять сидячее место, и она намеревалась подремать часок, поскольку ночью плохо спала. Вчера уже легли, Васька вдруг огорошил: Арчил, грузин с десятого этажа, предложил ему крупно заработать на перегоне автомобилей из-за границы.
Ей бы обрадоваться, так нет. Ко всегдашним выкрутасам Василия она приспособилась, а чем обернется новое дело, неизвестно. К тому же и заказчик ушлый. Живет богато, но тихо, в двух смежных квартирах. Сам, жена, четыре дочери и два сына держатся скромно, ни с кем близко не общаются, хотя здороваются вежливо. Свой бизнес грузин держит в Адлере, подальше от зависти местных торговцев, да и город там настоящий, есть где развернуться. Начинал с двух палаток возле продуктового рынка. Крытый брезентом грузовик ездил за барахлом через Грузию в Турцию, а здесь, под окнами, отдыхал. Мокрухина говорит, теперь у Арчила несколько больших магазинов и доходы миллионные. Может, и правда. Сам ездит на черной машине с черными стеклами, а Ваську посылает в Германию за подержанными иномарками, видно, наклюнулся выгодный сбыт. Этот субчик своего не упустит. Когда дефолт в девяносто восьмом грянул — засуетился, не брезговал самолично у обменника дежурить, людям рубли за доллары отмусоливать, потом в Москву самолетом полетел, Мокрухина доложила — хорошие деньги срубил. С таким пройдохой надо держать ухо востро.
А разговор с грузином действительно состоялся.
— Ты, Панюшкин, человек серьезный, во внутренних органах служил, тебе доверять можно, — сказал Арчил. — За доставку каждой легковушки плачу по тысяче баксов. Пять пригонишь — шестая твоя. Или деньгами бери.
Предложение Ваську сильно заинтересовало, но, зная крутой нрав жены, он подождал, когда они улягутся в кровать, и начал издалека:
— А слышь, Капитолина, отчего бы нам машину не прикупить? Частным извозом стану заниматься, отдыхающих с аэропорта в Сочи возить. Говорят, в Германии неплохую машину можно за пять тысяч долларов взять. Нам ведь и подержанная сойдет, они как новенькие, не отличишь!
— Говорят — кур доят. У тебя и одной тыщи нету.
— Если постараться — будет. Мы теперь при капитализме живем, инициативу проявлять надо, иначе так и помрем нищими.
Капа поначалу даже не взволновалась — это когда же муж последний раз напрягался? Что-то не припоминается.
— Внуку костюм справим, дочка давно о шубе мечтает, Ярославль — не Сочи, морозы зимой случаются крепкие. Тебе барахлишка пора нового прикупить, — задумчиво говорил Вася в темноту.
Капа привыкла обходиться малым:
— Чего жаловаться? Не бедствуем. Ну, пальта зимнего нет. Так никогда и не было. В куртке всегда ходила, а прежде — в телогрейке, помнишь?
Васька не помнил. Да мало ли в чем она ходила, когда молодая была? На ней все ладно сидело.
— Пальто — ерунда, пальто я тебе с пенсии куплю.
— Да какая у тебя пенсия? Меньше моей, — небрежно бросила Капа, наступив мужу на больную мозоль.
— Молчать! — прикрикнул на нее Васька и выложил про предложение грузина. А для убедительности добавил:
— Дачу вмиг достроим. Ты такой суммы никогда не видела.
— А ты видел?
— Я — видел, — хорохорился Василий, — когда в милиции работал, одного мужика тормознули, так у него полный багажник денег оказался — инкассатора ограбил.
— То-то и оно, что вор. И грузин твой хренов — тоже жулик, спекулянт, — не сдавалась Капа.
— Спекулянт, — согласился Василий. — Только теперь это законное дело, бизнес называется.
— Не чурка, без тебя знаю, что бизнес. А все равно спекулянт. Даже и не думай.
Панюшкин откинулся на подушку и вздохнул:
— Ты только ругаться и умеешь, а когда я хочу заработать, не даешь. Пойми, деньги сами в руки плывут!
Капа засопела — она всегда сопела, когда дело доходило до денег, — спросила настороженно:
— И что, прямо так вот и дает тебе валюту с собой? Без расписки?
— Ну.
— Так я и поверила! А ну, нехристь, выкладывай начистоту!
Васька собрался с духом и выпалил:
— Под залог квартиры.
— Что?! — зарычала Капа и ткнула жестким пальцем в Васькин лоб. — Вовсе с ума съехал! Это значит, если ты, раззява, деньги профукаешь, нам с тобой под кустом век доживать? Забудь! Нашу приватизированную квартиру он и в гробу не увидит!
Она повернулась на бок и притворилась спящей, но зачем-то слушала, как неуемный Василий расписывал, что можно купить и сделать на пять тысяч долларов. Аж дышать стало тяжело! Деньги большие, заманчивые. Капа так втянулась в фантазии мужа, что размякла и уже мечтала вместе с ним.
Васька почувствовал слабину, неожиданно притянул к себе голову жены и смачно поцеловал в щеку. Она раскраснелась и даже похорошела темным от загара лицом, с которого на мгновение сошло упрямо-злое выражение, словно она каждую минуту готова обороняться.
Он больно ткнул Капу в бок:
— Как я, крепкий? А, жена?
Она хохотнула баском:
— Не жалуюсь.
Пользуясь моментом, он сказал:
— Ну, вот, я и решил: пока здоровье позволяет — за машиной съездить. Другого такого случая не будет.
Капитолина тяжело вздохнула, пожевала запавшими в отсутствие вставных челюстей губами — ее одолевали сомнения. Риск превышал обещанную награду. Просто так ничего не бывает, тем более легких денег, это Капа знала твердо.
— Арчил тебя обмануть хочет.
— В чем?
— В чем-нибудь. Пропадешь вместе с деньгами, а я пойду по миру. Дело-то опасное: слышала, там грабят и даже убить могут.
— Это тех, кто порядка не знает. Арчил тертый малый. Он мне в руки деньги не даст, на пластиковую карточку положит. Туда поеду пустой, а обратно вместе с грузом на пароме до Финляндии, дальше — своим ходом по родной стране. Да не боись: возвернусь живой и невредимый!
Капа суеверно замахала руками:
— Перекрестись и моли Бога, чтоб помиловал.
Вася хитро сощурился:
— И ты туда же — в Бога не веришь, а помощи от него ждешь.
Капа вздохнула: кого же еще в заступники звать, если государство на тебя трижды наплевало и продолжает обманывать? Василий давно стал частью ее самой, потерять его было страшно.
Свое послевоенное замужество, когда девок оказалось в два раза больше, чем парней, Капа считала большой удачей. Впрочем, и то правда, что Василий в двадцать лет был дурак дураком, а она уже много знала про жизнь. Рано оставшись без родителей, росла дерзкой, хваткой, не гнушающейся никакой работой. Потому и повезло. Тут она как-то наткнулась на старые фотографии: сама-то ничего, ладненькая, крепенькая, как репка, глаза врастопырку — потому никто ее обмануть не мог, до сих пор обидчика так отбреет, хоть уши затыкай. А Васька — так себе, молодой нахал в милицейской форме, теперь и вовсе старый сморчок. Капа вспомнила молодость и улыбнулась: Василий был хорошим мужем и отцом, справедливым и добрым. Пил понемногу, кто ж у нас не пьет? Даже больные умудряются поллитровку в палату пронести. Главное, чтобы в меру. Раньше — работа в органах расслабляться Ваське не позволяла, на пенсии попытался удариться в запои, но на пути к винной страсти стояла Капа.
От бурных возлияний и дружбы с алкашами отучила. Пенсию отбирала сразу и на баловство выдавала понемногу. На пиво Ваське хватало, но пиво — дело обыденное, Капа и сама не прочь пивком побаловаться, почти каждый день бутылку самого дешевого, “Жигулевского”, покупала. То, что муж употреблял спиртное по праздникам или с шахматистами, в расчет не принималось, тем более пил не на свои деньги и вовсе не потому, что жадный, жадным он никогда не был, но так выходило помимо его хотения. После завершения турнира победитель ставил ноль семь крепленого красного — дешево и сердито, а если кто побогаче, то и бутылку водки. Василию обыграть всех еще ни разу не удавалось, хотя и очень старался, потому приходилось пить за чужой счет. Правда, одной бутылкой дело кончалось далеко не всегда, бывало, скинувшись, продолжали на чьей-нибудь квартире, у кого жена уехала или померла, чтоб бабским зудежом не портить себе удовольствие. Вот они какие! Что с мужиков взять?
По большинству семейных дел, из которых и состояла повседневность, Капе удавалось настоять на своем, но иногда Василий упрямился, молчал и поступал как хотел, и это тоже было нормально, а иначе — что за мужик? И шкодлив, как все мужики.
Как в отдельную квартиру переехали, Васька привез с Севера свою маманю — перед смертью кости погреть. Тридцать лет грела и умирать не собиралась. Более вредной старухи Капа не встречала. По дому палец о палец не ударит, с внуками не разговаривает, цельный божий день за кухонным столом торчит, замечания делает: и то не так, и это не эдак. Жрет одно мясо, в уборной за собой воду не спускает, белье не стирает. Капа сначала терпела, потом собачилась, потом опять замолчала — себе дороже. Кончится же когда-нибудь эта каторга — девяносто два годика старухе минуло. Но той хоть бы хны: “Поработай, на меня, говорит, поработай, я тебе вон какого мужа родила, имею право дух перевести. И не надейся при моей жизни свободу получить, я тебя переживу хотя бы для того, чтобы ты, сушеная задница, хозяйкой себя в доме не чувствовала. И где только Васятка такую мымру нашел?”
Капа собственной внешностью не обольщалась: конечно, худая — от такой жизни не разжиреешь, но сильная, с крепкими наработанными руками, поднесет пьяному супружнику со злости — не сразу очухается. Она всегда брала не красотой, а сноровкой, выносливостью и порядком, однако обидно такое от свекрови слышать, и Капа наловчилась мстить. Не словами, так делами — то стул ей ломаный подсунет, то уйдет и дверь, словно по забывчивости, снаружи запрет, чтобы старуха из дому выйти не могла, дурное про родню во дворе не трепала.
Бабьи раздоры нагоняли на Ваську тоску. Он пытался мамашу ублажать, самогонки перед обедом ей наливал, но та после выпивки еще злее становилась, невестку костерила с новой силой. И чем лучше за нею ухаживали, тем неуживчивее она становилась. Как-то Капа обои в кухне новые, моющиеся, поклеила, двери-окна, решетки покрасила, мужу крикнула громко, чтобы бабка тоже услыхала — не отдельно же ей докладывать:
— Осторожно! Два дня руками за притолоку не хватайся, дверь в сортир не закрывай. Окрашено!
— Надо было быстросохнущие белила брать, — заметил Василий.
Капа аж задохнулась от злости:
— А ты на них заработал, бездельник чертов? В три раза дороже стоят!
— Скупердяйка!
Мать в своей комнате довольно закудахтала, заскрипела от радости, что Васька жену облаял. Так и жили, дожидаясь, кто наперед дуба даст. Только недавно наконец померла маманя — земля ей пухом.
Во вторую очередь доконала Капитолину работа. Чтобы жить не хуже людей и получить на старости лет общесоюзный пенсионный потолок, сорок лет трудилась в одном санатории на трех должностях — официанткой, уборщицей и прачкой, а еще по дому и на земле. Вставала затемно, ложилась заполночь. Товарки понять ее не могли:
— Не одна детей ростишь — муж есть, зачем надрываться?
Приходя с работы, падала на диван в изнеможении, но обводя глазами добротную обстановку, снова заряжалась бодростью. Квартира в семье — главное. Скупясь на мелочи, на дорогую еду, когда можно обойтись дешевой, денег на обустройство квартиры Капа не жалела. С нищего детства усвоила: ковер — это благополучие, а несколько ковров — богатство. Когда некуда стало вешать, положила под ноги, хотя и страдала, ходить пускала только босыми ногами и с каждым чужим шагом ежилась, словно на нее самое наступали. В углу стояли свернутые в рулон и зашитые в старую простыню еще два ковра, дожидались, когда помрет свекровь, чтобы украсить вторую комнату. Теперь можно бы и расстелить, да времени все нет.
Тюль с цветным шитьем, шелковые расписные занавески радовали глаз, хрусталь в горке сверкал, как бриллиант, потому что еженедельно перемывался и перетирался. Это не важно, что сами ели на кухонном столе, накрытом потертой клеенкой, водку пили из граненых столовских стаканов, а чай — из щербатых фаянсовых кружек с голубой каемкой, списанных санаторным завхозом. Но когда являлись гости, сокровища вынимали из шкафа и ставили на стол, чтобы всякому было ясно: в этом доме трудились по-честному, потому сытую и красивую старость себе обеспечили. Со временем, может, и еще кое-чего удастся прикупить, если работать да не лениться, пока силы есть. На усталость и нездоровье Капа жаловаться не привыкла — некогда болеть. Повторяла: придет срок — ляжем на бок.
Наконец Капитолина дождалась своего часа, пенсию заработала — больше не бывает, если только персональная, но та не для простых людей. Однако черт отдохнуть ей не дал: только сбылась мечта, как все перевернулось — деньги сделались пустыми бумажками, государство стариков кинуло. Потом сын погиб. Опять пришла нужда выживать.
Сотни женщин гнули спины на поденщине с рассвета до заката, обгорали на солнце, мокли под дождем. Однако ушлые бизнесмены денег не платили, рассчитывались натуральным продуктом. Таково условие устного договора. Весной, пока рассаду сажали, поливали да пропалывали, — доходу работницам никакого. Зато когда начинался сбор урожая — от клубники до болгарского перца с помидорами — бери, сколько на себе унесешь. Поэтому мужчин на работу не принимали, а баба много не утащит. Но это смотря какая. Капа, даром что маленькая, поднять могла прилично: здоровая торба через плечо — половина на груди, другая на спине — и в каждой руке по баулу, такие вокзальные носильщики на тележки кладут, чтобы позвоночник не угробить. Капа спину не жалела — своя ноша не тянет. По выходным торговала добытыми овощами на улице, возле магазина.
Роль Панюшкина сводилась к встрече жены с шестичасового вечернего автобуса, доставка тяжести в квартиру, ну, еще приходилось подносить к торговому месту сумки с товаром, что Василий исполнял нехотя, с независимым видом. Ваське — лишь бы не работать, лишь бы ничего не делать. Заниматься продажей он отказался наотрез — не мог так низко пасть в глазах поселковых жителей. Негоже, мол, бывшему участковому милиционеру сидеть на фанерном ящике и взвешивать безменом кабачки. Торговля с рук в течение всей его трудовой жизни считалась делом противозаконным, и развернуть мозги на триста шестьдесят градусов у Василия не получалось. Однако с занятием Капы пришлось смириться — она хорошо зарабатывала на торговле, да еще курортников летом пускала, а сами спали в лоджии, среди мешков с овощами.
С нынешнего года пенсию перестали задерживать, внуки подросли, мамаша померла и вторую комнату тоже стали сдавать. Конечно, с отдыхающих полагалось платить налог, но отобрать хоть часть денег, которые уже коснулись рук Капы, еще не удавалось никому. Увидев впервые налоговую инспекторшу, Капитолина замахала кулаками и понесла ее такими словами, что та была рада убраться по добру по здорову.
В общем, без приработка на парниках теперь можно бы и обойтись, но после смерти сына Капа втянулась. Каждое утро, потирая ноющую поясницу, клялась, что завяжет с чужой землей и займется вплотную собственной, однако прежде, чем вставало солнце, вставала Капа и ехала на работу, а по выходным и на своем участке наводила полный порядок. Муж на даче тоже копаться любит, огород поливает из шланга, который пристроил к проходившей неподалеку санаторной трубе, получалось — вода задаром, это Вася умеет, а так, по-крупному — не дождешься. Спасибочки родной милиции, воспитала: честности и неподкупности в нем много, а толку мало. Поначалу-то, после войны с немцами, было строго, да и потом старались служить честно, хоть и не сильно надрывались. Это нынешние стражи порядка совсем распустились: ничего не делай, власть имей, деньги с нарушителей себе в карман тяни. Начальник отделения на все проделки подчиненных смотрит сквозь пальцы: главное — процент отстегивай и в рабочие часы будь на месте. Такого бардака Васька не застал, но к легкой жизни привык. Цельный день по поселку шляется, девок конфетами угощает, хоть и дешевыми, но не совсем же даром достались! Почитай каждый год в свою деревню на Севере ездит, с гостинцами. На кого, спрашивается, деньги тратит? Какие-то троюродные племянники, и те давно в города поубегли, одни старухи последние дни доживают. В тот год двенадцать дворов было, а ныне письмо получил — только десять и осталось. Переписку ведет исправно, а по осени и в дорогу соберется. Тетка там какая-то у него — седьмая вода на киселе, а помнит!
Капа ворчала:
— Бездельник.
Васька огрызался.
Капа замолкала. При всей своей боевитости, она мужа уважала, хоть и находила в его пристрастиях чудаковатость. Василий жил какой-то отдельной от нее, счастливой жизнью и радовался каждому новому магазину в Хосте или ресторану, будто сам получал с них доход. Дружбу вот завел с москвичами. Люди солидные, плохого не скажешь, но чужие — кто их поймет, да и к жизни своей их никак не приспособишь. Капа старалась Ваську к Шапошниковым не пускать — нечего людей беспокоить. Тоже, нашел себе приятеля! Не по твоей бараньей шубе эти господа! Вот если им что от нас надо — тогда пожалуйста, с большим удовольствием.
Десять лет назад она без раздумий приютила Наталью Петровну, когда та битый месяц оформляла покупку квартиры. Очень любила москвичка море и мечтала на лето уезжать из столицы, за которую не держалась и маялась там из-за мужа, насквозь городского жителя. Капе было приятно, что родной поселок нравится жене пианиста, это рождало неосознанное доверие. Капа с гордостью демонстрировала ей богатство, сложенное стопками в шкафу — не последние, мол, люди — белье постельное, занавески тюлевые и шелковые, на смену и про запас. Не самим, так детям пригодятся. Какие нас ждут впереди времена — худые или нет, — никто не знает. Пока еще Бог не баловал.
Вещи Капа покупала тайком от мужа, не в силах удержаться. Прежде ничего подобного нельзя было достать ни за какие шиши, а теперь все лежит свободно — глаза разбегаются. Когда всего много — выбрать трудно, хорошо прежде — что в магазине появилось, то и хватаешь. Но и к разнообразию начала привыкать. Наторгует овощей, деньги на хозяйство отложит в кухонный стол, а на ближайшие крупные покупки — в лифчик, остальное — спрячет подальше. Сберкассе доверия нету — там уже не раз обманули. Потому Капа прибила поверх шкафа мелкий мебельный гвоздик, за шляпку завязала шелковинку, на другом конце нитки по стене спустила пакет с деньгами. От беспутного Васьки схрон, заначка на случай, если что стрясется. А что может стрястись? Да чего хочешь! У нас в стране на этот счет большой опыт.
Невдомек было простодушной Капе, что мужу ее хитрости известны: когда жена деньги прятала или доставала, или даже просто пыль со шкафа стирала, всегда по-особому сопела. Василий посмеивался про себя и сбережения жены не трогал. Хоть и привык жить одним днем, но по опыту знал: растратить легко, а так пусть лежат, может, и пригодятся для какого-нибудь важного дела.
Ведала или не ведала Капа, что тайна клада раскрыта, но одно знала твердо — Ваське денег в руки давать нельзя, все с друзьями растратит, черт узкоглазый! А ей надо о внуках думать. Самая младшенькая, тщедушная голенастая третьеклассница, как приедет из Ярославля, сядет возле таза с огурцами, только снятыми с грядки, да так все и умнет — килограмма три-четыре! Куда только влазит! Да пусть ест на здоровье, бледное северное дитятко! Ну, эти-то хоть при родителях, а те, другие, — безотцовщина! Вдова сына сразу стариков упредила: отныне вы мне никто, потому в мою жизнь не лезьте. И пошла менять мужиков. Девчонке пятнадцать — уже с нее пример берет. Старший, Владик, школу кончает, в институт хочет, чтобы без армии и чтобы специальность благородная, и работа не пыльная. Но разве он, троечник, на бесплатное отделение экзамены сдаст? Невестка уже являлась: “Внуку на учебу надо, он заместо своего отца ваш законный наследник, берите, где хотите, хоть участок с недостроем продавайте”. Ишь, шустрая! На-ко выкуси! Земля — это на крайний случай. Пришлось пригретое за пазухой отдать. Да ведь для них же и копила. Лишь бы польза была.
Автобус заскрежетал, дернулся и остановился. Капа со вздохом открыла глаза: так и не заснула, столько всего за дорогу передумала и не заметила, как время пробежало. Теперь до вечера будет капусту вырубать, там уж отвлекаться нельзя, не то тесаком пальцы запросто отхватишь. Долгий тяжелый день Капа работала, ни о чем не загадывая. На обратном пути, пристроив мешки с кочанами, истомленно задремала и увидела странный сон. Будто она в санатории — да не официантка или уборщица, а отдыхающая! Ничего делать не надо, только три раза в день в столовую являться кушать. Там уже все по тарелкам разложено, в чашки налито — жуй и пей, даже посуду за собой мыть не заставляют. Весь день лежи себе полеживай на чистом белье или гуляй по асфальтовым дорожкам между цветниками. А руки-ноги такие легкие, словно не родные! И поясница не болит.
Женщина так расслабилась в несбыточной мечте, что чуть не проехала свою остановку. Засуетилась, из последних сил подтаскивая капусту к выходу. Глянула в открытую дверь — а встречающего-то нет! Куда он, черт узкоглазый, запропастился? Спасибо, попутчики помогли вынести груз из автобуса.
Капа напрасно прождала мужа с полчаса и поволокла мешки домой.
3
Васькина забывчивость хоть и не имела оправданий, произошла случайно, из-за незапланированных перемен в расписании дня. В двенадцать он был приглашен к пианисту сыграть в шахматы, но только пересек двор, как Шапошников крикнул с балкона:
— Обожди немного. Тут у меня обстоятельства. Давай к четырем.
Панюшкин покивал согласно: к четырем, так к четырем, значит, после обеда, и пошел домой. Он нисколько не обиделся на Шапошникова, однако не мог взять в толк, какие дела задержали музыканта.
Между тем шахматная баталия откладывалась по самой прозаической причине. У Шапошникова, обремененного сопутствующими его возрасту хроническими недугами, плохо работал желудок. Накануне он выпил слабительное, и оно еще не подействовало. Предусмотреть реакцию организма невозможно, а Василию без разницы — раньше или позже состоится сеанс, все равно весь день слоняется по поселку. Партнер он относительно слабый, теоретически не подготовленный, однако от природы одаренный и главное — пламенный, это сглаживало интеллектуальную разницу. Для Владимира Петровича шахматы были неубывающей страстью с юности. На отдыхе, в самолете, в гостинице всегда находились азартные поклонники этой удивительной игры. Она помогала пианисту снимать напряжение после выступлений и многочасовых тренировок, а нынче лишь одни шахматы давали истинную отраду и забвение от мыслей о несправедливости судьбы.
В Хосте шахматами увлекалась большая часть мужского населения. В первую очередь томящиеся от безделья пенсионеры, к которым в мертвый сезон присоединялась безработная молодежь, а летом — курортники. Кучковались в хлипком павильоне на задах небольшого центрального парка, вмещавшего и фонтан без воды, и карусельки, и электрический мотодром. Шахматные посиделки проходили также во многих дворах в благодатной тени пышных кустов и деревьев. Компания собиралась пестрая, но своя, однако хороших игроков со стороны встречали приветливо. Кто не играл, тот болел, причем не за конкретного шахматиста, а за партию. Игроки сосредоточенно молчали или шикали на наблюдателей, от нетерпения подающих советы. Место проигравшего занимал очередник. Последний победитель ставил бутылку, чтобы утешить неудачников. Этот закон дворовой справедливости действовал неукоснительно.
Панюшкин тоже не играл ни в карты, ни в домино — только в шахматы! — и очень этим гордился, знал все места интеллектуальных ристалищ, ежедневно их обходил и везде, терпеливо дождавшись очереди, делал свою партию. Столичного приятеля — а Василий, не в пример своей супружнице, без сомнения полагал Шапошникова приятелем — высокого ростом и солидного, своим дружкам представил как генерала. Пианист — специальность несерьезная, местные не поймут. Новый игрок произвел на шахматное сообщество впечатление: над ходами долго не размышлял, побеждал или, в крайнем случае, предлагал ничью. Мог и блиц изобразить. Его запомнили и уважительно приветствовали.
Чета Шапошниковых уже пятнадцать лет каждую весну приезжала в Хосту на весь летний сезон. Купить собственное жилье на юге пианиста уговорила жена, ненавистница подмосковных комаров и неистребимого дачного запаха нежилой сырости. Пока муж концертировал, они урывками ездили на модные курорты — то на неделю, то на две, как получится. Наталье Петровне, подверженной зимнему унынию, этого было мало. Загар шел ее милому лицу с васильковыми глазами, купания бодрили, и каждый раз она отрывала себя от моря чуть ли не со слезами.
Когда случилось несчастье и на знаменитого пианиста, потерявшего из-за артрита гибкость пальцев, обрушилась беспощадная лавина свободного времени, Наталья Петровна осуществила давнее неодолимое желание — обменяла дачу в подмосковных Снегирях на квартиру в маленьком, скромном, но совершенно уникальном уголке Больших Сочи. Она смотрела с высоты третьего этажа своих владений на утопающие в зелени горы слева, на ряды высоких веерных пальм, выстроившихся вдоль улицы справа, на кипарисы прямо перед окнами и мечтала только об одном — видеть этот пейзаж до конца своих дней. “Представляешь, — убеждала она мужа, — прибрежная полоса такая узкая, что от любой точки поселка до моря — десять минут пешком, поэтому летом сюда рвутся курортники, хотя аборигены, конечно, жили в горах. Все в цветах, цикады на тепло кричат так, что уши закладывает, вдоль реки из ущелья постоянно дует свежий ветерок, поэтому даже большая жара не утомительна”.
Пожалуй, это был единственный случай, когда Шапошников уступил супруге, о чем жалел, и это портило ей удовольствие. Хотелось, чтобы муж испытывал такое же восхищение, как она сама, что казалось невозможным в принципе, поскольку они были слишком разными людьми.
Шапошников принадлежал к немногим счастливчикам, кто достаточно долго осязал свою мечту в реальности и не сомневался — выше блаженства не бывает. К большинству, не обремененному талантом, он относился равнодушно: если непритязательная жизнь без высокой цели устраивает человечество, тем хуже для человечества. Он не желал растворяться в общей массе и быть доволен уже тем, что появился на свет таким же образом, как и все остальные. Постепенно разница между ним и теми, кто составляет толпу, увеличивалась и наконец превратилась в мистический рубеж. Чрезмерное скопление людей вызывало у него неприязнь и имело право на существование только потому, что способно рукоплескать. Он вовсе не хотел нравиться, он хотел покорять толпу, как властелин раба. Он обнажал перед нею свой дар, вскормленный каждодневным трудом до пота, и за это еще более ее презирал. Шапошников не верил восторгам публики, среди которой лишь несколько избранных могли отличить высокое искусство от низкого, а прочие им подражали, впадая в массовый психоз. Этим убожествам, не способным оторваться от земли и воспарить, не дано постичь ни истинного наслаждения, ни трагизма жизни. Для кого же он играл? Для себя и для Бога.
Шапошникова знал, что так думать нехорошо, что гордыня — великий грех, а поступать надо по заповедям. Он много еще знал такого, чему никогда не следовал. В его глазах серьезной выглядела только собственная драма, а чужие беды казались ничтожными. Мир долго существовал лично для него, и вдруг, не успел он оглянуться, как уже сам потерял для мира всякую ценность. Окружающее пространство, в которое он посылал звуки, более не отзывалось ему. Что значат какие-нибудь два десятка лет упоения собственным даром, уникальным профессионализмом, славой наконец? Кому-то и одного такого дня хватило бы для воспоминаний на целую жизнь, но ему и вечности было мало. Великий пианист и великий ребенок Владимир Горовиц выступал до самой смерти. Почему Владимиру Шапошникову начертано иначе?
А ведь родился он удачно, в семье музыкантов. Что бы ни говорили, обстановка детства, когда человек только формируется, имеет основополагающее значение, и маленький Володя рано узнал сладость гармонии. Отец играл на скрипке в оркестре, был человеком легким, даже легкомысленным и рано ушел из семьи, точнее, сбежал. Мать — крупная, суровая дама, более похожая на мужчину, чем не женщину, преподавала фортепиано в музыкальном училище и шпыняла сына до первой золотой медали на престижном международном конкурсе. В дальнейшем она лишь восторгалась его достижениями и на другую тему говорить не могла. Отца Шапошников не помнил, мать не любил, хотя содержал по-царски, и при первой же возможности поселился отдельно. Умерла она рано, сын ее тело кремировал, а прах поместил в колумбарий, чтобы не обременять себя уходом за могилой.
Пока он концертировал, журналисты писали о нем чуть ли не ежедневно, зарабатывая больше, чем герой их сочинений, но когда Шапошников сошел со сцены, промелькнула скромная заметка, в которой его сравнили с падающей звездой на музыкальном небосклоне. Написали и забыли, даже в юбилей не вспомнили. Но он-то жив, и — что самое ужасное — талант его не умер, и остатки честолюбия еще топорщилось, умерли только пальцы, позволявшие извлекать из рояля божественные звуки. Пальцы музыканта как связки для певца — живой инструмент, который заменить нечем. Жизнь сделалась неинтересной и даже противной.
Он пытался преподавать, но педагогом оказался плохим. На бездарных учеников кричал до остервенения, гневно стучал по крышке рояля, выгонял из класса. Одаренным не спускал ни малейшего промаха, нетерпеливо требовал блистательной техники, которой когда-то владел сам, и полной отдачи себя музыке, на что способны только гении. Нервов он тратил много, результаты были плачевны. Но даже если кто-то из его класса добивался значительного успеха, Шапошникова это не радовало. В нем жила память о собственных притязаниях на уникальность и вечность. Оказаться лишь наблюдателем чужих достижений было обидно. Будущее, не окрашенное его личным творческим счастьем, ему не подходило. Ученики Шапошникова не любили, и в педагогике он разочаровался.
Время тянулось и тянулось бесконечно, не притупляя боль, но кое-как притирая к окружающей действительности. Рояль, шикарный довоенный “Блютнер”, он продал. Черный немой инструмент напоминал лакированный гроб. Противоестественно ежедневно лицезреть обитель мертвых.
Душа бывшей знаменитости настолько опустела, что в отведенном ей пространстве свободно гулял сквозняк, но мозг продолжал вырабатывать мысли: возможно, Господь послал ему страдания как шанс очиститься от прошлых грехов и возвыситься духовно. Только вряд ли из этого выйдет путное. Человек часто даже не понимает, что грешит, и не всегда адекватно оценивает свои поступки. Правильно — с его точки зрения и неправильно с точки зрения Бога. Богу трудно соответствовать.
Широким кругом приятелей Шапошников никогда похвастаться не мог. Как всякий большой художник он по сути был одиночкой, но вокруг толпились почитатели таланта, околомузыкальные дельцы, использовавшие пианиста в своих интересах, а то и просто прихлебатели. Они создавали видимость пространства, заполненного единомышленниками, и испарились первыми. Эта судорожная скорость и глубина забвения настолько поразили Владимира Петровича, что подорвали несколько наивную веру во всех остальных знакомых, и он перестал с ними встречаться по собственной инициативе.
Старость могли бы скрасить дети, которых не было. Дети представлялись Шапошникову чем-то посторонним, помехой в главном деле жизни. Погруженный в музыку, он не чувствовал в них необходимости. Привык, что любви к самому себе вполне достаточно для нормального самочувствия, и не считал себялюбие пороком. Так в конце концов и остался один на один с супругой, которая была второй по счету и существенно моложе. Она с самого начала приняла его требование — не заводить детей. Возможно зря, но иначе бы он на ней не женился.
Обжегшись на первом браке с талантливой скрипачкой, имевшей собственные амбиции, сложный график гастролей и смутно-пренебрежительное представление о семейном быте, Владимир Петрович долго ходил в холостяках. Наконец из сонма почитательниц своего дара выбрал миниатюрную, приятной (но не более) наружности девочку в белом кружевном воротничке, работавшую в нотной библиотеке при консерватории. Посетители доверительно называли ее Татой. Она не кокетничала, не стремилась произвести впечатление, а тратила силы души на любимую фортепианную музыку и знала все сочинения композиторов и всех исполнителей. При этом она вовсе не была фанатичной поклонницей известных музыкантов. Звания, чины или деньги не производили на нее впечатления вовсе, но нимб избранности она улавливала мгновенно и испытывала невольный трепет. Высокого, красивого, мрачноватого пианиста молоденькая библиотекарша приметила давно — сердце начинало учащенно биться, как только он подходил к стойке абонемента. Кроме уважения и восхищения, в ее чувстве присутствовало сострадание к человеку, обремененному такой тяжкой ношей, как талант.
Шапошников с библиотекаршей разговаривал на разные музыкальные темы, не раз замечал ее на своих концертах, иногда с цветами, и сделал стойку: общие предпочтения обнадеживали. Потом он узнал, что Тата круглая сирота, а значит, не будет тещи и иных родственников со стороны жены, это все и решило.
Простенькая неизбалованная девушка даже вообразить не могла, что получит в спутники жизни и для каждодневного лицезрения образ своих девичьих грез. Так и вышла за него, не успев отделить мечту от реальности. Она долго не могла поверить своему счастью и, проснувшись ночью, нежно гладила пианиста по волосам. Иногда он просыпался от этой беглой, как дуновение летнего ветерка, ласки и снисходительно улыбался, довольный, что на этот раз не ошибся в выборе.
Она оставила работу и старалась ездить вместе с мужем, создавая ему на гастролях бытовые удобства, к которым он привык. Но если оставалась одна, тосковала, спать ложилась на его подушку, зарываясь в нее головой и вдыхая родной аромат — так легче переносить разлуку. Подушка тонко пахла гладкими щеками Шапошникова — жгучий брюнет, он всегда тщательно брился не только утром, но и на ночь, французским мыльным кремом, туалетной водой и еще чем-то необъяснимым, только ему присущим, от чего у молодой женщины конвульсивно вздрагивали мышцы живота.
Редчайший случай — она любила мужчину не ради себя, а ради него самого и ничего от него не только не требовала, но даже не хотела — лишь бы быть рядом, быть полезной. Шапошников воспринимал это как должное и ценил мало. Жена представлялась ему обыденным существом, важно, что женского полу. Других достоинств он в ней не находил, а главное, не искал — не видел необходимости. Пятнадцать лет разницы не шли ни в какое сравнение с его славой. Со временем преимущества возраста и вовсе нивелировались, тем более что сама Наталья Петровна их не поддерживала и даже немного стеснялась: никто не должен думать, что Володя польстился на молодость, потому что это неправда, он угадал в ней единомышленника, верную подругу и за это полюбил, возраст тут ни при чем. Она преклонялась перед мужем и кумиром в одном лице, готовая выполнять любые его желания, даже если они шли против ее моральных правил и логики. Между тем минусы брака оказались настолько ужасны, что с лихвой перекрывали плюсы, но поделать с собой она ничего не могла, испытывая к Володе даже не страсть, которая редко бывает долговечной, а любовь, которая, случается, не проходит никогда и способна пережить жесточайшие испытания.
Наташа всячески старалась приспособиться к потребностям мужа, и чем полнее растворялась в нем, тем сильнее боготворила. Крепкие объятия лишали ее воли, и откуда тут было взяться прозрению, что с его стороны это, скорее всего, не глубокое чувство, а спонтанная демонстрация силы. Она с самого начала обрекла себя на пассивность, что как нельзя более устраивало супруга, привыкшего к роли повелителя. Именно готовность подчиняться безоговорочно возбуждала его более остального. Вероятно, поэтому их сексуальное партнерство оказалось на редкость удачным.
Получая наслаждение от полного физического и духовного превосходства над своей избранницей, пианист тем не менее не считал это знаком любви, поскольку ведал более высокую страсть, которую дарило искусство. Воспоминания о тех дивных ощущениях, теперь уже окончательно невозвратимых, но от этого не менее острых, навсегда исказили его природное восприятие. Любовь если и играла в его жизни какую-то роль, то самую минимальную и была направлена не столько на конкретный объект, сколько в пространство, где Шапошников видел свое отражение. Он не опускался до того, чтобы выстраивать отношения с женщинами — пусть сами приспосабливаются, коли надо. Библиотекарша во всех смыслах оказалась вариантом на редкость удачным. Пианист испытывал к ней искреннюю благодарность. Привязанность. Немного тепла, которое дарит покровитель своим верным подданным. Пожалуй, все. С годами и эти чувства потускнели, но, скорее, не в силу возраста, а в соответствии с общим состоянием безразличия. Энергия, переполнявшая его в период творчества, иссякла. Градус обожания пианиста супругой тоже невольно снизился до нормы. Теперь они просто жили рядом, у них было общее имущество и общие задачи. И кроме как друг другу они никому не были нужны.
Шапошниковы состарились, хотя по привычке жителей больших городов, относящихся к интеллектуальной, а тем более к артистической среде, признавали старость лишь теоретически, сохраняя внутреннее восприятие себя на уровне сорокалетних. Мужчины не замечают своих морщин и сутулости, тяжелой походки. Женщины внимательнее к внешности и вообще чувствительнее, поэтому перестают фотографироваться, не любят и даже слегка пугаются зеркал. Жена Шапошникова тоже каким-то боком относилась к миру искусства и прониклась его настроениями. Но вскоре убедилась, что возраст вечной приятной спелости — не более чем грустная иллюзия. В магазине молодая женщина, стоявшая рядом в кассу, одернула свою маленькую вертлявую дочку:
— Не толкай бабушку.
Наталья Петровна, в джинсах “стрейч” и на высоких каблуках, возмутилась:
— Я не бабушка, и уж точно — не ваша!
— Извините, — сказала женщина удивленно.
“Неужели в свои шестьдесят я так старо выгляжу? — подумала Наталья Петровна. — Что же тогда Володя? Нужно следить за своими действиями и словами, чтобы не обидеть”. Мысль о муже возникла в этой связи не случайно. Она бессознательно продолжала относиться к нему так, словно он оставался звездой первой величины, однако стала замечать за собою всплески недовольства его домашним деспотизмом, небрежением и, как ни смешно, взглядами на жизнь. С ее точки зрения, этот запоздалый бунт выглядел отвратительно, гораздо хуже привычного поведения самого кумира. Сверх того, она не испытывала угрызений совести, а должна бы. Существовала еще одна удивительная подвижка в отношении к супругу, более значимая: она не могла, как раньше, пить из его стакана или взять в рот ложку, которой он ел. Проанализировав эту метаморфозу, Наталья Петровна решила, что, если бы Володя продолжал целовать ее как мужчина, испытывающий желание, и тела их соединялись в условно-единое целое, подобного бы не случилось. Некая форма отстраненности от мужа возникла, скорее всего, как неизбежность, однако представлялась странной: физиологию она всегда ставила на второе место после душевной близости и отдельно от Володи себя по-прежнему не мыслила. Она привыкла его любить, как привыкла терпеть.
Анализ не утешил, но, по крайней мере, Наталья Петровна перестала думать, что сама виновата в происходящих переменах. Кроме того, присутствие в ее жизни чего-то неизвестного и вряд ли приятного мужу вместе с некоторым холодком проступка приносило и смутное удовлетворение. Ее сегодняшняя любовь к супругу отличалась от вчерашней. Недоразвитое чувство достоинства пускало слабые корешки.
Шапошников никаких перемен в жене не наблюдал (если вообще имел такую цель) и продолжал жить собственными интересами. По укоренившейся многолетней концертной привычке он и на юге вставал поздно, а ложился заполночь. Наталья Петровна, напротив, любила ранние часы, когда квартира погружена в хрупкую тишину, прерываемую только случайными звуками с улицы. Перебравшись в лоджию, она дремала в рассеянном утреннем свете, наслаждаясь одиночеством и редкими минутами праздности, потом шла на рынок, чтобы принести мужу к завтраку парное козье молоко, обжигающий лаваш, свежие деревенские яйца.
Все торговые точки находились в пяти минутах ходьбы от дома, и можно было позволить себе ежедневно покупать свежие продукты и изобретать новые блюда. Готовить Наталья Петровна любила и делала это не спеша, нарезая овощи ровными геометрическими фигурами и соблюдая на тарелке цветовую гамму — так требовало ее чувство прекрасного. Желтый омлет с зелеными веточками кинзы и красными дольками помидоров, обязательная овсянка с курагой уже стояли на столе, покрытом крахмальной скатертью, когда Шапошников покидал ванную комнату. Он вынимал салфетку из кольца в виде витка перламутровой раковины и начинал монотонно жевать, оживляясь только в том случае, если чего-то не хватало — к примеру, соли или розетки для меда, но подобное случалось крайне редко. Хвалить стряпню пианист считал уделом примитивных людей — еда есть еда, а не произведение искусства, поэтому и предназначена исключительно для целенаправленного уничтожения. Наталья Петровна, завтракавшая вместе с мужем, следила за тем, когда его тарелка опустеет, чтобы тут же подать следующее блюдо и успеть заварить свежий чай или кофе — в зависимости от того, какая нынче будет команда.
— Как быстро ты ешь, — говорил Владимир Петрович неодобрительно.
— У меня нет времени, — извиняющимся тоном отвечала жена.
После завтрака начинался день, который пианисту нечем было занять. Одно время он увлекся древней историей и литературой, но после операции на хрусталике буквы различал только в лупу. Если не играл в шахматы, то бесчувственно смотрел на экран телевизора, не отключая даже рекламу. Для Натальи Петровны постоянный звуковой фон и киношная стрельба были пыточным орудием. Она уходила в кухню, закрывала дверь и читала там толстые классические романы — медленно, с чувством, возвращаясь по нескольку раз к одному и тому же абзацу и примеряя слова автора к собственной жизни. Время от времени она поглядывала в окно на деревья, которые раскачивал ветер, и, погруженная в состояние покоя, задумчиво улыбалась птичьему щебету.
Обычно Наталья Петровна относилась к издержкам в характере супруга с пониманием и сочувствием — ведь человек пережил такой стресс! — но однажды, в Хосте, когда цвела белая акация и сладкий аромат рождал в ней приятные воспоминания и смутные безосновательные надежды, густой баритон Шапошникова слишком грубо разорвал ткань воздушного замка, в котором она пребывала.
— Ты еще не выстирала мою клетчатую рубаху?
Обязательно нужно испортить настроение! Она пыталась возмутиться:
— Да что ты к ней прилип? У тебя других много. Панюшкину опять новую сорочку отдал. В Риме покупал, — напомнила Наталья Петровна, которая хранила в памяти кучу мелочей, служивших ей вехами прошедшей жизни.
Раньше пианист был большим франтом, одежду покупал за границей, дорогую и качественную не только из потребности к хорошим вещам — положение обязывало. Узнаваемый публикой, он не мог появиться на улице одетым кое-как, не говоря уже о концертах. В огромном платяном шкафу до сих пор хранились костюмы давно устаревших фасонов на все случаи жизни, ворох широких и узких галстуков (Шапошников уже позабыл, как их завязывать), штабеля рубашек с рукавами длинными и короткими, из замечательной тонкой ткани, не сминающейся при стирке.
Наталья Петровна добавила с осуждением:
— Этот мужик в твоих фрачных сорочках с перламутровыми пуговицами огород поливает!
— Ну, не на рояле же ему играть. Да у меня рубах больше, чем у тебя ума.
Помру — Ваське же и отдашь, кому же еще? В музей мои наряды не возьмут — я не голливудская знаменитость. Почему бабы так созданы, что не могут смотреть на мир философски? Я когда на тебе женился, ты была в два раза меня моложе, а теперь почти такая же старая, как я, но не понимаешь, что жизнь конечна.
— Запел! Сам всех переживешь.
— Не хотелось бы. Но пока я жив, изволь исполнять мои желания, а если будет нужно твое мнение, что носить или дарить, я спрошу. Да и кто ты такая, чтобы давать мне советы?
Последовала пауза. Наталья Петровна на всякий случай прикрыла веками сухо блеснувшие глаза, но муж по выражению лица прочел: “Бог тебя накажет” — и тоже показал глазами: “Ой, ой, ой!”
Вслух она сказала:
— А ты можешь быть жестоким.
Шапошников насупился, буркнул сердито:
— Иногда. Как все.
Наталья Петровна почувствовала боль в сердце, которая возникла вместе с осознанием, что никогда ей не жить в этом доме на юге по своему хотению, в тишине и покое, засыпать не под телевизионную трескотню, а под шум ночного дождя или звон цикад и просыпаться вместе с птицами серым утром, еще не тронутым солнцем. Нет, такого счастья ей не видать. Муж не освободит ее никогда! Она недотянет, умрет раньше, чем иссякнет его злая сила. И тут же опомнилась, ахнула, даже пальцы прижала ко рту: “Я не должна так думать о Володе и желать ему — нет, не смерти, конечно! — но какого-то исчезновения. Я же его люблю и без него себя не мыслю! Тем более что давнюю мечту он мне все-таки позволил осуществить”. Квартира у теплого моря среди магнолий и кипарисов стала последним оплотом жизненных сил, которые Наталье Петровне всегда приходилось напрягать непомерно. И не важно, что делалось это по собственной воле и называлось любовью.
Она жаловалась Капитолине:
— Я специально в московской квартире уюта не создаю, чтобы мужа туда не тянуло, а его тянет! Что он там потерял? В телефонную книжку смотреть страшно — одни прочерки. А он — в Москву, в Москву! Ну, прямо, как чеховские сестры. Господи, как я ненавижу этот грязный снег, скользкие тротуары, тяжелые шубы! Я тут ему разносолы готовлю, каждый день овощи с грядки и фрукты во всех видах, мороженое со свежими ягодами. Разве в Москве такое доступно? В центральных магазинах — цены заоблачные, а ближайший рынок — пять остановок на метро и еще на троллейбусе, а от него до подъезда — дальше, чем отсюда до моря. А он меня здесь с сентября грызет: поехали скорее, поехали домой. А тут что, не дом? Живет, как в санатории, где я одна и завхоз, и повар, и официантка, и прачка, и уборщица. Но летом без Хосты — я погибну!
На Капу перечень домашних забот не произвел впечатления. И чего благополучной москвичке не хватает? Как это — погибнет? Ну, не любит столицу, такая уж у нее фантазия. А самому-то в Хосте, ясно, что скучно — разве балабол Васька ему приятель? Капа покивала согласно — женщина женщину всегда поддержит, даже если не поймет.
Обнадеженная сочувствием, жена пианиста разоткровенничалась:
— Жизнь на юге всегда была моей хрустальной мечтой. Теперь молюсь Господу, чтобы здоровье Владимира Петровича позволяло каждую весну сюда возвращаться, а то ведь упрется — ему бы только повод!
— Разве вы верите в Бога? — с сомнением спросила жена Панюшкина, не видя у собеседницы крестика на шее. Сама Капа в церковь никогда не ходила из-за отсутствия времени и привычки.
Наталья Петровна подумала, что смысл вряд ли дойдет до необразованной женщины, но ответила с мягкой улыбкой:
Еще Шапошникова общалась в Хосте с Зиной Черемисиной, секретаршей директора пансионата — упрямого козла, считавшего себя вершителем судеб небольшой кучки подчиненных, которые полностью зависели от его прихотей. Зина, вдова, с характером, крепким от рождения и вдобавок закаленным в жизненных неурядицах, умела за себя постоять и еще извлечь из своей должности выгоду. В юности она училась в музыкальной школе и вынесла оттуда интерес к классическому искусству, поэтому высоким знакомством с москвичами гордилась. Она им пропуск на ведомственный пляж у прижимистого директора оформляла без проблем, а Шапошниковы у нее ключи от своей квартиры на зиму оставляли.
Женщин сближала любовь к морю. Душными июльскими вечерами они ходили на дикий пляж купаться. Без купальников.
Наталья Петровна медленно, с благоговением, погружалась в горько-соленую влагу. Море и небо сливались в единую, бездонную и бесконечную тьму. Когда вода доставала до подбородка, шептала тихо, чтобы не слышала Зина:
— Моречко, мое дивное, мое родное! Как я тебя люблю!
Потом поднималась на цыпочки и, наконец оттолкнувшись самыми кончиками пальцев, плыла в невесомости, почти не шевеля ногами и руками. Никакой границы между водой и телом! Она осознавала себя частью мирового океана, из которого вышли наши предки — это чувство было абсолютным.
Вдруг Зина сказала:
— Мы с первым мужем каждую ночь сюда бегали. Плыли по лунной дорожке голые, без костюмов. Ах, какое удовольствие! Вода во всякую щелочку проникает, а под ладонями взрываются серебряные пузырьки. Такая красота, что я плакала, а Черемисин брал меня прямо в море.
Некоторое время женщины плыли молча. Потом Наталья Петровна продекламировала нараспев:
Не потревожив темноты,
Взошла печальная звезда.
Тепло воды, озноб мечты…
Мы уплываем в никуда.
Внятное присутствие счастья сопровождало Наталью Петровну от моря до самого дома и даже до кровати.
Шапошникову эти поздние заплывы не нравились, и каждый раз он пытался отговорить женщин от идиотского мероприятия. Мало ли кто может встретиться двум дурам в темноте?
— Не переживай, — смеялась жена нежным грудным голосом. — Кому я нужна?
— Мне.
Случалось, не дождавшись возвращения ночной купальщицы, он засыпал, как всегда нахмурив во сне брови. Не зажигая света, она ложилась с краю, аккуратно, чтобы не потревожить мужа, и сразу переставала о нем думать, а снова и снова переживала волнующие ласки соленой воды, слабый аромат которой еще хранило ее тело. Постель становилась на редкость удобной, голова уютно тонула в мягкой подушке, и Наталья Петровна быстро засыпала, позабыв, как в Москве ее мучила бессонница.
Шапошников привык плавать в бассейнах и к морю относился без всякого пиетета, а нагромождение полуголых тел, изнывающих на солнце ради никому не нужного загара, вызывало раздражение. Он входил в воду с каменным лицом, спортивным кролем в темпе vivace за пять минут покрывал расстояние до буйка и обратно, а потом тоскливо дожидался под тентом, пока наплавается и наныряется жена. Случалось, терпение пианиста лопалось, и он уходил один. Будь пляж менее комфортабельным, Шапошников здесь вообще бы не появился. Заботливая Наталья Петровна перед отъездом из Москвы звонила Зине, чтобы напомнить о пропуске.
К себе в однокомнатную квартиру секретарша высоких гостей не приглашала, смущалась, но иногда по выходным появлялась сама с тарелкой плавающих в масле ленивых вареников, которые обожал пианист, или с рассыпчатой армянской гатой — кулинаркой она была отменной, но готовить для себя одной не утруждалась, чему Наталья Петровна втайне завидовала. Зина скромно садилась в кресло ближе к двери, подчеркивая, что не претендует на продолжительный визит, но если звали к столу — а звали обязательно, как обязательно предлагали спиртное, — не отказывалась и произносила в честь хозяина утомительно-длинные витиеватые восточные тосты. Выпить она любила и, стесняясь этой своей слабости, просила наливать ей “по полосочку”, на которую указывала крашеным ноготком. Шапошников кивал согласно и наливал, как просили, но частил, шутливо приговаривая:
— Древние употребляли первую чашу для утоления жажды, вторую для радости, третью для сладострастия, а четвертую для безумия. Эта последняя, мне думается, самая заманчивая.
Под хозяйские побасенки Зина, не замечая, быстро выпивала пол-литра — норму, при которой еще крепко держалась на ногах, но уже не могла противиться желанию петь. Довольно приятным низким голосом она затягивала популярные советские песни — “По долинам и по взгорьям”, “Вот кто-то с горочки спустился”, “В далеком тумане растаял Рыбачий…” Последняя досталась ей от второго мужа, который служил срочную на Севере и гранитный полуостров Рыбачий видел воочию.
Шапошников сидел, прикрыв глаза, и со стороны казалось — внимательно слушает, на самом деле он пытался минимизировать дискомфорт от примитивных созвучий. В надежде прервать пение, предлагал соседке отметить прекрасный вокал, и она жеманно соглашалась на пару рюмок, после чего быстро ретировалась, так как знала, что сто граммов сверх нормы развязывали ей острый язык. Зина могла ввернуть крепкое словцо и часто поругивалась, но только при своих, а при посторонних держала марку воспитанной дамы. Тем более в доме Шапошниковых.
Визиты секретарши Владимир Петрович терпел по необходимости. Единственным посетителем, который доставлял ему неподдельное удовольствие, был Василий. И не только потому, что тот обожал шахматы. На подсознательном уровне, в соответствии с законом физики, пессимист Шапошников (величина отрицательная) испытывал потребность в оптимисте Панюшкине (величине положительной). Это притяжение словно облегчало пианисту бремя текущей в никуда жизни и сообщало временное равновесие.
Обычно вместо приветствия он встречал приятеля словами:
— Молодец, что зашел! А то у меня тоска — впору повеситься.
Василий молчал — тоска была ему неведома. Сегодня у пианиста мрачное лицо, а когда Панюшкин схватился было за фигуру, но передумал и быстро отдернул руку, хозяин почти грубо сказал:
— Ты в благородную игру — не в бирюльки играешь. Тут есть правила, одно из них: взявшись — ходи.
Василий в сомнении склонил голову к плечу.
— Опасаюсь.
— Жизнь вообще опасна и плохо кончается.
— Как-то у тебя все очень мрачно выходит, — заметил гость. — Жизнь отличная штука. У меня скоро такие сливы созреют — мечта!
— Ты такой же неисправимый мечтатель, как моя супруга, — сказал Шапошников.
— У тебя сегодня одна, завтра другая, послезавтра третья мечта, а должна быть единственная, главная, или, как говорит моя жена, хрустальная. Я вот до своей дотянул, но возомнил, думал, сижу на ней верхом и кнутом погоняю. А она хрупкая — возьми и рассыпься на мелкие осколочки. На том месте в душе осталась у меня дыра, ноет и дергает, как отрезанная конечность. Про фантомные боли слыхал?
— Откуда? — удивился Васька и произнес сочувственно: — Значит, у тебя теперь мечты нет…
— Есть. Умереть во сне.
Говоря о смерти так бестрепетно, Владимир Петрович нисколько не позировал. Ему искренне разонравилось жить, поскольку в настоящем времени он не видел себя. Да, сидит тут, на диване, играет в шахматы, но на самом деле никакого места в пространстве не занимает, ибо место его пустое, никчемное. Сначала страсть к музыке отняла у него мир, теперь мир отнял у него музыку. Он лишился единственного, что было ему по-настоящему дорого. Но если нет привязанностей, то нет и боязни потерь. Отсутствие страха перед смертью изменило все. Любовь, сострадание, даже честолюбие были забыты, добро и зло оставляли Шапошникова одинаково безучастным, он не испытывал ни радости, ни гнева, разве только временное раздражение. Равнодушие — не внешнее, но внутреннее — сделалось убежищем, где можно переждать остаток отпущенного Творцом времени.
Между тем Панюшкин к слову “смерть” испытывал отвращение. Да, действительно, все вокруг умирают, никто не остается жить навсегда. Но, во-первых, это не значит, что умрет он, Василий Панюшкин, может, именно его смерть обойдет стороной, кто знает? Во-вторых, когда это еще будет, если уж и, правда, будет. Зачем думать о смерти, пока живешь? Поменьше надо болтать, надо жить и радоваться. И что у соседа за страсть такая? Намедни, когда они сидели за доской, телевизор, как обычно, был включен и что-то себе бубнил, но, когда заиграл симфонический оркестр, Владимир Петрович вскочил и быстро выключил звук.
— Ты что? — изумился Василий. — Хорошая же музыка!
— Хорошая музыка вредна, как и хорошие книги. От них хочется удавиться, — непонятно сказал Шапошников.
Васька даже крякнул, но уточнять не стал — давно убедился, что слова только затемняют смысл. Однако почувствовал жалость к бывшей столичной знаменитости и решил сказать приятное:
— А Капа считает тебя мудрецом!
Шапошников ухмыльнулся:
— В мудрости нет ничего хорошего. Вот если бы я был молод, знание и опыт не позволили бы мне совершать ошибок. А теперь мудрость лишь отравляет мне существование.
— И чем тебе плохо жить? — не сдавался Васька. — Сам себе хозяин, жена никогда не ругается.
Пианист, недолго поразмышляв, пошел ферзем и поднял глаза.
— Весь вопрос в том, друг мой Горацио, чего ты хочешь от жизни. Вот известный актер чудом пришел в себя после тяжелейшей автокатастрофы и теперь утверждает, что наконец-то научился ценить каждую минуту. Врет: его минуты больше ничего не стоят. Просто у него появилась цель — научиться заново ходить, держать ложку. А цель — это и есть главный стержень. Когда цели нет, жизнь похожа на недосоленный суп, проще говоря — на помои. Забавно звучит, да? — жизнь, которая в принципе не имеет смысла, должна иметь цель.
— Как это не имеет смысла? — удивился Панюшкин.
— А он просто не нужен. Он выше нашего разумения.
Василий озадаченно замолчал и решил повернуть разговор в нормальное русло.
— У тебя в Москве машина есть?
Шапошников третьим ходом двинул слона на b5, намереваясь разыграть многовариантную испанскую партию. Он любил комбинационную игру, которой Васька не владел и единственно рассчитывал поймать сильного соперника на случайной ошибке. При этом обладал такой цепкостью, что самый малый просчет оказывался роковым. К тому же Панюшкин мог незаметно передвинуть, а то и вовсе смахнуть с доски фигуру противника. Пианист знал эту безобидную, какую-то детскую жуликоватость партнера, так что следить приходилось в оба. Поэтому и ответил не сразу:
— Раньше была белая “Волга” последней модели. Продал вместе с дачей. Вообще я сторонюсь техники. Один философ сказал, что прогресс — это цунами и надо уметь от него защищаться. Предпочитаю передвигаться пешком.
Василий сопротивлялся натиску белых долго, но безуспешно. Нервно покряхтывая, он шевелил пальцами то над одной, то над другой фигурой, не решаясь сделать ход. Даже, как бы случайно, подвинул крайнюю пешку, но Шапошников, ни говоря ни слова, вернул ее на место. Он скучал — позиция имела только одно решение, но противник упорно не хотел этого видеть, в конце концов выбрал наихудший вариант — пожертвовал слона — и через несколько минут получил мат. Владимир Петрович весело объявил:
— Ты, Вася, хоть и хитрован, а дурак.
Тот хихикнул, и было неясно — обиделся или нет. Наверное, обиделся, но виду не показал — вроде шутка. Шапошников — человек особый, таких в здешних местах нет. И в шахматы никто лучше не играет, и без стопки с закуской от него не уйдешь, и подарки любит дарить. О политике или о жизни говорить с ним интересно. А что дураком обзывает, так, может, у них в Москве между собой так принято, вон и жену не раз при гостях ругал.
Между тем Наталья Петровна принесла из холодильника графинчик с водкой, в которой плавала веточка сельдерея с белым корешком, малюсенькие пупырчатые огурчики собственного засола и закрученные бутонами ломтики розового лосося. (“Между прочим на рынке — кило по четыреста рэ, — подумал гость и ему стало особенно приятно, хотя давно знал, что москвичи не жмоты. — У Капы красной рыбки не допросишься, говорит — и вобла стала дорогая”.) Игроки выпили по паре рюмок, закусили и начали новую партию. Панюшкин опять вернулся к разговору о машинах — предложение грузина не выходило у него из головы.
— Авто — это красиво. И скорость.
— “Мне некуда больше спешить”… — пропел пианист натуральным густым баритоном.
— Женщинам нравится.
— “Мне некого больше любить”… — продолжил Владимир Петрович.
— Ну, это ты загнул, — ухмыльнулся Василий. — А Наталья Петровна?
Жена Шапошникова казалась ему королевой, прекрасной и недоступной, а то, что была хорошей хозяйкой, королевского достоинства не умаляло. Вася поискал нужные слова, которые могли хотя бы примерно отразить его чувства, но не нашел и пошевелил пальцами вокруг своей головы, безжалостно остриженной твердой рукой Капы:
— Прическа. Одета модно и ногти накрашены на ногах. Перпендикулярно!
Василий испытывал слабость к заковыристым словечкам. В плотницкой работе он говорил просто: “угол в 90 градусов”, но никаких эмоций эти слова не выражали. Перпендикулярно — иное дело!
Пианист его восторга не разделил. Приложил палец к губам, скосил глаза в сторону кухни, откуда доносился стук тарелок, и сказал доверительно, вполголоса:
— Я столько лет вижу ее перед собой, что глаз скользит, не задерживаясь. Словно она стол или стул. И никакой, понимаешь, тайны: в жару ходит по квартире обнаженной. Это даже молодой непростительно, а когда тело сомнительной свежести… Мужчина хочет раздеть женщину сам, это возбуждает.
Шапошников умолчал, что с некоторых пор его не оживила бы даже Мэрилин Монро. Но ведь дело не в нем, а в принципе.
Капу голой Василий не представлял, что сути не меняло: старая жена действительно давно была наподобие мебели, можно и не заметить, если бы она постоянно не ругалась то с матерью, то с соседями и его не пилила по каждому маломальскому поводу. Эти соображения вызвали к жизни иной образ, и Панюшкин спросил:
— А Зина тебе нравится?
— Приятная дама, — осторожно сказал Шапошников, продвигая коня в гущу чужих фигур. — А что?
Василий глупо хихикнул:
— Может, я влюбился.
Пианист внимательно глядел на доску и, обдумывая очередную комбинацию, машинально повторял:
— Влюбился… влюбился…
Наконец сделал ход и воскликнул:
— Так это же прекрасно, если сохранились желания!
— Прекрасно-то — оно прекрасно, а Зинка хоть и своя, — сказал Панюшкин, стараясь отвлечь Владимира Петровича от хода ферзем, что грозило провалом
партии, — одевается дорого и духами за версту несет. С приятельницами в праздники по кафешкам таскается, водку пьет. Она смолоду без тормозов была. Одно слово — шалава.
— Что-то я тебя, Вася, не пойму. Или ты чего не понимаешь. Она человек одинокий. Куда же ей без подруг? Ведь не с мужиками по ресторанам ходит. А одеваться хорошо ей по работе положено. Почему шалава? Не вижу логики.
— А логика такая — я мужик простой, грубый, а она — интеллигенция.
Владимир Петрович шагнул черным ферзем в глубь поля противника.
— Брось! Современная интеллигенция опростилась до пивного ларька. А все бабы — от королевы до кухарки — ждут от нас одного и того же, и чем ты крепче, тем они мягче. У женщин психология подчинения, им нужен покровитель.
Победив в трех партиях подряд, Шапошников спохватился и в четвертой подставился — а то можно партнера потерять. Васька почувствовал, что ему сделано послабление, но задвинул догадку подальше. От открывшихся вариантов разбежались глаза. Он схватился за офицера, потом за пешку, но куда ходить, еще не придумал и решил пока спросить:
— А Капа?
— Что Капа? Семья — клетка общественного организма, сранжированного по определенным параметрам, чтобы противостоять хаосу.
Из непонятной тирады Ваське особенно понравилось слово “параметр”, смысл которого был темен абсолютно, а потому оно звучало даже лучше, чем привычные прибаутки.
— Опять думаешь целый час, — на этот раз мирно упрекнул Шапошников и добавил: — Капа жена, ей знать не положено.
Взбодрившийся Панюшкин быстро взял незащищенную фигуру и объявил шах. Владимир Петрович согласился на ничью и протянул руку для торжественного пожатия.
Васька счастливо засмеялся:
— Симметрично! Ну, еще одну, контровую, и все! А?
Ему страшно хотелось выиграть, однако глядеть на доску молча он не умел, да и когда поговорить с умным человеком? Среди его приятелей с Шапошниковым никто сравняться не мог.
— Бог есть? — спросил Василий, выдвигая пешку на боевую позицию.
Пианист глянул с любопытством — что это вдруг Панюшкина стали интересовать основополагающие вопросы бытия. Однако ответил:
— Хотелось бы сказать “да”, но боюсь слукавить. Шах. Тебе-то зачем?
— Да жена вчера выволочку устроила — хватил с друзьями лишку. И не собирался, а не устоял. Вот ты и объясни: если нас создал Бог по своему образу и подобию, почему же меня так тянет выпить?
Шапошников продолжил просчитывать ходы вперед, потом сделал короткую рокировку и наконец сказал:
— Это ерунда по сравнению с тем, что Он забыл нам сообщить, зачем вообще все это затеял. Господня развлекуха.
Накрывавшая на стол Наталья Петровна не выдержала:
— Не богохульствуй! Это плохо кончится.
— Когда-нибудь все кончится. Скорей бы уж.
Супруга пианиста горестно вздохнула и со значением посмотрела на гостя. Тот намек понял по-своему и засобирался восвояси — все равно последняя партия проиграна.
— Оставайтесь с нами ужинать, — сказала хозяйка. — Уже семь часов.
— Как! — ахнул Василий, только сейчас сообразив, что прозевал автобус с Капой. — Ну, мне и влетит!
Он рванулся к двери и стремглав побежал домой.
Капа, грязная и потная, сгорбившись сидела на кухне, даже не сняв рабочего платья. Мешки с капустой валялись тут же. Панюшкин понял, что врать не имеет смысла. Нюх у жены, как у спаниеля, сразу учует спиртное. Да и не умел Васька врать, а сочинить с ходу какую-нибудь небылицу было для него задачей непосильной.
Он покаянно произнес:
— Прости. Забыл.
Эти слова казалось завели в обессилевшей Капе какой-то внутренний мотор. Она вскочила и стала бешено колотить мужа в грудь, по голове, рыдая и захлебываясь словами. Потом заставила его присесть, взвалила на него торбы с капустой, всунула в руки сумки и с криком начала кругами гонять по квартире. Чувство вины, унижение, жалость к жене — все перемешалось в Васькиной душе, выдавив скупые слезы, увидев которые Капа не смягчилась, а, напротив, разъярилась еще больше.
— Вот, вот, черт узкоглазый! Тяжело? Не жмурься! Не жмурься, тебе говорю! Открой свои бесстыжие зенки! Глянь на меня — мне-то каково таскать? Я одна деньги зарабатываю, а ты — пустышка!
Именно в этот момент Василий твердо решил, что заговорит с Зиной.
4
Родители Серопа Айдиняна счастливо избежали турецкой резни в 1915 году и переселились на русский Кавказ. Армяне получили землю и начали выращивать виноград, давить вино. Хорошо жили до самой Отечественной войны, когда Серопа призвали в армию и послали на передовую. Но и тут, можно сказать, повезло: вернулся он домой с победой, хотя без правой руки. Жена Ашхен страшно обрадовалась — могли ведь вообще убить, соседки по бараку вместо мужей спят с похоронками. А что значит одна рука, если любишь человека целиком?
Маленького сынишку Ашхен в лихое время не сберегла, зато теперь родила сразу двух близняшек. Муж устроился ночным сторожем на склад, а днем за девочками приглядывал. Ашхен тоже улыбнулась удача — взяли хлеборезкой на санаторную кухню. Раскрошившиеся куски, обломившиеся корки, недоеденные остатки супа и гарнира ей перепадали. Однажды повар пролил на стол для овощей немного подсолнечного масла — темного, горьковато-душистого, не то что нынешнее — безвкусное и почти бесцветное. Ашхен аккуратно сгребла его горстью в блюдце и отнесла домой, чтобы дочки попробовали. Вскоре карточки отменили, жизнь налаживаться стала, дороги и дома стали строить. У Серопа появилась мечта — переехать из подмытого наводнениями барака в новую квартиру. Большая мечта, почти несбыточная — много людей еще хуже жили.
Изредка мать водила двойняшек в церковь, которую открыли во время войны, хотя и не в собственном помещении, занятом телефонной станцией, а рядом, в подвале. На тех, кто не скрывал, что больше надеется на Бога, чем на советскую власть, смотрели косо, но Ашхен никого не боялась — и по складу характера, и потому, что взять у нее, кроме жизней близких, было нечего. Вот их жизнями она за свое скупое счастье и расплатилась. Серопа убили бандиты, которые пришли грабить склад. Ему бы тихо сидеть, а он кричать начал, на подмогу звать, вот и убили. Теперь сестры, которым исполнилось уже по пять лет, целыми днями играли вдвоем в ожидании, когда мать принесет из санатория поесть. Спали валетом на узкой железной кровати и обе в один день заболели корью. Особенно плоха была Зина. “Не жилица”, — качали головами сердобольные соседки.
Однажды во двор зашла чужая женщина с темным лицом, в грязном цветастом платье. Села на колоду, попросила воды и рубль.
— Нет ни копейки, — ответила Ашхен. — А если бы были, тебе не дала. Детей одна поднимаю. Теперь еще болеют. Воды выпей, не жалко.
Хмуро глядя в стакан, женщина сказала:
— Дочка твоя, Татевик, скоро помрет.
Мать схватилась за сердце, и губы у нее задрожали.
— Уже и имя вызнала? Врушка цыганская! Ручку позолотить нечем — вот и пугаешь! Врач обещала — скоро выздоровеет!
Женщина зло блеснула черными глазами.
— Я не цыганка, а сербиянка и много чего знаю. Знаю, что род твой на тебе закончится!
Непрошеная вещунья тряхнула пыльными юбками и ушла, даже не напившись. Ашхен погрозила ей вслед кулаком и забыла — как истинная христианка она не признавала гадалок. Через неделю слабенькая Зина выздоровела, а Татевик неожиданно умерла ночью от менингита. Вдова повязала ей голову платочком, воткнула в руки свечу и ушла на работу. Весь день Зина просидела у окна, боясь взглянуть в сторону мертвой сестры. Вечером Ашхен принесла кастрюльку рассольника — серого отвара из перловки, в котором плавали куски соленых огурцов с крупными белыми семечками. Мать и дочь поели и легли спать — утром надо было идти на кладбище, хоронить Татевик. Зашитое в старую простыню худенькое тельце всю дорогу мать несла на руках — заплатить за гроб и машину было нечем.
Квартиру вдове солдата все-таки дали, однокомнатную, на Звездочке. К тому времени Зина уже училась в седьмом классе, училась хорошо, старалась радовать любимую маму, которая школы не знала и каждую пятерку в дневнике дочки целовала с восторженными криками:
— Соседи! Глядите, глядите все — какая Зина умница! Радость моя! У тебя будет хорошая жизнь!
Свою она старалась не вспоминать. Из близких никого нет в живых — война, несчастья и болезни всех прибрали, осталась одна радость — доченька, Зиночка. Чтобы накормить и красиво одеть единственное чадо, Ашхен работала с утра до ночи. Когда классная руководительница жаловалась, что поведение девушки оставляет желать лучшего, армянка шумно возражала:
— Смеется и с мальчиками кокетничает? Вся в мать пошла. Я тоже веселая была. Меня судьбина к земле прибила, так пусть хоть ребенок радуется!
Дома она для порядка бранила дочь:
— Зачем такая легкомысленная? Был бы жив отец, он бы расстроился.
Но мать сердилась на Зину недолго и как-то несерьезно. Они обожали друг друга, хорошо понимали и вскоре уже заливались смехом, передразнивая строгую учительницу. Замуж веселая девица выскочила рано. Ее избранником неожиданно оказался полузащитник столичной футбольной команды железнодорожников “Локомотив”, которая прибыла летом в Хосту отдохнуть и потренироваться на местном стадионе. Черемисин так увлекся яркой армянкой, что, торопя события, женился, но потом уехал в Москву и исчез — ни ответа, ни привета. Через год заскочил на пару недель, чтобы развестись. Остановился в сочинской гостинице и даже на свидание к жене не пришел. Судачили, Зинка, мол, убивается, руки на себя хочет наложить. Да, видно, передумала.
Однако характер у нее с тех пор изменился. Она сделалась недоверчивой, перестала стрелять красивыми глазами и соблазнительно встряхивать волосами. Впрочем, сказать, что у Зины был выбор — обольщать или нет, значит, погрешить против истины. Гульнуть, попользоваться брошенной бабой — охотников хватало, но найти человека для серьезных отношений всегда непросто. Помыкавшись не один год в одиночестве, Зина уже потеряла надежду, когда к ней прилепился чернокудрый местный парень, выходец с Украины по имени Нестор, по фамилии Писяк. Низенький, толстый, добродушный, любитель поесть и поспать. Он еще школьником без памяти влюбился в Зинку-разведенку. Отслужив по призыву на Северном флоте три года корабельным коком, Писяк работал рубщиком мяса в скромном хостинском гастрономе, недавно переименованном в соответствии с модой нового времени в супермаркет. Вялый, как завалявшийся в холодильнике огурец, Нестор повсюду таскался за Зинкой, закатывал черные, как маслины, глаза и безнадежно вздыхал. Ей было худо без мужчины, и в конце концов она переехала к своему обожателю, хотя в загс идти отказалась, наверное, постеснялась возраста или фамилии избранника, которая для украинского уха, возможно, звучала вполне пристойно. Но “Черемисина” — это не просто красиво, это все, что осталось ей на память от короткой, но яркой любви. А еще жила в ней хрупкая, почти призрачная мечта, что футболист вернется, упадет перед ней на колени, попросит прощения и они снова будут счастливы. А если не сам Черемисин, то кто-то такой же стройный, высокий, способный одним взглядом заставить бешено колотиться открытое для нежности женское сердце.
Но судьба ничего ей не уготовила лучше влюбленного коротышки-мясника. Неизменно он встречал секретаршу с работы, чтобы маленькие нежные ручки не надрывались от сумок с продуктами, прихваченными в пансионате и по пути на рынке. Парное мясо, естественно, приносил сам и сам же его готовил, а за ужином не прочь был выпить, и немало, но не возбуждался, не шумел, а сразу ложился спать. Зина тоже пристрастилась к рюмочке. В свободное время Нестор убирал квартиру, стирал и гладил, навещал старую Ашхен Рубеновну, которая вышла на пенсию, и давал ей деньги, денег у него водилось достаточно.
Много лет Зинаида жила припеваючи, ни в чем себе не отказывала, располнела, повеселела и, похоже, забыла о футболисте. Вот только детей Бог ей не дал, а без детей — какая радость в ее-то годы? Пока не поздно, она брак с мясником все-таки зарегистрировала, чтобы иметь право усыновить малютку из Дома ребенка, и уже наметила кого именно, но Писяк неожиданно умер от инфаркта, а Зина на похоронах оступилась — кладбище-то на крутой горе — и сломала шейку бедра. Счастливая семейная жизнь не состоялась, и нога срослась неправильно — стала на несколько сантиметров короче другой. Врачи предложили поломать ногу наново (за деньги, конечно), чтобы исправить ими же допущенный просчет. Секретарша хромой себя не представляла и согласилась, позабыв о своем возрасте и ограниченных возможностях провинциальной медицины. Дополнительные страдания, утомительное лежание в одной позе на вытяжке хромоту не устранили. Так Зина потеряла прошлое и рассталась с надеждой на будущее. Она потускнела, погрустнела, кое-что в своей жизни переоценила и, вернувшись из больницы в пансионат, тесно сдружилась с двумя товарками, тоже обиженными судьбой, — сестрой-хозяйкой Валей и кастеляншей Фаней.
Валя, вялая крашеная блондинка, несла следы скорби, как носят ордена: после четверти века совместной жизни ее бросил муж, прельстившись соратницей по бизнесу, а может, ему просто надоела толстая, неряшливо одетая, всегда чем-нибудь недовольная жена. Валя который год ждала, что он вернется — все-таки два взрослых сына. Зина по опыту полагала надежды напрасными, но помалкивала — каждый хочет утешиться. Кастелянша Фаня относилась к той категории русских женщин с приятной, но ничем не примечательной внешностью, которым мужа просто не хватило по демографическому раскладу, и она перебивалась редкими случайными знакомствами, не переставая предаваться пустым мечтам, что кто-нибудь из них в конце концов назовет ее женой. Частенько к этой грустной компании присоединялась третья приятельница, кассир Таня. Муж у нее был, но вроде и не был, поскольку пил и гулял сильно и частенько не приходил ночевать, иногда неделями, но когда являлся, Таня ему скандалов не устраивала, даже не выговаривала, как будто он в командировку ездил — считала, что лучше такой мужик, чем никакой. Сделав однажды выбор между одиночеством и унижением, Таня заливала горечь водочкой, поэтому на Зинкиной кухне была, как говорится, в теме.
Каждый вечер подруги, возвращаясь с работы, тяжело поднимали на пятый Зинкин этаж грузные тела, привычно втискивались в узкое пространство между плитой и холодильником, где стоял кухонный стол, крепко выпивали и нехотя закусывали. Разговор тянулся лениво, вокруг однообразных ежедневных событий попутно перемывались косточки сослуживцам: кому какую премию выписали, что за блядь у дежурной администраторши мужа увела, зачем директору ведро шпингалетов. Директор крутил роман с завпляжем и на всякий случай, втихую от семьи, строил для новой пассии дачу. Ей же полагалась и самая большая квартальная премия, хотя она и без того, не стесняясь, брала деньги и подарки за левые пропуска.
— Во устроилась баба! А ведь скоро сорок стукнет, сын в армии и морда лошадиная, только что размалеванная! — сказала Таня. — Ты бы Зинка тоже любовника завела, чего добру пропадать.
— Какой, блин, любовник, — сокрушалась секретарша. — После перелома не могу ляжки растопырить по-человечески. Лучше пусть Фанька похудеет, она из нас самая молодая, у нее шансов больше, а мы присоседимся.
Все рассмеялись, потому что картинка выглядела забавно. Валя первая вернулась в реальность.
— Ну, да, похудеет, ждите! А двадцать лет назад она со своими шансами где была? Правильно, в заднице, а я — замужем. Нет у нее давно никаких шансов.
Валя всегда думала только о себе и одну себя считала несчастной. Чтобы отвлечь обиженную Фаню, Зина пожаловалась:
— Сегодня опять плохо спала. Соседи квартиру курортникам сдали: поп и чужая жена, уж не очень-то и молодые. Так они всю ночь пятками стенку лягали и кроватью скрипели. У нас же слышимость как в палаточном городке.
— Откуда знаешь, что поп? — поинтересовалась Таня.
— Соседка сказала, они каждый год к ней приезжают. Тайком, из разных городов.
— Вот это любовь! — завистливо сказала Валя. — А на днях по радио передавали: американцы изобрели новые строительные панели — какие-то прозрачные.
— Глупости. Зачем?
— А кто его знает.
— Это чтобы не только слышать, как за стенкой трахаются, но и видеть, — сказала секретарша и засмеялась, запрокинув голову и обнажив гладкую белую шею.
Кастелянша с трудом отвела взгляд:
— Ты каким кремом мажешься? Французским? Недаром на тебя Панюшкин заглядывается.
— Очень мне нужен этот ментовский козел!
— А я бы не отказалась, — со вздохом произнесла Фаня.
Зина махнула рукой и сказала Вале, замещавшей кладовщицу, ушедшую в декрет:
— Выпиши мне итальянский смеситель для ванны и обоев покрасивше — штук десять.
Та удивилась:
— Ты же недавно полный ремонт сделала, все поменяла! Я из-за тебя третий душ как негодный списываю!
— Железная дорога не обеднеет, с пассажиров же и сдерут.
— У тебя и так шкафы ломятся.
— Пусть лежит. Жизнь длинная, пригодится. Директору бумага пришла: зимой зарплату платить не будут, только в сезон, а пенсионеров вообще с работы попрут. Нам до пенсии — всего ничего. Потом за каждую мелочь свои деньги платить придется.
— Точно. Свои деньги — не чужие, — подтвердила кассирша. — Сколько через мои руки этих бумажек за день проходит, я их деньгами не считаю. А как только в собственный карман сунула — совсем другое отношение.
Посиделки тянулись до сумерек. По субботам Зина обязательно появлялась на Звездочке — приносила продукты, стирала, убиралась.
— Зачем беспокоишься? — сердито протестовала старая Ашхен. — Я крепкая, сама справляюсь. И пенсии мне хватает.
На самом деле, забота грела ей сердце. По церковным праздникам они возобновили совместные походы в храм — от Звездочки совсем рядом, зажигали свечки за упокой души близких, по которым Ашхен, как подобает армянке, до сих пор носила траур. Молились, благодарили Господа за то, что было и будет. Горячая и насмешливая, мать была глубоко верующей и давала дочери пример смирения: “Все в руках Божьих”.
Зина с готовностью кивала, но за пределами церковной ограды погружалась в привычную суету, даже креститься перед сном забывала. Сегодня она знала, что будет завтра, и в этом заключалось какое-то лукавое издевательство, вызывавшее невыносимую тоску. Но все познается в сравнении, и скоро этот период без событий стал вспоминаться как настоящее благо. Несчастье долго откладывалось, а все-таки свершилось: у старой Ашхен случился инсульт.
Зина за голову схватилась — дорогая мамочка, единственный свет в окошке! Всех врачей на ноги подняла, самые дорогие лекарства раздобыла. Болезнь протекала не слишком тяжело, и через три недели мама уже была дома, но с постели больше не встала из-за правостороннего паралича. Дочь разрывалась между нею и работой. Бабьи посиделки и ночные купанья закончились. В обеденный перерыв секретарша брала такси и ездила кормить больную, вечером возвращалась, чтобы искупать, перестелить простыни, постирать ежедневную смену белья, приготовить завтрак, который ей в постель подавала сердобольная соседка. Поздно вечером Зина возвращалась от матери домой короткой дорогой, — через парк. Сердце бешено колотилось — она панически боялась темноты и насильников. Ложилась за полночь, а вставала на рассвете — нужно успеть привести себя в порядок, чтобы выглядеть бодро и красиво, не то могут и на пенсию попросить, теперь с этим просто. Пенсия маленькая — подгузники для лежачих дорогие, надо работать. Но такой изматывающий темп долго не выдержать. Переезжать к дочери Ашхен отказалась:
— Желаю умереть в своей кровати!
Если Зина переберется к матери, то придется спать с нею в одной комнате и даже ночью не знать покоя, к тому же трудно отказаться от привычных удобств. Квартира на Звездочке давно нуждалась в капитальном ремонте.
Наконец, Зине удалось за умеренную плату найти дневную сиделку. Стало чуть полегче, расстраивало одно: заболевание непостижимым образом совершенно изменило мамин характер. Она сделалась вздорной, нетерпеливой и напрочь забыла имя Бога и его заповеди. Часто впадала в гнев из-за ерунды: то не так сварен компот, то плохо лежат подушки. Больная прикидывалась и хитрила, ей нравилось изводить дочь. Когда повода не находилось, говорила без обиняков:
— Уходи и не приходи больше. Ты хочешь моей смерти, я тебе в тягость.
Зина потихоньку вытирала слезы над тазом с бельем, а мать продолжала отпускать в ее адрес обидные словечки.
Быстро пролетели лето и осень, наступила непривычно холодная зима. Снег, которого на Черноморском побережье не видели годами, завалил дороги, под наледью рухнули опоры электропередачи. Поселок оставался без света, без воды, без хлеба целую неделю. Добираться со Звездочки стало еще страшнее — темнело рано, и секретарша бежала через парк, почти зажмурив глаза. В конце февраля пришло календарное тепло, зацвели миндаль и алыча, воздух наполнился пряными запахами, и Зина впервые ощутила, что оживает, несмотря на ежедневную карусель забот. Мама тоже чувствовала себя прилично, хотя и похудела, стала легкой, как перышко, однако дури своей не оставила.
— Что ты мне принесла, — заругалась она в очередной раз. — Творог со сметаной! Да разве я кошка или ребенок? Дай мне мяса!
Творог она выплюнула, но и курица не пошла ей в горло.
— Хочу есть! — повторяла она страдальческим голосом, и Зина побежала на кухню разогревать любимый мамин плов.
Ашхен набила полный рот и стала усердно жевать, запивая компотом, но опять не смогла ничего проглотить. Зина пальцем выгребла жвачку, умыла, переодела маму во все чистое, расчесала волосы.
— Передохни немного. Какая же ты у меня красавица, — сказала Зина, любуясь материнским лицом и делом своих рук.
— То-то ты хочешь уморить меня голодом, — ворчала больная. — Готовить, что ли, разучилась? Не хочу тебя видеть! Пошла отсюда вон!
Ашхен распалилась: щеки порозовели, глаза заблестели, как в молодости. Она и правда была хороша в своем придуманном гневе. Зина выскочила в переднюю, накинула плащ, повертела ключом в замочной скважине и затаилась. Мать, изогнувшись на кровати и вытянув шею, пыталась заглянуть в коридор — ушла или нет?
— Доченька, заинька, — запела она заискивающим голоском. — Спасибо тебе, доченька, спасибо, родненькая.
И, не слыша ответа, встревожилась:
— Где же ты?
— Там, куда ты меня отправила. Я вкалываю день и ночь, живу без мужа, помочь некому, а ты издеваешься, треплешь мне нервы.
— Не сердись, — сказала вдруг старуха таким глубоким голосом, что сердце у Зины перевернулось. — Тропина у меня была очень тяжелая. Такая тяжелая! Такая крутая! А ты помнишь, как я вам с Татевик сладких груш принесла? По горам целую ночь лазила — тапки развалились, ноги в кровь побила и единственную кофту порвала. Душа моя голая на ветру осталась, вот это она и сердится до сих пор, не я.
— Ладно, — откликнулась дочь, еле сдерживая слезы, — спи, завтра вечером увидимся.
Зина без оглядки неслась домой мимо черных деревьев и кустов, когда внезапно навстречу из темноты шагнул человек. Она завопила так громко и с таким животным ужасом, что мужчина оторопел:
— Да не ори так. Это я. Проводить тебя хочу.
— Блин! Напугал до смерти. Предупреждать надо.
— Здравствуй, — неуверенно сказал незваный кавалер.
Зина поглядела с недоверием — чего ему от нее надо — ночью, в парке?
— Ну, здравствуй.
— Все злишься. Тридцать годов прошло.
— Прошло так прошло, — согласилась она и двинулась дальше, но уже значительно смелее — рядом шагал бывший милиционер Васька Панюшкин.
— Хочешь, буду каждый вечер сопровождать? — спросил он.
“С перепою, что ли, — подумала трусливая секретарша”.
— Если времени не жалко — пожалуйста. Тут бывает ребята шляются — старшеклассники и техникумовские из летнего краевого лагеря. Я этих недорослей до смерти боюсь! Им энергию девать некуда. Да хоть бы знали, чего хотят! Вчера прямо возле Дома творчества камнями забили беспризорного пса. Новые урны из крученого прута на набережной поотрывали — это же сколько силы надо? В металлолом сдали. С военных могил на кладбище железные звездочки ободрали, а сколько надгробий разбили просто так, от нечего делать! Скажи, почему они такие? И кто они? Днем — милые мальчики, на море прямо с портфелями бегут купаться, а ночью пиво пьют, сквернословят, поселок разоряют. Или это другие? Прилетают к нам из космоса?
Василий подумал.
— Да нет, нашенские, современные. Сытые, одеты хорошо, жизни не знают. Дети еще. Мы внуку тоже за учебу платим — своего ума не хватило в институт поступить. Да на девочек даем сотню в неделю. Жестокости я в нем вроде не замечал. Равнодушие.
— А это нормально — тянуть деньги с деда и бабки?
— Теперь считается нормально. Где ж ему взять?
— Заработать. У меня трудовая книжка с шестнадцати лет!
— Мы были другими.
— Потому никто и не боялся ходить ночью по поселку, — сделала вывод Зина.
— Да уж, ты любила погулять.
— А ты злился, что я клеши ношу.
— “Молнию” на стенде начальство велело оформить. А ты мне нравилась, но как сказать? Ты — школьница, а я милиционер, да еще женатый.
Зина засмеялась: какие тайны скрывало время! Васька всегда считался недалеким, необразованным, с таким было зазорно водиться. Возможно, он стал лучше, а может, лучше не надо? С ним спокойно и нет нужды выпендриваться.
За разговорами дошли до дома. В подъезде было темно.
— Какая сволочь опять лампочки выкрутила? — заругалась Зина. — Все кости переломать можно! Дай руку.
Василий, стоял в нерешительности, ощущая себя диверсантом. Предстояло ступить на нейтральную полосу, перейти границу и оказаться на чужой территории.
— Ну? — торопила Зина. — Вызвался провожать, так провожай. Не бойся. Я сама боюсь.
Она сдержанно хохотнула и потянула спутника за рукав. Панюшкин почувствовал себя заколдованным, душа сжалась и комом полезла в горло. В темноте они молча взобрались на последний этаж.
Секретарша открыла железную дверь, зажгла везде свет.
— Отдыхай. Я халат надену, а то устала засупоненная — с семи-то утра. Да еще маму сегодня купала — уже и не весит ничего, а пока до ванной тащила — вся надорвалась.
— Ничего. Поможем, — сказал Панюшкин, приходя в себя от таких обыденных слов. — Колеса от велика возьму, к стулу приспособлю, будешь мамашу по квартире катать без проблем.
Зина покачала головой:
— Какой ты, Вася, легкий человек. И глаз у тебя детский. Все-то тебе ничего.
Пока она переодевалась, гость огляделся. Комната светлая, чистая, но, конечно, хламу, как у всякой бабы, хватает, вот и хрусталь знакомый, и тюль, и павлиньи перья в вазе. Однако было и непривычное: в углу над диваном висела небольшая темная иконка, на тумбочке лежала толстая черная книга, он прочел: Библия. Васька Библии прежде ни разу не видел и в церкви никогда не был, да в родном селе и не работала она. Попы сидели тихо, никуда не лезли. Денег у людей водилось мало, и говорить о них считалось зазорным. Теперь попы и деньги взяли власть. В голове Василия церковь и деньги, хоть и пришедшие в одно время, вместе не укладывались. Поэтому он для себя их разделил: признал пользу денег, оставшись безбожником. Ну, а Зина пусть верит — ее личное дело.
Хозяйка появилась в шелковом халатике без рукавов, куцем — по последней моде. Поставила чайник и положила вязаные салфетки на низкий полированный столик, открыла коробку дорогих шоколадных конфет, вытащив наугад из стопки на серванте. Сказала:
— Сама сладкое не ем. И так толстая. Посетители дарят: всем чего-то надо. Мне полезнее плавать. Из-за маминой болезни, уже забыла, когда на пляже была. А я так люблю море ночью! Вода парная, усталость снимает разом. Только надо без купальника. И с кавалером, — добавила Зина лукаво и засмеялась то ли шутке, то ли приятным воспоминаниям.
“Как была в молодости хулиганкой, так и осталась”, — подумал Василий, шокированный неожиданной откровенностью, и на всякий случай уточнил:
— Я плавать не умею.
— Плохо. Сразу видно — не наш. Хостинские учатся нырять с буны прежде, чем ходить.
Засвистел чайник. Зина побежала на кухню, он двинулся следом, боясь потерять контакт.
— Если хочешь, я тоже прыгну.
Зина улыбнулась:
— Ладно уж, обойдемся. Еще утопнешь. Кто меня провожать станет?
Чай пили молча, сидя друг против друга. Панюшкин, чувствуя, что надо поддержать беседу, сморозил глупость:
— Одна живешь? Скучаешь или завела кого?
Но Зина не обиделась, похоже, даже обрадовалась такой теме.
— Куда уж! Поздно. Ничего хорошего на семейном фронте так и не вышло. Первого мужа любила я, второй любил меня. Не совпало.
И вдруг добавила горячо и очень доверительно:
— Я Черемисина так любила, Вася! Так любила! Больше ничего похожего не случалось. Мясник за мной таскался — упрямый хохол, однолюб. Я его гнала, а потом согласилась — уже все равно было.
— Понял, — сказал Панюшкин.
— Что понял? — удивилась Зина, потому что понимать было нечего — простая история, как у многих. А то, что она на самом деле пережила и отравиться хотела — это совсем другое, этого не понять никому. А сочувствовал Вася искренне. Глаза ее повлажнели, она отвернула голову, пряча слезы, но он заметил и нежно провел ладонью от белого женского плеча до кончиков ухоженных пальчиков. Зина вздрогнула, как от удара током. Энергии такой счастливой силы, что исходила от этого простоватого пенсионера, она давно не ощущала. А может, и вообще никогда. Бесшабашный эгоист Черемисин мало заботился о чувствах партнерши, у мясника отсутствовал темперамент, другие представители сильного пола появлялись в Зининой постели настолько редко, что вообще в счет не шли. Как мужчина Панюшкин Зину конечно же интересовать не мог. Она даже фыркнула про себя. Морщинистый, неотесанный, плохо выбритый. Даже поп за стеной по сравнению с ним выглядел героем сериала. Но что-то притягательное в бывшем милиционере, несомненно, было.
Панюшкин смотрел на домашнюю Зинаиду, не в силах сдержать радостной улыбки. Полы ее модного халатика разъехались, обнаружив круглые незагорелые коленки. Глубокую ложбинку между полными грудями лишь слегка прикрывали кружева. Он скосил узкий глаз и вздохнул: у Капы смолоду были тощие сиськи, которые со временем превратились в мятые торбочки, а подобной роскоши и так близко он никогда не видел. Сердце кувыркнулось в Васькиной груди, впервые показав, что имеет какое-то отношение к ощущению блаженства. Затем он почувствовал неукротимое восстание плоти и похолодел — Зинка еще молодая, интересная, на должности. А он кто? Никто. Ни виду, ни шерсти. Вот заработает на собственный автомобиль, прокатит ее со свистом по эстакаде до самого Сочи, тогда и трахнет с чистой совестью.
Предложение Арчила поехать в Германию за машиной как нельзя кстати. Тем более что вчера грузин условия смягчил, говорит, хочешь, сделаем наоборот — первая твоя, а потом — четыре мне, и не под залог квартиры, а под нотариальную долговую расписку на год. Выходит, без особого риска можно и автомобиль заработать, и на мир за чужие бабки поглазеть. Все сочинские окрестности и селения он давно облазил до самой абхазской границы, а тут — Европа! Только дурак от такой поездки откажется. Капитолине — что! У нее воображение как у воробья. Если он надумает — спрашивать не станет, поедет.
Впрочем, мечта о личном транспортном средстве с некоторых пор по притягательности уступала страсти, которую он испытывал к женщине. Это тоже была мечта, и звалась она Зина. Держать ее за руку — наслаждение невыразимое, необъятное. Остальное могло и обождать. Плотские желания мельчали и растворялись в этом блаженстве. Зачем спешить?
— Зина, — сказал поселковый стратег.
— Чего?
— Ничего. Зина, — повторил Василий и зажмурился.
Зина — сладостное сочетание звуков. По сравнению с этим именем другие мало что выражали. Он не хотел придавать смысл ненужным словам, пускай смысл будет сам по себе. Молча приложил к губам маленькую женскую ладошку. Секретарша просияла от неожиданности. Она не знала, что Васька научился этому у Шапошникова, который на видео после концерта обязательно целовал руку первой скрипке.
— Завтра вечером встречу.
Василий покидал квартиру на пятом этаже в полном смятении чувств и непривычной задумчивости. К Зине его тянуло неудержимо, тянуло помимо воли, вопреки собственному эгоизму и заведенному порядку вещей. В этом влечении все выглядело странно. Головокружительная сладость от душевной близости вовсе не требовала немедленного обладания телом, всегда чуточку стыдного и греховного. Эта бестелесность и неконкретность приближала Васькины переживания к разряду мечты, не похожей на прежние, мечты самой высшей пробы, поскольку в ней напрочь отсутствовала материальная составляющая. Наверное, именно такую мечту называла хрустальной Наталья Петровна. Но, как в настоящей мечте, на недоступной ее глубине сквозило хрупкое зерно несбыточности. Василий гнал от себя сомнения и старался меньше думать. Не думать было легко. И жизнь опять делалась прекрасной.
5
Панюшкин регулярно встречал Зину у входа в парк, а потом и к матери стал захаживать. Ашхен Рубеновна вела себя так, будто никогда прежде Ваську-милиционера не видела, а может, у нее после инсульта память повредилась. Старухе он страшно нравился — веселый, не курит, а рюмочку пропустить не дурак! Они прекрасно ладили, больная его не стеснялась, позволяла ворочать себя в постели, менять белье, сажать на “трон”. Как и обещал, он соорудил инвалидную коляску, разобрав велосипед Генки-каменщика, пока тот спал, напившись вдрызг. Генка так никогда и не узнал, куда делись колеса и передача. Коляска отлично вписывалась в узкий коридор и имела такую маневренность, что въезжала прямиком в ванную комнату. Восторгу обеих женщин не было предела.
Мастерство всегда вызывает доверие. Ашхен сказала:
— Ты не гляди, что Зинка при месте, одевается хорошо и за собой следит. Женщине мужик нужен, уж поверь старухе. Девочка она добрая, беззащитная. Ты ее жалей и люби крепче.
По-видимому, мамаша считала, что он — новый муж дочери. Васька старуху не разубеждал. В завтрашний день загадывать не привык — как будет, что будет и будет ли? Главное, радоваться тому, что есть: Зина проявляла к нему благосклонность, а жена ни о чем не догадывалась.
Однажды вечером Василий встретил секретаршу в парке охапкой собственноручно выращенных роз, для конспирации завернутых в газету. Дома Зина поставила цветы в вазу и, любуясь, подумала: “Спятил мужик. Или я спятила?” Еще месяц назад скажи ей кто-нибудь подобное, только посмеялась бы. Мать с детства учила: никто не знает, где добро, а где зло. Может, Господь послал ей отдохновение за перенесенные мытарства? В лице Панюшкина. А почему нет?
Зина лукаво, совсем как раньше, улыбнулась сама себе. И, почувствовав на лице забытую плутовскую улыбку, рассмеялась легко и свободно. Регулярно мыться Василий уже привык, если приучить его чистить зубы — будет не хуже других. С таким не стыдно и по Платановой вечером пройтись. Капу ей не жалко, терять мужчин — удел женщин. Уж если она, Зина, пережила потерю Черемисина, красавца и лучшего полузащитника “Локомотива”, утрату мента на пенсии Капа переживет. Но родной поселок — точно не простит. Ссориться с друзьями и знакомыми ради непоседы и пьяницы? Она еще с ума не сошла.
Зинаида рассуждала здраво, логично, но вопреки этому продолжала вечерами приводить мужчину к себе домой. Пока тайно.
По воскресеньям, когда Капа торговала возле магазина парниковыми овощами, Василий с секретаршей уезжали на маршрутке за Кудепсту, купаться на диком пляже, где нет опасности встретить хостинских знакомых. Увидев своего кавалера в сатиновых трусах, она сначала рассмеялась такому ретро, потом поразилась крепости и молодости его тела, словно седая голова с морщинистым лицом принадлежала другому человеку. Глядя на крутые ягодицы, обычно скрытые под старыми бесформенными штанами, она испытала гордость собственника, который не ошибся в выборе.
Они как дети резвились на мелководье до посинения, отогреваясь на горячих камнях. Капли морской воды высыхали под солнцем, оставляя на теле матовые пятнышки соли, и Вася, жмурясь от удовольствия, слизывал ее с женского плеча. Он с трудом отводил взгляд от полных коротких ног, от роскошных грудей, норовивших выскользнуть из купальника. Чтобы не обнаружить желание, топырившее трусы, приходилось опускаться на гальку вниз животом. Он смеялся без причины, без намеков, просто потому, что приятно лежать рядом. Она его не торопила. Ей тоже было хорошо, а будет ли лучше потом — неизвестно. Близость принесет много проблем, проблемы требуют разрешения, а так хотелось беспечной веселости, почти совсем позабытой.
Зина купила Панюшкину красивые аккуратные плавки. Подарок пенсионеру понравился: он не стеснялся природных доспехов, туго обтянутых шелковым трикотажем. Бог следит за равновесием — ума чуток не доложил, значит, в другом месте расщедрился. Плавки имели и ряд практических преимуществ. Раньше, окунувшись в море пару раз, он отжимал сатиновые трусы и прямо на них напяливал брюки. Мокро и противно, поэтому и купаться не любил. Теперь другое дело! Плавки мгновенно высыхали на солнце. Полотенце он не брал, пользовался Зининым, чтобы не вызывать дома лишних подозрений.
Василий так полюбил плавки, что жаркими днями щеголял в них по квартире.
— Срам! — кричала Капа. — Это чой-то за новости? Вырядился! Почем брал?
— Не помню.
Капа не поверила — нельзя не помнить, сколько плачено. Васька всегда был с закидонами, но тут что-то другое. Однако наблюдать да сопоставлять — у нее времени нету.
— Ты не балуй, — сказала она на всякий случай, ничего конкретного не имея в виду.
Васька почувствовал, что краснеет, и нагнулся, подбирая с полу невидимую соринку. Понял только — вести себя следует осторожно, не то и Зину потеряешь и сраму не оберешься. Капа — заполошная, со злости и ножом пырнуть способна. Поэтому однажды после десяти вечера он позвонил в дверь Шапошниковых.
Наталья Петровна уже лежала в постели с книгой, она всегда читала на ночь что-нибудь трогательное, создающее мечтательное настроение, например, Тургенева.
— Почему ты не интересуешься современной литературой? — спросил как-то Владимир Петрович.
— Потому же, почему не смотрю наших сериалов. Тут мне знакомая библиотекарша дала по блату последний национальный бестселлер.
— Ну, и как?
— Затрудняюсь сформулировать. Наверное, чтобы написать такое, нужен большой талант, но чтобы прочитать — еще большее мужество. У него в голове винегрет из вполне съедобных продуктов, но нельзя же съесть пятьсот страниц одной закуски?
Сегодня, когда раздался звонок, Наталья Петровна наслаждалась “Песнью торжествующей любви”. Вставать, надевать халат ей не хотелось.
— Кто бы это мог быть так поздно? — спросила она мужа, который сидел в другой комнате перед телевизором.
— Посмотри сначала в глазок, — откликнулся Шапошников, напоминая таким образом, что открывать двери не входит в его обязанности.
Пришлось идти. Оказалось — Панюшкин. Даже не извинившись, он произнес скороговоркой:
— Я сказал Капе, что играю с Владимиром Петровичем в шахматы, а буду по вечерам у Зины. Если что, вы меня покройте.
И исчез. Наталья Петровна возмутилась:
— Неандерталец! Хоть бы спросил — удобно ли это нам! А нам — неудобно. Как-то нехорошо, Володя, что мы во всем этом участвуем. Он искренне считает тебя своим приятелем. Скоро будет по плечу хлопать.
— Не цепляйся. Васька — простая душа, без ложных условностей, выработанных цивилизацией.
— По-моему, он влюблен в Зину. Зря ты его поддерживаешь. Это неправильно и плохо кончится.
— Все кончается. Зато он счастлив.
— А Капа? Как смотреть ей в глаза? — взволнованно воскликнула Наталья Петровна. — Капа — обманутая жена, Зина — любовница, и обе — наши хорошие знакомые, которым мы обязаны. Бред какой-то!
Шапошников хмыкнул.
— Жена и любовница — разные ипостаси. Если они не совпадают по времени и месту, то друг другу не мешают.
Наталья Петровна подобные речи слышала впервые. Спросила подозрительно звонко:
— Ты и раньше так считал?
— Разумеется. Просто эти мелочи меня никогда не заботили.
— Мелочи?!
Наталья Петровна возбудилась. Она давно хотела задать вопрос — банальный, но мучительный — и каждый раз откладывала, поскольку ответ предусмотреть не могла. А тут вдруг решилась. В конце концов речь о прошлом. Что это теперь меняет? И она, неуверенно растягивая слова, произнесла:
— Я вот все думаю — любил ли ты меня?
— Не помню. Какая тебе разница?
Она замолчала ошеломленно. Какой ужас! Неужели ее жизнь прошла без любви?! Другую женщину это привело бы в бешенство или отчаяние, но Наталью
Петровну — только расстроило. Привыкла в любой ситуации находить лучшую сторону и закрывать глаза на остальное, а тут вдруг приспичило узнать истину! Может, дело обстоит совсем не так? Даже наверняка, не так! И любовь у них была. Не было только нежности, от воспоминаний о которой теперь, на склоне лет, было бы тепло. Наверное, нежность встречается еще реже, чем любовь.
Наталья Петровна собрала остатки мужества, чтобы не заплакать и придать своей речи вид философского рассуждения:
— Разница большая. Любовь сообщает смысл нашему существованию. Когда любви нет, оно распадается на необязательные детали. Обезьяна не тогда стала человеком, когда взяла в руки палку, а когда испытала любовь к особи, не состоящей с нею в родстве.
— Из другой пещеры? Глупости. Чем глубже мы увязаем в паутине так называемого прогресса, который наращивает ускорение, тем меньше в нашей жизни места для сантиментов. Честь и великодушие остались за бортом XIX века, а XX избавил нас от сочувствия. Мы вступили в эпоху цинизма и бездушия. Обрати внимание, как это нравится молодым. А необыкновенная роль любви — досужая бабская выдумка, порожденная дефицитом ума.
Губы жены обидчиво дрогнули, и Шапошников поправился:
— Ну, не ума — натуры, ограниченной кругом задач. Все, что сверх этого, — искажение женской природы и привнесение в нее мужского начала. Любовь — лишь соус на хорошей кухне. И не дуйся. Ты же знаешь, что я не могу без тебя жить. Назови как хочешь — привязанностью, эгоизмом, некоторым нравится величать любовью. Это только слова, а суть одна.
Шапошников выключил телевизор, взял газету и лег рядом с женой, но скоро бросил листы на пол, положил лупу в тумбочку и погасил свет.
Разговор пробудил в нем совсем иные чувства, чем те, неожиданные и ничтожные, что волновали жену. Ему досталась непростая судьба, но по крайней мере это действительно судьба, а не участь. Есть, что вспомнить. Однако нельзя постоянно возбуждаться прошлым. Жить дальше скучно — ни мечты, ни секса. Хотя бы одно из двух должно присутствовать, чтобы хотелось просыпаться по утрам. При отсутствии творческого удовлетворения секс еще долгое время оставался для него иллюзией жизненной силы. Теперь и этого нет. Впору стреляться, и, возможно, он когда-нибудь так и сделает.
Засыпая, Шапошников улыбался краешками губ — никто не знал его истинных мыслей. И это было замечательно. Иногда он склонялся к очевидной истине, что его глубинные соображения никому не интересны. И что это меняло? Он не писатель, чтобы как нудист шляться без портков перед толпой.
А к Наталье Петровне сон не шел. Сначала хотела заплакать, но причины для серьезной обиды не обнаружила. В молодости, чтобы заполучить своего кумира, она готова была на все. Когда поженились, поняла, что легко жить не получится, но смирилась, потому что кумир находился рядом, а это главное. Теперь Володя перестал быть популярным, но внутренне остался тем же, а она порой об этом забывала, и он указывал ей место, усмиряя ее беспочвенную гордыню и не допуская до соблазнительных мыслей и поступков.
Глядя в темноту, Наталья Петровна перебирала фразы и оттенки мужниного голоса, пытаясь разгадать второй план. Занятие зыбкое и нескончаемое. Она устала. Нельзя слишком многого хотеть и придавать словам силу, которой они, по большому счету, не имеют. Слово несовершенно — только безмолвная энергия способна без искажений передаваться от любящего к любимому. Если бы они с Володей вдруг стали немыми, как бы все упростилось и насколько лучше они понимали бы друг друга! Чувства сильнее и умнее слов. Но Зина, Зина-то какова! Два мужа и еще этот пенсионер с желтыми зубами! Наталья Петровна позавидовала не количеству мужчин, а загадочной женской привлекательности, которой в Зине не находила. Неправдоподобно маленькие руки и туфельки тридцать третьего размера — неужели это красиво? Конечно, сама Наталья Петровна ни мясником, ни Василием никогда бы не соблазнилась. Хотя в чудаке Панюшкине, несомненно, есть своя тайна, он о ней даже не знает, но безотчетно чувствует и оттого все время улыбается, всему радуется. А может, это у него от глупости. Уже когда она вышла замуж, к ней тоже разные личности подкатывались, но они все казались ничтожными по сравнению с Шапошниковым. Даже теперь, когда его мужская сила иссякла и ей стали сниться любовные сцены, их героем был все тот же единственный и неповторимый мужчина ее жизни — другого она не желала. Помягче, пожалостливее — да, хорошо бы, но только он — источник обморочного счастья и трепетных воспоминаний. Наталья Петровна представила мужа молодым, красивым, в блеске славы, вздохнула скорее сладко, чем горестно, и наконец заснула.
Утром, встретив жену Панюшкина в магазине, Наталья Петровна открыла было рот, но так ничего и не сказала из того, что вертелось на языке. Она скорее симпатизировала безалаберной секретарше, чем куркулистой Капитолине.
Когда Василий в очередной раз заглянул — предупредить, что идет к Зине, Наталья Петровна не выдержала:
— Послушай, у тебя это серьезно? А как же семья? Собираешься разводиться?
— Разводиться? — поразился Панюшкин. — Зачем?!
— Не суйся не в свое дело, — сказал Шапошников жене.
— Пусть, — примирительно замахал руками гость, видя, что пианист сердится, а хозяйку его слова расстроили. — Пусть. Я Зине за матерью ухаживать помогаю и вечерами через парк провожаю — она темноты боится. А больше ничего.
Этот детский лепет на лужайке Наталью Петровну обмануть не мог. Странный роман ей определенно не нравился. Сама мысль о том, что этажом выше, под ее покровительством прелюбодействуют пожилые любовники, была оскорбительна. Наталья Петровна полагала, что у мужа тоже случались женщины, но, видимо, он охладевал к ним быстрее, чем она успевала удостовериться в измене. Впрочем, даже неподтвержденный факт вызывал у нее отвращение. А тут — сама руку приложила. Наталья Петровна чувствовала вину, к тому же солидарность обманутых жен сидела у нее в подкорке — так матерные слова одни вылетают неизменными из уст инсультника, потерявшего связную речь.
Неожиданно для себя она спросила Капу, которая пришла одолжить утюг — свой перегорел как раз во время большой глажки:
— Василий здоров? Что-то давно не заходил играть.
Капа глазом не моргнула. Жизнь недаром ее мяла и терла. На горошине она не споткнется.
— Здоровее некуда. Шляется где-нибудь. Главное, спать домой приходит.
Она двусмысленно хихикнула, и Наталья Петровна почувствовала себя по меньшей мере идиоткой.
На другой день Панюшкин возвратил утюг и принес большую сочную грушу в кармане безразмерных штанов. Под глазом красовался фингал.
Зная крутой нрав Капитолины, Шапошников расхохотался:
— На шкаф ночью наткнулся? Засветло возвращаться надо, Ромео.
Васька, сосредоточенно расставляя шахматные фигуры на доске, буркнул:
— Какая-то она на старости лет неуживчивая стала. Ревновать вздумала. С чего? Твои — белые.
Сделали по нескольку ходов, и Шапошников, уверенно развивая ферзевый гамбит, вернулся к прерванной теме:
— Выбор жены — дело тонкое. Или она должна быть такой тупой, чтобы не замечать твоих шалостей, либо настолько мудрой, чтобы их прощать. Удобную любовницу найти еще сложнее, самые подходящие — хористки или танцовщицы кордебалета, жаль, в вашем захолустье не водятся. Талант им не досаждает, а ум и стыд примерно в равной пропорции и в большом разведении.
Наталья Петровна, которая, как думал Шапошников, спала после обеда на балконе, внезапно подала голос:
— Тебе-то откуда известно? По личному опыту? Или это обобщенное мужское знание?
Прежде Наталья Петровна обходила подобные темы — мало ли что может обнаружиться, слово ненужное в азарте в ответ вылетит, потом не вернешь, а оно все испортит. Но в нее будто бес вселился, к тому же она злилась — не могла простить себе вчерашнего разговора с Капитолиной.
Реплика прозвучала так резко, что Василий почувствовал неловкость и невольно втянул голову в плечи. Жене пианиста жест показался обидным, хотя нового тут не было ничего — находиться все время рядом со знаменитостью, пусть и бывшей, не большой подарок, а если начистоту, то и вовсе наказание. Даже примитивный Панюшкин видит ее униженное положение.
Замечание жены нисколько не смутило Шапошникова, скорее развеселило.
— Вот видишь, друг Горацио, — ободряюще подмигнул он Ваське, — женщины — это тебе не шахматы. То, что утром подчинялось твердому закону, после полудня, может случиться, не управляется ничем. Женщины — фигуры многозначные и ведут себя на игровом поле непредсказуемо. Но куда деваться? Мы обречены Создателем, разделившим нас по половому признаку. Кстати, несправедливо атрибуты этих признаков считать срамными. Дырка в носу или в ухе — это нормально, а в противоположной части тела — неприлично и требует завесы. Издержки цивилизации: в Древнем Риме фаллосу поклонялись и устраивали в честь детородного органа праздники и шествия, а огромный член из глины или камня, укрытый дорогой тканью, несли на носилках, как теперь статую Богоматери во время крестного хода.
Панюшкин недоверчиво хмыкнул и взял белую королеву: за разглагольствованиями партнер проглядел простую комбинацию.
Как обычно, партнеры ограничились пятью партиями, растянувшимися на два часа. После вчерашнего предательства по отношению к Василию он сам вызывал у Натальи Петровны смешанное чувство вины и досады. К тому же она ревновала: муж так увлеченно разговаривает с неграмотным мужиком, словно ее здесь нет. Она нервничала и пересолила жареные баклажаны с помидорами. Пришлось добавить рису и сбегать в магазин через дорогу за свежей сметаной. Дождавшись, когда сосед наконец уйдет, спросила мужа несколько взвинчено:
— Зачем ты рассуждаешь с ним о вещах, которые ему недоступны? Или полагаешь, он способен мыслить, как мы?
— Ну, как ты — по меньшей мере. Он ведь в шахматы играет, а ты в них ничего не соображаешь.
— Приноровился оскорблять меня безнаказанно. Всему есть предел.
— Кроме человеческой глупости. Мы сегодня ужинать будем?
В словах мужа проскользнула неприязнь. Наталья Петровна пожалела, что не совладала с эмоциями. Что бы она о себе ни воображала, кумир оставался кумиром, ничто не могло свергнуть его с пьедестала, тем более слова.
— Да, конечно. Сейчас.
И пошла на кухню, следуя указаниям волшебной палочки опытного дрессировщика. Более того, она решила исправить впечатление от разговора, поскольку не выносила натянутых отношений. Несомненно, он тоже жалеет о сказанном, но мириться не станет, ожидая первого шага от нее.
Баклажаны удались. Шапошников ел без комментариев. Наталья Петровна решила, что момент выбран удачно.
— Ты извини, — сказала она. — Разучилась сдерживаться. Нервы. Так вышло, что я не смогла реализоваться как личность, отсюда — этот зуд провороненной значимости, которой не было.
— Была. Каждому обязательно дается шанс. Но лишь один раз в жизни. Промахнулся — и слился с толпой.
— А ты — выше толпы, — сказала она, изо всех сил сдерживая наново подступающее раздражение.
— Правильно. Талант — очень жестокая вещь.
Он был спокоен, даже доброжелателен — после вкусного ужина.
— Ну, и в чем же было мое предназначенье? — спросила Наталья Петровна не без иронии.
Шапошников удивленно поднял брови.
— Ты свой шанс использовала на сто процентов — стала моей женой. Разве не так? Или с твоим характером и отсутствием способностей выше средних ты надеялась со стула библиотекаря пересесть в кресло министра культуры? Никакой ущербности в тебе нет. Просто всякий человек несет в себе тайну личности, возможно, очень простую, но она его мучает. Ты, например, знаешь, о чем думаю я?
Поворот темы Наталью Петровну насторожил. Свои догадки она предпочитала держать при себе — в сложных ситуациях они давали возможность маневра. Ответила нехотя:
— Почти.
Он улыбнулся каким-то своим мыслям.
— А я вот не уверен, что постиг тебя абсолютно. Во всех проявлениях живого и неживого больше тайного, чем явного.
На что он намекает? В чем ее подозревает? Подобный разговор ничем приятным не закончится, потому она воскликнула в сердцах, даже ладошкой по столу слегка прихлопнула:
— Ну, и глупо! За столько лет пора бы разобраться!
— Не в годах дело, Тата. Душа никогда не открывается до конца, такая у нее конструкция.
Он привычно, пусть и мягко, возводил между ними преграду: “Кто ты, а кто я!” Так вот к чему клонит! И она опять не удержалась:
— Это свойство твоей души, которую ты слишком высоко возносишь, а на самом деле просто не любишь людей!
Наталья Петровна произнесла это с обидой, словно хотела сказать: “Ты не любишь меня”.
— Каких? Абстрактных людей не существует, как не существует абстрактной любви. Если только к Богу. Но Бог — не человек. Есть немцы, французы, папуасы, пигмеи, которых я не знаю, потому и любить не могу. А что касается соотечественников… В них я тоже плохо разбираюсь. Но, чтобы не обольщаться на сей счет, достаточно почитать Шаламова или хотя бы позднего Горького. Конечно, русские всегда жили в скотских условиях, что рождает скотскую психологию. Умиравшие за идеалы коммунизма не вызывали у меня сочувствия, но они все же симпатичнее тех, кто убивает друг друга из-за денег.
Наталья Петровна вздохнула и понесла на кухню грязные тарелки. В отличие от мужа, она не была способна причинить боль любимому человеку, но мстительно подумала: с некоторых пор его наволочки и полотенца пахнут старым салом, изжитым телом и, возможно, смертью, о которой он постоянно толкует. Но главное — этот запах ей неприятен. Муж об этом не знает, а она брезгливо морщит нос, закладывая грязное белье в машину. Отмщение не обязательно нуждается в гласности.
И не важно, что за нее заступилось время. Время, которое внутри нас. Пока мы маленькие, оно тянется медленно, и так хочется поскорее сделаться взрослыми. А когда вырастаем, мужаем, потом дряхлеем, время бежит все быстрее и быстрее, пока не окажется там, где его уже не видно. От старости Шапошникову не поможет ни бронежилет былой славы, ни услужливая жена. Наконец-то пятнадцать лет разницы оказались кстати.
Ходом своих мыслей Наталья Петровна осталась довольна и даже снова пришла в хорошее расположение духа.
6
Как ни противился Панюшкин природе, порог желаний с каждым свиданием медленно, но неуклонно повышался. Его мечта чудесным образом обрастала плотью, воображаемые артерии и вены, совсем как настоящие, наполнялись условной кровью, вскипающей от возбуждения. Сначала его устраивало просто находиться в комнате у Зины, потом — сидеть рядом, держать маленькую руку в своей. Однажды он погладил ей колено, и она не заругалась. Он начал пристраиваться поближе, поплотнее, чтобы ощущать живительное тепло ее тела.
Чувства, которые испытывал Василий, становились все сложнее. Он не уловил, когда они на него свалились, возможно, всегда находились где-то рядом и ждали своего часа. К случившемуся Панюшкин отнесся с несвойственной серьезностью. С ним явно что-то происходило. Любовь? Про любовь он понимал смутно: и кошку люблю, и водку люблю, и в шахматы играть люблю. То, что он делал с девками под кустами — точно не любовь, хотя приятно. Капа? Да, наверное, говорил ей, что любит, но очень давно, теперь даже не верится. Только и тогда совершалось что-то другое. В общем, Вася готов был поклясться, что ничего подобного прежде не ощущал.
Влечение нарастало, давило и пугало одновременно. Он боялся не самого процесса обладания, а того, что за ним последует. Знал это угасание радости после выброса энергии, когда женщина делалась безразличной, а то и противной. Конечно, Зина такой стать не может, но потерять даже частичку восторга казалось невероятным злодейством. Со своей стороны, и она может в нем разочароваться — крепок, но ведь не молод и собой не так уж хорош, и кто знает, с кем она станет его сравнивать, надо хоть в баню почаще ходить. Тревожило предчувствие, что близость с Зиной обязательно обернется чем-то непривычным, незнакомым, способным изменить все и неизвестно в какую сторону. Вероятно, потребуется брать на себя обязательства, чего он всегда ловко избегал: сознание долга может отравить самую большую радость. Уход от Капы он осилит — в конце концов они свое пожили, что задумали, осуществили, детей вырастили, женщина она самостоятельная, в мужике и в поддержке мало нуждается, не то, что Зина. Правда, тогда нарушится заведенный порядок вещей, воспринимаемый им как самостоятельная ценность, поколеблется отрадная устойчивость мира. Впервые в жизни Василий опасался счастья.
Конечно, перечисленные соображения в уме Панюшкина так ладно не выстраивались, но на интуитивном уровне он упорно оттягивал решающий момент. Ему даже удалось вывернуться из патовой ситуации в День железнодорожника.
В первое воскресенье августа, после корпоративной вечеринки, Зина пригласила Василия к себе на праздничный ужин. Заранее наготовила вкуснятины и усадила дорогого гостя за большой складной стол, который по этому случаю извлекла из-под дивана. От обилия блюд разбегались глаза: истекающий жиром рыбец, жареные креветки в чесночном соусе, фаршированные брынзой помидоры, сулугуни с базиликом, завернутый в тонкий армянский лаваш. Еда удивила, но не прельстила, и водка в матовой бутылке с иностранной надписью оказалась ничем не лучше расхожей отечественной с зеленой наклейкой. Вася настороженно выпил пару стопок и, миновав селедку, распластанную на узкой длинной тарелке вместе с головой, взял из консервной банки пряную таллинскую кильку, уложил ее поверх намасленной черняшки и прижал пальцем, чтоб не сползла.
— Плохо ешь, — сетовала хозяйка, пододвигая гостю тарелку с хрустящей свиной отбивной на косточке. — Сказал бы что любишь, я бы приготовила.
— Тебя люблю, — неожиданно сказал Панюшкин и зажмурился.
У Зинаиды дрогнула вилка, на которой она несла ко рту большую греческую маслину. Вкусов Черемисина она уже не помнила, а Нестор пожрать был здоров. Оба они клялись ей в любви, и лучше бы Васька промолчал. В прежней неопределенности, в предвкушении счастья, счастья было больше хотя бы потому, что нельзя потерять то, чего еще нет.
Она пропустила реплику мимо ушей (ну, сказал и сказал) и привычно хлопала рюмашку за рюмашкой. Она всегда больше пила, чем ела, а сегодня еще вместе со своими в пансионате подзарядилась прилично. Скоро взгляд у нее остекленел и спина сделалась ровной, как струна, — так она старалась сохранить равновесие и одновременно достоинство. Василий восхитился: ну, молодца! Он неотрывно, с глубокой нежностью смотрел на пьяную Зину. Улучив момент, поймал изящную руку в свою грубую и сухую ладонь, затем подвинулся ближе, обнял и ткнулся носом куда-то в складку между пышными грудями. От непривычной гладкости кожи и пряных духов его мысли затуманились и поплыли, а Зина привалилась мягким плечом, обняла за шею, и губы их встретились.
Черт! Васька не припоминал, чтобы от поцелуев у него когда-нибудь кружилась голова. Не самогон, а так завертело — на ногах не устоишь, хорошо, что на диване сидел. Млея, он растворился в Зине, как никогда не растворялся в жене. Капу он брал, как берут бабу, гася естественную мужскую жажду, а здесь хотелось вывернуться наизнанку, чтобы доставить удовольствие женщине. Но вовремя опомнился и воли желанию не дал. Это дамское белье, шелковое, скользкое, и заточенные коготки, которые скребли ему спину, — все было слишком непривычно, неловко. Не готов. Не готов психологически, добавил бы Васька, если б знал такие слова.
Оторвавшись от влажных губ, он спросил:
— Знаешь, какая у меня мечта?
Зина разочарованно поправила прическу:
— Вся Хоста знает. Автомобиль.
— Нет. Автомобиль был раньше. Другая. — Василий задумался, как бы понятнее ей объяснить. — Сидеть с тобой рядом.
— Так уже сидишь.
— Чтобы совсем не уходить.
Зина посмотрела на него испытующе — она хотела того же, но ответила сдержанно:
— Не уходи. — Подумала и не смогла промолчать о важном для них обоих: — А семья?
— Что-нибудь придумаем, — весело ответил Васька. — Утрясется. А радости у нас никто не отымет.
Он ничего не выдумывал. Действительно, до сих пор в его жизни все как-то само собой образовывалось к лучшему. Он и теперь на это рассчитывал.
Зина улыбнулась узким краешком рта, простив ему недавнюю мужскую нерешительность:
— Вот за что я тебя особенно ценю, так это за легкость. Ценю и люблю.
Любит! Василий за разговорами незаметно, однако прилично выпил и спьяну чуть не заплакал — как хорошо-то! Но почему грустно? Тем более теперь, когда женщина его мечты призналась в ответной любви и готова принадлежать ему, стоит только руку протянуть. Он вдруг вспомнил, как Шапошников сказал, что от хорошего хочется умереть, и, кажется, наконец понял, о чем шла речь.
— Ты, Зина, для меня больше чем женщина. Ясно?
— Не очень.
— Ты хрустальная мечта. Просто так, между водкой и селедкой, да втихаря, я тебя трахать не хочу, а хочу, чтобы ты была только моя, и у меня — никого, кроме тебя. И не прятаться.
— Б-большая программа, — язык подчинялся Зине хуже, чем мысли. — И к-как ты собираешься ее осуществить?
— Пригоню для Арчила несколько машин из Германии, получу хорошие деньги. Тогда разберемся. Деньги у нас теперь решают все.
— Ты думаешь?
— Слышал, по телевизору какой-то крупный деятель говорил.
— Ну, если крупный, то и врет соответственно по-крупному. Ты себе верь, а не телевизору. Там много болтают, чего никогда не было и не будет. По-моему, деньги только все портят, особенно если их больше, чем требуется для жизни. Так, некоторый запасец, конечно, карман не тянет. — Зина согласно кивнула. — Но если надо — ты езжай. Я подожду.
— Без меня не шали, черноглазая, — шуточно погрозил Василий своей возлюбленной жестким пальцем.
— Ой! — армянка кокетливо хохотнула. — У Моста очередь стоит, твоего отъезда дожидается.
— Без шуток. Приеду — определимся.
Зина невольно задержала дыхание. Впрочем, Васька всегда так говорит: не поймешь — балаболит или всерьез. Вообще, весь несерьезный какой-то, странно, что она ему верит.
Вот так Панюшкин и попался, хотя еще потянул, сколько получилось. Отношения с Зиной отбили ему вкус к автомобилю, и ни в какую Германию он уже ехать не хотел — жалко пропускать сладостные вечера у секретарши, где так удачно все складывалось. Однако теперь Капа польстилась на выгодные условия. Ей мерещилось, как от раза к разу пухнет пакет на шелковой нитке. И она принялась торопить мужа, который откладывал да откладывал сборы. У него так всегда: загорится, засуетится, а как до дела дойдет — в кусты, лень-матушку тешить. Дождется, пока Арчил наймет другого. Капа тужилась сообразить, почему эта давняя мечта вдруг потеряла для мужа привлекательность? С вопросами приставала. Василий насторожился: это могло плохо кончиться. Тут еще Мокрухина добавила беспокойства. “Отчего это, говорит, ты с генералом повадился в шахматы по ночам играть?” Васька отбрехался, что так, мол, тому удобнее. Но ясно, что, если толстуха начнет копать, маскировка долго не выдержит.
“В общем — вперед, Вася! Заднего хода нету”, — сказал себе Панюшкин. Поездка должна закончиться развязкой любовного узла, который затянулся до опасного предела. Большие деньги кого хочешь угомонят, а уж Капу тем более. Если не жадничать и посулить ей побольше, авось без скандала и к Зинке отпустит. Но деньги надо заработать. Со всех сторон получалось — пора ехать, хоть почему-то не лежала у него душа.
Сходил Панюшкин с Арчилом к нотариусу, нужные бумаги подписал. За визой смотался в Краснодар. Билет до Берлина купил на поезд. На автобусе дешевле, но в два раза дольше, да и на дорогах, поговаривают, шалят. Зато обратно путь — бесплатный, на своей-то машине! Как учил грузин, ехать домой коротким путем — через Польшу, Белоруссию, Украину — нельзя, рэкетиры умучат, а то и вовсе машину заберут, случалось вместе с нею и жизнь отнимали. Так ездят только молодые крепкие ребята, большими группами да с оружием. Его колея лежала через Финляндию — страну чинную, спокойную и холодную.
Вечером зашел внук, Владик, поклянчить у бабки монету на развлечения. Она воровато сунула ему в ладонь сотню. Для бабки много, для внука мало. Что нынче сто рублей? Тьфу! Две бутылки простой водки. На такую сумму раз в полугодие поднимают пенсию, хотя приварка почему-то не чувствуется. Владик здоров, как бугай, нет бы самому заработать. Не хочет! В армию не хочет и торговать тоже. Надумал высшее образование получить. Ладно. Денег на платный факультет Капа дала, а учится парень неважно. Вроде не дурак, ленивый — тоже не скажешь. К девкам равнодушен, но курить наладился. Один раз Василий застукал его с приезжей шпаной. Это плохо, научится безобразию. Прежде в курортных городах спокойно было, все национальности мирно жили, если кого и резали, то только из ревности, но из-за денег или из хулиганства — никогда. А эти соберутся большой компанией — и пошли куролесить, рушить, что под руку попадет. Начальник милиции — адыгеец или кто-то другой из местных, не поймешь, с ними не связывается — шпана, если разойдется, прибить может. Весной директора рынка, азербайджанца, застрелили с контрольным выстрелом в голову, значит, заказ выполняли, власть и деньги делили. Раньше-то наши только по телеку про разборки слышали — в столице или в Америке. Но для провинции — что Москва, что Нью-Йорк, одинаково далеко и непривычно. Боязно за внука. Плохих детей не бывает, а он еще совсем ребенок — восемнадцать лет. Васька вспомнил себя в этом возрасте: на озорство сил не доставало — с него уже три шкуры драли, а он подчинялся, вкалывал день и ночь. Ну, дак то когда было? Война — время особое, с людей другой спрос. А этот шпендрик, что видел? Мамкину титьку да бабкин
карман — вот и вся его школа. С внучками проще, этих только замуж выдать — и вся проблема, хотя и у них теперь на первом месте не женихи. В загс, понимаешь, идти не хотят: зачем, говорят, лишняя морока, нам и так хорошо, все равно рожать пока некогда: карьеру надо делать.
Владик к деду относился с прохладцей и на поезд провожать не пошел — некогда, приятели ждут. Ладно, от дома до железнодорожного вокзала в Хосте — пять минут пешком и вещей мало. На перроне в одиночестве стояла Капа, серьезная больше обычного. В последний момент она опять испугалась нешуточно. Как увидела своего дуралея в тамбуре общего вагона, в теплой куртке и новой фуражке, счастливо прижмурившегося, — екнуло женское сердце. И зачем она, идиотка, на такую аферу согласилась? Значит, любила мужа, верила: легко ли за тыщу километров в чужие страны ехать, чтобы потом ей, Капе, новое пальто купить? А что?
Мужу Капа, конечно, ничего такого не сказала, еще вообразит о себе невесть что. Напутствовала строго:
— Не чуди там, в заграницах! Смотри в оба, не то голову откручу. Потеряешь деньги — по миру пойдем.
— Что я, дурак?
— А то умный!
— Ну, Капа! — обиделся Васька. — Я, да не пригоню этой говенной машины?! Ты же меня знаешь!
— Потому и предупреждаю, что знаю. Башка у тебя черт-те чем набита. За тобой глаз да глаз нужон. — Она горестно выдохнула: — О-о-й-и-и! Гляди, дров не наломай!
Как в воду глядела.
7
В столице Василий накуролесить не успел: от поезда до поезда — всего два часа. Погулял по бестолковой Комсомольской площади, поглазел на бешеные цены в подземном универмаге, съел на ходу две засохшие сосиски в тесте, запил кефиром, который показался ему кислым и жидким, не то, что родной, кубанский, купил кружок испытанной полукопченой, буханку серого хлеба и поспешил на Белорусский вокзал. В поезде Москва—Берлин примкнул к компании таких же покупателей автомобилей, как он, только бывалых. Который год люди ездят, заработок хвалят. Значит, правильно решил, а то ведь Капа вначале чуть не отговорила. Баба. Где ей мозги взять. Живет по старинке, а мир сильно другим стал.
Позвали с верхней полки вниз, сыграть в дурачка — надо же чем-то занять нудные поездные сутки, тем более пограничный контроль в Минске и Варшаве спать все равно не даст. Хотя Васька карт не любил и о картежных уловках слышал, но согласился: ставка копеечная и на кону российские рубли, которые в преддверии чужих государств странным образом теряли притягательность и цену. Поначалу Панюшкин несколько партий выиграл, чему страшно удивился, смеялся взахлеб и щурил счастливые глаза. Казалось, только затем и ехал, чтобы так весело проводить время.
— А говорил — не умеешь, — подначивали соседи, не утруждаясь на сложные обольщения. — Мы тебе поверили, да ты, видно, пошутить надумал. А может, обмануть?
— Да вы что?! — возмутился Панюшкин. — Я дома только в шахматы играю.
— Для шахмат у нас мозги неизящные. А вот ставку надо бы поднять — нето ты совсем разбушуешься!
Василий возражать не стал и продул все подчистую. Не очень много, но пары тысяч рублей по глупости лишился. Хорошо, что Капа никогда не узнает, а то начнет зудеть: я говорила, я предупреждала…
— Не расстраивайся, — успокоили попутчики. — Зато рубли в таможенную декларацию вписывать не придется. А дальше они тебе нужны как гривны Абрамовичу. По возвращении оставшиеся доллары на наши бумажки обменяешь — какие проблемы?
На российской границе опытные перегонщики авансом оплатили валютный депозит — таможенную пошлину на машину. Размер налога зависел от того, что повезешь обратно, поэтому и составлял плюс-минус от будущей реальной суммы. Потом доплатишь необходимое или тебе лишнее вернут. Все отдали больше — на всякий случай, Васька задумался. Когда это было, чтобы деньги возвращали? Он вперед платить не привык и на действия новых приятелей после картежного проигрыша взирал подозрительно.
— А можно, потом?
— Дело хозяйское, — сказал таможенник.
В Берлине прямо с вокзала, чтобы покончить с главным делом в один день, перегонщики гурьбой рванули на автомобильный рынок. Тачек столько, что глаза разбегаются. Цены, цвета, годы выпуска, размеры… Какое же это несчастье — свобода выбора, источник наших радостей и мучений! Васька засуетился, перебегая от одной модели к другой, но скоро понял, что так и за неделю не успеет. Главное — цена и мотор. Он внимательно прослушал все утробные звуки подходящих по стоимости машин и из них выбрал самую надежную и, на его взгляд, красивую. То была ярко-желтая “Судзуки-вагон”. Складненькая, курносая, но высокая, жопка маненькая, в любую щелку на стоянке впишется. Ну, прямо девочка на выданье! Он долго не верил, что японская, а не немецкая. Почему в Германии? Непонятливому покупателю из России объяснили чисто по-русски — “потому” — и он успокоился. Но главное — не мог отвести от машины глаз.
Прекрасное четырехколесное чудо настолько овладело всем существом Василия, что планы его мгновенно изменились. Зачем ему ездить в Германию много раз? Не ближний свет. Может, растянуться на год, а то и на два. Его Зина ждет, да и сам уже не в том возрасте, чтобы счастье на дальнюю полку откладывать. Он грузину нос натянет: на чужие деньги, по чужой наводке разок обернется, девочку возьмет себе, а расплатится по приезде недостроем. Поднять дачу наново денег и сил так и так не хватит. Пока он крутился возле Зины, бурьян вымахал по грудь, пес сдох в жару без воды, виноград кто-то из соседей срезал, на калиброванную сливу напала парша. К тому же времянка, в которой прежде жили летом с детьми и внуками или сдавали внаем курортникам, — сгорела. Не сама, конечно, подожгли, нашлись завистники. И чему завидовать? Эту землю на крутом склоне горы они с женой сорок лет потом поливали. Теперь — все! Потеряла дача для Василия интерес. Земля же нынче в цене подскочила — богатых развелось, как тараканов, за границей все курорты скупили, теперь за родимое Кавказское побережье взялись. Хорошо это или нет вообще, понять сложно, однако лично ему, Василию, на руку. Невестке с десяток тысяч от продажи достанется — сразу заткнется. Капе тоже, конечно, доля причитается немалая, она ее тут же за шкаф поволочет, но то уж хозяйское дело. А остальное он Зине к ногам положит.
Документы на автомобиль деловитые немцы оформили мгновенно, деньги сняли с пластиковой карты, остаток Василий попросил купюрами по сто и двадцать долларов, чтобы потом ни от кого не зависеть, поскольку с автоматами обращаться не умел. По всем прикидкам хватить должно с лихвой. В Финляндии он еще Капе пальто купит — помнил обещание. Заграничное наверняка красивше нашего. Надо порадовать старуху перед тем, как бросить: все-таки долго вместе жили, радость-горе делили.
Из Берлина кавалькадой в несколько десятков машин перегонщики направились на север, в сторону Балтийского моря. Такие гладкие дороги Панюшкин видел только в кино. Но и с передним приводом тоже никогда не ездил, потому немного нервничал, ехал медленнее всех и замыкал колонну. Триста километров пробежали без остановок, лишь несколько раз пришлось притормозить, чтобы опустить в автомат монету — пошлину за автобан. Кто-то произнес: Земля (по нашему, значит, область) Передняя Померания. Васька засмеялся — помирают тут, что ли? Непохоже. Чистота немыслимая и по всему видно, что живут в достатке, колбасу едят и ноги каждый вечер горячей водой моют. А мы этих фрицев в сорок пятом расколошматили — будь здоров! Умудрились как-то.
Вечером въехали в Росток — ближайший к России порт, поставили железных коней на стоянку, заплатив за охрану и номера в мотеле. Васька норовил сэкономить и заночевать в машине, но, оказалось, не полагается. Ясно, все хотят поиметь свои денежки. Поездные попутчики затерялись в общей толпе. Кто-то из русских поинтеллигентней пошел смотреть на ратушу шестнадцатого века, а Панюшкин завернул в дешевый супермаркет Plus, купил готовые бутерброды в коробке, бутылку пива и отправился спать.
Спозаранку все рванули к парому, который направлялся в Финляндию. Василий думал, что паром — это большая баржа и машины сгрудятся на ней, как на вокзальной площади, а водители будут сидеть внутри своих покупок, чтобы по прибытии на место авто не спиздили. Но у пирса стоял широкий домина в десять этажей. Водитель соседней машины ткнул вверх пальцем и восторженно крикнул: “Двадцать девять тонн”! Тонн чего — Васька не понял, но перед такой громадиной даже рот раскрыл. Машины, одна за другой, в строгом порядке, поползли прямо в открывшееся брюхо. Васька все рвался вперед, но бывалые перегонщики его осадили: последним заедешь, первым выедешь, тут спешить некуда, а там впереди таможня, куда попасть первым — удача, большая экономия времени.
Всем пассажирам, в том числе сопровождающим грузы, полагались двухместные каюты. Конечно, не даром, это Панюшкин уже понял. Опять пришлось платить. Вместо ключей от кают дали пластиковые карточки. Васька опять дивился и несколько раз тыкал пластик в дверь, не веря, что откроется. Открывалась без труда. Внутри чистота и красота, занавески шелковые и туалетная бумага с картинками — все-таки заграница.
До финского порта Ханко — конечного пункта назначения паромной переправы — всего три с половиной часа ходу, но некстати разыгрался шторм и огромная, тяжело груженная посудина с места не сдвинулась. На рейде простояли полтора суток, так еще за каюты пришлось доплачивать и еду покупать. Васька уже потерял счет разменянным купюрам, но, поскольку деньгами были доллары, а не рубли, это упрощало к ним отношение — то ли много, то ли мало. Зеленые бумажки словно чужие, а чужого, как известно, не жалко.
Бар вообще не закрывался, чему пестрый народ искренне радовался. Настроение у Панюшкина было отличное: желтенькая девочка — сбывшаяся мечта — ехала вместе с ним через две страны в родную теплую Хосту. Он взял бутылку и подсел к пожилым мужикам (не к молодым же! — у тех свои привычки, свои игрушки и
законы) — обмыть автомобиль, чтобы бегал, не спотыкался. После первой стопки стали знакомиться.
Инженер Подповетный, солидный лысый мужчина в толстом расписном свитере, работал на верфи в Петербурге, но заказов нет, следовательно, нет и зарплаты.
— Третий раз езжу, — сказал кораблестроитель. — А вообще-то я раньше обитал на Украине, в Николаеве, когда мы все в одной стране жили.
— Тоскуешь по старым временам? По профсоюзу, по компартии? — едко спросил небритый жилистый мужик.
— Не тоскую, но, что было хорошего — а оно было, вспоминаю с грустью и свыкнуться не могу, что мои родичи во Львове заделались иностранцами. Столько лет дружили, а теперь хохлы смотрят на русских с ненавистью.
Подповетный досадливо крякнул и осушил изящную стопочку одним глотком, прокомментировав:
— Несерьезная посуда.
— А к нам казахи неплохо относятся, — похвастался небритый. — Я же не сам место для жизни выбирал: меня после института как молодого специалиста в Караганду на металлургический комбинат направили и московскую прописку отобрали. Тридцать лет в литейке потел, потом на руководящей работе в управлении,
а пенсия — одно издевательство, вот и заделался перегонщиком. Давно езжу. Вначале трудно приходилось, били не раз и деньги отнимали, теперь порядку больше. Но все равно нелегко, в моем-то возрасте. А что легко? Я же мужик, у меня пятеро детей. А ты, наверно, богатый, если “Ленд-Крузера” отхватил? — с неприязнью обратился литейщик к пожилому мужчине, аккуратно одетому и хорошо выбритому, назвавшемуся Семеном Ильичом. Но тот сказал просто:
— Я тоже не хозяин машины. Завуч в школе. Жена болеет, дочка замуж не вышла, а сынишку родила. На учительскую зарплату не прокормить, не то что одеть. Вот и нанялся.
“Хорошие люди, — с теплотой подумал Василий, — и причины у всех похожие, и пьют все нормально”. Подходили другие пассажиры, в основном из России и Казахстана, чокались, что-то спрашивали. Большинство набралось до бессознательного состояния. Панюшкин пил сам и по привычке угощал, потому сколько в себя залил и сколько потратил на спиртное — не помнил, протер глаза уже в Финляндии, где неожиданно их встретил холод и пронизывающий до костей ветер. Впрочем, чего тут неожиданного — даром, что Ханко на юге страны, да страна-то северная, а на дворе поздняя осень, вот мороз и ударил. Однако дороги расчищены, даже словно подметены, и 350 км до границы, мимо Хельсинки, через Котку, проскочили мигом. Панюшкин опять оказался в хвосте: давно не сидел за рулем подолгу и машина незнакомая, норовистая, чуть задумаешься, педаль газа случайно придавишь — рвется вперед со свистом. Лучше с нею поосторожнее.
Пока стояли в очереди на финскую таможню, Василий заглянул в низкий придорожный магазинчик, который внутри оказался большим ангаром, полным разного добра на любой вкус, даже пальто зимние женские нашлись. Вот так оказия! Желая, чтобы Капа смягчилась, чего с нею уже лет тридцать не случалось, он время от времени расслабленно вспоминал свое обещание, которым надеялся загладить вину. А теперь — раз вещь имеется в наличии — придется покупать. Выбрал зеленое пальто с рыжей лисой, но показалось — дорого. Одна из продавщиц плохо, но лопотала по-русски.
— Для кого?
— Для жены.
— Молодая?
— Нет. Как я.
Финка поняла, принесла другое, с искусственным мехом, пушистым, от настоящего не отличишь, да и моль не съест. То, что надо.
— Заверните! — сказал Василий и широким жестом выложил деньги.
Сдачу ему отсчитали копеечка в копеечку, дали глянцевую бумажную сумку, яркую, с веревочными ручками. Капе понравится.
Попутчики, с которыми пили на пароме, томились в безделье где-то в середине вереницы машин. Они поманили Василия к себе, заставили показать товар. Панюшкин развернул обнову с удовольствием и стал рассказывать, как выбирал, но главное утаил — не место хвастать, а вдруг он какой финский закон нарушил? Одно дело совершить поступок, другое — о нем болтать.
А получилось так, что продавщица в магазине как-то странно к нему присматривалась, потом подмигнула и пошла куда-то внутрь помещения по длинным кривым коридорам между выгородками. Васька знак понял, не слепой, и двинулся следом — не каждый день такая оказия случится, чтобы с иностранной бабой позабавиться. Очутились в комнатке, малюсенькой, но с широким диваном. Ну, дальше — все, что в таких случаях полагается. Два раза брался за дело и оба раза хорошо вышло, не посрамился. Хоть финка и не сильно молодая, однако до этого самого охочая, сразу видно, все сидела перед ним совершенно голая, даже не пытаясь прикрыться. Тело рыхлое, словно кислое тесто, буйно взошедшее на дрожжах. “Может, у них мода такая, срама не стесняться, — подумал Василий. — Во всякой стране свои порядки”. Он уже собрался уходить, как женщина, смешно коверкая слова, вдруг предложила ему остаться в Финляндии. Она в магазине на время, беременную подругу подменяет, а живет в окрестностях Лахти. Говорит, оформлю все в лучшем виде, сначала коммерческую визу, а потом съездишь домой, разведешься, и мы поженимся. Хозяйство большое, ферма молочная, масло сбиваем, сыры делаем. Дед в тридцать девятом на войне с русскими погиб, папа умер, мама старая, других детей нет, ферма к ней перейдет.
Финка без всякого смущения энергично ковырнула в носу и осталась довольна результатом. Это придало ей уверенности.
— Днем трудиться не будешь, только работниками командовать, ну, а ночью — попотеешь немного.
Она не шутила, смотрела серьезно.
— У вас тут мужчин, что ли, нет? — стушевался Панюшкин. — Да и я… — он хотел сказать — старый, а сказал — …немолодой.
— Мужчин хватает, да все они разные. Очень ты мне понравился. А если за тобой ухаживать, ты еще долго прослужишь. Подумай.
Васька думал основательно — минуты две. Прижмурил узкие глаза и сказал:
— Добрая ты баба. Только поздно мне жизнь наново начинать. Да и Зина с Капой рассердятся. Мне еще предстоит с ними по приезде разбираться.
Пальто собутыльники одобрили.
— То-то! Финка — сообразительная бабешка! — сказал довольный Панюшкин. — Белая, гладкая.
Небритый литейщик бросил презрительно:
— Чухна!
— Кто? — не понял Васька.
— Ты Пушкина читал? “Приют убогого чухонца”… Они хоть и живут лучше нашего, а нам не ровня. Мы — великий народ!
Василий поежился: великим он себя не чувствовал.
Подповетный заржал:
— По-твоему, это мы от чувства превосходства катаемся к фрицам за подержанными автомобилями?
Семен Ильич заметил назидательно:
— Больших людей нужно цитировать с осторожностью. Величие должно выражаться не в словах. Никто в России никогда не думал о народе. Ни при Иване Великом, ни при Петре, ни при кровавом Николашке, которого неизвестно по каким канонам объявили святым: у нас невинно убиенных в революцию, в сталинских лагерях, на войне, в Бабьем Яру — легион, они — святее. Ленин со Сталиным считали человека одноразовым насекомым: пока лапками шевелить способен, пусть осуществляет их заветную мечту — светлое будущее мирового коммунизма. Нынешняя власть в этом плане мало что изменила, кроме терминологии. От обещаний — уши вянут, а конкретный человек всегда на последнем месте.
— С вашим настроением и национальностью надо жить и учительствовать в Израиле, — осторожно усмехнулся инженер с Петербургской верфи.
Семен Ильич погрустнел, ответил мягко:
— Но я здесь родился и считаю Россию своей родиной.
— Тогда нечего ее марать! — обрадовался неожиданной поддержке литейщик.
— Я не мараю. Просто трезво мыслю.
— Таких мыслящих раньше, знаешь, за какое место подвешивали?
— Знаю. И думаю, что все еще впереди. Но надеюсь не дожить.
Финский пограничник в теплой одежде и перчатках с крагами, мехом внутрь, пропускал за пять минут по машине: полистает нехотя документы, глянет одним глазом в багажник и махнет рукой — проезжай. А впереди российская таможня, где потрошат на совесть — ищут хоть какую-нибудь причину, чтобы содрать взятку, а если ничего не обнаружат, будут мариновать просто так, пока свое не получат, потому хвост из автомобилей растянулся на целый километр. Откуда на родной стороне взялся гололед и сугробы по обочинам, Василий уразуметь не успел, а уже ткнулся капотом в снег. Выбрался без посторонней помощи — никто и не предлагал, все боятся место потерять. Василий не обиделся — тут конкуренция, если зевнешь, ждать не станут, вмиг объедут, поэтому и моторы не отключают. Хотелось бы только знать, куда спешат? Сутками раньше, сутками позже, а дома будем, Выборг
отсюда — рукой подать.
Стемнело, и таможня закрылась до следующего утра. Все побежали в магазин — купить еды и водки для сугреву, иначе околеть недолго. Мужики сбивались в кучки — кто ж пьет в одиночку, только алкаши. Панюшкин принял приглашение симпатичного ему Семена Ильича, стоявшего машин на двадцать впереди, переночевать в его просторном автомобиле. Свою малышку Василий пока отключил, нечего зря бензин жечь — впереди почти четыре тысячи километров по российским просторам.
Внедорожник приятно удивил обилием места и тепла. Выпили чуток, плотно закусили и заснули на опущенных в горизонталь сиденьях. С рассветом заработала таможня. Прибывшие накануне с очередного парома автомобилисты выстроились за Панюшкиным. Он резво юркнул за руль, завел мотор и хотел продвинуть свою солнечную девочку на два метра вперед, но она пошла как-то странно — нехотя и юзом. Он выскочил наружу и обомлел: три колеса были спущены. Явно кто-то проколол, пока он ночевал у Семена Ильича, даже покрышки грубо разрезаны. Одной запаской тут не обойтись.
Сзади раздались гудки и ругань. Пришлось съехать на обочину.
— Я в шиномонтаж смотаюсь, а ты меня потом на мое место пустишь! — крикнул Василий мужику, что стоял за ним.
Тот посмотрел на него через закрытое боковое окно и ничего не ответил. Может, не слышал? Василий постучал по стеклу и показал на пальцах, куда встанет. Мужик за рулем опять промолчал, презрительно пожевал губами и, видя, что человек не отстает, показал ему фигу. Васька даже не выругался: во-первых, не привык, а во-вторых, дошло наконец, что его сделали. Но как!
Ремонтная мастерская находилась в паре километров, все шины на себе за один раз не упрешь, да и домкратом лишь одну сторону поднять можно, а несколько раз бегать — времени уйдет столько, что новый паром очередную партию машин успеет скинуть, тогда неделю в очереди простоишь. Нынешняя так и так — пропала. Решил Васька потихоньку, помаленьку, чтобы диски не помять, на спущенных колесах в ремонт ехать.
Мастера скучали. Но места не покидали — значит, есть интерес. Работа выпадала редко и в основном по мелочи, зато и конкурентов нету, цены, конечно, договорные. А какой здесь может быть договор — сколько скажут, столько выложишь. Панюшкину, явно новичку, в мастерской обрадовались, как родному. Сказали: машина японская, малогабаритная, колеса нестандартные, надо заказывать, привезут завтра к вечеру, крайний срок — послезавтра утром. Брать придется целиком, потому что диски уже не в кондиции. Василий махнул рукой — в кондиции, не в кондиции — что он понимает?
— Звоните, заказывайте!
Через два дня он выехал из мастерской на новых колесах. Заплатил, в том числе за монтаж и срочность, столько, что на пошлину осталось подозрительно мало. Обреченно пристроился в конец очереди, которая странно изменилась и состояла уже из нескольких рядов. Непосредственно перед ним оказался серебристый “Фольксваген”.
— Откуда их столько принесло? — спросил Панюшкин мрачного, модно одетого парня, который как раз выбрался из машины наружу покурить. Тот неохотно буркнул:
— Спешат. Не слышал, что ли? Новый закон вышел.
Васька обалдело уставился на курильщика.
— Закон? Какой закон?
— Дубина необразованная. С первого числа плата взимается не с объема цилиндров, а за каждую лошадиную силу и без скидок на год выпуска. Что новая, что старая — без разницы.
— И что? — все еще не понимал Василий.
— А то! — передразнил его курильщик. — Дороже намного.
— А сегодня какое число?
— А нынче тридцатое, — с издевкой пояснил мрачный водитель. — Ты что, с неба свалился?
— Почти. Из мастерской. Шины мне ночью попортили.
— Бывает. Витать в облаках надо меньше. Тут новички всегда расслабляются, думают, что раз до своих добрался, значит, дело в шляпе! Ан не-ет. Тут только напряг и начинается. Наши — они на выдумку сильны. Способов нелегального отъема денег много, а легального — и того больше.
— Но мы-то до завтра наверняка успеем, — легкомысленно высказался Василий.
— Сомневаюсь.
Парень бросил тлеющий окурок в снег — тут тебе не заграница, не оштрафуют — и полез в свой “Фольксваген”.
Очередь Панюшкина подошла через двое суток. За это время, опасаясь потерять место, он выходил из машины лишь три раза — в туалет — и пулей обратно. Съел два непривычно безвкусных багета (то ли дело — родной кисловатый серый кирпичик) и запил водой. Экономил.
Здание таможни из красного кирпича, с финскими дверями и окнами, с кондиционером, который летом остужает, а зимой гонит горячий воздух, настраивало на подобострастное отношение. Ваське внутри сразу стало жарко. Он выложил перед гладким, выспавшимся, довольным жизнью служащим в униформе слегка помятые бумажки, проштампованные на финской границе, и смущенно разгладил их неверными пальцами.
Таможенник покачал головой и посмотрел на Панюшкина с сожалением.
— Себе перегоняешь?
— По заказу.
— Впервые?
Васька кивнул.
— Заранее надо было деньги вносить, — сказал таможенник, — когда в ту сторону следовал, чтоб не вляпаться.
— Не сообразил. Говорят, закон новый вышел?
— Законы для дураков пишут. Кто ж под закон едет? Теперь заплатишь в два раза больше.
— Сколько?
Таможеник пощелкал калькулятором и назвал сумму, которая привела Ваську в замешательство. Может, ослышался? Заглянул в квитанцию, распечатанную на принтере: нет, все верно. Столько у него нет ни здесь, ни дома, если даже вытянуть женину копилку из-за шкапа. Арчилу о дополнительных деньгах даже заикаться нельзя, для него придется сочинить какую-нибудь важную причину, вроде болезни, а то за просрочку процент сдерет.
— Я не виноват, — сопротивлялся Панюшкин, — пятые сутки тут валандаюсь и закона не читал.
— Ну, это твоя проблема. Главное, декларацию подписывал. Что тут сказано? “Учетная ставка действует до такого-то числа”. А сегодня какое?
Васька обрадовался:
— Ну, вот, всего полдня и прошло.
Таможенник начал сердиться:
— Тупой ты, что ли? Или прикидываешься? Незнание закона не освобождает от ответственности.
— Есть же какой-то выход? Не может, чтобы не было!
— Ставь машину на платную стоянку и дуй за деньгами.
Ничего себе предложеньице! Через всю страну пилить — это не на соседнюю улицу сбегать, партию в шахматишки изобразить. За это время стоянка золотой сделается. Да и как крошку тут бросить? Сторожа, как обычно, ни за что эти не отвечают, а ночью спят крепче тех, кто ничего не охраняет. Народ кругом лихой — покалечат девочку, не узнаешь. Тогда пиши пропало.
— Давай, лучше так, — хитро прищурился Панюшкин, — бери, сколько у меня есть в наличии, а на остальное я расписку дам. Как только до места доберусь — тут же вышлю.
— На кой мне расписка, я что, судиться с тобой буду? Без денег — нету разговора. За деньги мы тебе родную мать чемоданом оформим и куда пожелаешь
отправим — хоть в Сочи, хоть в Магадан. А в долг не даем. Тут не банк. Вас, должников, раком до луны не переставишь.
— Ты что не русский? Говорю — отдам! Даже с процентами. Сам не поеду — у тебя в заложниках останусь. У меня жинка железная: сейчас телеграмму отобью, она денег соберет.
— Гляди, как бы тебе самому тут баки не отбили. Если очень попросишь, я у тебя машину за полцены куплю.
Василий даже задохнулся: продать дите за копейки?! Да он и за двойную стоимость не отдаст! Сказал укоризненно:
— Не русский, точно. Нету в тебе души.
— Души?! — неожиданно рассвирепел таможенник. — Ах ты, рыло свинячье! Души, вишь, у меня нет! Ну и что? Должность такая! Ну, ты, бля, и разозлил меня! Убирайся подобру-поздорову! Следующий!
Васька вышел на крыльцо и сразу почувствовал холод. Он отогнал машину на стоянку, заплатил за сутки и отправился на почту. Разговор по телефону-автомату обойдется дорого, а Капа ничего не поймет, будет только ругаться да охать. Лучше отправить телеграмму. Изложить свои мысли кратко и ясно Ваське оказалось не под силу. Текст ему помогла сочинить девица, которая выдавала бланки: “Непредвиденные обстоятельства срочно вышли телеграфом две тысячи долларов найди где хочешь верну быстро грузину не говори”. Другую телеграмму он коряво, но написал сам и отправил на адрес Зининой матери: “Вышла заминка жди обязательно приеду люблю целую”.
В гостиницу — небольшой одноэтажный домик для застрявших по разным причинам на границе — Панюшкин не пошел. Переночевал в машине — тут Россия, тут все можно. Плохо, что туалет платный. Это мы быстро переняли — деньги за всякое дерьмо собирать, вот если бы еще и порядку научились, пол мыли почаще и бумагу не заставляли отрывать в проходной на глазах у дежурной.
Так он прожил неделю, питаясь хлебом и молоком, замерзая в маленькой железной скорлупке, включая мотор только на несколько часов, под утро, когда температура воздуха опускалась до нуля и ноги теряли чувствительность. Каждый день по два раза ходил на почту, но денежного перевода или хотя бы просто сообщения не было. Василий зарос сивой щетиной, куртка и штаны измялись до неприличия. Днем он, притоптывая, ошивался возле машин в надежде, что кто-нибудь пустит погреться. Случалось, пускали. Очередь в последние дни стала жидкой и двигалась быстро, наверное, потому, что никто никуда уже не спешил. Историю Панюшкина водители выслушивали с любопытством, возможно, просто хотели убить время. Даже нашелся один сердобольный, предложил до Питера довезти.
— Так своя здесь, — ответил Василий. — Ее завтра же по винтику разберут. Ты что, наших не знаешь? Спасибо, но я уже жинке телеграмму отбил, она выручит, она такая. Верная. Не знаю, где возьмет, но деньги будут.
— Да ты тут к тому времени окочуришься!
— Нет. Потерплю еще немного.
Другой мужик дал дельный совет:
— Зачем за стоянку платишь? Вон, отъезжай на километр и торчи в поле сколько влезет. Тут земля государственная, не частная, никто с тебя денег брать не имеет права. Ты лучше на них жратвы купи.
Васька бессознательно провел ладонью по тому месту, где во внутреннем кармане лежали паспорт и две последние зеленые сотни.
Мужик оказался добрым, пригласил на заднее сиденье, налил ему стакан водки, на закуску поднес бутерброд с вареной колбасой, потом опять водки. Панюшкин чуть не расплакался от чувств и, ослабев, заснул прямо в чужой машине. Ночью его кто-то сильно избил и выбросил в снег, забрал деньги, паспорт и запасную канистру с бензином из багажника желтой крошки. Еще повезло, что остались права и документы на покупку, хитро запрятанные под водительским сиденьем, а то без бумажек потом ничего не докажешь.
Совсем без денег жить стало намного труднее, но сдаваться Васька не собирался. Отогнал машину в поле, ближе к лесу, и даже нашел в новом местопребывании положительный фактор — по неотложным делам можно бесплатно бегать за кусты и не спешить обратно — крошка видна, как на ладони, да и кто попрется так далеко неизвестно зачем? Правда, если он не раздобудет еды, то и кусты ему скоро не понадобятся.
Вовремя вспомнил, что среди подарков, купленных родственникам и знакомым, были печенье, конфеты и еще какая-то незнакомая съедобная фигня. Он растягивал сладости сколько мог, но в один совсем не прекрасный, а холодный и сумрачный день шоколадный батончик в издевательски весело шуршащей обертке оказался последним, как и глоток кока-колы. Василий набрался храбрости, зашел в здание таможни и попросил разрешения набрать в пластиковую бутылку воды из-под крана. Вернулся в машину, напился и постарался заснуть, чтобы не думать о будущем. Когда-нибудь же оно наступит, и именно такое, как он себе представлял. Сначала явится Капа со своей материальной помощью, а потом нарисуется Зина с любовью, похожей на самую прекрасную мечту. В животе угрожающе урчало.
Разбудил Василия стук в стекло:
— Эй. И долго тут будем стоять? — лениво спросил таможенник, одетый в дубленку и шапку-ушанку.
Васька освободил один глаз из пригретого нутра синтетической куртки и подумал: “Наверное, ему тепло в казенном обмундировании”, а отвечать не стал. Зачем врать? Он ведь действительно не знал, когда приедет жена. Понимая, что виноват перед нею, Василий, однако, донимать себя раскаянием не стал — из любого положения есть нормальный выход. Он у нее прощения попросит, пальто подарит, а в том, что она его вызволит обязательно, ни секунды не сомневался, но как объяснить про Капу чужому мужику?
— Ты вот что, — сказал бугай в форме. — Нечего тут стоять, не положено. Пора решать. Я тебе давно предлагал — продай машину, пока не поздно. Замерзнешь, все равно мне достанется, уже за бесплатно.
— А шел бы ты подальше, — без всякого темперамента ответил Панюшкин, с трудом шевеля растрескавшимися губами, — тут тебе не выгорит.
Прошла еще неделя, относительно теплая, по крайней мере, днем светило солнце. Предзимнее, оно почти не грело, но стекла и железо на малютке оживали. Васька подставлял солнцу лицо — ловил скупые лучи. Ни перевода, ни вестей по-прежнему не было. Вначале Васька недоумевал, даже нервничать начал, а после сообразил: да разве ж Капа почте такие деньги доверит? Им только дай — а потом ищи-свищи. Сколько раз письма терялись? Один раз поздравление с Новым годом от Шапошниковых из Москвы как раз к Пасхе получили. Капа сама приедет, когда раздобудет нужную сумму. Надо ждать.
Теперь он спал днем, а по ночам бегал вокруг своей красотки, изо всех сил стуча ногами и хлопая руками, чтобы не околеть. Вспоминал архангельское село, по макушку занесенное зимой снегом — одни трубы торчат, но из труб шел дымок, избы топились так крепко, что дома от жары в исподнем ходили: чего другого не было, а дров хватало. Пора бы съездить, гостинцев южных отвезти. Кто там еще живой? Пусть порадуются терпкому запаху и сладости фруктов, рубиновым зернышкам гранатов. Орехов тоже надо прихватить — хорошо пощелкать мелкий лесной фундук пустыми зимними вечерами, когда никакого дела уже нет, только жена одиноко томится на лежанке.
Опять заявлялся таможенник и опять ушел ни с чем. Панюшкин жил подаянием, больше пил, чем ел, потому что хлебнуть из горла некоторые водители давали из жалости, а закусить — не всегда. Отощал и, наверно, завшивел бы, когда б не привычка тела к редкому мытью. Потом наступили настоящие холода, прошел снежок, который быстро растаял, но в воздухе запахло морозцем. Стекла покрылись тонкой пленкой инея. Спать Василий не мог от холода и из боязни больше не ощутить себя живым или, точнее, полуживым. Из машины выходить перестал — внутри немного надышано, а снаружи совсем стыло. Ни шевелиться, ни тем более думать сил уже не было. Только твердил мысленно как молитву: Капа, скорей, Капа, помираю. Накануне холод терзал его даже больше голода, но под утро, как ни странно, горе-перегонщик притерпелся, перестал чувствовать боль в ногах, и стало его неудержимо клонить то ли в сон, то ли в морок.
Кто бы поверил, но Василий никогда в жизни не видел настоящих снов, так, изредка, мелькнет какая-то муть без смысла, начала и конца. А сейчас пред ним разворачивались удивительные цветные картины, похожие на осуществленные мечты: путешествия по раскаленным пустыням на шикарных заграничных вездеходах, горы дымящейся снеди на столах, расставленных через каждый километр пути, горячие руки женщин, между ласками гулко открывающие для него золотистые банки с немецким пивом. Когда он лежал на мягких подушках, сытый и потный от еды и жары, из-за бархатной портьеры вдруг вытянулись знакомые Капины пальцы, они сорили деньгами. Желанные зеленые бумажки завораживающе кружились, словно сорванные ветром листья. Но тут одна красотка стала изображать танец живота, и Василий не мог оторвать глаз от нежного теплого пупка с бусинкой, делавшего круговые движения. Потом догадался поднять голову и встретился с черными глазами молодой Зинаиды, призывно сверкавшими из-под длинных ресниц. Мама моя родная — есть же на свете счастье!
Панюшкин лежал в забытьи и чудесные видения провожали его в иной, менее жестокосердный мир, в мир нежности и любви.
8
Капитолина ворвалась в таможенный пункт, бросила облезлую клеенчатую сумку на стол и набросилась на дежурного как злая осенняя муха.
— Куда маво Ваську, пьянь дурную, подевали?!
— Женщина! Покиньте помещение, здесь посторонним находиться не положено!
— Ааааа, так вы все тут заодноооо! Водку вместе хлещете! — завопила Капа и бросилась с кулаками на лейтенанта.
— Мы за ним глядеть не приставлены, — отбивался дежурный. — Да он, поди, давно окоченел: целый месяц в холодном автомобиле, без жратвы. Ему давно предлагали машину продать и домой возвращаться.
— Не окоченеет! — рявкнула Капа. — С Севера он, от холоду только злей становится!
Она сложила из натруженных подагрических пальцев выразительный кукиш и показала таможеннику:
— А это тебе заместо машины!
Потом вспомнила слова, которые велела выучить наизусть Наталья Петровна, и добавила:
— А ежели с Васькой что случилось — ответите по всей строгости закона!
Лейтенант отпрянул, и Капа воодушевилась еще больше.
— А! То-то! Испугался? По всей строгости закона! — визгливо повторила она магическую фразу и стукнула железным кулачком по столу, чуть не проломив фанерную столешницу, а потом снова попыталась прихватить дежурного за воротник.
В заварухе участвовала вся утренняя смена. Наконец, старую женщину оттащили и с помощью начальника участка в ситуации разобрались.
— Дмитриев, где этот нищий на желтой “Судзуки”?
— Да я его, товарищ капитан, уже дня три не видел. Может, помер.
— Я тебе дам — помер! — тихо, но грозно произнес капитан. — Только трупов нам не хватало!
Начальник смены самолично, под руку, вывел скандалистку на крыльцо и показал пальцем:
— Глядите, мамаша, во-о-он его машина стоит. Дрыхнет, наверное, ваш благоверный.
Без очков она еле различила вдали сизый от изморози маленький автомобиль. Вся ее бравада пропала.
— Я тебе не мамаша, сучий сын, — сказала Капа вдруг занемевшими губами, судорожно сглотнула и на неверных ногах пошла через заснеженное поле.
Таможенники, не будучи ни в чем уверенными, на всякий случай решили понаблюдать развязку со стороны.
Вблизи желтенькая, как цыпленок, легковушка показалась Капе совсем жалкой. “И из-за этой пиздюшки, прости Господи, столько возни!” — подумала она, однако расстраиваться по такому мелкому случаю не стала, рано — еще не ясно, какие гостинцы впереди. Сквозь промерзшее стекло видно было плохо, но водителя в машине точно не было. От неожиданности женщина опешила и глянула в глубину: на заднем сиденье, в углу, слабо просматривался грязный куль, из которого торчал родной нос, неподвижный и белый, словно неживой. Она подергала за ручку — дверь закрытая изнутри, не поддалась, тогда Капа постучала костяшками пальцев в окно — куль не шевельнулся. Завопив от ужаса, она стала лупить по кузову ладонями.
— Кончай хулиганить! — простуженно просипел с трудом очнувшийся Панюшкин. — Машину попортишь!
И сам себе удивился, что живой. Нажал кнопку задней двери, в которую ввалилась замотанная в пуховый платок Капа. Воздушная мечта Василия из обморочного сна обретала черты реальности. Он издал слабый стон:
— Закрой, выстудишь помещение. Чего так долго? Тебя только за смертью посылать. Деньги привезла?
— А ты думал, на тебя, идиота, смотреть приехала? Две тысячи.
— Долларов? — проблеял Васька, окончательно приходя в сознание.
— Нет, груш сушеных!
— Недострой, что ли, продала? — опасливо поинтересовался Панюшкин, и душа его провалилась в пятки от подобной перспективы — чем же тогда расплачиваться за желтенькую милашку? Жена денег на машину не даст, хоть зарежь.
— Счас, дурья твоя башка! Кредит под землю в банке взяла. За перегон с Арчила получишь — верну.
— Ну, Капа, — искренне восхитился Васька, — у тебе голова, что государственная дума!
— Говно твоя дума. Там одни ловкачи и жулики пригрелись, а у меня все по закону. Мозги на месте, — она постучала себя по голове. — Не то, что у тебя — пустая коробка! Бизьнесьмен сраный! Чуть Богу душу не отдал, сиротой меня не оставил! На, хлебни, а то застыл, как сосулька.
— Мне бы пожевать.
Капа отломила кусок пирога с жареными баклажанами, что брала в дорогу, да недоела. Василий весело зачавкал, время от времени прикладываясь к поллитровке.
— Совсем другое дело! Молодец, жена! Ты знаешь, я эту крошку… — Капа округлила глаза и поглядела на мужа, как на помешанного. Он пояснил: — …в смысле — машину — хочу себе оставить. Кто знает, может, Арчил меня больше не пошлет или у него обстоятельства изменятся.
Капа даже подскочила на пружинном сиденье.
— Зачем тебе машина? Куда ездить-то? На другую сторону улицы? Таксистом не заделаешься, я тебя как облупленного знаю. Там вкалывать надо, а ты привык на фу-фу. Лучше деньгами возьми, деньги всегда пригодятся.
Когда доводы иссякли, Капа поджала тонкие губы:
— Горбатого могила исправит!
Теперь разозлился Панюшкин:
— Куда тебе деньги? Ковры моль жрет, занавески три раза в год меняешь, колбаса на столе каждый день. На жизнь нам пенсии хватает. Мне машину надо.
Помолчал и добавил проникновенно:
— Мечта такая, Капа.
Капа тяжело вздохнула. Она устала. Последний месяц ей нелегко достался. Сказала севшим голосом:
— Ну, если мечта… Только которая по счету?
Таможенники некоторое время с интересом наблюдали, как двое в машине что-то кричали, энергично размахивая руками.
— Чего они? Драться собрались?
— Отношения выясняют. Сваливаем отсюда.
И служилые пошли по своим привычным скучным, но доходным делам.
Панюшкины еще некоторое время препирались. Потом Капа сняла в гостинице дешевый одноместный номер, отскребла Ваську жесткой мочалкой в горячем душе, накормила быстрой корейской лапшой, гуляшом, водочки налила без ограничений, сама тоже выпила, раскраснелась, расслабилась. В поезде, хоть и в общем вагоне на дешевых боковых местах, трое суток блаженствовала в полном безделье и отдохнула, как никогда еще не отдыхала. Героическое завершение операции по спасению мужа добавило ей бодрости.
Капа долго возилась со сложной системой завязок, пока сняла панталоны, в которые были зашиты деньги. Справившись со штанами, подкатилась под мужнин бок на узкой кровати и не стала сопротивляться, когда он, хмельной, довольный, без лишних раздумий и проволочек навалился сверху. Природа требовала своего, и над этой надобностью он был не властен.
От жены пахло домашним, устойчивым бытом, она радостно хихикала и сопела от удовольствия — совсем как в молодости.
— Капа, Капушка, — стонал Василий, погружаясь в знакомую плоть и извергая в нее вместе с семенем пережитые страхи.
Они долго не могли отлепиться друг от друга и разогрелись по-настоящему, но не вспотели — оба легкие и поджарые. Когда все закончилось и осталось только спать, чтобы восстановить силы до утра — путь предстоял не близкий, незнакомый, Васька вдруг ни с того ни с сего, как говорится — на ровном месте, испытал отчетливое отвращение, его даже немного мутило, будто съел несвежее. Но нет, еда и выпивка были нормальными, дело в другом: он почувствовал себя предателем. По отношению к законной жене? Или к Зине? А может, к хрупкой надежде? Васька не разобрал. Только послышался ему легкий хрустальный звон. Он тряхнул головой, думая, что заложило уши, и звон действительно прошел, но ощущение, что свершилось что-то нехорошее, не отпускало. Капа, напротив, выглядела довольной. Так умиротворенно она себя давно не чувствовала. “Не было бы счастья, да несчастье подмогло”, — подумала она и улыбнулась размякшими губами перед тем, как захрапеть.
С рассветом супруги уже были готовы в дорогу. Василий залил под завязку бензину, наполнил три канистры, чтобы реже останавливаться в пути, протер стекла, проверил поводки, а больше полюбовался их слаженной работой, и включил мотор. Капу посадил сзади, чтобы не отвлекала — ему надо сосредоточиться. Машин в сторону Петербурга едет много, и все на огромной скорости, а уж правила соблюдать — к этому мы не приучены, потому гляди в оба — за себя и за того парня, что летит на рожон, презирая дорожные знаки. А Капа ведь не удержится, обязательно затеет какой-нибудь неприятный разговор, скорее всего о деньгах. Все, что осталось после уплаты налога, она опять спрятала в штаны, выдавала только на необходимое и то с неохотой. Ее вчерашняя щедрость была вынужденной. Сквалыга. Даже подаренное пальто не произвело на нее особого впечатления, поскольку она в первую очередь посмотрела на ценник, который он не догадался отрезать.
Однако сегодня знаменательный день, и никакие соображения не могли заглушить вкуса победы. Василий чувствовал себя героем и был счастлив как никогда. Его мечты сбылись: и заграницу повидал, и сидел за рулем собственной желтобокой красотки, направляясь домой, к тайной зазнобе. За месяц испытаний машина и человек притерлись и понимали друг друга, можно сказать, с полуслова. Она двигалась легко, без толчков и подергиваний, сцепление переключалось мягко, словно плавало в масле, маленькое сговорчивое рулевое колесо, обтянутое нежной замшей, можно было поворачивать одним пальцем. Кондиционер регулярно подавал свежий, без пыли, воздух, поэтому стекла Вася поднял, и встречные машины, заодно с городами и деревнями, проносились мимо бесшумно, как в немом кино.
Новенькие колеса, нежно шурша, километр за километром глотали серый асфальт, и даже погода наладилась, с каждым часом делаясь теплее. А как же — скоро Кавказ, там его ждала черноглазая армянка, его старинная, припрятанная до времени любовь. На заднем сиденье, ублаженная ночными ласками дремала Капа. Ну, случились в его жизни две женщины! Что поделаешь? Разве нет у него права на склоне лет испытать подлинное счастье? И с чего вдруг он вчера посчитал себя предателем? Даже вспомнить не мог, как ни силился. Вася всегда любил жизнь, но не ценил, считая ее вечной. Теперь, побывав в пяти минутах от смерти, он убедился, что жизнь имеет конец, а это многое меняло. Вот вернется в Хосту и сразу, не откладывая в долгий ящик, переедет к Зине. А что до мнения родных и знакомых, то против каждо-дневной радости оно явно не тянуло.
Все. Со старым покончено. Без особых усилий с его стороны неприятности утряслись в лучшем виде, в чем Василий ни секунды не сомневался. Наступила новая замечательная жизнь. Нынче к его душевной и бытовой устроенности добавилось еще одно звено, может быть, самое последнее и самое важное. Осуществленная мечта, словно звездочка, спустилась с неба на землю и начала превращаться в маленькое чудо, вполне конкретное и даже немного уже обыденное. Более нечего и желать. Но жить без мечты Василий не умел, и произошло, казалось бы, невозможное: его мечта потеряла личную форму и обрела вид всеобщего добра и счастья, когда хорошо всем, независимо от наличия собственной автомашины, шахматного таланта или имени женщины, с которой спишь. Всем без исключения должно быть легко и радостно, и он, Вася, готов одинаково горячо любить всех вместе и каждого в отдельности.
Хотелось плакать благодатными слезами. Панюшкин жмурился, при этом кончик носа забавно шевелился. Неясный, сотканный из одних приятных ощущений туман плыл перед глазами. Василий понял, что засыпает за рулем, и срочно съехал на обочину отдохнуть. Капа маневра не заметила и продолжала храпеть, не переставая.
9
Василий отсутствовал больше месяца, пережил немало приключений, его жизнь порой болталась на волоске, но, как ни странно, то же самое время в Хосте текло своим неспешным провинциальным чередом безо всяких потрясений. Каждый день походил на другой, и даже у Мокрухиной не хватало материала для сплетен. Капа бурную деятельность по добыванию денег умело маскировала, получив наказ от мужа не ставить в известность грузина. Почтовая служащая, кстати, ее давняя знакомая, содержание телеграммы обещала не разглашать. Договор Васькина жена скрепила коробкой конфет с орехами.
Зинаида Черемисина, не желая досужих преждевременных пересудов, применила тот же прием к почтальонше на Звездочке, только конфеты были с ликером. Известие от Василия оказалось для секретарши столь же неожиданным, сколь и волнующим. Он о ней думал, он ее любил! Значит, действительно все очень серьезно и человек оказался верный. Зина вдруг остро почувствовала, что кроме Васи и ближе Васи у нее никого нет. Даже с матерью не стала обсуждать эту тему: боялась сглазить, да и соображала мама все хуже — доживет ли до весны? Тяжелая будет зима. Единственная надежда — Вася поможет.
На работе разобрать ситуацию детально Зине не хватало времени, она только постоянно чувствовала усиленное биение своего сердца. Зато ночами, перебирая в памяти встречи, касания, разговоры, обмирала от счастья, к которому так долго и так извилисто шла, и вот, наконец, приблизилась вплотную. Судьба сжалилась — хоть на крутом склоне лет, а сделала подарок. О таком можно только мечтать. Надо бы и ей как-то доказать любимому мужчине свое расположение, верность и готовность жить вместе. Как? Да проще простого — только к нотариусу сходить!
Ожидание скорого блаженства отразилось даже на Зининой внешности. Директор, сухарь и зануда, вечно недовольный подчиненными, уже не раз делал своей секретарше комплименты по поводу румянца и сияющих глаз.
— Ну, что вы такое говорите, — смущенно и одновременно радостно отвечала Зинаида, придерживая ладонью высокую грудь, чтобы не дать выпрыгнуть сердцу.
Вялая Валя и разбитная Фаня липли с расспросами, подозревая наличие возлюбленного — единственное, что способно заставить расцвести одинокую женщину в любом возрасте. Но добиться ничего не сумели.
Хоста хранила тайну, Мокрухина скучала.
Телеграмма, отправленная с далекой русско-финской границы, придала существованию Зинаиды иллюзию прочности бытия и несерьезности силы зла. Возвращаясь от матери, по-осеннему темными вечерами, она уверенно пересекала парк и даже несколько обнаглела. Местная шпана знала, что у нее завелся мужик, и если его нет рядом, то в любой момент может появиться. Это служило оберегом. В конце концов чего она раньше боялась? Непонятно. Ребят, что ли, не знала? В молодости тоже была хулиганкой. Правда, тогда самые отчаянные всего лишь носили длинные волосы или непривычную одежду, но не были ни злыми, ни равнодушными. Убить, конечно, и тогда могли — за кусок хлеба, за деньги или из ненависти, но не за просто так. Да и каждое преступление становилось событием краевого масштаба. Трясли не только главарей, но и всех причастных к делу. Возмездие было неотвратимым.
Зина в голову не брала, что на дворе стояло новое тысячелетие. Временные границы всегда условны, их можно бы и не замечать, но новая эпоха умела вычислять просочившихся сквозь кордон: поколению отживших свои лучшие годы было определено закончить дни на чужой территории. Так, поздним вечером, когда он подъезжал к Москве, Зина перешла у рынка подвесной мост. Панюшкин намеревался, не въезжая в город, перебраться с ленинградского направления на Симферопольское шоссе, но застрял в пробке на подъезде к Третьему кольцу столичной автодороги, а Зине оставалось до дому каких-нибудь триста метров. Он рвался в Хосту и непривычно нервничал, глядя на сплошные красные огни стоящих впереди автомобилей, а она заметила в слабом свете из окон углового дома группу парней, азартно крушивших скамейку. С окончанием курортного сезона уличные фонари, сумевшие увильнуть от хулиганских камней, Сочиэнерго отключило вообще — свои, мол, знают дорогу, не заблудятся. Лучше бы Зина заблудилась.
То была последняя целая скамья на большом отрезке набережной, вплоть до самой аптеки. Отрывая приваренные к металлическим уголкам литые ножки, выворачивая доски, ребята трудились на совесть, подбадривая себя гиканьем и матерщиной. Их было немного, человек восемь—десять , но шум они производили порядочный, во всяком случае никто из редких прохожих не решался к ним приблизиться. Это вдохновляло мальчишек еще больше. Насколько возможно было разглядеть в темноте, все они находились в нежном возрасте от 15 до 18 лет, у тех, что постарше, — бритые затылки: нынче это в моде и считается круто, поскольку так стригутся лимоновские нацболы.
В отличие от Панюшкина, Зина в данный момент не нервничала. Прежде она на дрожащих ногах обежала бы свору нелюдей стороной, однако с некоторых пор считала себя зримо и незримо под покровительством нынешнего возлюбленного, без пяти минут мужа. Новое самочувствие вызвало и новую реакцию, тем более что в толпе мелькнул знакомый профиль Васькиного внука.
— Владик? Ты, что ли? — гневно воскликнула Зина. — Студент, а с подонками якшаешься! Завтра же родителям расскажу, чем занимаешься!
— Ты, тетка, шла бы своей дорогой, пока я добрый, — угрюмо посоветовал самый высокий парень, видимо, главный в этой компании — остальные бросили разрушительное занятие и внимательно слушали вожака.
Но Зина уже завелась:
— Ах, ты дрянь сопливая! Да кто ты такой, чтобы мне указывать! Небось, не местный? Из нашего же техникумовского лагеря? Завтра же вас здесь не будет!
Из толпы раздались нестройные крики:
— …Раскомандовалась, блядь хромоногая!… Во, торгаши армянские — им грузины в Абхазии пизды ввалили, так они тут все захапали, особняков понастроили! А вот хер вам!…
Один из парней взял в руки увесистую рейку от скамьи. Зина кожей почувствовала, что пора сматываться, но поздно — ее уже обступили со всех сторон. Странно, страха она так и не испытала, хотя поняла, что надо защищаться. Но как? Напугать.
— Так просто не отделаетесь! — крикнула она как можно громче. — Сейчас домой приду — милицию вызову!
Старший ругнулся матом и сказал спокойно:
— Ага. Если успеешь.
Судьба еще одного человека оказалась вовлеченной в этот временной отрезок. Шапошников совершал свой ежевечерний моцион вдоль той же набережной, хотя обычно его путь лежал по главной улице. Непонятно, почему именно сегодня он изменил маршрут. Просто захотелось. Он шагал бодро, помахивая щегольской бамбуковой тросточкой, купленной в далекие памятные дни на Майорке, и, как обычно, думал о себе. Думать дома он не мог — раздражала жена, ее присутствие, даже незримое, когда она находилась в другой комнате. Владимир Петрович не очень понимал, чем жена ему мешала: то ли служила укором, то ли занозой. Непонимание чего-либо всегда злило. В конце концов она — обыкновенная женщина, которой, чтобы почувствовать себя счастливой, достаточно испечь пирог с курицей или искупаться в море. Он так дешево отделаться от своего прошлого не мог и ревновал ее к этой легкости бытия, а за то, что ревновал, ненавидел.
Улицы давно опустели, аромат цветов, которых здесь и осенью достаточно, становился тем явственнее, чем прохладнее делался воздух. Ему нравилась эта вечерняя пора, которую не ценили аборигены, они сейчас ужинали и занимались домашними делами, сидели у телевизоров. Гулять по тихим темным улицам спальной части поселка было вдвойне приятно — всю дурную энергию людей высасывал правый берег, где даже в октябре бурлила особая, развязная курортная жизнь, все рестораны и кафе были полны посетителей, гремела жуткая музыка, которую и музыкой-то назвать оскорбительно и которая, к счастью, сюда не доносилась.
Потеря интереса к жизни — еще не повод, чтобы перестать заботиться о здоровье. Нравится тебе жизнь или нет, а немощным ощущать себя противно. Благодаря такому подходу, кроме артрита, будто специально изувечившего пальцы, а не колени или бедра, никакие болезни его не беспокоили. У Таты всегда — или хандра, или радикулит, еще зубы крошатся. Ну, и правильно: должно же у нее что-то быть не так. Иногда он слышал, как она вздыхала и даже плакала по ночам. Отчего? Чтобы стать несчастным, прежде надо почувствовать себя очень счастливым. Очень. Каким был он. Ей это ощущение недоступно. Скорее всего, она хоронит свои мечты. Ну, что ж, когда-то они ее вдохновляли, теперь изменили. В этом отношении мечты похожи на людей. Всему свое время.
Возможно, под влиянием Василия, — хотя трудно представить, что на Шапошникова кто-то может повлиять, тем более необразованный мужик, — пианисту тоже пришла в голову крамольная мысль: “Если бы я мог мечтать! Но о чем, когда мои мечты — это воспоминания? Я знаю их наизусть, а хочется чего-то такого, хотя бы и несбыточного, чего никогда не было и быть не могло. Иначе мне следовало родиться другим. И иногда я жалею, что этого не произошло. Жалею о том, что составляло счастье и одновременно несчастье моей жизни. Глупости! Разве бывает жизнь без музыки?”
Владимир Петрович уже почти дошел до подвесного моста у рынка и собирался повернуть обратно, как до его чуткого слуха донеслись звуки странной возни, шарканья подошв и сдавленные крики, а вскоре он различил под платанами группу
подростков, которые пинали ногами что-то, лежащее на земле. Наверняка, дерутся между собой. Стражи порядка, разумеется, отсутствовали — за все лето ни одна милицейская машина поздно вечером здесь не проезжала. Впрочем, его это меньше всего касалось. Он круто развернулся в обратную сторону дома, как вдруг услыхал придушенный женский вопль “Помогите!”, в котором тренированное ухо узнало голос секретарши Зины.
Шапошников никогда не совершал необдуманных поступков. По молодости в потасовки не ввязывался — берег руки. Драться руками, все равно что играть в лапту скрипкой Страдивари. Сейчас он презирал собственную жалкую жизнь, не имевшую более художественной ценности, но силы были уже не те. Без перспективы одержать победу над хулиганами — глупо соваться. Однако били женщину, причем знакомую. И он пошел на крики, решительно сжимая в руке тоненькую бамбуковую тросточку.
10
Наталья Петровна провела кошмарную ночь. Каждые полчаса она набирала 02, пока ее грубо не послали подальше и перестали снимать трубку. В пять утра раздался звонок из Хостинской больницы:
— Вы Шапошникова?
Она издала горлом булькающий звук.
— Не волнуйтесь, травма средней тяжести. Сломан нос и два ребра, наложены повязки. Можете приехать.
Жена пианиста почти бежала по дороге в Самшитовую рощу, где за пансионатом железнодорожников находилась районная больничка, сияющая свежим евроремонтом. Одной рукой женщина держалась за ноющее сердце, в другой болтался пакет с влажными бумажными салфетками, соками и минеральной водой “Новотерская” — именно ее предпочитал муж. Свежий обед и все другое, что окажется необходимым, она принесет днем.
В маленькой палате травматологического отделения вместо шести разместились девять коек, и, несмотря на открытую форточку и дверь, было нестерпимо душно, больные лежали откинув простыни и подставив сквозняку загипсованные части тела. Муж лежал в самой середине комнаты. Наталья Петровна с трудом к нему протиснулась, уселась на край кровати, подобрав повыше коленки, и зарыдала — лицо самого дорогого для нее человека, единственного и неповторимого, уже успело посинеть, под глазами — от щеки до щеки — бугрилась марлевая наклейка, на груди, пониже сосков — широкая давящая повязка.
— Володенька!.. Как ты себя чувствуешь?
Шапошников усмехнулся:
— Отлично. Даже лучше, чем до того. И давай без сырости. Ты же знаешь, что внешний вид, как и беглость пальцев, меня больше не волнует.
— Обход был? Что говорят врачи?
Он пожал плечами и невольно поморщился от боли.
— Что они могут говорить. Жить буду. К сожалению.
Наталья Петровна оставила знакомый рефрен без комментариев.
— Как это произошло? Ты — дрался?! О Боже! Я тебя не узнаю.
— Зато я узнал твою хваленую молодежь. Зину, кажется, серьезно покалечили.
— Лежи, лежи, не волнуйся, я все выясню. Говорят, там бритоголовые заправляли.
— Сомневаюсь в таком высоком уровне. Впрочем, я плохо вижу. Подонки — однозначно. И очень спокойные, как будто за ними сила. Но, возможно, им действительно все равно.
— И зачем только ты, в твоем возрасте, встрял в потасовку! Надеялся напугать или победить?
Шапошников побледнел, хотел ответить, но передумал. Наталья Петровна почувствовала, что сказала что-то не то, и принялась исправлять положение:
— Что тебе принести? Взять напрокат маленький телевизор? Вечером юмористический концерт. Или принесу свежие газеты и почитаю тебе? Сегодня прекрасный день, солнечный, как будто лето вернулось. Может, купить на рынке большой арбуз — для всей палаты? Да, вот твой мобильный. Я буду приходить два раза в день, но ты звони — вдруг что-то потребуется.
— Мне ничего не нужно.
— Так не бывает!
— С тобой спорить бесполезно. По крайней мере, это я за сорок лет усвоил.
Владимир Петрович замолчал, утомленно сомкнув потемневшие веки.
— Утром по маяку передали — в Дагестане опять теракт, погибли милиционеры и мирные жители. В Ираке как всегда кого-то взорвали. А в Москве дожди и холодина.
Шапошников открыл глаза и уставился в потолок. Лицо Натальи Петровны словно полиняло: понятно, какое слово его возбудило — Москва. Она подавила вздох:
— Кстати, какой будешь суп? Куриную лапшу или овощной? Может, уху из судака?
Он не повернул головы и ответил, по-прежнему глядя вверх:
— Все равно. И ты это прекрасно знаешь.
— Знаю. Но я же хочу как лучше для тебя!
— Тогда хотя бы замолчи.
Она замолчала. Потом сделала над собой усилие:
— Поинтересуйся, когда тебя можно забрать домой.
Наконец он посмотрел на жену:
— Домой? Мне надоело в этом паршивом городишке. Подай в газету объявление о продаже квартиры. Как только меня выпишут, мы уедем в Москву навсегда.
Наталья Петровна внезапно почувствовала, как ей неудержимо сводит челюсти. Она зевнула.
— Извини. Не спала всю ночь. А в Москву я не поеду.
В глазах Шапошникова мелькнул интерес:
— Как это? Я без тебя не могу.
— А я без тебя могу, — сказала Наталья Петровна и поймала себя на том, что не испытывает ни привычного опасения — не угодить мужу, ни жалости.
Взгляд пианиста опять застрял на потолке, словно искал там рекомендации для сложных случаев жизни. Наконец нашел.
— Тогда придется разводиться.
В душе Натальи Петровны что-то сдвинулось. Произнесла равнодушно, словно они обсуждали скучную тему:
— Разводись.
Она опять зевнула до хруста в челюстях и смущенно прикрыла рот пальцами. Все выглядело настолько непривычно, что Шапошникову захотелось пояснить:
— Не могу же я заниматься хозяйством. Мне необходимо найти новую жену.
— Ты имеешь в виду — домработницу? Желаю успеха. Но ее проще нанять, раз тебе больше не требуется женщина в постели.
Наталья Петровна заметила, как пальцы мужа судорожно сжались в кулак — о его старческой импотенции они никогда прежде не говорили, эта тема была табу по умолчанию. Наконец рука расслабилась и Шапошников сказал:
— Нанять домработницу — мне не по карману.
— Да. Таких дур, как я, больше нет.
— Ошибаешься. Дур во все времена хватало.
— Тогда учти, что половина хостинской квартиры — моя по закону.
— Можешь забрать ее целиком, а мне останется московская.
— Спасибо. Этот вариант подойдет. Ну, я, пожалуй, пойду.
Наталья Петровна боком пробралась между койками и, не оглядываясь, направилась к выходу.
Здание больницы окружали величественные кипарисы и остролистые дубы, откуда-то с высоты доносился голос одинокой цикады. Наталья Петровна расправила плечи, глубоко втянула носом воздух, настоянный на можжевельнике, и почувствовала удивительную легкость, которую по неопытности приняла за свободу.
В два часа она принесла мужу обед, в семь — ужин. Пока он лежал в больнице, жена старательно ухаживала за ним, а вскоре его выписали на амбулаторное долечивание, и Наталья Петровна создала все условия, чтобы этот процесс протекал как можно быстрее и без осложнений. Пианист принимал заботу о своем теле как должное и от комментариев воздерживался. Но мысли — не слова, их нельзя ни остановить, ни заставить делать реверансы.
Шапошников пришел к выводу, что напрасно женился вообще. Надо бы остаться холостяком. Теперь поздно сожалеть. Если бы она чувствовала иначе! Они всегда видели события в разных масштабах. Трагедию всей его жизни жена восприняла как болезнь и пыталась лечить пирогами. При этом он только сейчас понял, что любит ее, но не как в молодости, а глубже и болезненнее. Тата старательная, добрая, верная. Разве этого мало? Или оттого, что жизнь на исходе, любые поступки, которые вершатся для твоего блага, приобретают двойную цену? Во всяком случае, своей догадкой пианист был обескуражен. И как с этим новым знанием быть? Он впервые не находил ответа.
Наталья Петровна терзалась совсем другими проблемами. Она опять стала плохо спать, а когда принимала транквилизаторы, то во сне видела себя беременной. Ах, эта напрасная хрустальная мечта, зачем она является теперь, когда жизнь прошла, не состоявшись? Вчера принесла из больницы грязное белье мужа и, уловив знакомый старческий дух, расплакалась. Если бы у нее был сын, она нюхала бы его вещи, когда он уходил в школу, потом к девушке, женился и стал жить отдельно. Положила бы полотенце и наволочку с его подушки в целлофан, чтобы сохранить запах. Пусть бы сын потом умер, но сначала родился, тогда у нее был бы такой пакет. Когда совсем плохо — открываешь и нюхаешь. Сразу нахлынут воспоминания и одиночество отступит. Но пакета нет и нечем утешиться. Отмщение. Как могут мешать дети, даже если ты посвятил себя музыке? Откуда этот мужской эгоизм, сродни идиотизму? Столько барахла останется, две квартиры, а в последний путь проводить, свечку поставить или слезу пустить — слезы тоже хочется — некому. Пока не поздно, надо имущество хоть соседям завещать — ненадежно в смысле душевной отдачи, но лучше, чем государству, уж оно-то точно не заплачет. И ничего из нас не вырастет. Ни былинки. Прах будет лежать в урне, пока урну не свезут на свалку. Захоронения без присмотра содержат недолго. И аз воздам.
11
В Хосту Панюшкины прибыли к обеду. Вся улица с обеих сторон сбежалась смотреть на ярко-желтую “Судзуки”, которую пригнал для Арчила из-за границы Васька. Сам он, похудевший, но довольный, стоял рядом, отгоняя не в меру любопытных. Двор опять заполнился его высоким дурацким смехом. Он поглаживал ладонью блестящие автомобильные бока, как в юности гладил женщин, и думал о Зине, которая в первую субботу месяца обычно дежурила. Сегодня, как назло, именно такой день. Значит, они встретятся только завтра.
Ох, уж это завтра! Оно не обязательно приходит, особенно, когда его сильно ждут. А сегодня поездку, которая удачно закончилась, хотя могла не закончиться вообще, требовалось обмыть — таков обычай. Тем более что машину Василий уже точно решил оставить себе, хотя для других это и являлось пока тайной — сначала с грузином надо разобраться.
Денег на водку Капа, разумеется, не дала.
— Еще чего! Сами обмоем. Ну, Генку пригласишь и Шапошникова, если придет. Я сейчас в магазин смотаюсь, быстренько “ножки Буша” с картошечкой зажарю,
а ты — зови.
И ушла.
Васька взял стул, вытянул из-за шкафа похудевшую женину заначку и направился к месту сбора шахматистов — во дворе ближней к морю высотки. За густыми кустами сирени и орешника, под пальмой, был врыт в землю самодельный стол, узкий и длинный, с лавками в одну доску по бокам. Компания, уже оповещенная, томилась в ожидании.
Угощение не заставило себя ждать. Панюшкин явился с двумя большими магазинными пакетами, из которых торчали горлышки не одного пива — каждодневного и привычного угощения, но и водки, которую пивом только запивали. Закусывали сегодня по-царски — балыком и мясной нарезкой. Василий давно так не веселился. От души. Нет, это же надо — из такого дерьма выкрутиться и чтобы все удивительно хорошо совпало. Он чувствовал себя победителем. Гуляли шумно, произносили тосты за возвращение в родной поселок, за избавление от неожиданной напасти, за четыре быстрых колеса. Подтянулись и знакомые девки. Вася не считал, сколько раз давал деньги на новые бутылки. Их все подносили и подносили. Уже набрались прилично, когда кто-то заплетающимся языком произнес:
— Ты Васек — молоток. А у нас тут, пока тебя не было, такие события развернулись! Зинку убили. Пацаны под гашишным кайфом крушили ночью скамейки на набережной — она им замечание сделала. Отметелили палками и добили ногами. Третьего дня схоронили. Генерал твой заступиться пытался, так ему тоже бока намяли — в больнице лежит и уже дал объявление, что продает квартиру, не хочет тут больше жить. Жаль, серьезный шахматист. А еще Мокрухина дозналась, что москвичи собираются разводиться.
Сказанное выглядело странно и дошло до Панюшкина не сразу. Вначале он услышал уже знакомый тонко-стеклянный звон, словно разбилось что-то драгоценное. Знал же наверняка, что Зина — есть! И вдруг — ее нет… Его мечта взорвалась мгновенно и беззвучно, словно звезда в далекой галактике. Слов не было, возможно, он их просто не мог вспомнить. Сидел, уставившись в одну точку. Вокруг продолжали радостно шуметь.
— Ты чего прокис? — спросила знакомая деваха, протискиваясь к Ваське, и по привычке полезла рукой ему в штаны.
Тот поднял голову и с удивлением обнаружил, как неожиданно противны ему эти знакомые рожи, что сидят и жадно пьют на дармовщинку, как отвратительно несет потом и табачищем от женщины, а ведь он с нею спал, и не раз. И стол этот, им же сколоченный, противен, и слоновая пальма, под которой они сидели, тупая и равнодушная, с веером жестких пыльных листьев. Мир неожиданно потерял краски.
Случилось ужасное. Он трепетал, думая о близости с Зиной, но так ни разу ее не тронул, а сопливые уроды, которые еще жизни не видели и не успели понять красоты вокруг, — топтали Зину ногами. Ее убивали, а он не мог защитить. “О, Господи, ну и как мне с этим жить?” — мысленно возопил Василий, обращаясь не к Богу, а к огромному неубывающему отчаянию внутри, такому обжигающему, что мгновенно пересохли губы. Чувство вины за страшную смерть любимой женщины мешало дышать. Какой-то другой Васька, который был лучше и отказывался принимать жестокую действительность, изо всей силы колотил изнутри его в грудь.
Он резко встал и, шатаясь, пошел в глубь старого санаторного парка. Деревья тут росли большие, с роскошными кронами. Печальные кипарисы, туго укутавшись собственными ветвями, уходили в небо, горько пахли отцветающие олеандры. Такие давно знакомые и любимые цветы. Зачем они ему теперь? Для какой радости?
Панюшкин вытянул перед собой руки и, словно слепой или пьяный, обнял первый же ствол, оказавшийся на пути. То был огромный платан в несколько обхватов, возможно, он помнил слезы убыхов, гонимых со своей родины. Василий прислонился щекой к бархатной пятнистой коже дерева и тоже заплакал. Влагу с готовностью поглотила земля, которая есть начало и конец всех печалей.
Морщинистое лицо Василия болезненно исказилось. Мир, всегда представлявшийся ему благостным и гармоничным, стал безумен. Василий впервые почувствовал трагическую суть жизни, как не чувствовал ее даже после гибели сына, — она казалась нелепой случайностью. Теперь ему открылась истина, дойти до которой в другое время и своим умом он бы не сподобился. Пришло внутреннее, почти неосознанное понимание, что жизнь его обманула. Не так уж она хорошо устроена и дана не для одной только работы, не для счастья, которое редко и мимолетно, а для боли и страданий. Избежать их нельзя, как ни крутись. Раньше или позже, в том или ином виде, но они тебя настигнут. А он так искренне, так по-детски верил в ненадобность мук.
Он почувствовал мучительную тоску. Вместе с болью уходила жизнь. Василий крепче ухватился за ствол платана, как за последнюю земную опору, но и могучее дерево его не удержало. Он опустился на колени и затих.
Подвыпившая компания, как-то очень быстро сообразив, что собутыльник помер, прихватила со стола оставшиеся деньги и бросилась врассыпную. Никому не хотелось иметь дело с милицией: станут допрашивать, а что говорить? У каждого рыльце в пуху. Так и пролежал бедолага под деревом до утра без сознания, когда на него, теперь уже бездыханного, наткнулся охранник санатория “Волна”. Документов при покойном не обнаружили и отвезли труп прямо в сочинский морг.
Через неделю Капитолину Панюшкину, которая подавала заявление об исчезновении супруга, пригласили опознать неизвестную личность, доставленную несколько дней назад из Хостинского района. И точно, в холодильнике ей показали Василия, умершего от инфаркта. Она узнала его не сразу — привыкла к глупой улыбочке, живости мимики и постоянным смешкам. Лицо усопшего выглядело значительным и серьезным, каким никогда не было при жизни. Значит, и правда — конец.
Капа взвыла, тем более что денег, пропавших из тайника, при покойном не нашли. Ну, Васька! Он и спер, больше некому. Все в мечтах летал, жил в свое удовольствие, не надрывался, а умер срамно — без причины, в одночасье, под кустом, словно бродяга! Она ничего не могла понять, но совсем сбилась с толку, когда ее позвали в нотариальную контору на оглашение завещания Зинаиды Сероповны Черемисиной-Писяк. Сначала даже идти не хотела, а потом подумала: да ладно, баба Зинка была не злая, состоятельная, может, что и обломится. Хотя с какой стати?
Из Краснодара прибыла троюродная — по отцу — племянница покойной. Дальновидная армянка поддерживала с одинокой теткой хорошие отношения, писала ей письма, спрашивала советов и поздравляла с праздниками. Такая близость позволяла ей считать себя бесспорной наследницей по завещанию. Из богатого имущества дальней родственницы она собиралась уступить Зининой матери, которая зажилась на белом свете, лишь обязательную долю. На племянницу с ненавистью смотрела соседка Ашхен Рубеновны Айдинян, лелеявшая надежду, что за многие годы усердного прислуживания больной старухе достойна хоть небольшого вознаграждения. Правда, Зина ее работу оплачивала, причем щедро, но участия за деньги не купишь, к тому же завещание — это святая и особая воля усопшей, которой могло прийти в голову что угодно.
Нотариус водрузил на нос очки, и каждый замер с мечтами о богатстве и трепетной надеждой в душе. Однако большинство присутствовавших испытало жестокое, а главное — неожиданное разочарование, если не шок. Все свое движимое и недвижимое имущество Зинаида оставила совершенно постороннему человеку — Василию Степановичу Панюшкину и его наследникам, в том числе по иронии судьбы и Владику, который хоть и не убивал секретаршу, но при сем акте присутствовал, о чем, к счастью, никто не знал.
Такому решению завещательницы поразились не только возможные претен-дентки, но и все жители поселка, потому что с бывшим милиционером секретаршу ничего не связывало, кроме соседства да давней обиды. Даже сплетен не было. Какой смысл отписывать ему добро? Тем более что Панюшкин намного старше — не могла же Зинка предвидеть свою скорую смерть? А тут и сам Васька неожиданно помер, значит, наследство переходило к Капитолине. Все перепуталось.
Вот жизнь! Сегодня одно, а завтра — все иначе, и никто не знает как.
Капа, с ее практической сообразительностью, смекнула, что дело нечисто и неугомонный муж свои похождения ловко скрывал. Она закусила губу и выставляться на позор не пожелала. Васька был настоящий мужик, хоть и похабник, а Зинка, конечно, сволочь, но барахла у нее навалом, одна жилплощадь по нынешним временам — целое состояние. Недавно был шикарный ремонт, окна пластиковые стоят, кондиционер, хрусталя не меньше, чем у Капы в собственном шкафу. Квартиру надо продать Наталье Петровне, которая на старости лет удумала с мужем развестись и насовсем остаться в Хосте. Почто ей одной трехкомнатная? Чудачка! И чего взбрыкнула? А облизывала муженька, словно мамка теленочка. Может, еще передумает. Но вот ключи от нее на зиму, как Зинка, Капа брать не станет. Васька — тот взял бы,
а она — нет, ей своих забот хватает. Мокрухина, которая все замечает, уже спросила, почему, мол, к Шапошниковым совсем ходить перестала? “А зачем мне? — отрезала Капа. — Я теперь не беднее их”. Кстати, квартиру армянки лучше не продавать, а сдавать, доход постоянный и солидный, хоть в Москву в купейном вагоне езжай. Капа никогда в столице не была, только мечтала. Это Васька, шелапут, везде ездил, словно у него шило в заднице, а ей времени и денег недоставало. Теперь всего хватит.
Вдова еще немного поприкидывала туда-сюда, как на деревянных счетах — косточка вправо, косточка влево, плюс, минус, — и простила обоих, и мужа, и Зинку. Капитолина Панюшкина теперь душевная, потому что богатая, внуки обеспечены и не надо больше корячиться на чужих людей. Если же доведется встретиться на том свете, она и Ваське, и его полюбовнице все, как есть, выскажет, а подвернется возможность — и накостыляет, несильно, для порядку, чтобы много о себе не воображали.
Она вернулась к прерванным делам, которых всегда было невпроворот, а со смертью мужа даже прибавилось. Надо наследство оформить, заказать ему и армянке по хорошему памятнику, да и себе местечко возле Василия подготовить: кто знает, найдется ли потом у родственников копейка для бесполезной старухи? Зинкину мать Мокрухина советует в Дом престарелых устроить на те крохи, что ей по завещанию причитаются. А совесть? Нет. Придется сиделку нанять и самой иногда заглядывать, как же иначе. Деловая была секретарша, а обмишурилась, не учла, что прежде матери на тот свет отправится, иначе бы завещание на Сероповну написала, это ясно. Васька тут сбоку припеку. Так что в первую очередь надо уважить Зинку и старуху, а потом свои задачки решать. Самая первая: дочка с мужем в Хосту
переедут — давно мечтают, уже пенсионеры. Потом Владику, когда жениться надумает, — красивую свадьбу сыграть. У нее-то с Василием после загса на столе бутылка портвейна стояла да полбатона вареной колбасы, раздобытой по блату. А ведь хорошо праздновали, всем бараком! Смеялись и пели, пока не осипли, Васька, черт, целовался, как заполошный. Не жратвой, чем-то другим люди счастливы были. Но нынче так не принято, невесте подавай платье, как в модном журнале, и ресторан, а вместо подарков — деньги в конвертах. Ладно, сделаем. Внучки подрастут — им тоже хорошее приданое надо заготовить. Ну и все. Можно не вскакивать затемно, не бежать на работу, не сгибаться над грядками до огненных кругов перед глазами, не стирать в корыте простыни для постояльцев, а остаться одной в своей комнате и лежать, ни о чем не думая. Словом — отдыхать.
И Капа устремилась к своей, такой простой и естественной, но почему-то все время ускользающей мечте.
12
Гибель Зины, а вслед за нею и смерь Панюшкина произвели на Шапошниковых тягостное впечатление. Они никак не могли смириться с подобной нелепостью. Случившееся на всем поставило свою печать. Казалось, умерло само время, в котором они жили все вместе, и в мироздании образовалась дыра. Просыпаясь, Шапошниковы непроизвольно прислушивались к звукам, доносившимся со двора, но тщетно: смех и звонкий тенор Василия, препиравшегося с Мокрухиной или во всю глотку желавшего соседям доброго здоровья, больше не нарушали предутреннюю тишину. Хоста словно лишилась голоса. А может, и еще чего-то более существенного, что трудно выразить простыми словами, а высокопарные выражения и с живым Васькой, и с памятью о нем сочетались плохо. Однако оба супруга соглашались безоговорочно с тем, что умер бывший милиционер правильно, в соответствии со сложившейся обстановкой. Невозможно представить этого живчика несчастным, больным или дряхлым, с палочкой в руке.
После двойной драмы Владимир Петрович и Наталья Петровна разговаривали между собой непривычно тихо, старались быть внимательными друг к другу и избегать обидных слов.
Близилась зима, вода в море резко похолодела, начались штормы. Наталья Петровна надевала ветровку и часами гуляла у кромки воды, оглохшая от грохота волн. Порывы ураганных вихрей рвали косынку с головы и так забивали легкие, что становилось трудно дышать. Незыблемое величие природы навевало мысли о вечности. Хорошо бы распорядиться, чтобы урну с прахом бросили в Черное море — водная стихия ей ближе других. Только непонятно, кто выполнит просьбу. Напрасная мечта.
Тротуары были засыпаны отжившей листвой. Дворники, выходившие на работу два раза в день, не успевали собирать весь этот осенний хлам. Потом зачастили дожди, но Шапошников, против обыкновения, об отъезде не напоминал. Что-то в нем переменилось, а что — Наталья Петровна уловить не могла. Она сама, всегда с восторгом встречавшая смену времен года, каждое из которых несло свою неповторимую красоту, испытывала безотчетную грусть. Глядя из окна спальни, сказала с беспокойством:
— Кипарисы напротив дома засыхают, а новых подсадить некому. Эти росли полвека. Следующих мы уже не увидим. А всего сто пятьдесят лет назад здесь жили убыхи, они…
— Принеси мне, пожалуйста, стакан яблочного соку, — перебил пианист, но, увидев глаза жены, спохватился:
— Извини. Я слышал: убыхи, некому посадить и мы ничего не увидим. Это печально. Но я хочу соку.
Наталья Петровна поглубже запахнула халат и перевязала пояс: похудела, что ли? И вдруг так явственно ощутила вокруг себя пустоту, что по спине пробежал холодок. Жизнь прожита. Не повторить. Не исправить. Надо следующей весной посадить напротив серебристый тополь — легко приживается и быстро растет, за три года вымахает до окон. Его листья всегда сильно шумят на ветру.
В раздумье она склонила голову к плечу, постояла немного и пошла на кухню за соком.
Месяц спустя, когда здоровье пианиста полностью восстановилось, супруги вместе отбыли в Москву. Тема развода больше не поднималась. Квартиру в Хосте они тоже не продали и правильно сделали — все меняется слишком быстро и кто знает, что будет с нами завтра?
Хоста—Москва
2007 г.