Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2008
С утра Димка какое-то время лежит в постели и смотрит в потолок. По потолку, перемахнув за грань оборвавшегося сна, катятся упругие блескучие волны, и усталый корабль, размеренно вдавливаясь в них то одним, то другим боком, торопится в порт, домой. Из разбившихся о борта волн на палубу сыплются шумные дождики. Димка пускает над мачтами горластых ширококрылых птиц, покрывает палубу скользким серпантином водорослей и смотрит, как, прихрамывая, но не сбиваясь с курса, ковыляет своей трудной морской тропкой его “Стальной Кит”, герой и первооткрыватель. Это он так придумал — “Стальной Кит”. Спросит потом у папы, как на самом деле назывался его корабль, и переименует. И про водоросли спросит, какие они.
Оказывается, жизнь может меняться. Вдруг. Делает “ап” — и ты, разинув рот, обалдело хлопаешь глазами.
— Привет, мужичонка. А я, стало быть, твой папа.
На кухне теперь пахнет табаком, и квартира — пока как бы на пробу, пока на какие-нибудь временные, случайные места вроде спинки стула или подоконника — принимает незнакомые ей до сих пор вещи: мужские сорочки, брезентовый рюкзак, носки, кепку, зажигалку, брелок с крошечным перочинным ножиком. И самое главное: возле дивана стоит приоткрытая спортивная сумка, и в ней видна его тельняшка. Он пока не распаковывает эту тертую, кое-где расходящуюся по швам сумку. Там, под тельняшкой, наверняка прячется его морская форма. И может быть, даже кортик. Димка пока не решается спросить про кортик. Папа пока тоже не решается поговорить с Димкой. Только потреплет иногда по плечу, скажет громко:
— Большой уже мужичонка-то. — А сам смотрит куда-нибудь мимо. Привыкает.
Димка не знает, каково взрослым, когда у них появляются дети. Тоже, наверное, нелегко им. Вот у Димки появился папа — и голова кругом.
— Не дергай его, хорошо? — как-то тревожно шепнула Димке мама.
Он и не дергает. Сам видит: папе не по себе. Из дома он не выходит и все время о чем-то думает. Иногда в задумчивости трогает мебель, занавески, знакомится с расставленными на комодах и шкафах предметами. Возьмет в руки, посмотрит и ставит на место. Ничего, привыкнет. Наверное, с ним то же, что было с Димкой, когда на прошлый день рожденья он прокатился на американских горках три круга подряд. Шел потом по неподвижному — снова неподвижному — парку, вдоль неподвижных клумб, и сама эта неподвижность казалась притворной, полной опасности. Выстроенные в линейку деревья, сонно кивающие над ним ветвями, казалось, притворяются тоже: только что мчались прямиком на него и вот остановились, за мгновение до того, как он на них взглянул. Даже усевшись на скамейку рядом с мамой, Дима еще озирался, будто и впрямь надеясь подглядеть, как, улучив момент, этот ровненько подстриженный и подметенный парк безобразничает и ходит вверх тормашками.
Но прошло ведь — и у папы пройдет.
Вечером они сели за стол, отметить возвращение папы.
Мама заткнула ему салфетку за ворот, и салфетка каждый раз, когда Димка наклонялся, пружинила и накатывала на тарелку. Пришлось есть, сидя с неестественно прямой спиной, отчего вилка поднималась ко рту бесконечно долго.
— Осанку блюдешь? — подмигнул ему папа, ссутулившись над тарелкой.
Дима подумал: на флоте у моряков тоже — осанка; больше у новичков, наверное; а старым морским волкам, как папа, можно уже без осанки, — и кивнул.
Мама спросила папу:
— Чего хлеба не берешь?
Он усмехнулся:
— Я на него еще долго смотреть не смогу. Столько его сожрал!
— А откуда на кораблях столько хлеба? — удивился Дима.
Папа смутился и непонятно как-то посмотрел на маму. Сказал:
— Так… в портах загружают. — И принялся сосредоточенно орудовать вилкой.
Дима потом весь вечер, рассеянно слушая взрослые разговоры, воображал, как на корабль загружают хлеб: в мешках, или, может, в ящиках, или в картонных коробках, в каких привозят печенье в магазин.
А по утрам все наспех. По утрам все мысли — как рисунки на песке, к которому подбегает волна. Морские картинки на потолке скоро исчезают: пора собираться в школу.
Когда кинжал часовой стрелки вплотную притиснут к тоненькой латунной стрелочке, выставленной в караул возле “семерки”, за которой уже самое обычное, из однообразных торопливых минут составленное, утро, Димка спускает босые ноги на ковер и тянется к будильнику. Вдавливает кнопку, и будильник металлически икает, подавившись проглоченным в последний момент звонком.
Мама предупредила:
— Не буди его утром.
Так что, собираясь в школу, Дима старается не греметь и не топать и потише пускать воду в ванной. Все это дается ему с трудом, каждый жест приходится тщательно выцеливать, замедлять на всякий случай. Поэтому Димка собирается дольше обычного. Мама, как всегда, ушла затемно. На кухне его ждут накрытый салфеткой бутерброд и чай в термосе.
Ему очень хочется еще раз посмотреть на папу. Ему кажется, что за ночь он успел забыть, как тот выглядит. Димка осторожно приникает к замочной скважине.
Вот рука заброшена на одеяло. Полоска солнца мазнула по плечу. Татуировки якоря на плече действительно нету. В подушке утонула лысоватая голова: на самой макушке ее черный цвет становится серым — будто там поработали стеркой.
Перед тем как уснуть, Дима слушал разговоры взрослых. Сначала испугался, что мама с папой ругаются, потом успокоился: показалось.
— И на кой нам были эти понты? — проворчал папа.
— Ну… сама не знаю. Мог бы и предупредить, что собираешься вернуться.
— И что мне теперь?
— Да не заморачивайся ты. Все утрясется.
Потом они закрыли дверь, и стало плохо слышно. Но самое главное — раз мама сказала “все утрясется”, значит, папа собирается остаться. Может, больше совсем не пойдет в плаванье?
Вообще-то все немного запутанно с папой. Сначала Дима думал, что папы у него совсем нет. Однажды он решил спросить у мамы.
— Уплыл твой папаня, — ответила мама, вытирая тарелку, и тарелка скрипнула. Мама всегда вытирает их до тех пор, пока они не скрипнут.
Дима переспросил:
— Как уплыл? Он моряк?
Мама поставила тарелку в шкафчик, почему-то посмотрела на него строго, отвернулась.
— Моряк. Моряк-исследователь.
Дима не стал тогда расспрашивать дальше. Тем более почувствовал: мама скорей всего промолчала бы. Или даже рассердилась бы на его расспросы.
Бывает, Дима про себя удивляется: почему мама так редко с ним говорит? Будто обижается на что-то. После того разговора он стал думать, что вот и она — далеко-далеко в море, за горизонтом. Так далеко — не дозовешься. Тоже уплыла. Следом за папой.
На иве перед подъездом почки уже пузатые, крупные. Он срывает одну на ходу и растирает ее в пальцах. Пальцы становятся клейкими, приходится их облизать. От ивового клея вяжет во рту. Димка морщится, но на самом деле ему жутко приятна эта пронзительная горечь на языке — теперь, проходя мимо ивы, он будет смотреть на нее по-новому. Теперь он знает про нее кое-что особенное — про ее горький клей. Это делает их близкими знакомыми.
И вообще, Димке теперь кажется, будто весь мир заново с ним знакомится. Шагая к школе, он то и дело вертит головой, выбирая, на чем бы остановить взгляд.
На асфальт аллеи брошена скомканная сеть — тень от густых, но еще прозрачных крон. Димка любит смотреть на деревья. Особенно на большие. Интересно, папа тоже любил смотреть на деревья, когда проплывал мимо каких-нибудь диких островов? А мохнатые тропические пальмы выбегали на пляж и махали ему зелеными лапами: сюда, сюда. Вот бы папа пошел с ним завтра гулять…
Все досадное, всегдашнее, повторившееся сотни раз, сотни раз доведшее его до слез, сотни раз потом зевнувшее с хрустом ему в лицо, — мол, что поделать, такова я, твоя жизнь, — заканчивалось раз и навсегда.
Белые фасады девятиэтажек поднимаются над сутолокой ветвей, черепичных низеньких крыш, столбов и заборов. Сложив руки биноклем, Димка представляет, как папа рассматривает борт приближающегося лайнера, который очень даже похож на выросший посреди океана дом. Кто-нибудь, поднятый так высоко над водой, что до него не достают уже ни брызги, ни ее густой соленый запах, машет ему дурашливо рукой, кричит что-нибудь туристическое, веселое: “Эге-ге!”, а папа молча улыбается и вспоминает о своих опасных плаваньях, о штормах, о сломавшейся рации и, может быть, — о самом Димке.
— Смотри ж, куда идешь!
Он отскакивает от старушки, досадливо качающей ему вслед головой.
Конечно, папы долго не было с ними. И, ясное дело, не только потому, что он плавал.
“Ежу понятно”, — бормочет Дима себе под нос.
Они были в ссоре с мамой. Но это не его, Димкино, дело. Он знает, как бывает трудно говорить о том, о чем не хочется говорить. Так что он не собирается мучить взрослых расспросами. Разберется сам.
Главное, что жизнь может меняться.
“А в пустыне ты был?” — вот что он еще у него спросит. Пустыня — тоже интересно.
Стоя над пятном песка, окружившим песочницу, он рисует извилистые параллельные бороздки ребром кроссовки — и становится похоже на бархан из учебного пособия номер семь, которое Катерина Пална вешает на уроках “Окружающий мир”.
Спохватившись, что опаздывает, он натягивает лямки ранца и пускается трусцой. Из-за угла булочной появляется школа. Тут и там с гулким стуком захлопываются открытые для проветривания окна: наверное, он все-таки опоздал, начинаются уроки. Закусив от досады губу, Дима ускоряет бег — но, завернув за угол булочной, снова переходит на шаг.
— О! Пернатый!
— Цапля! Лети сюда!
Подходить очень не хочется. Он научился терпеть и даже не плакать. Но теперь это снова трудно.
— Сюда давай, тебе говорят.
Все, конечно, с сигаретами, которые они держат и вставляют в рот чересчур небрежными жестами. Хотят выглядеть взрослыми.
— Я опаздываю.
— Че?!
— О! Говорящая Цапля!
Дима нехотя идет в их сторону, к скошенному навесу школьного пожарного выхода, где они развалились в пустом оконном проеме.
— Какой-то ты тормознутый стал, Цапля. Учили-учили тебя, все насмарку.
— Говорят, у вас мужик какой-то завелся?
— Не мужик. Мой отец.
— Твой отец… не мужик?
Они смеются так громко, что это уже не смех — истошный крик. Дима оглядывается: не видит ли кто из одноклассников.
— Говорят, он у вас серьезный в натуре уркаган, а? Ходка за ходкой. А, Цапля?
— Ты теперь тоже будешь травкой приторговывать? С собой-то есть?
Дима не понимает, что они ему говорят. Впрочем, он часто не понимает, что они говорят. Может быть, сказать им, кто его папа на самом деле?
— Э-эй, Цапля!
— Вот вам и говорящая Цапля!
Нет, не получается произнести ни слова. В ту ночь, когда он встал пописать и в коридоре наткнулся на какого-то человека и даже вскрикнул от неожиданности, а человек присел возле него на корточки, легонько щелкнул его пальцами по груди, сказал: “Привет, мужичонка. А я, стало быть, твой папа”, — в ту ночь началось то, что никак не может существовать рядом со всей этой ерундой.
Дима натягивает лямки ранца и кидается к школе.
— Цаплин, опять опоздал.
— Извините, Катерина Пална.
Пока он идет на свое место, сыплются привычные шутки.
— Да Цаплю ветром снесло.
— Опять, небось, лягушек ел. Лягушки вку-у-усненькие.
Катерина Пална стучит карандашом по столу:
— Тишина! Записали число, открыли учебники.
Он садится, достает тетрадь и учебник и тихонько вздыхает: день начался.
Папа курит на балконе, Димка сидит в комнате на диване, смотрит мультик. Вернее, только делает вид, что смотрит. На полу возле дивана — опустевшая спортивная сумка. Сдулась, как праздничный шар, забытый в каком-нибудь дальнем углу: вытаскиваешь этот сморщенный лоскуток и вспоминаешь, каким ярким и торжественным он был, пока хранил в себе тугой воздух праздника. На дне сумки теперь только узелок скрученных носков и электрическая бритва, обернутая собственным проводом. “Форму могли убрать в шкаф”, — решает Димка. Но в шкафу, в пестрой колонне одежды, качнувшейся под его рукой, формы тоже нет. “А может, в химчистке? — думает он, возвращаясь на диван. — К выходным решили почистить”.
С балкона возвращается папа.
— Мультики смотришь? — спрашивает.
И сразу ясно, как ему непросто говорить с Димой, быть с ним наедине: голос его какой-то ненастоящий. Папа будто бы хочет сказать каждым своим словом еще что-то, приласкать Диму.
Он садится рядом с ним на диван, смотрит в телевизор.
— Компьютерный? Сейчас все компьютерные крутят, да?
— Нет, не всегда. И рисованные тоже бывают.
— Да-а. А в мое время еще были кукольные. Видел когда-нибудь кукольные?
— Видел. Они неинтересные.
— Да.
Они сидят какое-то время молча, потом папа говорит, будто вспомнив что-то важное:
— Ты, Дима, вот что. Ты, если меня по телефону будут спрашивать, говори, что меня нет. И когда буду, ты не знаешь. Ладно?
— Ладно, — отвечает Димка и тут же решает, что объяснение этому он поищет потом.
Уроки в пятницу тянулись долго, невыносимо долго.
На последней странице черновика он нарисовал море Цаплина: похожие на гигантские эскимо, по горизонту плывут айсберги; в плотных облаках над ними — золотая клякса солнца; птицы висят, размашисто обняв небо; пущенный китом фонтан похож на собачий хвост, да и сам кит — взглядом, что ли, выражением морды — похож на собаку. А под водой — потому что море Цаплина это подводное море — кипит невиданными по форме чешуйчатыми телами, мерцает плавниками, перебирает щупальцами потайная подводная жизнь.
Очень хотелось домой.
До последнего урока Димка кое-как продержался. Но когда на контрольной по математике под костяное постукивание мела на доске начали расти коротенькие грядки примеров, он не вытерпел и расплакался. Цифры на доске вспухли. Подрагивая, поплыли по стене. В тетради, там, куда шлепнула скатившаяся по щеке слеза, “минус” превратился в рыбий скелет.
— Цаплин, ты чего плачешь, ты не готов к контрольной?
— Цапля ревет, смотрите!
И сразу загудело вокруг. Сзади толкнули в спину.
— Тихо! Цаплин, иди в туалет, умойся и возвращайся.
— Девчонка, плакса!
Когда-нибудь он придет в школу, держа натертую штурвалом сухую папину ладонь, — а папа будет в своей вычищенной и отглаженной форме, на которой сверкают пуговицы с якорями и погоны вышиты золотыми нитками. И они не посмеют, никогда больше не посмеют его обзывать.
На урок он не вернулся. Отсиделся на груде сломанных стульев под лестницей. Дождался, пока отзвенел звонок, пока у него над головой, окликая друг друга на бегу, глухо гремя пеналами в ранцах, пробегут один за другим классы. Шум, смех, хлесткий стук двери на тугой пружине постепенно ушли из школьного вестибюля — в нем остались лишь размеренные шаги вахтера: ток-ток, ток-ток.
Димка забежал в класс, когда Катерина Пална, сидя за своим столом, прятала в ящик стопку тетрадей. Одной рукой схватил учебник, другой — портфель.
— Цаплин, ты что? Сейчас же вернись!
Ваня Кочубеев, дежурный, вытиравший доску, кинулся ему наперерез, в дверном проеме ловко подставил ему ножку.
— Кочубеев! — успела крикнуть Катерина Пална, пока Дима падал, и снова: — Цаплин!
Дима растянулся посреди коридора.
Ничего, ничего. Папа, может быть, уже переоделся в форму. Да: решил встретить его из школы при параде. Сидит, смотрит задумчиво в окно, и кортик качается возле самого пола. Ничего!
Он бежит, на ходу оглядывая себя: сильно ли испачкался.
Нет-нет, теперь ему вовсе не хочется плакать. Все-таки вокруг разворачивается праздник.
Беленые стволы тополей приосанились, заполнили школьный двор, как прогуливающиеся по портовой набережной капитаны. А позади них — капитанские жены: усыпанные почками ветви лип похожи на нитки зеленых бус.
Посреди двора две кошки втянули под себя лапы, уложили хвосты колечком и дремлют, сплющив глаза в китайском прищуре. Первое клочковатое тепло: чуть
в тень — и уже прохладно. Кошки не хотят в тень. Даже проехавший мимо велосипед не согнал их с места.
Димка вдыхает весну: травянистый запах почек и болотистый — нагретых на солнце луж и идет к дому.
Одышливое дыхание улицы, бегущей по ту сторону новостройки. Обрывки не расслышанных, на ветру погибших фраз, оброненных прохожими, шипение велосипедного колеса, лихо перерезающего лужу пополам.
На игровой площадке покачиваются с вялым скрипом недавно опустевшие качели. Девочка, спрыгнувшая с качелей, уже далеко, подбегает к подъезду, мелькая икрами под клетчатой юбкой. За игровой площадкой экскаватор укусил ковшом землю у самого края длиннющей траншеи, да так и оцепенел.
— Надо было совсем не ходить в школу, — говорит себе Димка, и от этой
мысли — от того, что в его голове появилась такая хулиганская, дерзкая мысль, — тихо улыбается.
Он не спешит, хотя сгорает от нетерпения. Ему хочется растянуть этот свой путь домой, этот первый побег из опостылевшего класса, где Катерина Пална оглушительно стучит карандашом в столешницу и кто-нибудь каждую минуту готов напомнить ему, что он тут самый слабый, самый трусливый, — и одновременно хочется сократить этот путь до одного последнего мгновенья, бежать, нестись домой, как та девочка с качелей, чтобы какая-нибудь неожиданная кочка била в подошву обжигающим хлопком и толстые дворовые голуби, не рассчитавшие его скорость, в последний момент прыскали в разные стороны, задевая его крыльями.
В море Цаплина сначала бывает страшно.
Особенно когда погружаешься.
Сначала — голубой, усеянный искрами суматошных рыб.
Потом — синий, в котором кружат большие медленные тени.
Потом синий цвет сгущается, становится неподвижным.
Потом к иллюминатору прилипает непроницаемая черная ночь.
А потом включается прожектор — и вырезает из ночи живое море.
И можно рассматривать его, как вынутый из арбуза кусок.
И как напичканные в арбузную мякоть косточки, сверкают перед завороженным взглядом все эти блики и огоньки подводной жизни.
Тайной, посеянной на спасительной глубине жизни.
1 Ремизов “Посолонь”.