Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2008
Избавитель
Корейцы, сдержав обещание, пришли на следующий день. Мы — Андрей, Миша и я — постарались их не заметить и, выйдя после лекций из университета, повернули налево, вместо того чтобы идти к остановке.
Корейцы догнали нас с радостным смехом.
— Пошли, — предложили они, кивнув в направлении переулка.
Удивились и расстроились, когда стало ясно, что денег мы отдавать не хотим. Полный, приземистый кореец отвел Андрея в сторону, разбил ему нос и взял сколько было. У меня денег не оказалось, а идти занимать у кого-нибудь, как дружески советовали корейцы, душа не лежала.
— Пойми, — увещевал полный, — если мы выбрали кого-то, пустыми не уйдем. Так что сделай нам “катю” по-хорошему. Мы же с вами европейцы, а не харыпы. Будем друзьями — и никто, кроме нас, вас не тронет.
Наконец, терпение наших друзей лопнуло и меня стали бить. Андрей попрыгал рядом, но был оставлен без внимания.
Когда меня повергли на каменистую почву и карающий кулак уже был занесен над лицом, пришло нежданное избавление. Это Миша, исчезнувший в самом начале разборки, появился в сопровождении рослого курчавого парня.
— Здорово, ребята! Какие проблемы? — спросил подошедший.
— Да мы тут уже почти разобрались, — мирно попрощались корейцы.
Миша объяснил, что знаком с нашим избавителем по совместным занятиям в секции карате.
Несколько лет спустя я, как обычно, шел на работу. В проходе между гаражами дорогу мне преградили трое. Должно быть, им хотелось выпить, но помочь им я отказался. Тогда тот, что повыше, спросил:
— А знаешь, что я могу тебя здесь перевернуть?
Я вспомнил, что опаздываю, извинился и, ускоряя шаг, пошел своей дорогой. Догонять поленились.
Через какое-то время я, как показалось, вспомнил лицо высокого. Это был тот самый Мишин друг, спасавший нас от корейцев.
Иногда встречаю его, торгующего кассетами возле метро. Он? Не он? Мишин друг был без шрама, но ведь шрам — дело наживное. Порой просыпается искушение подойти и спросить в упор: “Помнишь ли Мишу Якубова?” Но смотрю на жилистую шею, на волосатые руки, привыкшие, видимо, убивать, — и иду мимо.
Сорвется он теперь спасать меня по Мишиному звонку из Нью-Йорка?
Урикзор
В одном киножурнале, из детства, рассказывалось об умельце, работавшем с грецкими орехами. Он раскалывал орех пополам, очищал его изнутри и затем из каждого полушария создавал миниатюру. Умелец использовал узор, уже нанесенный на поверхность ореха природой, резцом углубляя некоторые из покрывавших скорлупу морщинок, — и получал кораблик, домик, лицо человека…
Мне всегда вспоминается этот сюжет, когда речь заходит о планировке и архитектуре Ташкента. До недавнего времени градостроители действовали здесь примерно так же: они давали городу расти по его собственным законам, при необходимости лишь углубляя, подчеркивая какие-то уже присутствующие в его облике детали. Поэтому Старый и Новый город долгое время существовали достаточно автономно, не вмешиваясь во внутреннее устройство друг друга.
Академик Митхат Булатов, бывший в 50—60-е годы главным архитектором Ташкента, рассказывал мне однажды, как строился стадион “Пахтакор”. На месте этого сооружения когда-то была огромная яма, где местные жители испокон веков разворачивали ярмарки, конные скачки, народные игрища. Градостроители яму кое-где углубили, выровняли склоны и дно — и получили стадион на 60 тысяч мест. 90% работы, уверял академик, было выполнено самой природой задолго до начала строительства.
Десятилетиями Ташкент рос по собственным, никому не ведомым законам. Часто случалось мне наблюдать, как проемы между домами, проулки, которыми привычно пользовался, сокращая путь, — в один из дней вдруг зарастали, залеплялись какой-нибудь необязательной на вид постройкой: гаражом, магазинчиком, кафешкой… И тогда волей-неволей в поисках поворота приходилось преодолевать целый квартал до ближайшего перекрестка.
Главная примечательность этого города состоит в том, что улицы в нем никогда не бывают параллельны и перпендикулярны друг другу. Они петляют, кружат, обрываются, неожиданно меняют русла, как своенравные реки. И если, срезая дорогу, рискнешь в малознакомом районе свернуть с проторенного маршрута…
Случай, о котором хочу рассказать, произошел еще до того, как Старый город начал стремительно отступать под натиском тонированного стекла и железа.
Весенним утром мне позвонил Саид:
— Что делаешь? Ничего? Приезжай ко мне, посидим, спою тебе новую песню. Настя обещала испечь пирог…
Привычный путь до станции “Дружба народов” и дальше, к площади Беш-Агач, занял не более получаса. Но когда до цели оставалась всего лишь одна остановка, я опрометчиво сел на подкативший автобус с незнакомым трехзначным номером маршрута.
Автобус достиг моста, и я уже различал на том берегу Анхора рекламный щит ДЭУ, за которым начиналась улица Танкистов, но тут старенький ЛАЗ повернул направо и покатил под горку, все дальше углубляясь в махаллю. Он обогнал покорно кивающего ослика, везущего повозку, доверху полную пустыми бутылками, миновал прилавок с гуммой и с десяток не по росту выстроенных домишек, выглядывавших из-за серых дувалов, а остановки все не было. Ехал автобус, как мне казалось, все время вдоль Анхора. И при условии, что где-то в районе ближайшей остановки окажется мост, я не должен был потерять много времени из-за своей оплошности.
Когда наконец автобус притормозил среди низкорослых глинобитных дувалов, я решил, что быстрее доберусь до цели, если двинусь вперед.
Я шел 10, 15, 20 минут — моста все не было. Не было даже Анхора, к которому, по всем расчетам, я должен был выйти давным-давно. Махалля оборвалась, и я оказался на какой-то широкой, но тихой улице с массивным высоким розовым забором по левую руку, какими обычно окружают крупные предприятия в промышленных зонах. А именно налево и необходимо было повернуть, чтобы попытаться успеть к Саиду до обеда и тем самым соблюсти хоть какие-то рамки приличий.
Никто из редких прохожих никогда не слышал об улице Танкистов. В какой-то момент отчаяние толкнуло меня в спину. Я побежал вдоль розового забора, но тот не кончался, и через пару минут я, запыхавшись, остановился и сел в проезжавший мимо автобус, решив положиться на судьбу.
После нескольких пересадок и бесплодных консультаций со встречными я оказался на Чиланзаре, но это уже не могло меня особенно удивить.
…Когда я ступил на улицу Танкистов, сумерки окутывали остывающий город приторным ароматом цветущего урюка. На табличке одного из домов вместо знакомого названия я прочел: “УРИКЗОР КУЧАСИ”.
Для Саида, судя по всему, мое появление было сюрпризом. На столе у него стоял не виденный мной прежде громоздкий музыкальный центр. На кухне управлялась с посудой большеглазая скуластая девочка, которую до этого я никогда не встречал. Я взглянул в немигающие глаза Саида — и явственно ощутил сквозящий в них холодок отчуждения.
Тезиковка
На Тезиковке мне приходилось бывать нередко, но три встречи с ней, когда она, подобно живущему по своим законам сказочному пространству, учила меня жизни и смерти, запомнились наиболее отчетливо.
В 1994-м я попал туда впервые.
Cо стороны трамвайных путей Госпитальной улицы была видна лишь дорога, упирающаяся в Салар. Когда мы с Шишкиным и Андреем достигли поворота, она, казавшаяся тупиком, взяла влево от берега. Два десятка шагов — и вот мы уже двигались по центральной улице необозримой вдаль ташкентской автономии.
Стояло пекло середины азиатского лета. Вдоль дороги продавали морс и бутылочное кибрайское пиво, по горло утопленное в воде остужающих ведер. Из замедлявшего ход поезда неуклюжим десантом сыпались и сбегали по насыпи с тюками и сумками смуглые областные.
С первых же метров взгляд начал разбегаться по разложенным на застеленном асфальте несметным тезиковским сокровищам. Разнокалиберные бокалы и рюмки, пожелтевшие, так и не отправленные недождавшимся адресатам открытки, керосинки, подсвечники и канделябры, неведомого назначенья скобы, трубки и шестеренки от уже не выпускающихся и, вероятно, нигде не используемых механизмов, разрозненные шахматные фигурки, карманные фонарики без батареек (покупай вслепую на свой страх и риск, все равно почти даром)…
Говорят, воспоминания не теряются, только делаются недоступными, затаиваясь в наслоениях нервных клеток, под годовыми кольцами памяти. Где-то и сейчас хранятся все эти виденные хоть раз детальки и мелочи с незримыми ценниками, вертящимися на языках продавцов. Но теперь они не разложены на экономном квадрате картонки, а свалены в полной до потолка кладовке с навеки перегоревшей лампочкой. Войдешь туда с фонариком, выхватишь желтым снопом одну-две из намертво сцепившихся рожками и ножками железяк, да и закроешь со вздохом скрипучую дверь.
“Предохранители есть?” — интересовался Шишкин, склоняясь над нестерпимо сверкавшим на солнце металлом загадочных трубок, лампочек и колечек. “Нету. Берите трансформатор, недорого, за пятнадцать отдам. Берете?” — “Нет”. — “А за десять?”
Чтоб не сойти с ума от жары и горячей влаги стискивающей с боков человечины, я стал выискивать среди товаров пластинки. Мне повезло: за сущие тийины был куплен ленноновский миньон с “Imagine”, а чуть дальше, за четыре сума, — рыжий гигант с “мелодиевским” Маккартни 74-го года. Но за пластинку “Под музыку Вивальди” оркестра Поля Мориа, которой я грезил в то время, стоявший над ней парень запросил дикие для здешних цен 15 сумов. Рассудив, что в бескрайнем вещевом море найдем у другого дешевле, двинулись по рядам. Но Тезиковка словно заманивала нас все глубже, не вознаграждая поисков. Уже половина денег ушла на неизбежные в жару пиво и минералку, и друзья недобро посматривали на меня, увлекавшего их за собой. Вернувшись на старое место, ни диска, ни максималиста-продавца мы уже не увидели.
Необретенное ли сокровище подкосило меня тогда, солнечный перегрев или сам рынок, изобилием вещей опрокинувший мои представления о пределах многообразия земных форм, но, придя домой, я с огорчением заметил, что пальцы, которыми держал всю дорогу Леннона за край первой песни, оставили на виниле глубокие волнистые вмятины. Словно томивший меня с утра тезиковский жар случайно передался руке, сжимавшей пластинку.
Уложили в постель, измерили температуру: она ползла к сорока. Впервые в жизни я почувствовал, что умираю. К вечеру ворочаться уже не мог и наблюдал свое тело словно бы немного извне, на полголовы перерастая его длину. Потом мне сделали укол, я уснул, а наутро встал совершенно здоровым. Отныне я был привит Тезиковкой. И в то же время понял, что в этом месте, отдавшись верчению неутомимого калейдоскопа штучных до сиротства предметов, можно потерять все.
Второй опыт общения с Тезиковкой был пережит в конце 90-х. Я работал тогда в “Таклифе” — газете для безработных и определяющейся на учебу молодежи. Редактор Равшан-ака дал нам по пачке газет и отправил торговать на рынок, посулив вычитать из зарплаты стоимость непроданных экземпляров. Шеф был убежден, что более благодатного места, чем Тезиковка, для распространения еженедельника о занятости не найти. В ближайший выходной мы с женой, как новые миссионеры, пошли по рядам и стали продавать торговцам газету, призванную раз и навсегда изменить их жизнь. На самом деле те, кого мы должны были осчастливить, вряд ли считали себя незанятыми. Предлагать “Таклиф” жителям этого непостижимого государства в государстве было равносильно попытке “толкнуть” шарлатанский рецепт эликсира здоровья и долголетия мертвецам, уже обретшим вечный покой и место под своим немеркнущим солнцем.
Вопреки опасениям к середине дня у нас разошлась вся пачка. Из ста обойденных продавцов газету покупал один, но сотням не было числа. Газету, в которой и программы-то, кажется, не было, покупали лишь потому, что ее продают.
Так мне открылась еще одна истина: Тезиковка — это место, где можно продать все.
Но в самое сердце толкучки я проник позже, когда сам сделался безработным.
В один из дней встречаться глазами с близкими стало невмоготу, и я, созвонившись с Шишкиным, сложил в широкую холщовую сумку старую радиолу “Серенада”, приемник “Россия” и китайские кеды “Два мяча”. За все имущество я рассчитывал выручить столько, чтобы в ближайший месяц не попрекать самого себя неправедно съеденным куском материнского хлеба.
Места на Тезиковке столбили с пяти утра. “Тут Ильинична занимала”, — предупредила тезиковская бабушка, прежде чем я успел пристроить свой клочок картона в зазоре между торгующими. “Пошли, — сказал Шишкин, — возле Валеры встанем”. И мы встали возле Валеры.
Шишкину везло. Запчасти, извлекаемые из неистощимого подвала его кирпичного дома, всегда уходили в момент, и он, попросив присмотреть за товаром, сосредоточенной походкой направлялся в продуктовый дукон. Трансформатора, предохранителя или транзистора хватало на 150—200 грамм, которые Сергей расходовал экономно, как водолаз — последний баллончик с кислородом. “А что? — рассуждал сам с собой за заплеванным столиком беззубый пенсионер, глядя на щербатую кружку с оседающей пеной. — Язык щиплет — и ладно”. Шишкин, пригубив, с глухим раздражением отворачивался от старости.
Вначале я машинально искал в толпе знакомые лица, чтобы при их приближении успеть прикинуться покупателем. Но вскоре вошел во вкус и торговался не хуже любого местного — во всяком случае, так мне казалось. Мне подумалось тогда, что если бы знаменитый в своем районе торговец солью Юсупхан был жив и видел меня сейчас, он мог бы гордиться внуком. Каждого прохожего, кто приценивался к предлагаемому соседями ассортименту, я, в свою очередь, оценивал как возможного покупателя. И доведись мне после полудня встретить в проплывающем мимо людском потоке знакомого, я и к нему испытал бы, наверное, такой же своекорыстный интерес. Да и он мог запросто не узнать меня в небритом продавце, в просоленной потом короткой вылинявшей рубашке: Тезиковка уже приняла меня под свою опеку.
Мой первый покупатель — кишлачный парень. Выложенные за “Серенаду” 300 сумов (сумма, чисто символическая для 99-го года) — наверняка львиная доля месячных сбережений. Не новая, но лучше сохранившаяся “Россия” ушла за четыреста. Дольше всего продержались “Два мяча”. Юные претенденты, никогда не слышавшие славного имени фирмы, удивлялись запрошенной цене, и лишь к концу дня осведомленный ровесник отсчитал за них четыре тысячи, не торгуясь.
Обмывали проданное в баре неподалеку от шишкинского дома. Взяли по три кружки “Юнус-Абада” и несколько рыбных палочек. Пересчитав остаток, понял, что денег едва хватит на дорогу домой.
В ту последнюю запомнившуюся встречу с рынком я и был посвящен в третью и самую главную его тайну: каждый оказавшийся здесь мог при желании сам сделаться Тезиковкой. Преступить ее зазеркалье, встав по ту сторону прилавка и отменив опыт всей своей прежней жизни и само текучее время. Одеждой, внешностью и повадками слиться с этой странной страной, без малейших усилий уравнивавшей в правах бомжа, бизнесмена и инженера. Здесь, как ни в каком ином месте, комфортно было спиваться и деградировать, никому не бросаясь в глаза и ни на миг не выпадая из общей пестрой мозаики. Можно было посвятить жизнь продаже какой-нибудь принципиально непродаваемой и бесполезной на первый взгляд вещи, живя не прошлым, не будущим, а лишь одним растяжимым до бесконечности “сегодня” (и ни один тезиковский язык не повернулся бы сказать, что жизнь твоя пролетела зря). Если не станешь никуда спешить, безнадежный невзрачный неликвид однажды уйдет у тебя здесь в качестве антиквариата и даже принесет немного денег, чтобы отметить это событие кружкой слегка разбавленного кислого пива. А потом, покатав по рту, догрызешь заскорузлый шарик последнего курта и удивленно заметишь, что отпущенный тебе век, который ты мерил не месяцами и годами, а неотвратимыми, как прибой, волнами инфляции, подошел к концу.
Доктор Афанасьев
С гипнотизерами у меня как-то не складывалось.
Первый был в Ленинграде. Рыжеволосый, с рыжими густыми ресницами, утяжелявшими немигающий взгляд голубых, навыкате, глаз. Глубоким голосом он предупреждал, что погружусь в сон, стоит ему досчитать до десяти.
Раз!.. Веки наливаются тяжестью. Два!.. Руки и ноги расслаблены, по венам растекаются тепло и покой. Три!.. Дыхание ровное, глубокое, сердце бьется размеренно и четко. Четыре!.. Неприятности и волнения отступают, уходят из памяти. Пять!..
Трудность была одна: я не знал, что именно подразумевает врач под гипнотическим сном. Должен ли я был, прокручивая в памяти самые счастливые кадры из недолгой собственной жизни, забывать о том, что нахожусь в больничном кабинете? Позволительно ли было отдавать себе отчет в том, что слышу и оцениваю команды, давящие мне на веки через глухую вату оцепенения?
Так или иначе, полноценного транса я не достигал и не раз слышал, как гипнотизер выговаривал сопровождавшей меня на сеансы маме за то, что “сопротивляюсь”, и в том числе — за неловкую улыбку непослушных резиновых губ в критические моменты внушения.
Еще более сложными и натянутыми стали мои отношения с гипнозом после отдыха на Иссык-Куле в середине 80-х. Приезжий гипнотизер после недолгого вступления попросил собравшуюся в клубе пансионата праздную публику сцепить пальцы левой и правой руки. После объявления о том, что разомкнуть руки теперь без его помощи никому не удастся, маэстро предложил самым внушаемым подняться на сцену, где он освободит их от “наручников”.
Наверное, лишь подростковая жажда быть на виду помогла убедить себя в том, что собственных сил для расцепления рук мне не хватит.
В духе кашпировских телешоу того времени гипнотизер осведомлялся у каждого добровольца о его болячках, от которых излечивал тут же, под аплодисменты зала. Меня ему пришлось избавлять от головных болей.
Потом начались фокусы. Смуглая девушка со свирепым лицом — видимо, самая впечатлительная из нас — под гипнозом перевоплотилась в Майю Плисецкую. Она довольно профессионально прыгала и кружилась по сцене, а после фразы “Вот так я обычно знакомлюсь с девушками”, все так же не открывая глаз, бросилась на шею гипнотизеру.
Затем было решено отправить нас в путешествие на воздушном шаре. Мы послушно тянули воображаемые канаты, бросали вниз мешки с балластом, приземлялись на необитаемый остров и трясли кокосовую пальму, потому что, как сообщил нам гипнотизер, проголодались.
Глядя сквозь полусомкнутые дрожащие веки в многоцветье пестрого зала, я чувствовал себя актером — бездарным и неуклюжим, как медведь на цирковой арене. Не лицедеем, но лицемером, обманывающим гипнотизера и зрителей, заплативших деньги за представление. Когда я как раз собирался строить с остальными плот, зал дружно ахнул, и я понял, что лежу лицом на шершавых сценических досках. Непослушные мышцы, скованные полутрансом, и толстокожие сланцы на поролоновой подошве сыграли со мной злую шутку. Вечер гипноза был если не испорчен, то омрачен.
Возмездие настигло меня через несколько лет, когда мне довелось обратиться к услугам доктора Афанасьева.
На первом сеансе я изо всех сил старался помогать гипнотизеру, но получалось плохо. Что-то вновь насмешливо сопротивлялось во мне, не давая раствориться в потоке транса, заставляя врачевателя вновь и вновь давить на ключевые слова, как на педаль акселератора. А на следующий день случилось непредвиденное: Афанасьев загипнотизировал меня и… ушел.
Я лежал на койке, обтянутой липкой клеенкой с шершавыми гипсовыми разводами, и ждал. Минуты, гипертрофированные, неестественно растянутые трансом, стучали в висках. Обездвиженный и занавешенный ширмой, я не существовал для нянь и санитаров, чьи голоса и шаги гулкими тяжелыми шарами прокатывались по распахнутому гипнозом сознанию.
Постепенно шумы умолкли. Свет в коридоре погас. Я понял, что останусь лежать здесь до утра. Но главная пытка ждала меня впереди. В коридоре послышались голоса, и в комнату вошли люди.
“Здесь вам никто не помешает”, — сказал один голос и удалился.
“Фамилия… Имя… Отчество… Год рождения… Вы разглядели нападавших? Сколько их было? Как добрались до дома? Есть ли свидетели?”
Второй голос отвечал медленно, с легким постаныванием и приметным узбекским акцентом.
Каждое слово падало в мозг, как молот на наковальню. Каждое слово запоминалось навсегда. А допрос все не кончался, как в липком дурном кошмаре. Я не мог ни шевельнуться, ни закричать, что теперь вдобавок могло еще больше мне навредить.
Когда комната наконец опустела, я сделал усилие и приподнялся на койке. Конечности слушались неохотно. В раскалывающейся голове царил сумбур.
Наутро я не пошел к доктору Афанасьеву и больше никогда с ним не виделся. Вскоре стало известно, что гипнотизер уехал в Россию. В то время я потерял многих. Одни уходили из жизни, другие отправлялись на север, что было почти одно и то же для остающегося: город населялся призраками родных и знакомых.
Именно в те дни во мне зародилось сомнение, переросшее затем в подозрение, а позже — в уверенность. Я стал замечать, что мир вокруг неумолимо, но неуловимо изменился. Живущая в другом городе любимая девушка отвечает на мое приветствие ледяным тоном, словно не понимая, кто я и зачем позвонил. Отец все реже ночует дома, постепенно переселяясь в черно-белую висящую под потолком фотографию. Мать все чаще вспоминает нелепые, никогда не бывавшие случаи из моего детства. Аксакал в чалме в битком набитом автобусе бьет суковатой палкой коротко остриженную девочку в мини-юбке, а пассажиры заторможенно, как принято только во сне, смотрят на происходящее и вяло говорят о другом.
Должен признать, это была изощренная месть. Мне представляется собрание некоего тайного ордена. В обитой черным бархатом зале с высокими сводами и приседающими от холодного сквозняка рыжими язычками свечей три гипнотизера в полумасках свидетельствуют на стороне обвинения. Нечестивец не только упорно не желал поддаваться благотворным внушениям целителей и наставников, но и всячески дискредитировал их высокую миссию. “Виновен!” — звучит в торжественной тишине не подлежащий обжалованию вердикт, и ни один мускул не дрогнет на худом остроносом лице доктора Афанасьева. Кто знает, не его ли глухой вкрадчивый голос проступит однажды сквозь зыбкие лики подмененной действительности…
Интернат
Футбол и деревья задавали систему координат оставленного мной мира. Если футбольная площадка, растягиваясь во все стороны света, отвечала за ширину и длину, то деревья, служившие и штангами, и колоннами, творили объем. Мой мир распался в тот день, когда футбол и деревья оказались разъяты, разведены по разные стороны бетонного забора.
В детстве я часто опаздывал. Не то чтобы нарочно. Просто, отдаваясь на волю рассеянной суетности и неважных, но подворачивающихся под руку недоделанных мелочей, я незаметно для себя сгущал до единичных пульсирующих минут текучее бесплатное время.
На этот раз я опаздывал на матч нашего “Аламедина” с командой футбольного интерната. Удачливый нападающий Женя, забивавший в каждой, даже проигранной игре, уехал на каникулы к бабушке, и я надеялся, что Ислам Кыджеевич поставит меня в “основу”. Это подогревало страх опоздания. Вдобавок прежде я не бывал в интернате, но уже не мог позволить себе ошибиться остановкой и потерять время на поиски.
Тарахтящий ЛАЗ проехал продмаг, желтую двухколесную бочку “Квас”, автобазу, пирамидку шин под никогда не постигаемой вывеской “Вулканизация” и наконец, прошипев передней дверцей, высадил меня в седую глубокую пыль фрунзенской окраины. Секундная стрелка наматывала нервы на ось циферблата, как струну на разболтанный колок дворовой гитары. Разрывая грудью невидимую ленточку зеленых ворот интерната, я уже знал, что опоздание состоялось.
Поравнявшись с первым карагачем глубокой аллеи, я сбавил шаг, чтобы не предстать запыхавшимся перед тренером. Но, все дальше погружаясь в густую тень древесного свода, я не слышал ни подсказывающих криков, ни упругих отскоков мяча, не встречал играющих и бегущих.
Дети появились не сразу. Вот взгляд нащупал двоих, колдующих у саженца под шепот арычной воды. Девочка в отстающем от плоской груди сиреневом сарафане мела асфальт перед крыльцом безмолвствующего одноэтажного корпуса. По аллее навстречу медленно шел мальчик с развернутой книгой. Его спутница, стараясь идти в такт, нащупывала вздрагивающие строки и, словно сверяя их с мыслями читающего, время от времени вглядывалась в его наклоненный профиль.
Дойдя почти до конца территории, я увидел футбольное поле — безлюдное, заросшее высокой сочной травой. Сквозь белую когда-то краску ворот проступали ржавые крапины. Судя по всему, на нем уже давно никто ни во что не играл.
В этот день Ислам Кыджеевич не ругал за опоздание и даже выпустил меня с первых минут, но я не блистал. Устремляясь за мячом, вдруг сбавлял скорость, то и дело впадал в оцепенение. Я ловил себя на мысли, что перестал понимать не только тренерскую установку, но и сам смысл происходящего, саму необходимость оттирать своего ровесника от прошитой грубыми нитками кожаной сферы, чтобы потом пнуть ее туда, где другие пацаны будут толкаться в пыли за секундную иллюзию обладания.
“Нападения у нас сегодня не было”, — заключил Ислам Кыджеевич, разобрав перед этим действия вратаря, защиты и средней линии.
Я так и не стал спортсменом. Моя мечта выйти на республиканское поле “Спартака” в одной команде с Юрием Гудименко оказалась отравлена божественным покоем молчаливых детей и деревьев в тот летний день, в неожиданном сумраке аллеи интерната для глухонемых, куда я вбежал по ошибке, но, как полагаю теперь, не случайно.
С тех пор я перестал опаздывать, потому что разучился спешить. Я не хожу на футбол, скачки и бокс, пропускаю на свободные места энергичных дачниц в автобусе и честолюбивых сотрудников на службе. Зато часто возвращаюсь в мой странный день и каждый раз нахожу в нем новые детали. Где-то совсем рядом, за бетонным забором, бегают, пылят и подсказывают друг другу матом будущие хозяева оставленного мной мира, но я их не слышу. Времени мало, а территория велика, и еще так много неизведанного среди деревьев.
2001—2006