Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2007
Андрей Тавров. Самурай: Поэма. — М.: АРГО-РИСК; Тверь: KOLONNA Publications, 2006.
самого себя, словно приступом стену берут
ледяного дворца, и, протаяв насквозь, идет
за холмы, за сады — что ни сердца удар, Эней,
начинаясь из легких, пружиня в ногах звездой.
Это единая книга, поэма, тема которой — путь. Потому и герой зовется порой самураем — воином, которому путь дороже жизни. Путь духовного движения в пространстве планет и звезд, а скорее — их символов. Так шел Данте — от Земли до Перводвигателя. Теперь Данте не ведомый, а ведущий, и пейзаж не средневековый. “Данте// ждет нас с тобой у бистро средь алюминиевых аэропланов и кипарисов”. Другой спутник Таврова, ни разу не названный, но, несомненно, присутствующий — Томас Стернс Элиот, его “Квартеты”.
Пространство пути чрезвычайно многообразно. Словарь Таврова — от волн древнекритского Кносса до трамвая. Белый стих с внезапно вспыхивающими рифмами, гибкий ритм строки, изменяющийся от двух- до девятистопного. Пространство мифа — где сосуществуют времена? Пространство справедливости, самотождественности. И пространство усилий. Как встретить себя? Кто между мной и мной? “Как выглядит слепок с мира, что между нами стоит — // тобой и тобой, кто в этой паузе гость, запекшийся шлак?” Как суметь остаться собой? “Выйдя из себя человеком,// как вернуться не черепом, не коршуном, не перроном,// не галкой крови, не белым снегом?” Наверное, только стремясь не просто сохранить, но приумножить. Свет “из ниоткуда идет, вынимает из тазовой кости два яблока”. Всякое творение — свет, и всякое творение — в конечном счете из ничего. Тавров стремится передать энергию творчества, что возможно не разговором о нем, а воссозданием его на глазах читающего, в сложности языка, где слова встречаются со словами и с жизнью. “Довелось же слепиться из дыма — в один глоток// с движеньем губ и гортани — в один комок,// закатавшись в слово и в плоть, или в свет и жизнь…”
Стих — хороший инструмент, так как дает возможность создать многозначное сплетение смыслов. “Привязанный сам к себе, как к мачте, повязкой на лбу”. Такую повязку надевал идущий в бой самурай — но это и Одиссей, привязанный против пения сирен. Пространство пути — это и пространство речи, вечного слова. “Одиночный стук полых стволов под утренним бризом.// Нет этих стволов вне слова, и нет слова вне них”. Речь поддерживает вИдение и видЕние. Но Тавров не замкнут в словах. “Страницей зажат лепесток, а не в букве речь”. Мир полон индивидуальностей-предметов, они связаны, порой в родстве находится очень далекое. “И бабочка, как лапа тигра,// шуршит и шарит в тишине по занавескам”. В мир символов внезапно входит реальный человек. “В целлофане лучей// стоишь ты в шортах, Девятинский дрожит переулок”. Вот современная Беатриче, многообразны ее облики и взаимоотношения с ней. “Я был твой лабиринт. Ты была как песок за рекой”.
Герой Таврова движется через ужасы истории. “Святослав Иванович свирепствовал, как Батый, — // жег, сажал на кол русских младенцев и жен, при этом был весел”. Но он знает, что рядом Андрей Рублев пишет “Шествие праведных в Рай”. В книге несколько раз упоминается крестовый поход детей — бессмысленное и обреченное средневековое движение. Но мир держится — осмысленностью (собственно, путь — во многом и есть ее поиск), многообразием, связями. Мир складывается взаимообусловленностью предметов, событий. “Но жизнь и смерть, и утренняя роща — // это и есть пространство, в котором // возможно пространство, в котором они возможны”. Воробушек Катулла и поляк из Катыни — выкуп друг другу. Смерть в этом мире тоже находит свое место. “Что может быть искренней смерти — жаворонок, облака?” Человек дарит себя — и от него не убывает при этом. “Яблоко осталось где было, как узел”. Предмет растет из взглядов на него. “В каждом летящем жуке собраны те, кто его видел”.
Путь, о котором говорит Тавров, возможен только для личности (и лицо — не данность, а проблема, его еще надо вытянуть). Но, обретая индивидуальность, человек ощущает себя изгнанником. Изгнание — как у Данте — горько, но именно оно дает возможность видеть не борющиеся партии Черных и Белых, а небо. Человек ищет опору, находит ее в традиции. “Мы лишь восстанавливаем имена. На них нарастаем, как кристаллы на ветку”. Но и там есть риск потери себя. “В любом пузырьке — Венера, зеркало, локоть, лоскут батиста// поднимаются к айсбергу в небе…” Все смешивается. Набор связей порой превращает персонажа в марионетку. “Из подмышки тянется нитей пучок, из-за плеч — // еще один”. Герой Таврова, может быть, слишком тяготеет к “мы”, попадает порой в мир без неожиданности, слишком статический (“Его с той стороны растворял безымянный свет”.)
Характерно противоречие между стремлением к безличной речи — и чрезвычайно личным языком Таврова. “То, что я говорю, говорю не я,// может быть, это ветер говорит, другие голоса, другой самурай”. Так ли это? Но герой знает, что невозможно не быть в противоречиях и на различных путях одновременно. “Не может лодка не плыть одновременно в четыре стороны времени и пространства”. Наверное, индивидуальность спасается содержащейся в ней множественностью. Увлечение утопией, идеализация (“совершенней искренности она”) — тоже опасности пути, самурай не прячет себя, его опыт открыт и в успехах, и в неудачах.
Т.С.Элиот получил за “Квартеты” Нобелевскую премию. В России философскую (не поучающую; не рассуждающую) поэзию пока, к сожалению, почти не замечают. Но для самурая это не имеет значения, он продолжает идти. Продолжает исследовать небо внутри человека. “Небеса свернулись, но стоят в сетчатке, в сети,// приклеены к глазу-моллюску, как жадный жемчуг”. Это трудный опыт самообоснования. “Как крот, из себя вынимаешь землю себя.// Идешь сквозь стекло, чтоб однажды с собой совпасть”. Вещь, событие, человек могут быть только собой — а могут разомкнуться в мир. Превратиться, оставаясь в то же время собой. Творить.
лишь вдохом или выдохом. Еще: —
трамваем на Покровке, чашкой кофе,
драконом локона, единорогом века,
ресницами, что сжаты горячо
в моллюска, в лебедя, в беду и в люстру снега.