Рубрику ведет Лев Аннинский
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2007
“Ну, что ей, Копыловой, этот Коренблюм?”
(Алла Марченко. Почувствовать чужое как свое.
Предисловие к книге Татьяны Копыловой
“Волжский богатырь Иосиф Коренблюм”).
Книгу Татьяны Копыловой в издательстве “Типография Новости” Алла Марченко отредактировала отчасти по старой дружбе — как давняя университетская однокашница, отчасти как литературный критик, не имеющий сил пройти мимо яркого текста, отчасти же — по тому душевному импульсу, когда задет нерв и невозможно удержаться от сочувствия и соучастия.
Вот и я не удержусь.
Нерв обнажен в финальном абзаце предисловия:
“Вовсе к тому не стремясь, она (Копылова. — Л.А.) вплотную подошла к разгадке загадочной для русского ума еврейской витальности, хотя, повторяю, такой задачи себе не ставила”.
Ну, уж и “не ставила”.
А если и не ставила, то нам позволяет поставить. То есть кое-что додумать.
Но, концентрируя внимание на этой загадке, я вынужден буду оставить за рамками разговора многие поразительные страницы этого жизнеописания.
Например, первые страницы. Начало войны. Самолеты с крестами, тяжело гудя, пролетают на восток над пионерским лагерем. Крики: “Ма-ма!!” Потом: “Ложись! Спокойно! Не двигаться!” Потом: “По отрядам! Выходи строиться!”
Похоже, это вообще лейтмотив: в первый день войны — пионерский лагерь. Первая задача: из-за города добраться до города. Я это читал у Слуцкиса. Там дело происходило в Литве, тут — в Пинске, оттяпанном нами (все по тому же по пакту Молотова—Риббентропа?). Десятилетия спустя повзрослевший мальчик станет искать политкорректную формулировку: “Нас забрали… присоединили… освободили в тридцать девятом”… (“Он запутался в определении исторического процесса”, — прокомментирует Татьяна Копылова, пряча улыбку в уголках рта.) Я бы докомментировал: а то, что два советских лета детей отправляли в пионерские лагеря, тоже признак “оккупации” или там… присоединение… воссоединения?
Одиннадцатилетний пацан ничего этого знать не может. Он бежит к маме из лагеря в город. Звериным чутьем он знает одно: немцам, входящим в город, попадаться на глаза нельзя.
Зато мама знает все:
— Нам уже не покинуть этот город без разрешения немцев. Беги, мое солнышко! Пробирайся на восток!
На восток? Это куда же? В чужую страну? В азиатскую глушь? В страну “оккупантов”?
Оставляю за кадром путь мальчишки через выжженную землю войны. Много лет спустя, приехав в Москву из Израиля (в гости) и отстояв таможенный контроль, Иосиф Наумович пошутит:
— Снег. Зима. Очередь. Значит, я дома.
Я вытаскиваю слово “очередь”, опрокидываю его в военное время. Отловили беглеца — в очереди. Стоял за хлебом. Засекли, что без карточек. Что нет ночлега. Что нет ничего. Отвели в детприемник.
Опускаю дальнейшие годы войны. Будни сына полка. Взрыв бомбы, угодившей в землянку, из которой он вышел за несколько секунд до того. Гибель старшины, который заменил отца.
Опускаю детдом, одиннадцать побегов, “жестокий закон банды, царивший в детских домах времен войны: никого, кто знает о побеге, не оставлять!”
Опускаю музучилище, в которое отправляли воспитанников армии, обнаруживших артистические способности. Опускаю упоенную игру на кларнете в первые годы после демобилизации. Опускаю момент, когда в консерваторию Коренблюму поступить не дали (он не сразу понял, почему), но зарабатывать музыкой не запретили (и он начал зарабатывать). Играл в Зеленых театрах, в фойе перед киносеансами, на свадьбах, в ресторанах. Впрочем, и в составе коллективов “Цирк на сцене” и “Веселые ребята” — были такие в эпоху “бестелевизионного отдыха трудящихся” (блестящее определение эпохи заимствую у Татьяны Копыловой).
Еще один штрих времени, правда, уже позднейшего. Черниговская прокуратура клеит обвинение “особо крупного размера”. Мне бы в голову не пришла технология, раскрученная в этом эпизоде Татьяной Копыловой (поработавшей на своем журналистском веку не только в “Пионерской правде”, но и в журнале “Человек и закон”). Тут вся соль в видеомагнитофоне, которым Коренблюм снабдил ОПС (Объединение общественного питания). Объяснение: “Кто-то из областных бугров положил глаз на эту штукенцию. Поэтому тебе и клеят статью с конфискацией. Видик конфискуют, потом “по закону” оценят и за гроши продадут этому инициативному”.
Такую технологию Коренблюму объясняет кореш уже на Зоне. В анкете остается — десять месяцев отсидки. В памяти — стиль допросов: “Ну, жид, понимаешь свою вину?” В горле — спазм, отрезавший кларнетисту возможность дальнейшей музыкальной работы.
Способность играть возвращается в момент первого посещения Израиля.
И это — последний штрих из жизнеописания, которое я оставляю за скобками. Коренблюм, потрясенный тем, что к нему вернулась способность играть, садится “у стены синагоги” и выдувает из своей дудочки мелодию, вошедшую в душу еще со времен войны: “Бьется в тесной печурке огонь”… Прихожие останавливаются и слушают.
Он покрывается красными пятнами стыда, когда в футляр его кларнета шлепается первый шекель: жить в нищете ему приходилось, но нищенствовать — никогда.
Его успокаивают: здесь никакого унижения жалостью! Здесь так принято: это не подаяние, это плата за труд.
Все. Более я не поддамся искушению излагать здесь жизнеописание Иосифа Коренблюма, вышедшее из-под пера Татьяны Копыловой. Могу только сказать, что жизнеописание это — полноценный и полновесный роман, с выверенной художественной мелодией. А что написан он на документальной основе, так симбиоз журналистского расследования и писательского сопереживания — самый наисовременнейший литературный жанр, недаром нон-фикшн на книжных ярмарках собирает сегодня побольше народу, чем беллетристическая развлекаловка.
А теперь — главное: та самая “загадочная для русского ума еврейская витальность”, коей, “не стремясь к тому”, озадачивает нас Татьяна Копылова.
Само заглавие ее романа — “Волжский богатырь Иосиф Коренблюм” — звучит лукаво-загадочно. На Стеньку Разина герой не похож. На богатыря тоже. Особенно на русского. То ли тут тонкая усмешка, то ли простодушный комплимент.
А может, и то, и другое? “Волжским богатырем” окрестили Иосифа соратники, когда при дембеле помогли ему справить штатский костюм. Это прозвище так приклеилось к щупловатому иудею, что он всю последующую жизнь носил его с гордостью, не исключающей, разумеется, чувства юмора. Однако сквозь эту гордость и сквозь этот юмор сквозит у Копыловой (в названии книги) и некоторая подначка: она словно бы провоцирует в предполагаемом русском читателе легкое остолбенение перед еврейской витальностью.
Мое же читательское остолбенение вызывает следующая авторская самоаттестация в первой главе:
“Пояснение “по пятому пункту”. Для тех, кто в авторе книги о еврее (а книга именно о еврее, как на то указывают его имя, отчество, фамилия) захочет найти примеси каких-либо, кроме русских, кровей, скажу: не мучайтесь, не ищите. Их нет. Отец мой — Алексей Петрович Федосеев — из калужских крестьян. Мама — Вера Викторовна Исаенко — полудонская-полукубанская казачка, то есть из сословия, которое неизменно относило себя к православным, русским людям. Муж Юрий Филиппович Копылов родился в рязанской глубинке, в семье, которая, кроме российских крестьян, дала стране сельских учителей и деревенских священников”.
Отлично. А теперь объясню причины моего остолбенения. Будучи знаком с Татьяной Алексеевной с момента нашего поступления на филфак МГУ (1951 год), я за эти 56 лет успел узнать о ней многое. Что она — лауреат литературных премий Московского Союза журналистов, а до того — премий Союза писателей СССР, ЦК ВЛКСМ, Министерства культуры СССР. Что вместе с матерью Юрия Гагарина она написала документальные повести о ее жизни. И даже — о, боже — что за свои правозащитные дела получала не только премии, но и звездочки на погоны Министерства внутренних дел.
Студентка Федосеева (еще не Копылова), кажется, не подозревала о своих будущих лаврах. Нам, недавно вышедшим из конюшен мужской школы, важно было другое. Чтобы любоваться ямочками на щеках наших однокашниц, нам вовсе не надо было знать о рязанских или кубанско-донских корнях их родителей. Мы и не знали. Как, встречаясь взглядами с иной сероглазой красавицей, не подозревали ни о ее литературно-критическом будущем, ни о том, откуда она взялась: из России, из Белоруссии…
Я остолбенел от самого факта вышецитированного “пояснения по пятому пункту”. Значит, если кто-то пишет о евреях, то надо ждать, что начнут искать у него еврейские корни? В таком случае у меня одна из двух рук должна отпасть от такого дела немедленно! Какую же националистическую муть надо предполагать в умах нынешних читателей, чтобы загодя ограждать себя от такой реакции? И не без оснований?!
Боюсь, что так.
Ну, будем считать, что это первый шаг к разгадке русского взгляда на еврейскую витальность. То ли это “они все заодно”, то ли это мы так уверены, что они все заодно.
Кто — они?
Рискну заметить, что книга Копыловой — вовсе не только о евреях, и даже не столько о евреях, сколько о том, что их делает таковыми в контексте нашей общей “витальности”.
И потому — взгляд “в сторону”.
“…Как-то вечером в кутерьме слов, шумов, скрежета кастрюлек и сковородок Иосиф различил тихий незнакомый напев… Пение раздавалось из дальнего угла, где “квартировал” их немногословный контрабасист Колью Сядэ…
— Это эстонская песня? — высказал предположение Иосиф.
Колью кивнул1 .
— А у тебя, оказывается, красивый голос… И песня необычна, можно сказать, эффектна. Хорошо бы подготовить ее в программу.
— Никогда, — резко, как отрезал, бросил Колью.
— Почему?!
— Потому! — Колью явно не собирался объяснять причину отказа.
Объяснил чуть позже, и только Иосифу, к которому расположился еще при первом знакомстве:
— Если кто-то в зале не поймет песен моей родины или кому-то они не понравятся, мне будет очень больно. Я и так, Юська, натерпелся. То мне внушали, что я иностранный шпион, то говорили, что я много о себе воображаю, то заявляли, что я должен всю жизнь быть благодарен за то, что Эстонию освободили от рабства. Какого рабства, Юська? В Эстонии была хорошая жизнь. И мы никого не просили нас освобождать!
— Но фашисты… — пытался возразить Иосиф.
— Неизвестно, кто хуже”.
Отчего же? Известно. Когда-то формулировали: “Оба хуже”. И даже в неразличимой степени. С одним условием: оценка должна делаться с изрядной исторической дистанции. В масштабе эпох.
Отодвинемся на подобную дистанцию и предположим, что Вторую мировую войну выиграла Германия. Такое предположение для меня кошмарно, но… в порядке опыта. Итак, Третий рейх осуществляется в масштабах Европы. Эстония попадает в границы Нового Порядка. Откуда и выцарапывается по мере ослабления хватки режима и либерализации эпохи. Гитлер выкинут немцами из всех мавзолеев, но воинские памятники освободителям континента от большевистской заразы стоят по его краям. В Таллине такой памятник изваян портретно не с бойца Эстонского корпуса Красной Армии, а с юного эстонского эсэсовца, но стиль тот же. И рьяность новой эстонской власти та же — при раскручивании идеи сноса этого памятника. “Кто хуже?” — с расстояния в шесть десятилетий это уже и впрямь “неизвестно”.
Но это с расстояния в шесть десятилетий. А тогда — в ситуации конкретного выбора? Куда пристать несчастному Юське? К русским? К немцам? Это вам тоже “без разницы”? — там тоталитаризм и тут тоталитаризм…
Позвольте же сравнить.
Что ждет его у русских?
Известно, что. Обворуют. Последнюю шинель стащат. (Потом, впрочем, и с себя последнее стащат: поделятся из жалости.) Обзовут “жидовской мордой”. (Потом, впрочем, с тою же мордой выпьют на брудершафт.) Откажутся впустить в старый дом в Пинске, куда Иосиф Коренблюм приедет в поисках следов своей исчезнувшей матери: пошлют через дверь к такой-то матери, объяснив, что ордер получили, когда тут уже никого не было; еще добавят: “Знаем эти ваши еврейские штучки! Ничего не получите!” (Впрочем, на крик отзовется другая русская соседка, которая успокоит Иосифа, объяснив, что эта — ненавидит и оскорбляет всех без разбора.)
А у немцев? Никаких оскорблений, никакой личной ненависти и, разумеется, никаких брудершафтов с низшими расами. Аккуратные списки на расстрел. Включая женщин и детей?! Да, женщин и детей в первую очередь, потому что везти их в Германию в качестве рабочей силы нет расчета.
Поскольку речь идет пока что о еврейско-немецком варианте межнациональных отношений, продолжу сюжет. Иосиф, счастливо избежавший встречи с немцами летом 1941 года, встречается с ними зимой 1943-го: барак для военнопленных выстраивают близ их школы, и воспитанники, несмотря на запрет замполита, начинают таскать военнопленным хлеб. Из жалости.
Один немец, взяв хлеб из рук Иосифа, произносит следующий монолог:
— Мальчик, ты еврей? Я — не убивал!! Никогда! Клянусь! У меня тоже есть дети…
Но самое жуткое даже не это, а то, что происходит потом. Мальчик, не ведающий генезиса своего идиша, недоумевает, как это он понял немецкую речь. И бежит за объяснением этой загадки… куда? Естественно, в школьную библиотеку. К Александре Ивановне, выдающей книги. К тете Шуре.
Та, выслушав вопрос, бледнеет?
— Откуда ты узнал, что я немка?..
Вот она, главная жуть. Честный немец в ужасе от содеянного зла может дойти до отчаяния. Но он дисциплинирован, он не делает зла лично, а только в рамках той Системы, в тисках которой, как правило, пребывает. И он не кается. Ибо каяться должна Система. Честный немец может спасти душу только одним способом: избавившись от Системы, свалив на Систему свой душевный ужас, прокляв Систему. Лично он — невиновен.
Наши же родимые виновны все подряд по самоопределению. Не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься. Можно жить в Зоне той или иной Системы, не очень ей доверяя и не очень ею стесняясь. Страдают и гуляют, гадят и каются в такой Зоне вполне индивидуально, часто мешая одно с другим. И Система (сталинская, в отличие от гитлеровской) не пишет на своих знаменах никакого антисемитизма, а при нужде просто попускает его из бурлящего в повседневном быту вечно грязного источника. И каяться Системе не в чем. Если кто и кается, то — в масштабах “грудной клетки”. Или клетки лестничной. Каков грех, таково и покаяние. Мы где оставили Иосифа? Перед запертой дверью его бывшего дома, из-за которой несется ругань?
Здесь и подхватим его. Только дверь на сей раз другая. В Москве, в кооперативном доме, при оттаявшем социализме. Что бывает в кооперативном доме, недавно выстроенном? Правильно: текут трубы. Что говорит подмокшая соседка, явившаяся качать права? Правильно, она говорит: “Жидовская морда”.
Кстати. Есть мнение, что Советская власть испортила русских людей “квартирным вопросом”. То есть сделала всех соседями, а существа более опасного, чем сосед, нет в природе. Мнение необъективное и неполное. Советская коммуналка действительно сделала всех соседями, но среди соседей столько же добрых людей, сколько злых. Между прочим, с Иосифом Коренблюмом познакомилась Татьяна Копылова, а потом и подружилась, — когда они оказались соседями по этому самому жилкооперативу на Бережковской набережной.
Однако мы чуть не забыли о “витальности”. О пресловутой еврейской живучести, перед которой, как перед загадкой, стоит в недоумении русский человек.
Вы думаете, что он, стоя перед этой загадкою, и впрямь соображает, что она еврейская? У меня есть на этот счет некоторые сомнения. То есть и “жидовская морда” у него наготове, и воробьи в “жидятах” ходят, и “воду выпили жиды”. Но ничего продуманно этничного, как правило, нет в этой словесности. А есть — псевдонимная муть, обозначающая все враждебное, чуждое и непонятное.
Фамилия женщины, которую Коренблюм полюбил и с которой связал судьбу, — Гергасевич. Человек с наметанным этническим слухом не ошибется в происхождении фамилии. Для прочих выдано объяснение: фамилия белорусская. Но те, кто объяснение пропустят мимо ушей, скорей всего сочтут ее еврейской. По принципу: кто не русский, тот еврей.
Теща Коренблюма, веселая русская антисемитка (вышедшая когда-то за Гергасевича), искренне (по-русски!) любит своего зятя и… собирается ехать вместе с ним в Израиль — нянчить внука.
Внук реагирует на это вполне в духе описываемого сюжета:
— Бабушка! Ну тебе-то что там делать? Среди жидовни?
— Да то же, что и здесь, — отвечает гражданка Гергасевич, расставляя все по своим местам. Интуитивно. И безошибочно. Ибо ТАМ будет то же, что ВЕЗДЕ.
А ЗДЕСЬ?
— Здесь, — говорит она, — евреев не любили, не любят и любить не будут. Хоть вывернись они наизнанку.
А ТАМ?
Сказано же: то же самое. Только с переменой ролей. В роли “нелюбимых” окажутся наши бывшие соотечественники, которых станут звать русскими. А в роли “коренных” — сабры, сефарды и прочие старожилы. Начиная с таких родственников, как измаилиты-палестинцы.
А в России что будут делать оставшиеся?
За неимением евреев на их роли назначат лиц кавказской национальности. Или еще кто подвернется. Или вывернется наизнанку.
А если все нерусские отъедут и останутся одни русские? Найдут причину! Край на край! Южнорусские — это вам не поморы. Уральцы — не челдоны. Когда в русской деревне идут сокрушать друг другу челюсти — край на край, стенка на стенку, тот конец улицы на этот, — где там евреи?
Найдутся.
Что нужно, чтобы эта дремлющая в людях всегдашняя агрессия обрела смертельно опасный адрес?
Нужна ситуация катастрофы. Всемирно-историческая. С погромами по фронту. Тогда на грани истребления может оказаться любой народ, не только евреи. И евреи могут стать жертвами в любой стране. Дождись Иосиф мира не на берегу Волги, а на берегу Вислы, то есть сохрани он изначальное польское гражданство, — он что, был бы избавлен от риска погрома? Не в Пинске, так в Кельце… Это-то лучше всех и чувствует гражданка Гергасевич: везде — то же самое… С поправками на ситуацию Большой Войны и Катастрофы. И на характеры людей и народов.
Я не знаю, какую можно продемонстрировать витальность, когда тебя берут по списку и ведут расстреливать. И какую предусмотрительность. Мои троюродные дядья в Ростове — надеялись переждать, пережить, перетерпеть немецкое нашествие. Им бы рвануть на восток… Старики не решились. Утешали себя: немцы-де не способны на зверство, это ж культурнейший народ Европы. Дождались: один лег в ров, другого затолкали в душегубку. Наивность продемонстрировали несчастные мои старики, и никакой “витальности”. Шестью миллионами жертв расплатились за эту наивность евреи, жившие в “культурнейшей Европе” и не верившие, что кошмар средневековых погромов может повториться.
Вопрос о витальности может встать тогда, когда тебя не ведут к расстрельному рву и не запихивают в душегубку. А “всего лишь” называют евреем с издевательской интонацией (сочувственной, глумливой, завистливой и т.д.).
А на это как реагировать?
Да вот так, как тот украинец, который посоветовал Коренблюму не обращать на это внимания. “Когда меня хохлом обзывают, я делаю вид, что я не слышу”.
Рискну заметить, что “хохлом” обзывают наперегонки с “москалем”. Если такой “хохол” обрусеет, никому и в голову не придет искать в его родословии украинские корни. Российская Империя, а потом Советская Держава на треть собрана выходцами с Украины! Вы справедливо добавите: и остзейцами! И кавказцами!
Переспрошу: и евреями?
Разумеется, и ими тоже. Решает не голос крови, а верность делу. Кто верен делу, тому незачем “выворачиваться наизнанку”.
А если ты все-таки слышишь голос крови и не можешь перестать быть евреем, — что тогда?
Тогда — ехать на “историческую родину”. Под град арабских камней.
А если остаешься в России под градом насмешек и не собираешься “русеть”? Есть даже теория: мы, мол, не русские, но мы и не евреи, мы — русские евреи, особый субэтнос в русском народе. Нормально. И казаки — субэтнос, и волжане — субэтнос, и чалдоны — субэтнос.
О, тут нужна витальность. Чтобы почувствовать, чем грозит тебе фраза: “Умеют же люди устраиваться”. Или: “Хороший ты человек, и не подумаешь, что еврей”. А если подумаешь? Еврей — персонаж анекдота. Вроде чукчи. Ну и что? Возьмут и Абрамовича сделают губернатором Чукотки. Но при том, чтобы он стал еще и вождем английских футболистов. У нас — как везде.
Права теща-антисемитка. Изрядная нужна витальность, чтобы выдерживать ее сентенции. И еще большая, чтобы выдерживать сентенции гэбэшника: “Сознавайся, жид. Где деньги?” На уровне Державы (тем более, пишущей на знаменах нечто интернациональное) все решается с оттенком невинности: “исправили перегибы” — и вперед! Но как вынести эту бытовуху, эти “жидовские морды”, эти сострадающие физиономии среди текущих жилкооперативных труб? Эти шныряющие комбинации: прибрать к рукам имущество отъезжающих в Израиль соседей или родственников.
В казни Еврейского антифашистского комитета есть отсвет мировой трагедии. В телодвижениях рядового гэбэшника, берущего в долг и нагло объявляющего, что не отдаст, — только омерзение.
Выдержать такое — как раз и нужна “витальность”. Жмут с обеих сторон. В нашем ОВИРе, перебрав по листику документы на отъезд, издевательски спрашивают: а чем вы докажете, что вы еврей? Метрики-то не сохранились.
А когда продерешься сквозь эту вонь, — тот же вопрос зададут в “ОВИРе” израильском: а откуда мы можем знать, что вы еврей?
Так и пилят с двух концов, так и визжат ножи, так тебя и пинают, доказывая, что ты — отрезанный ломоть.
Прорвавшись наконец сквозь те и эти кордоны, новоиспеченный гражданин Израиля Иосиф Коренблюм берет билет на самолет, летит в Самару, бывший Куйбышев, и спускается к Волге.
Не на берег Пины, заметьте, где родился и прожил первые десять лет жизни. А на берег Волги, где его, богатыря, подымали насмех, а то и грозили избить втемную.
“Поведение великой реки непредсказуемо и вместе с тем навечно предопределено”, — смотрит в корень Татьяна Копылова. И завершает книгу таким жарким суждением:
“Начинала я писать, сопереживая нелегкой судьбе Иосифа. И вот закончила. И пришло осознание, что в этом процессе исхода (удаления, выживания, выдавливания) из страны моего героя вовсе не он главный пострадавший, главный потерпевший, главный потерявший. Не он. Изгнанник, как бы тяжело ему ни пришлось, найдет пристанище в иной стране. А вот народ, лишающийся своего людского богатства, несет невосполнимые потери, которые трудно потом будет восстанавливать. Ничуть не менее сложно, чем возобновлять природные ресурсы”.
Все это, конечно, верно. Но верно и другое.
Ничего не убывает в народе, величина и величие которого ослабляют в нем чувство самосохранения, и он с легкостью отпускает (и даже весело выдавливает) все, что считает чужим.
И вовсе не факт, что изгнанник так уж легко приживается на чужбине, — хотя тысячелетняя жизнь в диаспоре и накопила в его народе готовность вынести худшее.
Чтобы эта картина обрела объемность, надо добавить сюда фигуру автора. Татьяна Копылова от широкого и щедрого русского сердца жалеет изгнанника и увещевает соотечественников беречь человеческие ресурсы, столь же дорогие, как и природные, и столь же невосполнимые — при нашей-то русской беспечности.
А изгнанник меж тем, прильнув к великой русской реке, набирается от нее своей загадочной витальности.
1 Возможно, что все-таки Каалью. Как и фамилия Иосифа, в истоке (на идиш) могла быть: Корнблюм. Но это ничего не меняет. Л.А.